Алексей Гогуа
Дорога в три дня и три ночи
Рассказ
Село осталось далеко позади, они уже поднялись довольно высоко и добрались до склона горы — теперь подъём становился ещё круче. Снег здесь весь был испещрён следами, растоптан, смешан с грязью — не они одни выходили на поиски.
Их было трое.
Тот, что шёл впереди, оглянулся, увидел, что товарищ отстал, и остановился, выбрав место поровнее.
— Передохнём немного, Александр?
— Как скажешь... — Александр запыхался уже совсем, но продолжал карабкаться, медленно и тяжело.
— Отдых, отдых, иначе как можно, все уже устали!
Александр оглянулся — последним поднимался рослый крепкий юноша, совсем близко увидел его голубые глаза.
— Счастливый ты, Инал! Иметь взрослого сына! (Может быть, лучше пропустить паренька вперёд? Хотя, наверное, дай ему сейчас свободу, так он весь подъём к альпийским лугам, занимающий обычно три дня и три ночи, всю эту трудную и опасную дорогу в горы одолеет за какой-нибудь день.)
Запыхавшись и устав, Александр карабкался вверх, как за спасательную верёвку цепляясь за следы прошедшего первым Инала — они чётко обозначались на снегу.
— Может быть, обгонишь меня, впереди пойдёшь? Ты всё-таки молодой и ловкий, а я отяжелел... тебя задерживаю напрасно.
— Что вы, что вы... Для чего спешить? Разве можно так — гостя оставить позади, самим вперёд поскакать, словно наперегонки бежим!
Александр обернулся к мальчику и опять совсем близко увидел чистые голубые его глаза; в лице — никаких признаков усталости. А самому ему было мучительно жарко, обливался потом в своём утеплённом комбинезоне. Хотел было расстегнуть молнию, но не стал: во-первых, боялся простыть, а во-вторых — ему не хотелось так уж сразу показывать свою слабость перед этим мальчиком, — внимательный был, ничего мимо глаз не пропускал.
Пока они только лишь в начале пути, одолели первый подъём, — что же дальше с ним будет, сколько он выдержит... Об этом страшно было подумать.
— Я забыл... как тебя зовут? — спросил Александр.
— Иуа.
— Так коротко, по-взрослому?
Юноша ничего на это не ответил.
— А нас с самого детства, и даже когда уже постарше тебя были, называли ласковыми детскими именами, прозвищами. Настоящие имена только в документах где-то значились, а так — никто их не вспоминал.
(Мальчишка ты, мальчишка, что ты знаешь о жизни! Думаешь, в ней так уж много радостей? Детское имя, такое мягкое, такое нежное... что может быть лучше! Но его, Александра, никто и никогда не называл тёплым детским именем. Ни когда ребёнком был, ни потом, ни в шутку, ни всерьёз.
Как только он стал сознавать себя, в него словно выстрелили полным, тяжеловесным «Александр» — и так на всю жизнь и осталось.)
— Детское имя — это прекрасно, — продолжал он, — а то вот меня зовут Александром, что значит — защитник людей. В детстве, чего уж теперь скрывать, я озорной был. Пойду на речку — так купаюсь, пока не посинею, пойду за хворостом — застряну где-нибудь обязательно, пойду к соседским ребятам играть — только ночь могла загнать меня обратно домой. После смерти отца я жил у дяди. Они с женой жалели меня, сироту, редко ругали и никогда не проклинали. А то представь, как бы это получилось, если б меня ругали или проклинали, называя по имени — Александром: «Чтоб ты провалился, защитник людей», «Защитник людей — негодник и лодырь», «Чтоб над тобой скорее могильный холм поднялся, защитник людей!». Не очень-то хорошее сочетание, а, как ты думаешь?.. — Александр снова обернулся и улыбнулся Иуе. Иуа засмеялся в ответ — обнажил ряд ровных крепких зубов, глаза, казалось, ещё посветлели, засияли.
(Ох, неправда всё это была, выдумал всё Александр. Как его проклинали, выстрелив сначала его полным именем! «Александр, чтоб ты...» Не умел он ладить с людьми — и не только со взрослыми, за небольшим исключением и сверстники не любили его, а как изощрялись, желая сказать ему обидное, да к тому ж ещё и не забыть «долю» его матери. И озорником он никогда не был — тихо шёл по дорогам детства, ступая босыми ногами по колючкам, уготованным судьбой... и проклятия были, и шишки, и синяки не проходили.)
Ещё несколько усилий, и Александр наконец вскарабкался наверх, туда, где поджидал его Инал.
— Всё же крепкие у тебя ноги, Инал. Ты нисколько не изменился со школы, таким же ловким и быстроногим остался. А меня — ожидать приходится.
— Где там не изменился... и ноги уже не те, — как бы возражая, с заметным самодовольством засмеялся Инал. — Однако всё же держусь ещё, не думаю сдаваться! Отступать пока что не приходилось.
— Не хвались... — тихо сказал Иуа.
— Ну ты посмотри — просто слова не даёт вымолвить! Конечно, я не виню — тебе пока этого не понять. Если и говорю кому-то, что пока не жалуюсь, не сдаюсь, ноги ещё крепкие, то это и значит как раз, что именно старею, сомневаться начинаю — потому и оправдываюсь как бы, убеждаю себя.
— Да, это лишь в молодые годы рассуждаешь обо всём с твёрдой уверенностью, — согласился Александр.
На лице Инала не так уж много было морщин, но эти немногие залегли глубоко — словно шрамы. Рослый, поджарый, он стоял, легко опираясь на посох, и казалось, что его так же легко можно подхватить одной рукой и понести. А вот глаза его привлекали внимание, молодые были глаза, то и дело поблескивать начинали остро, искорки в них бегали — так стекло поблескивает на изломе. И казалось, что глаза эти совершенно другому человеку принадлежат, не подходили, не вязались с простоватым морщинистым лицом сельского жителя.
— Да, если уж говорить о крепости ног — тут я никому не завидовал. Но сейчас уже — простительно мне. Не то что человек, серна так устаёт от жизни, что ноги не держат, — говорил Инал, словно бы оправдываясь перед сыном.
— Усталость похожа на старость. У человека не ноги устают, а сердце. — Александр бросил на снег ружьё и быстро, почти инстинктивно расстегнул комбинезон. Достал большой белый свой платок и стал вытирать пот с лица и шеи.
От разогревшегося комбинезона пахло плесенью. Долго же он его не надевал! Уже и не помнит, когда в последний раз ходил на охоту. Видимо, в тот, последний раз, вернувшись домой, он, как обычно, попросил жену повесить и комбинезон и патронташ где-нибудь в сухом месте. Но когда сейчас он догадался посмотреть — увидел, что гильзы позеленели, словно их облили медным купоросом. Уже очень давно он не заряжал патроны сам, покупал готовые. Расстреляв такие патроны, он просто выбрасывал их, ненужные, как скорлупа от орехов. Кто знает, когда были заряжены и когда он покупал теперешние, те, что сейчас у него в патронташе. Не подведут ли в нужную минуту?
— Кажется, здесь до нас уже побывали люди, — сказал Иуа, рассматривая следы на снегу. Александр обвёл взглядом склон: следов действительно много виднелось, но снег здесь уже был почище — глаза болели от холодного яркого сверкания.
— В горах непривычному человеку, как ты, трудновато, конечно. — Инал положил перед Александром свёрнутую, аккуратно перевязанную бурку.
Они присели оба, а Иуа прошёл дальше, что-то высматривая в снегу.
— Хороший у тебя мальчик, Инал, я рад за тебя.
— Да ничего вроде... но иногда мне трудно его понять. Я до сих пор не знаю, чего он хочет, чего желает по-настоящему. Мне кажется, он не ценит ни дом, ни то, что нажито мною за всю жизнь. А ведь всё это для него, он у меня один. Читает слишком много, день и ночь с книгой не расстаётся. Удивительно мне всё это, ты же хорошо знаешь, ни я, ни мать — никто в доме не ломал голову над книгами. В кого он такой пошёл? Но что меня тревожит больше всего, знаешь... он в общем не перечит мне, не вступает в споры, но и не очень считается с моим мнением. Единственный сын, конечно, не хотелось его обижать. Но, по-моему, я ему дал слишком много свободы. А сейчас уже — не вернёшь.
Оба замолчали.
Отсюда, сверху, как на ладони видна была долина и село в ней. На северных склонах холмов и оврагов, на крышах, там, куда не доставало и не грело солнце, ещё тут лежал снег. От села в разные стороны словно щупальца тянулись дороги, текли бурыми реками слякоти. Сизый дымок застыл над крышами — будто след вспыхнувшего пороха. Солнце освещало горные склоны, заваленные глубоким свежим снегом. Небо над редкими свинцовыми тучами глядело тёмным холодным омутом. Всё же они порядочно отдалились от села — уже никакие звуки не долетали снизу.
Давно не бывал Александр в этих местах. Здесь, неслышимое и невидимое, притаилось где-то, блуждает по дорогам и тропинкам его детство. Когда он попадает сюда, оно встречается на каждом шагу, цепляется, становится поперёк дороги, поперёк горла, слепит глаза, шепчет в ухо... и бесконечной кинолентой плывут, сменяют одно другое — воспоминания давнего времени.
— Александр!..
Кинолента оборвалась, детство боязливо отступило.
— Александр! Ты знаешь, как я уважаю тебя, безгранично, — голос Инала сделался вдруг подслащенным, как вода, разбавленная мёдом. — Сколько дней уже гостишь в селе, и всё не выбрали времени поговорить как следует, посидеть. Да сам видишь, какое несчастье приключилось, — всё заслонило. Я не так хотел, хотел домой тебя пригласить, собрать соседей, товарищей наших, зарезать холощёного козла... Слава Богу, всего вдоволь — живём не бедно, — и глаза у Инала заблестели остренько и словно чужими сделались: не с его простого крестьянского — с чужого какого-то лица. — И вина какого хочешь достаточно, ни зимой, ни летом не истощаются мои запасы. Всё же, я думаю, успеем, так не отпущу тебя домой.
— О чём ты беспокоишься, Инал, Бог с тобой. Где же я пил и ел вдоволь, как не у тебя!
— Нет, нет, ещё не поздно всё устроить как подобает, вот вернёмся... Но... что я хотел тебе сказать, Александр, чтоб все твои напасти да на мою голову! — В слегка подслащённую водичку он добавил ещё ложку мёда. -Хотел с тобой посоветоваться, как и где устроить на учёбу моего мальчика. Спрашиваю его — отвечает: если сам не сможет поступить, то всё... о других путях и слышать не хочет. Чепуха, конечно. Недаром говорят: кто смел, тот и съел. Хотел было обратиться к Большому, да не осмелился, совестно его беспокоить. Лучше, если ты ему скажешь... и сам бы посоветовал мне что— нибудь. Мы ведь росли вместе, я тебя так уважаю, с кем ещё могу поделиться своими заботами, как не с тобой?
— Если я и смогу что, всегда для тебя и для мальчика сделаю, тут и говорить нечего. Лучше как-нибудь в спокойной обстановке обсудим, — ответил Александр, почувствовав раздражение.
До чего же неприятно, когда начинают объяснять, как его уважают, как хотят взять на себя его болезни и всяческие напасти. Но не умел, ни разу он не смог никого остановить, пресечь. Было время, когда ему даже нравилось это. Но между ним и Иналом всегда ведь всё было просто, по-дружески, никогда так не было, чтобы Инал льстить должен был, заискивать. Сколько холодных, голодных дней, сколько скудных кусков разделили они в босоногом своём детстве. Всё же Инал его единственный более или менее близкий друг. И для чего он вспомнил этого Большого. Александра даже в дрожь бросило от злости. Куда ему деться, чтоб не слышать о нём, о Большом...
Может быть, и не стоило ехать сюда. Ничего бы тогда и не было, всех этих разговоров. А то что это — вдруг спохватился, сорвался в отпуск... ни зимой, ни летом.
Хотелось взять своего мальчика за руку и целыми днями гулять по городу, по набережной, выходить к причалу. С сыном ему никогда не бывало скучно. Оставшись со своим мальчиком, он хоть на время обретал душевное равновесие, мог отдохнуть, расслабиться. Скоро должен был приехать кукольный театр... если он не успеет вернуться в город, некому будет сводить мальчика на представление. Жене некогда: она целый божий депь занята домом и своими стариками-родителями — должна готовить им еду, смотреть за ними, развлекать, — словом, стараться сделать их жизнь возможно более счастливой. А мальчик один-одинёшенек, играет сам с собой. Обычно станет у входной двери, заведёт свой самолётик-игрушку и пускает его по квартире.
— Смотри, попадёшь в трюмо!
— Попадешь в трюмо!
— В трюмо!..
Каждый выкрикивает, будто стреляет голосом, целясь в ребёнка.
Но неуклюжий самолетик-игрушка дотягивает лишь до середины комнаты и, ткнувшись носом в пол, затихает.
Сын... сыночек, которого он так долго ждал, единственный. Как долго он ждал его! Много лет его жена оставалась бесплодной. Но наконец смилостивился Всевышний. И как похож мальчик на него! И как он дрожит над ним!
Александр лютой ненавистью ненавидел этот дурацкий самолётик. Но его покупал Большой. А к подарку Большого отношение должно было быть особое. И когда приходили гости, необходимо было объяснять, кто покупал эту игрушку и как её заводят.
Большой — он почётный, он известный, он занимал разные ответственные должности. Словом — важная персона. Никто теперь не помнил, когда его впервые назвали Большим, смеялся тот человек, благоговел или пресмыкался перед сильным мира сего, по крайней мере, в родном селе давно уже не употребляли, говоря о Большом, его настоящее имя.
Ладно, Александр ещё мог понять, отчего Большого величали так бывшие его односельчане: всё-таки выбился в люди человек, но почему собственные отец и мать не по имени называли его, для них тоже был Большой...
Большой приходился старшим братом жене Александра, престарелые их родители жили сейчас в доме, где главой считался Александр, но где он не всегда был хозяином — даже над самим собой, своим временем.
Как-то раз мальчик сломал наконец этот злополучный самолётик. Сразу все всполошились, где-то отыскали мастера — починили. Остальные игрушки недолго держались у сына, а этой, казалось, износу не будет. Заведующего магазином детских игрушек Александр попросил оставить для его сыночка детский велосипед, когда завезут. Велосипедом ребёнок сам командует, ведёт его туда, куда ему самому захочется. А самолётик этот он не умел заводить, приходилось просить кого-нибудь из взрослых... и он всё ходил и упрашивал, даже и гостей, а те интересовались обязательно, кто же это купил ему такую прелестную игрушку.
Хоть бы раз действительно долетел этот самолётик до трюмо! Может быть, тогда сестра и родители Большого, без него, без Александра, сами бы разделались с дурацкой игрушкой.
Недавно в Дом, дом с большой буквы, ответственность за благополучие которого возложена была сейчас на Александра, Дом, где наслаждались счастливой старостью родители его жены, явился Большой. У него так заведено было: появлялся два-три раза в месяц, обедал, иногда решал важные вопросы, а иногда просто заставлял слушать себя: славил, превозносил свой род, начиная с прадедов, перечислял знаменитостей местного значения, созревших на родословном древе, каждому давал оценку — кто чего стоит. И наконец очередь доходила до него самого. Но здесь, упоминая о собственных деяниях, он своё «я» скромно заменял на «мы»: «мы сказали», «мы отстояли», «мы умели смотреть опасности в глаза». Распространялся о том, какие трудности сумел одолеть и, главное, как никого не щадил из ставших поперёк дороги.
Последние три-четыре года Александр избегал его, не принимал он этого человека — всем своим существом. Нервничал, всё время ожидая его появления. Утром поскорее одевался, проглатывал завтрак и сразу уходил на работу. Спешил, обжигался чаем. Вернувшись со службы, так же наспех проглатывал обед и закрывался в своей комнате, притворившись очень уставшим или занятым срочной работой. Сидел у себя, чутко прислушиваясь к каждому шороху, листая какую-нибудь книжонку. Когда же проходило обычное время появления Большого, он позволял себе расслабиться — бросал книгу на стол и ложился на диван, на старый свой диван, купленный ещё с первой зарплаты... вытягивался привольно, давал отдохнуть всему телу. И знал, что, если и нагрянет в такой момент Большой, он притворится спящим.
В доме давно все его пилили за этот диван, убеждали, что неприлично выглядит, из моды, мол, давно вышел, если кто-нибудь из гостей увидит такую рухлядь, позору не оберешься. Но здесь — он не отступил, не разрешил выбросить привычную старую вещь. Во-первых, он купил этот диван на свою первую зарплату, а во-вторых, всякое может случиться: если однажды он не захочет выйти к каким-нибудь надоевшим гостям, то к нему в комнату никого не посмеют привести: там ведь стоит этот ужасный старомодный диван, что вовсе не к лицу столь известному в городе дому. Большой частенько приводил сюда гостей, своих друзей-собутыльников, их надо было обхаживать, всё время мило улыбаться, выворачиваться наизнанку, демонстрируя высшее искреннее гостеприимство.
До сих пор Александр ни разу ещё не решился, не набрался смелости взять и не выйти к таким гостям, однако надеялся, что когда-нибудь сможет, возьмёт себя в руки и сможет.
Сколько мест он переменил, поднимаясь потихоньку по служебной лестнице. Его заводила, словно тот уродливый самолётик, невидимая сильная рука. Когда же завод кончался, рука протягивалась снова. Дом, где появлялся со своими друзьями Большой, требовал многого. Родители его жены и её брата должны были показываться на людях, всё должно было быть прилично, как подобает. Чтобы не подумали чего люди, разговоры не пошли. Большой занимался важными большими делами, приходилось непогрешимым быть в глазах знакомых и незнакомых.
Требования его семьи намного превышали его возможности. Принять, угостить — всё это в копеечку влетало. Но ему напоминали: долг платежом красен! Если ты получаешь одну за другой солидные, и не просто солидные — ответственные должности, так будь добр... Понимай, что это не так просто делается... не даром. Родство родством, а дело делом!
...В тот раз Большой застал Александра врасплох: совсем не ждал его. Только-только собрался уйти в свою комнату, закрыться, поваляться на старом своём диване, отключиться от всех забот... подумать. Не ждал он Большого. Однако увидел его, внезапно появившегося в дверях, и, передвигая ватными ногами, будто чужой волей руководимый, шагнул навстречу. Большой молча прошёл к столу, снял свой широкий, с подбитыми ватой плечами пиджак, повесил его на стул, уселся. Очень он был не в духе, мрачен. Александр знал, что на службе у него дела в последнее время складывались неважно. Слово его уже почти ничего не значило, недругов стало много, — что ж, это значит, что у меня силы прибавилось, утешал себя Большой. Его запросто могли сейчас проводить на пенсию — а жена была ещё довольно молода и капризна.
Все остальные, живущие в Доме, исчезли где-то в дальних комнатах, притихли. Так всё замирало, когда Большой собирался говорить о каком— нибудь важном, по его мнению, деле (уж не новое ли, более «подходящее» место для Александра?). Почему-то во время таких разговоров Александр всегда смотрел на этот висящий на стуле пиджак, пустота какая-то появлялась под сердцем. Пиджаки Большой обычно шил одного цвета: тёмно-зелёного и всё того же неизменного покроя. Поэтому Александру казалось иногда, что Большой, как только стал на ноги — в начале тридцатых годов, так и сшили по нему этот зелёный пиджак, и вот до сих пор он и носит его не меняя, прирос к нему пиджак, словно кора к дереву.
Большой начал не спеша, хорошо поставленным голосом, словно собирался проводить в огромной аудитории важное собрание или же ему предложили, скажем, выступить по радио, осветить какой-нибудь чрезвычайно важный для человечества вопрос.
Александр не помнит, сколько времени шуршали, как падающие листья, пустые выспренние слова, сколько времени сыпались на него, как пожелтевшие мёртвые листья на траву под деревом... В самый разгар словоизвержения Большого в его гостиную вбежал мальчик, в руках держал заведённый самолетик.
— Трюмо! — раздалось вслед.
— Трюмо!
— Уберите его! — рявкнул Большой.
...Александр не помнит уже, как он поднялся, как сделал это — не помнит своих движений.
Очнулся: перед ним трюмо, словно раздавленное чьим-то кованым сапогом. И расколотое отражение его смертельно бледного лица, безумие в глазах. Уродливые крылья самолётика валялись на полу отдельно от корпуса, в углу плакал ребёнок. Ему слышалось, будто мальчик плачет где-то очень далеко.
Обернувшись, он увидел, как на некрасивой, морщинистой шее Большого вздулись вены, в них бешено колотилась кровь. Не говоря ни слова, он ушёл в свою комнату и захлопнул за собой дверь. Ноги, отяжелевшие, странно непослушные, когда он встречал Большого, сейчас сделались лёгкими, он будто на пружинах двигался.
На другой день он взял отпуск и сразу уехал в своё родное село. Что-то его тянуло сюда. И жена вдруг повела себя необычно. Как быстро она его собрала!
Как только он приехал сюда, словно нарочно, начались дожди. Небо истекало водой, и он, не зная, куда девать себя, всё прохаживался по мокрому невысокому крыльцу дядиного дома. А дядя его каждое утро, ругая непогоду, накинув на голову, наподобие капюшона, старый мешок, хлюпал по лужам старыми просторными резиновыми сапогами — загонял под навес корову, у которой пал телёнок. Потом он клал перед ней высушенную шкуру телёнка. Корова обнюхивала и с мычанием начинала облизывать шкуру, и тогда дядя присаживался около коровы на корточки, зажав между ног деревянный подойник, и начинал доить её. Однако через некоторое время лягалась корова и отходила от него. Хозяин злился, ругался, желал, чтобы не позже следующей ночи её разорвали волки, потом засыпал шкуру телёнка солью и подносил к коровьей морде. И корова, не обнюхивая больше, начинала с жадностью слизывать соль, а дядя, воспользовавшись этим, выжимал, выдаивал из её сосков остатки молока.
В такую погоду и речи не могло быть об охоте, он и сам не понимал, чего он сидит тут, в селе, чего ждёт. Но после всего, что случилось в Доме, первое, о чём подумал, было приехать сюда, в село, где родился, где осиротел, где растратил не очень-то счастливое своё детство. На это решиться надо было — приехать сюда, встретиться со своим детством, с юностью. Но раз уж он решился там, тогда, в Доме, что-то, значит, сдвинулось, изменилось в нём; он подумал, что здесь не будет тяжелее.
Дождь заставлял целыми днями не выходить наружу, и в вынужденной этой неподвижности он особенно остро ощущал то, что камнем давило на сердце, не отпускало ни днём ни ночью. Он чувствовал себя так, словно нечаянно уронил ребёнка, с которым играл, и тот разбился насмерть.
Дождь лил не переставая. Из земли сочилась вода, на дорогах, в проулках
— везде струились мутные потоки. «Хоть бы снег скорее выпал, закрыл всё это уродство», — думал Александр, тоскливо поглядывая на разжиженную землю. Не утром, так вечером, не сегодня, так завтра, надеялся Александр, но что-то у неба не ладилось всё. Иногда вдруг появлялись, кружились снежинки, мелкие, словно рыбьи чешуйки. «Решись же наконец, ну решись!»
— умолял Александр. Но опять не получалось у неба, опять исчезали снежинки, смывали их потоки дождя. Горы заволокли снежные тучи. И всё, что за эти дни здесь проливалось дождём, там выпадало снегом. Иногда, не переставая истекать дождём, тучи вдруг поднимались выше, и тогда даль просматривалась до самого моря, видна делалась вся изрезанная разлившимися реками плоская равнина.
Но однажды утром, как снеговой обвал, сорвались, потекли с гор тучи — и стали низко над землёй. И пошёл наконец снег, да не редкий, а густой и долгий. Там, где было посуше, где ещё росла трава, возникли белые островки, и люди, оставив свои тёплые очаги, открывали двери и окна, чтобы поглядеть на это долгожданное чудо. Дети толпились у крыльца, для них праздник наступил, только боялись: вдруг может исчезнуть эта белая радость, как белый пушистый трусливый зайчик. Жадно смотрели дети на снег, оторваться не могли. Иногда кто-нибудь, не выдержав, выбегал на двор, становился под снегом, чтобы волосы его покрылись слоем лёгких белых пушинок.
Снег шёл всё утро, прояснилось уже за полдень. Только далёкие горы не открылись ещё, прятались за плотной пеленой туч.
На свежем снегу появились первые следы, потом тропинки — змеились там, где снег был глубже, обходил размытые, разжиженные дождём дороги. И постепенно вся нетронутая белоснежная поверхность была испещрена каракулями следов.
...Но был человек — следы его навсегда замело этим праздничным снегом. Когда ненастье свирепствовало, особенно если снежная буря налетала, его не выпускали из дому. Но в этот день его оставили без присмотра у тёплого камина, одного в комнате. Матери его, одинокой больной женщине, приходилось вести всё хозяйство. Пока мать во дворе была, много времени прошло. Когда же наконец, управившись с домашними делами, она приготовила завтрак и принесла сыну, комната была пуста. В открытое настежь окно задувала метель. А следов не было, успело занести снегом — невозможно было понять, в какой стороне искать пропавшего.
Когда хватились его, всполошились соседи, обыскали всё вокруг, да ничего не нашли. Дали знать о случившемся всему селу — тут уж все поднялись. И в этот день и назавтра до самой ночи никого не оставалось в селе, все вышли искать. До самого подножья горы обшарили каждый куст, каждый камень ощупали, живого места не оставили на белой девственной пелене. Но так нигде и не смогли напасть на его следы. Пропал человек.
Бага.
Говорят, что ребёнок, которому не суждено выжить, вырасти, не умещается в люльке. Слишком заметной, слишком незащищённой от чужих взглядов, чистой, красивой занималась его жизнь. Так было и с Багой. Общий был любимец, первый среди всех ребят села. И одна ночь решила всё. Поскользнулся, удержаться не смог, да так ударился, что от жизни его остались одни лишь осколки.
После этой страшной ночи Александр видел Багу два раза.
Однажды, уже студентом, он приехал в село и на дороге неожиданно встретился с Багой и его матерью. Не ожидал, конечно, и смертельно не хотел этой встречи, да уже поздно было куда-нибудь сворачивать. «Бага, сынок, это же Александр, не узнаёшь его разве, почему с ним не поздороваешься!» Бага беззвучно раскрывал рот, изображал на лице улыбку, страшную своим уродством. С открытым немым ртом он напоминал умирающую от жажды птицу, глаза его заволакивала непроницаемая чёрная боль — лишала их разумного света. На изуродованном черепе — редкие пепельно-седые волосы.
Когда он второй раз встретился с Багой после той страшной ночи, он уже работал. Его прислали по какому-то делу из районного центра — всё тогдашнее руководство села, куда входил и Инал, гурьбой следовало за ним. Багу он увидел на улице; Бага стоял среди забавляющихся им ребятишек, словно обугленное дерево, — и всё раскрывал свои немые уста, будто умирающая от жажды птица. В руках у детворы были полевые цветы, некоторые, поменьше, прискакали сюда верхом на прутьях, а Бага держал пучок травы — не знал, что с ним делать. Увидев, что подходят взрослые, ребятишки закричали, затолкались и, огибая Багу, ринулись на своих «скакунах» прочь — скрылись из виду. Бага тоже двинулся было за ними, но те моментально исчезли, и он остановился, не зная, в какой стороне искать своих недавних друзей. Сельское начальство во главе с Александром молча прошло мимо, словно и не заметили они больного. Чуть позже Александр не выдержал, оглянулся: Бага, будто обугленное дерево, всё так и стоял, неподвижно смотрел в никуда.
Хотя — что ж. Александру тогда было не до жалости, не до страха. Впереди, казалось, ждут большие дела, обещают, зовут, манят.
— Только что!.. Только что прошли! — запыхавшись, выпалил Иуа — примчался откуда-то.
— Что с тобой? Кто прошёл?
— Медведь... гонится за косулей. Там на снегу их следы. Близко, — может, и догонит...
— Охотники, видно, и здесь побывали. Вчера говорили, кто-то стрелял в косулю, наверное, ранил. Косолапый почуял раненую — вот и решил полакомиться, — сказал Инал, думая о чём-то своём, и встал.
Александр тоже поднялся — машинально. — Пора двигаться.
Пот высох, но Александр чувствовал, что вставать ему было тяжело. Чего уж обманывать себя — не надо было идти. Да и не возвращаться же с полдороги! Он наполовину застегнул молнию на куртке и взял ружьё. И опять посмотрел на село внизу: от высоты дух захватывало. Правду говоря, здесь не так уж было высоко, но он долгое время не поднимался в горы. Виден был знакомый солнечный склон на нём, словно нарисованные ребёнком, мелкие низкорослые фруктовые деревья. Из каменной трубы дома, приютившегося возле этого склона, ещё вьётся дымок. Но, видимо, недолго уже осталось... скоро, скоро уже наверху, на зелёном холме, на старом сельском кладбище упокоится она, даст отдых натруженным рукам, уставшим, опустившимся от тяжёлого горя плечам... мать Баги. Пока ещё открывает каждое утро двери своего дома, каждое утро даёт жизнь огню в очаге. Но уйдёт она — и тогда исчезнет дымок, живой сладкий дымок над крышей, словно зарыли его вместе с нею в землю. Если на кладбище в розовой ограде оставляют место для будущих могил, очаги не умирают, остаются жить. Но когда не будет больше свежих могил, когда иссякнет род, засыхает последняя ветвь, очаги умирают тоже, истлевают, как кости в земле.
Инал поднял голову, взгляд обратил в сторону заснеженных холодных далёких вершин, — лишь редкие тучи проползали сейчас там, волокли за собой свои серые тени.
— Молю тебя, повелитель гор! — начал Инал громким шёпотом. Необычно задушевным, искренним показался Александру его голос — дрожал от волнения. — Помоги нам, мы сегодня в твоих владениях! Благослови нас... — Перед далёкими, могучими, заваленными снегом, уходящими к небу вершинами Инал казался тоненькой жалкой тростинкой. У Александра душа замирала от одного вида этих гор. Иуа стоял в стороне, смотрел себе под ноги, на снег, и улыбался.
Снова тронулись в путь — подъём здесь был некрутой. Иуа опять пропустил Александра вперёд. Но теперь уже не напирал на него сзади, не наступал на пятки — шёл медленнее, внимательно смотрел по сторонам, искал следы на снегу. Вскоре вошли в каштановый лес. На нетронутом снегу под деревьями ни следа человека — лишь мелкие зверьки да птицы оставили отметины. Идти теперь стало труднее, навалило здесь по колено, а под свежим мягким слоем оказался старый слежавшийся, обледенелый снег, и, попадая на него, нога скользила. Голостволые каштаны беспорядочно, будто армия, сложившая своё знамя, то вставали сплошной густой стеной, то сбегали вниз и пропадали в глубине ущелий, то взлетали на склоны; иногда перерезали дорогу, иногда выстраивались шпалерами, а то кольцом окружали путников.
Было очень тихо. И хотя идти стало труднее, снег как бы отдавал душе человека часть своей белизны и нетронутости. Спокойствие входило в душу, Александр почувствовал себя лучше, и то, что давило на него, мешало ему там, внизу, в городе, внизу и осталось. Ему хотелось бы видеть дорогу далеко вперёд, чтобы знать, что она такой и будет — спокойной и светлой, но голые стволы каштанов вставали перед глазами, закрывая даль.
Инал шёл впереди, без особого усилия разрывая мягкий свежий снег.
— Сколько древесины, сколько материала пропадает! — сказал он, обернувшись вдруг, и в его голосе зазвенело что-то, будто лопнула какая-то струна, а на лице разгладились морщины. — Лежало бы у меня под домом десяток таких стволов, и никто бы об этом не знал, не ведал.— Инал показал на один из каштанов, посветлее, значит, помоложе других: — Какое добро пропадает, какое добро! — в глазах его особенный блеск появился, зрачки посверкивали, как стекло на изломе.
— К чему они тебе, Инал, у тебя есть дом — полная чаша... всё крепко— накрепко, навек построено.
— В доме лишнего добра не бывает.
— Ну да, только бы лежало в укромном местечке, а там пусть — хоть сгниёт! — съязвил Иуа.
— Всё, что я ни скажу, в штыки принимает... но поверь мне, это пока, по молодости это. Когда-нибудь дойдёт — твоё всё это, для тебя копилось! И сам для своего сына будешь искать, собирать, прятать, словно драгоценности, всяческое добро ценить будешь... и каштановые стволы — тоже, — сказал Инал беззлобно.
Подъём пока был не крутой, шли они легко. Воздух звонкий, с морозцем, хорошо, свободно дышалось здесь.
— Лучшее время для охоты! — сказал Инал с видимым удовольствием. — Устрой облаву с собаками — и коси их, как траву... кабанов. В этом году каштанов уродилась много, кабаны жирок нагуляли.
Александр помнил, что за охотник был Инал. Тот, кто хоть раз видел его во время охоты, уже не мог забыть. Все звериные тропы он знал как свои пять пальцев, знал, когда нужно обойти зверя, а когда можно идти прямо. Шевельнётся где-нибудь что-то живое — и всё: от меткой пули Инала уже не спастись. Никто никогда не слышал даже, не то что своими глазами увидел, чтобы пуля, посланная Иналом, соврала, не дошла до цели. На охоте он особенным, другим делался; одно удовольствие было ходить с ним...
— А помнишь, какой кабан наткнулся на пулю Большого! — снова обернулся Инал. — Такого, говорят, потом здесь и не встречал никто, старые охотники подтвердили. Помнишь, сколько народу палило тогда в него — ни один не мог свалить с ног. Вот уж действительно кого только лес не вскормит... чудовище настоящее было!
— Удача нужна на охоте, удача. Знаешь, как говорится: «Пусть твой конь будет быстроногим, а мой — счастливым», — возразил Александр с досадой. Одно лишь упоминание о Большом сразу выбило его из равновесия, обретённого здесь, на нетронутой снежной целине, на пути в горы. Однако не позволил себе открыто выказать неприязнь к Большому — давно уже привык скрывать то, что было на душе.
В том году необычно много навалило снегу, в горах — выше пояса. Кабаны спустились вниз, ближе к селу. И однажды все оставшиеся после войны мужчины, каждый, кто мог держать в руках ружьё, — все вышли на охоту, на облаву. И Большой оказался в тот день в селе. Он был тогда работник районного масштаба, отвечал во время войны за несколько сел, но привязался почему-то именно к этому, часто приезжал сюда, оставался неделями. В то время его слово было здесь законом. Из района больше сюда никто и не приезжал, видно, ему одному предоставили право распоряжаться здесь, положились на него. Когда Сухум бомбили немецкие самолёты, он перевёз сюда своих родителей и сестру, поселились у его дальних родственников — зажиточный был дом. Сестра намного младше его была, школу ещё не кончила. (Село это расположилось далеко в ущелье, жили здесь лучше, чем в других сёлах: леса довольно, пастбища были хорошие, скотоводством занимались, разводили пчёл...) Когда Большой изъявил желание пойти вместе со всеми на кабанов, конечно, снарядили и его.
Мужчин на селе оставалось мало, так что взяли и старшеклассников, тех, кто знал толк в охоте. Не обошли и Александра — он хорошо умел стрелять.
Началась облава.
Стрелки стояли в снежных траншеях по грудь, ждали. Большой оказался по соседству с Александром. Наконец невдалеке послышался треск выстрелов. Александр глянул на Большого — тот вдруг побледнел... прямо перед ними среди каштанов мелькнул огромный секач. Ощетинившись, голову держа как-то набок, видно изготовившись для удара, показывая огромные клыки, кабан шёл прямо на Большого. В него попали уже, видно: морда была окровавлена. Александр сразу понял, что животное разъярено: боль, страх, злоба, желание выжить, пробиться, вспороть брюхо тому, кто окажется на пути, — всё тут было. Большой со страху забыл, что у него в руках ружьё. Александр быстро прицелился и спустил курок: кабан замертво повалился на снег. И тут же, придя наконец в себя после пережитого страха, Большой тоже вскинул ружьё — выстрелил не целясь.
Сбежался народ, все стали поздравлять Большого с тем, что бог охоты смилостивился над ним — принёс такую удачу. Он не возражал. Но самое удивительное, что и Александр, рассказывая всем, как всё получилось, утверждал, будто собственными глазами видел: меткий выстрел Большого наповал уложил разъярённого великана. Большой тоже с увлечением принялся объяснять, как он сумел повалить секача. С одного выстрела!
Пока Александр учился в школе, ему нередко приходилось встречаться с Большим, — тот регулярно бывал в селе и с явным удовольствием беседовал с парнем. «Когда опять пойдём на охоту?» — спрашивал, будто и в самом деле это он убил кабана (хотя чего не бывает, может, он и вправду поверил, убедил себя, что всё так и было, как он говорит?).
«Вот из кого человек выйдет, — говорил Большой об Александре — на людях, — сообразительный, живой, смекалистый! Старших уважает, порядок чтит... Послушен — не то что многие нынешние, дерзкие, несносные. Такие нам нужны». Сельчане, слышавшие эти разговоры, удивлённо поглядывали на Александра, изучающе: надо же, парень вроде как парень, ничего особенного, но, видно, что-то есть, раз начальство разглядело. Большой ведь зря не скажет.
Вспомнив всё это, Александр поёжился.
...Инал, оборачиваясь время от времени — как там Александр, — по— прежнему шёл впереди. Иуа совсем что-то неслышно было, притих, видно, оглядывал, насколько можно было, снег среди деревьев по сторонам тропы, следы высматривал. Александр не истекал потом, как на первом подъёме, но всё же очень уже устал.
Каштаны постепенно стали редеть и наконец исчезли, уступив место букам. Буковые деревья были выше и стройнее каштанов. Стволы их тянулись гигантскими стрелами, и за ними устремлялся к небу человеческий взгляд.
Через некоторое время лес отступил, и путники оказались на небольшой полянке.
Инал остановился.
— Отсюда начинаются горные травы, — объяснил он Александру. -Когда поднимаешься в горы, ты здесь первый, ни люди, ни стада — никто ещё не проходил... Рано утром выйдешь из села и к восходу придёшь сюда. А скотина, когда попробует эту траву, сама рвётся в горы, её уже не нужно гнать. Сразу вспоминает альпийские луга.
Иуа отошёл немного в сторону, разглядывая следы на снегу: вдруг обернулся.
— Медведь! — крикнул он радостно. — Его следы, того самого медведя! А следов косули не видно, наверняка спаслась.
— Разве медведи ещё не залегли? — спросил Александр.
— Должны бы уже, да ведь в лесу чего не бывает. И шатуны встречаются.
Двинулись дальше.
Подъём сделался круче, и снега здесь намело больше. С каждым порывом ветра сверху, с ветвей срывались сосульки доставалось и путникам. Александр машинально поднимал голову, но видел целый рой сосулек — невозможно было понять, которое дерево уронило очередную.
— Скоро доберёмся до Большой лужайки, там передохнём и подзакусим, — сказал Инал, желая подбодрить его.
Александру всё тяжелее становилось идти по глубокому снегу. Инал видел это и старался растоптать снег поглубже, но Александр слишком грузен был — ноги его вязли до колен. В таком глубоком снегу трудно было нащупать, угадать тропу, но Иналу пока удавалось находить её.
Угрюмые буки обступали сплошной стеной; иногда они дружно сбегали в глубокие гулкие ущелья, а то вдруг взбирались на крутые склоны, и видно было лишь на несколько шагав вперёд.
Александра опять стала одолевать тревога; он боялся слишком устать, а для непривычного, к горам человека, у которого все мышцы так болят, что невозможно до них дотронуться, спускаться бывает тяжелее, чем подниматься. Желая отогнать тревогу, он начал вспоминать — хотя именно от воспоминаний он и пытался убежать в горы, но теперь воспоминания казались ему меньшим злом. Ему долго не удавалось отвлечься, тревога мучила его, как мучает ночью бессонница. Но потом ему удалось наконец представить несколько кадров, несколько картинок из прошлого, из раннего своего детства. Сперва он перестарался — и лента пошла разматываться так быстро, что мелькали лишь какие-то неясные очертания. Но он сделал над собой ещё одно усилие, придержал, взнуздал воображение, и картины давних лет поползли перед его глазами, задерживаясь и обрастая подробностями.
Когда кончилась война, они ещё учились в школе. Большой уже реже показывался в селе, а потом и вовсе исчез: по слухам, новую важную должность получил. Родителей он забрал в город, но сестру свою Наалу оставил здесь до окончания школы.
Их класс был самый лучший, самый заметный: самая красивая девушка в школе — Наала... Самый красивый парень, общий любимец, по которому вздыхали все без исключения девчонки, лучший спортсмен, лучший танцор... лучший товарищ — Бага... И лучшие ученики школы, отличники учёбы были тут. Сам же он ничем не выделялся — так, ничем не примечательный середнячок был.
И вот настал день — последний день в школе. Сдали все экзамены.
Они спускаются всем классом по склону широкого холма, где стояла их школа. И помнит он: странное ими тогда всеми владело чувство — щемило душу, сковывало, печалило даже. Бага старался развеселить всех и себя, шутил, дурачился, забегал вперёд и пританцовывал, смешно становясь на цыпочки. Но не было душевного равновесия — ни в ком, скорее, чувство потери подступало. Свобода, отпущенная, дарованная детством, годы учебы в школе откатывались куда-то, исчезали, становились памятью... и только сейчас они поняли, что всё это было временное: прошла целая пора жизни, а новая не наступила ещё, и все чувствовали себя неуверенно, будущее тревожило. В этом безбрежном мире для них были открыты все пути — открыты и в то же время закрыты: школа — это было вроде езды по одноколейке, маршрут один и тот же, теперь же каждый должен был сам нащупать, найти свой путь и добиться чего-то в жизни.
Сами они не могли бы толком объяснить своё состояние, не решались даже признаться друг другу, рассказать о своей тревоге — но все вдруг захотели отложить момент расставания, никому не хотелось оставаться одному.
Но расставание уже, как чёрная кошка, перебежало, перерезало им дорогу.
Когда Бага понял, что зря он старается — не удаётся ему развеселить ребят, как раньше, он тоже приуныл. Замолчал, смотрел куда-то вдаль, на горы, на зажатые во впадинах и складках хребтов ледники. Скоро он должен был отправиться туда, к пастухам, там ждала его мать. (Бага не помнил отца, тот рано умер, вырастила его мать. Всем была для него, любила его и за себя, и за умершего мужа... И Бага любил её — они не могли прожить друг без друга даже неделю. Но мать Баги болела бронхиальной астмой, и, чтобы летняя сырость не задушила её, она каждое лето должна была подниматься в горы. Но там она начинала скучать по сыну, теперь уже не сырость, а тоска душила... )
— Придумал! — закричал вдруг Бага, и лицо его осветила радость. Он остановился, все смотрели на него. — Это просто здорово будет! Мне-то всё равно надо подняться, ну, а если все мы пойдём... в горы. На одну недельку — всем классом! Там с матерью и мой дядя — он без всякого посредника с горами разговаривать может, с потоками... Всё нам покажет, расскажет, ашвырша сделает нам, ахамси 1. А куда нам торопиться, лето только начинается, времени впереди достаточно. Вся жизнь впереди! Кто знает, когда мы ещё соберёмся в следующий раз вот так, все вместе, а тут — каждый надолго запомнит!
1 Ахамси (абх.) — блюдо из овечьего молока.
Ребята переглядывались, не зная, как отнестись к словам Баги. Заманчиво, конечно...
— Я не только ради себя предлагаю, — настойчиво продолжал Бага, — ради всех нас, ради нашей дружбы, и потому ещё, что расстаемся... Кстати, наш лучший друг тоже там, отправился туда укреплять здоровье. Бедняга — исхудал даже, устал от забот и волнений — разве легко с нами было? А тут — представляете: всем классом явились навестить его... и где — под облаками! Может, хоть под конец поколеблется, откажется, бедный, от самого ветхого своего убеждения? (Лучший друг был одним из учителей. С первых же дней каникул он отправлялся обычно куда-нибудь отдыхать («похудел, надо набраться сил, поправиться»). Никогда не случалось такого, чтоб он пропустил, скажем, урок или опоздал («за это мне государство денежки платит»), однако и главной его заботой было ухаживать за собой, лелеять, холить, жалеть себя; особенное внимание он уделял питанию. Осенью он готовил довольно много вина и за год потихоньку-понемножку сам выпивал его, один; много он себе не позволял («лишнее вино обнажает пороки, а если его употреблять с толком, в меру, — то обновляет кровь»). Но самое удивительное в нём для ребят было твёрдое убеждение — он не скрывал его никогда, — что без дела, без прямой личной выгоды, а просто из дружбы, скажем, или по доброте — никто никогда и шагу не сделает. Чтобы кто-то отправился в горы не лечиться, не отъедаться, не отдыхать, а просто полюбоваться их красотой — такого он и представить не мог.
(Человек этот преподавал в школе литературу.)
— Давайте пойдём! — сказала Наала.
— Пойдём! — откликнулось ещё несколько голосов. Тут же всё и решили.
Бага радовался больше всех — и потому, что придумал он всё так удачно, и
оттого, что Наала согласилась, даже первая... (В школе все ребята давно уже примирились с тем, что Наала явно предпочитала им Багу.)
Из тех, что дали в тот день согласие отправиться в горы, пришли семеро.
Шесть человек остались дома — всякие поводы нашли, отговорки.
Из девочек решилась идти одна только Наала — как потом выяснилось, обманула родственников, у которых жила, сказала, будто хочет съездить домой, к своим.
...День выдался пасмурный, но очень душный. Хотя ребята всю свою жизнь прожили, можно сказать, у подножья гор, никто из них, кроме Баги и Инала, не знал дорогу туда. Александр тоже не поднимался в горы, но облазил в своё время ближние лесистые ущелья, каждой осенью отправлялся собирать каштаны, заполнял просторный чердак в доме своего дяди.
Впереди пошёл Бага. Груз поделили поровну, лишь Александру, как самому слабому из всех, не дали ничего нести, а поручили заботиться о Наале, помогать, если понадобится.
Как было душно тогда! Все обливались потом. Александру запомнилось почему-то больше всего, как они ползли, словно муравьи, в самый полдень, в самую духоту по крутому, напоминавшему гигантский каменный водопад склону. Он злился на себя — ведь мог же отказаться, пока не поздно было, но и на это духу не хватило. Сидел бы сейчас дома, не карабкался по этим дурацким скалам. Посмотришь на них — душа замирает... Чего он здесь не видел? Баге нужно было идти — ну и пошёл бы сам... один.
— Видишь, до чего дорога лёгкая... вот и жизнь вроде этого нас ожидает, — не сдержавшись, выпалил он вдруг со злостью прямо в лицо Наале.
Наала с удивлением смотрела на него измученными красивыми глазами. Вид у неё теперь был далеко не такой самоуверенный, как обычно, — казалась не умеющим плавать человеком, которого течение отнесло неожиданно в глубь заводи. Ей даже и не снилось, наверное, что существуют такие дороги, если это можно было назвать дорогой.
В начале пути она была весела, громко и звонко смеялась, шутила с ребятами. Но чем дальше они карабкались вверх, чем больше уставали — тем реже слышался её смех. И наконец она совсем притихла.
— Вот так и поступает жизнь с человеком, доконает его, измучит и выбросит, как заезженную клячу... — добавил он, желая напугать и унизить её. — А бывает и хуже...
— Видимо, всё же не совсем так, — сказала она, пытаясь улыбнуться ему, — зачем ты так говоришь, как будто какой-нибудь старый, разочаровавшийся уже во всём человек!
— Ещё хуже, да, да, хуже!
Словно почувствовав неладное, Бага остановился и подождал их. И сразу ей легче сделалось, словно руку ей, утопающей, протянули, из глаз исчез страх.
— Ну что, выдохлась? — спросил Бага.
— Не-ет!.. — протянула она и засмеялась устало, но ласковее обычного.
— Дорога в горы только вначале такая трудная, а потом, когда она испытает тебя, признает за своего — прямо на руках понесёт, — легко, словно гулял с ней где-нибудь возле реки в родном их селе, — улыбаясь ей, говорил Бага. — А ты знаешь, что это такое Ашхацамва, Дорога в горы?
Он говорил с ней, а Александра и не замечал даже, словно его не было рядом. По крайней мере, самому Александру так казалось.
— Ашхацамва? Вот эта дорога в горы, по которой сейчас поднимаемся?
— Ну что ты! Когда стемнеет, я покажу тебе её. Конечно, если небо будет чистое. Вымощена звёздами и тянется от моря прямо к горам.
Наала засмеялась. В глазах её снова появились весёлые искорки.
— Ты же слышала, что есть Овечья Тропа? 1
— Ну и что?
— Так вот — настоящее её название Ашхацамва, Дорога в горы.
— На самом деле?
— Ей-Богу!
Бага помолчал немного, вспоминая, потом продолжал с той же лёгкой улыбкой:
1 Млечный Путь.
— Когда меня в первый раз пообещали взять в горы и показать на небе Ашхацамва, я ночью долго не мог заснуть, потрясённый таким открытием. Дорога из звёзд, представляешь! А когда заснул наконец мне приснилось: будто я взобрался на небо и ступаю по звёздам, горы далеко-далеко, но вершины у них светлые и зовут, ожидают меня. И хотя очень высоко я поднялся во сне, страха никакого не испытывал. Даже смеялся, помню, когда подумал про Александра. У него же голова часто кружится, был бы он сейчас со мной, что бы я с ним стал делать на звёздной дороге... Однажды ещё малышами мы забрались с ним вместе в чужой сад, хотели нарвать яблок. Залезли на яблоню и вдруг видим — хозяин идёт, да прямо к нам. Мы притаились в ветвях, хозяин не заметил нас и уже было прошёл мимо, а тут у Александра голова закружилась, то ли от страха, то ли просто так, он и бух с дерева — прямо хозяину в ноги. Поймали нас, как говорится, с поличным!
Наала засмеялась весело и свободно.
— Я думаю, Ашхацамва провёл какой-нибудь герой, вроде тебя... — съязвил Александр. — Вознёсся он на небо по щучьему велению и пошёл себе пританцовывать на носочках, а по его следам звёздочки зажигаются, чтобы посветить ему, ну, чтоб он не спотыкался. Так он и добрался до гор... — тут Александр сам почувствовал, что не смешно получается, и замолчал.
— А почему бы ему и не добраться? Думаешь, это так уж далеко? Всего-то три дня и три ночи — вот и вся дорога в горы.
Александр злился, но Бага не обратил на это внимания, видимо, думал, что просто устал парень, оттого и не в себе.
Позже Бага ещё два раза останавливался, поджидал их. Наала уже очень утомилась, и они отставали от группы.
— Скоро доберёмся до лужайки, — сказал Бага напоследок, — ну просто райское место... а какой там родник! Только смотрите, пить можно лишь маленькими глотками, пока не привыкните, не то горло сведёт, вода там ледяная... Я, наверное, больше не буду останавливаться, пойду прямо к лужайке: пока вы доберётесь, я всё там приготовлю и сегодня дальше уже не пойдём. А завтра полегче, повеселее будет. Я Инала за себя оставляю, он всех вас не спеша поведёт, дорогу хорошо знает.
Александру показалось, будто на этот раз Наала как-то странно, очень долго смотрела вслед Баге... будто провожала его в дальний путь и наглядеться не могла.
— Дурная голова ногам покоя не даёт! — сказал он.
— Когда на экскурсию ездили, ни один и не подумал бы так сказать... — обронила она, и непонятно было, отвечает ли она Александру или делится с ним мыслью, жалеет о чём-то...
— Экскурсия — дело другое. Это тебе не горы. Действительно, когда они ездили на экскурсию, или просто всем классом ходили на луг поразвлечься, или шли из школы домой, ребята вечно оспаривали место рядом с Наалой. Хорошая шутка, интересный рассказ, красивый цветок — всё предназначалось, всё посвящалось ей, ей одной. Однако теперь всех утомила эта духота, крутой подъём, груз за спиной — на шутки, на внимание к девушке сил уже не оставалось. Один лишь Бага если даже и устал, то не подавал виду: усталость не угнетала его, не сделала безразличным ко всему, — наоборот, он каждого старался подбодрить, развеселить, если можно, всё подмечал, помогал всем по очереди. У него просто не оставалось времени, чтобы постоянно быть рядом с Наалой, сегодня и все остальные нуждались в его поддержке — и он великодушно, по-братски делил своё время между всеми, каждому уделял внимание.
Вот — Инал, тот, видно, совсем не устал, рождён был для гор, но он, как и Александр, к серой массе середняков относился, почему-то в его слове, в его поддержке никто не нуждался — не ждали от него, как от Баги, так Александр и запомнил. Не видно и не слышно было Инала.
Александр пытался разобраться в себе: почему его злость одолевает, на всех злился, и особенно на Багу. Ведь ребята, шедшие впереди, хорошо, благожелательно к нему относились. Может, это оттого, что без груза он поднимается — времени и сил у него хватает злиться? Нет, это не объяснение. Может быть, оттого, что Наала идёт рядом? Его ведь приставили к ней, как, скажем, какую-нибудь её подругу... унизили этим. Или оттого он раздражён, что, пока учился в школе, представлял своё будущее счастливым, достигал в мечтах многого, высокого взлёта? А теперь, когда пришла пора осуществлять, добиваться, он понял — вдруг, что всё это бредни были? И полуобещания Большого, что выйдет он в люди тоже? Кто кого обманывал? Он — себя? Или — его?..
Отец Александра погиб на второй год войны, погиб на фронте. Молодая мать через два года выскочила замуж, родила ребенка, потом ещё — не до старшего ей было.
Александру пришлось жить у дяди, старшего брата отца. Хоть и считали за ним, сколько он кусков проглотил за день, всё же сделал дядя своё, дал ему окончить школу, и школа сделала своё — десять лет продержала в своих стенах, научила кое-чему. А вот теперь он сам должен был стараться, доказывать, биться — если хотел достичь чего-то стоящего... того, о чём мечтал школьником.
К середине дня они уже поднялись довольно высоко и вошли в туман — он волнами наползал на буковый лес. Духота перестала мучить их, но все уже до того устали, что не почувствовали облегчения.
Наала пошатывалась на ходу, ступала нетвёрдо. Однако пока они не поднялись к месту ночлега, надо было идти — хоть из последних сил. Горы — это горы, погода тут изменчивая, нельзя рисковать, нельзя допустить, чтобы ненастье застало группу под открытым небом, всякое может случиться. Поэтому не останавливались и не отдыхали.
Александр злился и на Наалу тоже. Разве её это дело — подниматься в горы... Какой чёрт понёс её, девчонку, знавшую всю жизнь лишь нежную траву долины да асфальт городских улиц, на эти каменистые кручи! Что о ней в селе скажут после этого... что её брат скажет? Так легкомысленно поступить!
И вот — тогда вдруг (а может, и не вдруг, может, давно уже носил это в себе неосознанно) подумал Александр о том, что она не сможет остаться в селе. Другое дело — пока училась она в школе, пока здешние родственники из уважения к Большому буквально носили её на руках... А теперь — если даже сама очень захочет остаться — просто не сможет, нет в ней такого упорства, и зачем ей это... родители её живут в городе на берегу моря, брат знаменит на весь район... на что ей жизнь о глуши, к чему ежедневно гнуть спину?
Он словно бы впервые увидел её... новыми глазами посмотрел — и то, что увидел он, вполне отвечало недавним его мыслям. Или очень ему хотелось увидеть это или действительно так и было: лицо её выражало отчаяние... Может быть, она думала сейчас о том же, что и он.
Да, как говорится: «Чтоб ты жил и здравствовал, пока я, подпрыгнув, не достану звезду и не сделаю из неё рукоять ножа!» Но если звезда сама упала перед тобой — ты волен распорядиться ею так, как тебе угодно: захочешь — сделаешь из неё рукоять ножа, не захочешь — не сделаешь...
Туман становился всё плотнее, они уже не видели за несколько шагов, не видели идущего впереди. Впрочем, дорога здесь тянулась по каменному жёлобу, можно было не опасаться, что потеряешь её, потому ребята просто изредка перекликались, но не поджидали друг друга. А туман всё сгущался, и вскоре, кроме буковых стволов, едва вырисовывавшихся по сторонам, ничего не стало видно.
— Кровавые следы! — Иуа, рванувшись в сторону, по пояс провалился в снег — в овражек попал.
— Дальше не ходи, в пропасть сорвёшься! Ты слышишь, что я говорю! — закричал Инал.
Все остановились.
Иуа словно не слышал отца, ловко выбрался из овражка и дошёл до самого края пропасти.
Инал и Александр тоже увидели: снег там был разворочен, измят, чьи-то следы тянулись по самому краю обрыва и исчезали в лесу.
Иуа ещё некоторое время оглядывал окровавленное место, потом обошёл овражек и вернулся на тропу.
— Шерсть, окровавленные пучки шерсти... Видимо, здесь он её нагнал... — бормотал он, словно разговаривая сам с собой.
— Как же это медведь, такое ленивое существо, и догнал косулю, удивительно! Ведь косуля разве только не летает, — сказал Александр.
Инал двинулся уже было вперёд, но обернулся:
— Ты когда-нибудь видел медведя вблизи?
— Разве только в зоопарке, в клетке.
— В том-то и дело. Это он лишь кажется ленивым да сонным, но когда нужно, он тоже разве что не летает.
Вскоре буковый лес опять расступился, они оказались на поляне, намного большей, чем первая. Здесь и решили устроить привал. Инал развязал свой рюкзак, вынул белоснежное полотенце, развернул на снегу; появились пироги с сыром, большие куски варёного мяса, медовые галушки, аджика. В свежем морозном воздухе разнеслись восхитительные запахи. У Александра даже на душе легче сделалось — до того хорошо и красиво всё было: и само место, и люди приятные, и еда... Наконец Инал достал пластмассовую баклажку с водкой.
— Когда поднимаешься со стадом, — говорил Инал, — приходишь в эти места — и за ночь вкус молока меняется, мацони заквашивается так круто, едва можно ложкой разрезать, у сыра аромат и вкус особенные появляются! Какой щедростью наделяет природу Всевышний, если расположен к ней... Горы — Богом любимый край, да смилостивится он над нами!..
«Хоть бы достать поскорее детский велосипед! — опять мысли увели Александра далеко отсюда. Съев несколько кусков, он почувствовал, что еда не идёт больше в горло. — У мальчика была бы наконец хоть одна настоящая игрушка. Сколько вещей, нужных и ненужных, сколько лишней мебели загромождает квартиру, а вот игрушек у мальчика почему-то нет. Всё время что-то более важное покупаем: вещи, вещи, вещи... Разве только этот уродина — самолётик... Когда в доме становится известно, что пожалует Большой, они дают мальчику самолётик. Как же — ребёнок больше всего любит именно его подарок, не расстаётся с ним! Ну ладно, другие, как бы там они себя ни вели — это их дело, но почему же его родители, старые отец и мать Большого, заискивают перед своим же сыном!..» Этого Александр не мог понять. Что этот Большой — загипнотизировал он их всех, что ли?
Когда, передохну немного, они опять поднялись, чтобы идти дальше, Александр чуть не вскрикнул от боли — заломило в пояснице. И не одна только поясница, всё его тело болело и ныло. Снег теперь доходил чуть не до пояса. И хотя он шёл по следам Инала, примерно через полчаса остановился, не в силах двигаться дальше. Тогда Иуа молча прошёл вперёд. Теперь они прокладывали тропу вдвоём с отцом — Александр снова кое-как поплёлся вперёд.
— Далеко ещё там? — потеряв наконец терпение, спросил он Инала. — Снег глубокий, я не узнаю этих мест, понятия не имею, где мы, куда идём.
— Скоро будем там, откуда срываются кони, и останется час ходьбы, не больше.
— А что, действительно кони срывались, почему так назвали? — спросил Иуа.
— Конечно, зря не стали бы называть, — ответил Инал, — для коней это место очень опасное: и круто, и камни там крошатся в мелкие куски, лошадь не может ногу крепко поставить, потому и трудно им удержаться, особенно навьюченным. Но люди это место легко проходят. Вот дальше тропа по гребню пойдёт — там потруднее. Нам во что бы то ни стало дотемна надо это место миновать — тогда, можно считать, благополучно добрались мы.
«Господи, неужели ещё столько идти? Дотемна?!» — ужаснулся Александр. Напрасно он засунул куда-то далеко свои наручные часы... думал, чтобы не разбились, если упадут. Разбились бы — и чёрт с ними... Очень хотелось ему сейчас посмотреть, далеко ли до вечера, но он просто физически не в состоянии был искать их, сил на это не было. А может, и лучше даже, что не следит он за временем — двигается по течению, машинально следует за другими протоптанной для него тропою?
— А ты когда-нибудь видел, что там сорвалась лошадь? — через некоторое время снова спросил Иуа.
— Не однажды... Но был случай — навсегда запал в память, не могу забыть. Как-то меня назначили заведовать фермой, — то и дело оборачиваясь, начал рассказывать Инал, и Александр заметил: глаза у него опять заблестели, как стекло на изломе. — В начале лета погнали мы скот в горы. Один наш односельчанин (не называю его) послал с нами сына, мальчишку ещё, со скаковой лошадью. Мальчик должен был подняться с нами на альпийские луга и, оставив свою красавицу пастись вместе с нашими клячами, собирался спуститься обратно. Я помню, отец и сын только и жили этой лошадью — и купали её каждый день, и кормили отборным зерном, всю зиму держали под навесом, пол дощатый настлали. Случалось, хозяин этой лошади, заботясь о ней, даже опаздывал на работу. А мальчик все каникулы только ею и занимался. Все дети в поле помогают, а он с конём своим возится. До фермы я бригадиром работал, и не раз из-за этого стычки у меня бывали с хозяином лошади. Не скрою, зол я был на него. Одним словом, надел этот мальчик узду на свою лошадь и, не садясь на неё, просто пошёл с нами, а её за собой вёл. Да будь она добычей волков, не налюбоваться было на неё, что за красавица! Как она гордо, высоко держала свою голову с умными большими глазами, до чего же красиво изгибала шею. Казалось, стоит лишь шепнуть ей «чоу», и она взлетит...
Шёл этот мальчик за нами со своей красавицей, гордый за себя и за свою лошадь, говорил с нами как равный с равными. Да, чуть не забыл, это тоже помянуть надо... как-то в самую страдную пору после целого дня скачки — то к одному полю, то к другому — пала моя кляча, прямо подо мной и растянулась... Вот тогда я и попросил у него, у хозяина то есть, эту лошадь, — попросил одолжить мне её, пока не кончится страда, ну на недельку примерно. Ты веришь — не то что одолжить, он оскорбился даже! Как сейчас помню, стоит он подпоясанный своим дурацким ремнём с украшениями, без кинжала, в сером коротком архалуке — на скачки собрался — и, с ненавистью глядя мне в лицо, выпаливает: «У меня не такая лошадь, чтоб я тебе её одолжил!» При всём честном народе! «Хорошо, — подумал я, — будет случай, я тебе попомню эти слова!» С тем я и ушёл, молча проглотил оскорбление.
Одним словом, идёт этот мальчик следом за нашими нагруженными измученными клячами со своей красавицей, идёт и горя не знает. Да и правда, кто бы решился навьючить такую лошадь: седло да лёгкий как пушок мальчик-наездник — всего-то и носила за свою жизнь. И вот подошли мы к проклятому этому месту, где лошади срываются, и одна из наших кляч так с поклажей и села. Ей ещё повезло, потому что села она не доходя до опасного места, иначе бы слетела в пропасть — а там и костей не соберёшь. Сняли мы с неё всю поклажу. Посмотрел я и вижу, стоит этот мальчик, не выпуская уздечки из рук, в стороне — и преспокойно так поглядывает на нас на всех. А красавица его, да станет она добычей волков, согнула свою красивую шею, осторожно сорвала с ацарпына широкую белоснежную шапку-цветок и жуёт, раздувая широкие ноздри.
«А ну-ка, давай свою лошадь сюда!» — сказал я и вырвал у мальчишки уздечку из рук. Тот, конечно, не ожидал, сперва лишился дара речи, а потом такую истерику закатил — двум пастухам пришлось удерживать его. Я его спрашиваю: как, мол, ведь этот груз надо поднять на пастбище, а он, паршивец, орёт: на себе поднимай, какое моё дело... — Инал обернулся, рассказывая, — лицо его выражало возмущение. — Одним словом, навьючил я эту красавицу, но груз-то какой! Котлы для мамалыги, котлы для молока, мешки с мукой, даже несколько матрацев, понимаешь, матрацы... Сам посуди, что за пастухов мне дали... Кто же в горы матрацы таскает!
Почувствовала красавица тяжесть этой поклажи, заволновалась, забеспокоилась, но особенного ничего не выкинула.
«Похоже, лошадь твоя прямо создана для работы, говорю я этому паршивцу, а он всё бьётся в истерике. Грузили бы на неё побольше — и для дела польза, и тебе было бы чем прикрыть голый свой зад!» Но мальчишка этот вёл себя, прости Господи, словно мир перевернулся.
Словом, взял один из пастухов узду, я прикрикнул на красавицу, — и она пошла, всё так же гордо держа голову на красиво изогнутой шее; только на крутизне, когда подпруги стали врезаться ей в тело, она недоумённо остановилась.
«Хайт, ахахай!» — крикнули мы все разом. Она вздрогнула, оскорбилась, видать — словно огрели её не плетью даже, а дубинкой и рванулась с места. Но когда подпруги ещё больше впились в её холеное тело, когда под ногами у неё пошёл крошиться камень и трудно стало ей удержаться на склоне, — словно ослабла в ней какая-то пружина: она опустила красивую свою шею, присела на задние ноги, выгнула спину и с огромным усилием вскарабкалась до первого надёжного выступа — и там остановилась. Постояла и вдруг странно вздрогнула: видать, представила она, что с ней сделалось, как, испугавшись опасности, забыла она обо всём остальном и обезобразила себя... И тут она с силой рванула узду, вырвала её из рук пастуха и попыталась сбросить груз, которым, видите ли, оскорбили, опозорили её... Надо было бы опять схватить узду и держать, не отпускать, да сам я стоял ниже, а этот новоиспечённый горец, который тащил в горы матрацы, со страху прилип к скале — смотрел с ужасом. Когда не сумела красавица сбросить поклажу, поднялась она на дыбы... Отчаянный стон вырвался из её груди, — и, опрокинувшись, полетела она в пропасть. Что и говорить, скотина была отменная, жалко, конечно, её. Котлы для мамалыги, котлы для молока, мешки с мукой, злосчастные эти матрацы — всё разбитое, помятое, разорванное разлетелось по скалам. Потом всё лето котлов не хватало, за мукой пришлось опять спуститься с гор. А владельцам матрацев пришлось спать как истым горцам — на еловых лапах: не так мягко, как они надеялись, когда пускались в путь.
Инал кончил рассказывать и больше не оборачивался, словно ждал, что вот-вот хлестнёт его кто-нибудь по спине, хлестнёт, словом, как плетью.
Повисло молчание. Только раз Иуа обернулся на ходу к Александру, бросил взгляд и тут же отвернулся.
— А чего ж вы тогда треплетесь столько! Мол — горы это святыня, горы очищают человека, чуть ли не ангелом становится он! Как же вы смогли, как у тебя рука поднялась! — вырвалось наконец у мальчика. Он не повысил голоса, но чувствовалось, что в груди у него бьётся крик.
— Посмотри-ка — во всём хочет обвинить меня одного! — Инал повернулся к Александру, словно прося у него защиты. Но тот промолчал.
— Не я же в конце концов погубил лошадь! — бросил Иуа. — Если бы у мальчика было ружье, пускай бы стрелял в вас!
Инал ответил коротким смешком, не стал вразумлять сына.
Долго шли молча. Было тихо. Лишь звуки их шагов по снегу слышались да тяжёлое сопение уставшего Александра.
Вскоре приблизились к тому самому месту, о котором рассказывал Инал, — именно там погибла скаковая лошадь. Из снега торчали плоские скалы, рядом обрыв и пропасть. Круто сбегала вниз орава стройных белоствольных буков. Карабкаться по этим торчащим из снега скалам пришлось чуть не на четвереньках. Поднявшись наверх, на макушку одной из скал, Александр остановился. Ноги подкашивались от усталости, руки дрожали; он посмотрел вниз, в пропасть, куда срывались лошади, и сердце больно сжалось от страха. Буки частой толпой устремлялись вниз, сливались в сплошную белеющую массу и постепенно погружались в туман, наползавший из ущелья.
Постояли, передохнули немного. Небо закрыли тучи. Налетел холодный ветер, высоко над головой зашумели верхушки буков, со звоном разбиваясь о ветки и стволы, посыпались сосульки. Александр почувствовал, как мокрая от пота рубашка сделалась неприятно холодной. Стали мёрзнуть уши. Он наглухо застегнул куртку, поднял воротник, достал и натянул на руки перчатки. Видно, к вечеру начинало подмораживать. «Почему не отсохли у меня ноги, когда я решился идти сюда!» — обречённо подумал он.
— Иуа, иди становись сзади, — приказал Инал, — теперь самый опасный участок, очень осторожно надо идти — но недолго, скоро выйдем к поля.
Иуа задумчиво смотрел на снег, словно надеялся отыскать ещё какие— нибудь следы. Он нехотя обогнул Александра и стал замыкающим.
— Смотрите в оба, старайтесь не скользить, не спотыкаться! — предупредил Инал и начал подъём.
Действительно неприятное место, на хребет лошади походило: с обеих сторон крутые скаты, по гребню узкая полоса — здесь и надо было пройти. Вровень с собой они видели вершины буков, росших ниже по склону. Сперва Александр осторожно нащупывал твёрдую полосу и крепко ставил на неё ногу. Но вскоре он устал от напряжения и попробовал идти свободнее: получилось. Постепенно он перестал бояться. Огляделся. Почему же он не помнит этого места? Видно, снег всё преобразил. Да и столько времени уже прошло. Они с Наалой тогда долго поднимались по какому-то не очень крутому склону. Туман уже сгустился, впереди никого не было видно и слышно никого не было. Но тропа, как нить Ариадны, извивалась, уходила вперёд из-под ног и вела, вела их за собой. Оба они тогда были погружены в свою усталость, пот слепил глаза. И вот тут-то он и заметил, что у этой нити Ариадны есть ответвление, и ведёт оно куда-то направо.
Александру сделалось вдруг страшно. Показалось отчего-то, что Инал следит за ним, читает его мысли. Он вздрогнул, вскинул голову. И в этот миг нога его соскользнула — он не удержался, и никто не мог его удержать... сорвался и полетел вниз по скату.
— O-o-ox!..
Это было последнее, что он услышал, — голос Инала. Сколько он несся по крутому снежному скату — он не помнил.
Спасло его чудо — он ударился о ствол бука и застрял в снегу.
Когда очнулся от обморока, увидел вокруг лишь холодный густой туман. Было невыносимо тихо. Тишина эта напугала его больше всего. Он кое-как приподнялся, сел. Собравшись с силами, попытался было встать, но сразу же осел на снег — правая нога онемела, болел бок, ныло правое плечо. Страх овладел им. Превозмогая боль, пересиливая слабость, он поднялся всё же, устоял на ногах, прислонившись к стволу бука. В пояснице что-то хрустнуло, от боли он едва не лишился сознания и, чтоб не упасть, обеими руками ухватился за скользкий обледенелый ствол. Где-то внизу глухо шумел поток. Он бы, видно, так и летел до дна пропасти, до самого потока, но его задержали снеговые оползни, которые забили пространство между двумя буками.
Почему его не зовут, не кричат ему?
Как они смеют! А может, он насмерть разбился! Может, его о дерево ударило и убило... или о скалу... Неужели они пойдут спускаться в обход, спокойно, чтобы не сорваться!
Как они смеют! Почему не кричат! Здесь он, здесь!
Ему плакать хотелось от жалости к себе.
— Эй! Эге-гей! — до чего громко прозвучало. Но отчаянный его призыв бесследно растаял в тумане.
А где же его посох, где ружьё?
Огляделся. Сразу заметил в снегу приклад ружья, а посоха нигде не было видно.
Если ему самому придётся выбираться отсюда, карабкаться вверх, то без посоха и шагу не сделает.
Но разве он сможет идти сам? Как и куда он пойдёт, как выберется?
Сердце сжалось от страха. Забыв о боли, он дотянулся, вытащил из сугроба ружьё, постучал о дерево — чтобы вывалился из стволов набившийся снег, расстегнул патронташ; когда при падении куртка расстегнулась, меж патронами набился снег. Дрожащими руками достал патрон, вложил в ствол, спустил курок... осечка. Второй патрон тоже дал осечку и вдобавок не хотел вылезать из ствола обратно. В отчаянии Александр прислушался — не зовут ли? Не идут ли на помощь? Нет — гробовая тишина стояла наверху. Ужас охватил его.
Неужели есть всё же судьба!
Неужели!!
Пропади всё пропадом!
Пропадом...
— Эй вы, где вы там, гей-гей-гей!!!
Опять прислушался — замер в страхе.
И только теперь он услышал где-то наверху неясные голоса, их заглушал туман. Ударили один за другим два выстрела. И вскоре он увидел — отец и сын поспешно спускались к нему по крутому склону.
— Ты цел? Не расшибся? — спросил Инал, схватив его за плечи. На нём лица не было.
Иуа тоже был напуган, всё время отворачивался, боясь заплакать.
— Святой повелитель гор сжалился над нами! — прошептал Инал.
Александр молчал. Боялся: если разожмёт челюсти, вырвутся наружу
рыдания, которые клокотали где-то глубоко в груди.
— Надо спешить, нужно выбраться из этого ущелья, пока не стемнело. Придётся идти вдоль русла потока, там подниматься, иной дороги для нас теперь нет. Доберёмся до ближайшего пастушьего сруба, переночуем, а уж завтра посмотрим, идти ли дальше или возвращаться. Эта дорога проклята кем-то. Какую глупость я сделал, безмозглая моя голова, как я мог повести тебя в горы в такую погоду!
Инал говорил и с тревогой смотрел на Александра — тот молчал, будто язык проглотил; не расшибся ли он всерьёз, уж не повредил ли что-нибудь, не рухнет ли на снег?..
— Иуа, поддержи Александра с другой стороны... Ну, что ты стоишь, проворней не можешь?
Иуа всё делал быстро, Инал просто нервничал. Однако в то же время он уверен был в себе, знал, что делать, куда идти, — не сомневался в своей правоте и силе. Сейчас он был хозяином этого угрюмого ущелья, затянутого густым туманом, заваленного снегом на высоту человеческого роста. Глядя на него, Александр готов был поверить, хоть и нервничал Инал, что, если он прикажет, всё живое и неживое здесь повинуется ему, и даже царственные буки расступятся, чтобы уступить ему дорогу.
«Точно говорят: оправдываться ушёл на своих на двоих, а обратно пришлось везти на осле...» — думал Александр, ненавидя себя со всей этой своей дурацкой затеей, — не мог, видите ли, без гор прожить, — со всем малодушием своим.
Осторожно спустив его вниз, к потоку, Инал и Иуа чуть не на руках понесли Александра. Шли берегом, там было меньше снега. Когда они поднялись наконец к большой поляне в буковом лесу, уже смеркалось. Туман здесь стоял не такой густой, снегу было по пояс. За буком, невысоким и кряжистым, непохожим на стройных своих собратьев, выросших в лесу, над снегом едва поднималась крыша пастушьего сруба. У Александра ныло и болело всё тело, он едва переставлял ноги, безразличный ко всему, ненавидя себя и свою беспомощность, но вдруг что-то заставило его поднять голову. Заметный кряжистый бук, от ствола отделяется мощная толстая ветвь, рядом плоская крыша сруба с небольшим козырьком. Он вздрогнул и, несмотря на то что потный был, разгорячённый ходьбой, почувствовал, как холод пошёл по спине... начал колотить озноб... Это было то самое место! Именно сюда он пришёл тогда, свернув с тропы на правое её ответвление, именно сюда привела его злополучная нить Ариадны...
«Вид только делает, что случайно здесь оказался. Не иначе, специально привёл меня сюда, чтобы напомнить, чтобы открылся я... — пытался он винить Инала. — Но почему, почему?! Если я сбился с пути... если мы сбились с пути... да, да, да!»
Когда огонь разгорелся и все согрелись, Александр почувствовал, что силы возвращаются к нему; он казался себе сейчас чем-то вроде утопленника, которого вытащили на берег, откачали и вернули к жизни.
Инал совершал очередной обряд. Он развязал башлык, обнажил седеющую голову и бормотал, обращаясь к огню:
— Огонь-огонёк, гори ты на счастье, обогрей нас днём, посвети нам ночью.
— Извините меня, я прилягу, — сказал Александр, когда они закусили, выпили по два стаканчика водки и немного разомлели у огня.
— Какой может быть разговор! Спать, спать! Дров, слава Богу, достаточно, я буду подбрасывать.
Александр устроился на топчане из грубо обтёсанных досок. Инал с сыном тоже легли. Иуа скоро заснул: когда шум пламени стихал, слышалось его ровное, чистое дыхание. Пока сидели у огня, Александру казалось, что не успеет он приклонить голову, как тут же провалится в забытье, в сон. Но не получилось, нет — так и лежал, смотрел на языки пламени. Инал вроде закрыл глаза, но тоже не спал. Тихо гудел огонь, иногда потрескивали горящие поленья. Снаружи не слышалось ни звука.
Александр томился, чувствовал, что не заснёт он этой ночью. Рассеянно смотрел, как мерцали и отсвечивали над огнём закоптелые, грубо обтёсанные доски потолка. Пряно пахли какие-то засохшие травы, прораставшие летом меж досками пола, — видимо, сруб долго пустовал.
На этот раз он не звал воспоминания, наоборот — пытался отвлечься, убежать от них, но они подступили и властно захватили воображение: поплыли картины, пошла разматываться старая лента, больно, словно она была намотана на самое сердце.
Трава на поляне поднималась тогда по грудь, в неподвижном воздухе мешались терпкие и сладкие запахи цветов. Поляна находилась в стороне, далеко от дороги на альпийские луга, и поэтому обычно до конца лета, пока скот не погонят с гор, трава здесь стояла нетронутой. Но, спускаясь, пастухи стремились обязательно попасть сюда. К осени, когда в горах травы уже погибали от холода, здесь они ещё оставались живыми и сочными.
Сруб тогда тоже едва виднелся, но не над сугробом поднималась его крыша — над разросшейся травой. Цветы, множество разных цветов — по— своему ярких, по-своему пахнущих, радующих глаз, колыхались среди моря высокой травы. Насколько же щедрым был благодатный этот кусочек земли, сколько красок, сколько ароматов смог он родить! В душном воздухе запахи эти сгустились настолько, что голова кружилась словно от крепкого вина.
На поляну они попали ещё засветло. (По тому, как долго они шли от разветвления тропы, можно было судить, что от группы они удалились порядочно.) Не пересекая так буйно разросшуюся на унавоженной с осени почве роскошную поросль, на большой замшелый камень с краю поляны присели, там и отдохнули. Начало смеркаться. Видно, из-за усталости Наала даже не заметила, что трава на поляне не была примята, что спутники их здесь не проходили. Однако когда начало темнеть, она посмотрела на него со страхом — хотела спросить и боялась. А может, и догадывалась уже, но не хотела признаться в этом себе самой.
Двинулись было дальше, но когда подошли к плотной стене высокой травы, он открыл ей, что попали они не на ту дорогу, разминулись с товарищами. И сразу, побоявшись её вопросов, принялся звать, кричать, пока не охрип.
Теперь он слышал этот свой зов — словно земля сохранила его. Всё ближе, громче...
Он поднялся, сел на топчане, расширившимися глазами смотрел на Инала. Тот не шевелился, глаза закрыты, но видно было, что не спит. Немного успокоившись, Александр снова лёг и затаился.
Они не пошли дальше, через траву, остались на этой поляне. Когда совсем стемнело, он уговорил её перебраться к срубу. Оттуда пахло сыростью и навозом, они остановились у входа. Из темноты сруба слышалось тревожное пение двух цикад. То одна вела, то другая, иногда подавали голос вместе. Воздух сделался тяжёлым и вязким — был как стоячая вода. Духота всё усиливалась. Туман, спустившийся до верхушки бука, придавливал запахи к прогретой земле. Аромат цветов и трав всё сгущался, приходилось вдыхать вместе с воздухом приторно-сладкие тёплые глотки... От терпкого духа ацарпына-геркулеса во рту появлялся вяжущий привкус.
Стало темно, как на дне глубокого омута.
Цикады всё пели — заунывно, тревожно, и голоса их тонули, пропадали в этом вязком месиве.
Александр опять сел на топчане. Его била нервная дрожь. Теперь он хотел, чтобы Инал заметил, почувствовал его состояние. Ударил ногой по одному из пылающих буковых поленьев, оно стукнулось о другое, густо брызнули искры, вспыхнуло фиолетовое пламя.
Инал повернулся лицом к огню.
— Почему не спишь, Александр? Хотя, видно, оттого, что устал слишком. Это бывает. И я мучаюсь, никак сон не приходит, будь он неладен.
Инал тоже сел.
— Инал... — начал Александр торопливо, чтобы не успела взять верх нерешительность. Но слова, которые он хотел произнести, словно присохли где-то там, внутри, он лишь немо приоткрывал рот, словно захлебнувшись.
— Слушай, у тебя болит что-то, да? Повредил, когда упал? — спросил с тревогой в голосе Инал.
— Нет, не в том дело. Инал, ты понимаешь... Я плохо помню, как всё тогда сложилось, в тот злополучный день. Много воды утекло, в памяти многое стёрлось. Мы ведь разминулись с вами тогда, я не видел сам, как всё это получилось. Потом мне, наверное, рассказывали, но ты понимаешь, в каком я был состоянии, совершенно отключился, не воспринимал ничего.
— А кто может предотвратить то, что должно произойти... — ответил Инал, вздохнув. — Если бы не теперешнее несчастье, мы бы уже и забыли о том, о первом случае, ведь все уже привыкли, примирились давно... Нет в мире ничего неподвластного времени. А вот произошло несчастье — и всё воскресло в памяти, словно только вчера приключилось.
— В том-то и дело... Если б я мог знать, что воскреснет для меня тот день, я вообще бы не решился идти сюда. То, что человек может перенести в молодости, в нашем возрасте тяжело уже, кожа становится тонкой. Но не в том дело, не то я хотел спросить. Почему вы его одного... Багу послали искать?
— Мы туда, где ночевать собирались, к роднику, поздно пришли, уже вечерело. Даже не передохнув, принялись готовить ужин. А вы всё не показывались. Когда сообразили, что неладное происходит, бросили всё, кричать, звать начали — но без толку. Все собрались идти искать вас. Но Бага, видя, что дело серьёзное, остановил нас. Сказал, что в темноте мы можем растерять друг друга. А он лучше всех знает дорогу, надеется быстро вас отыскать и сам не заблудится. Меня попросил, так как я лучше других ребят знал горы, остаться за старшего, приготовить ночлег, ужин. Мы легко согласились, ты же знаешь, чем для нас был Бага, — никто и не сомневался, что он всё может, из любого самого трудного положения найдёт выход. При нём ружьё, в руках надёжный посох. И самое главное, все мы были твёрдо уверены, что вы где-то близко — или на подходе уже, или, чтобы не сбиться с тропы, сидите и ждёте подмоги.
— Молодость, неопытность... Как мы тогда на всё легко смотрели... — сказал Александр. — Надо было хоть перекликаться в таком тумане, чтобы не потерять друг друга. Сперва, я помню, и перекликались, а потом перестали. Правда, уставшие все очень тогда были — с непривычки.
— Бага ведь предупреждал меня, когда уходил вперёд, — готовить место для ночлега, — вздохнул Инал. — Как вспомню, себя начинаю презирать. Несколько раз повторил, чтобы смотрел я за вами. Да вот беда — не ходил я никогда в группе, привык за себя только отвечать. Легкомысленно как-то отнёсся к его словам, да и устал, как и все остальные, скорее хотел добраться до места, отдохнуть. Дорога была хорошая, никому и в голову не приходило, что может что-то случиться. До сих пор не прощу себе!
— Ну, что ты говоришь, при чём здесь ты, — прервал его Александр, — ты— то при чём! Это из-за меня... Ты же помнишь, какие толки ходили после той ужасной ночи. Может, и сейчас ещё говорят...
— Никто ни в чём не виноват. Виноватых здесь нет, злая случайность подстерегла нас. Судьба.
Они долго сидели молча.
Слышался лишь шорох огня да ровное и чистое дыхание Иуа.
— Ложись, Александр, только поближе к огню, обогреешься, разомлеешь и скоро заснёшь.
Инал лёг, повернулся лицом к стене.
«Не хочет больше говорить об этом», — подумал Александр.
Он тоже улёгся, закрыл глаза, но сон не приходил.
Примяв высокую траву, они сели у входа в сруб. Наала не говорила ничего, не спрашивала, видно, боялась разрыдаться. А он, стараясь успокоить девушку, пытался шутить, но получалось жалко. И всё пели и пели цикады.
Вдруг где-то наверху глухо загремело.
«Я боюсь... » — прошептала Наала и подвинулась ближе к нему.
И ему тоже было страшно.
Прогремело ещё несколько раз. Туман поднялся выше — и вдруг весь осветился, сверкнуло ослепительно, раздался оглушающий треск... Повеяло холодом, заволакивалась, зашуршала высокая трава на поляне. Духота отступила, стало легче дышать.
И снова зажглось, осветилось как днём небо над ними. Наала вздрогнула, рванулась к нему, под его защиту, судорожно обхватила его плечи, голову спрятала у него на груди. Он почувствовал её горячее дыхание, вдохнул запах девичьих волос, заглушивший для него и запах пота, и все остальные запахи. Он обнял её, почувствовал прикосновение её груди — и тут же всё отступило, всё исчезло: наступающая ночь, гроза, страх. непонятный какой-то дурман пронёсся по всем его жилам, захватил его существо. Между небом и землёй ничего не осталось, кроме этой девочки, в испуге прижавшейся к нему. Неудержимая сила, против которой ничто были ни его воля, ни все предыдущие мысли и намерения, ни вся предыдущая их жизнь, потянула его к ней. Она крепче обняла его. И как молнией блеснуло в его мозгу. Но в это мгновение всё её тело напряглось, она изогнулась, извернулась, рыбкой выскользнула из его объятий, вскочила. Сорвалась с места и, не помня себя, не видя ничего, бросилась прочь... врезалась в сплошную стену высокой травы и пошла, разрывая её, падая, поднимаясь. Опять полыхнуло неземным светом, страшно озарилась пелена тумана над головой, затрещало оглушительно, по ущелью прокатился раскат грома и хлынул ливень. Налетел ветер, ударился о большую выступающую ветвь бука, она страшно заскрипела.
— Наала!!!
Он вырвался следом за ней в плотную стену травы, барахтался там, словно в разбушевавшемся море, пытался бежать, но трава мокрыми прядями стреноживала его, и он только и делал, что вставал и падал, падал и поднимался снова. Ливень хлестал его тысячами гибких прутьев. Темнота ещё сгустилась, — словно на дне омута искал, кричал он:
— Наала! Наала!..
...Александр вздрогнул, открыл глаза, он чувствовал себя как больной, у которого кружится голова и вместе с ней весь мир идёт кругом. Всё громче, всё явственнее, всё ближе слышал он этот зов. Его голос, отчаянный его крик!..
Наала...
К нему вернулась не та, которую он звал. Та ушла навсегда. Может быть, туда, к Баге, который в это время в другом конце ущелья искал и звал её... Может быть, они ищут друг друга до сих пор, плутая среди этих гибельных склонов. Может быть, они превратились уже в призраки, в ветер, в дождь... может быть, они спустились опять на землю вместе с этим снегом... А потом, весной, растают, оживут, снова поднимутся — вместе с травой и цветами, снова будут искать друг друга, звать в свисте ветра, в шорохе тростника, в шелесте высоко поднявшихся трав, в шуме дождя...
И он звал тогда ту, которая ушла навсегда. (Он не решался ещё признаться самому себе, что из-за неё, ради неё согласился он на этот безумный, по его мнению, поход в горы.) Но тогда он не знал, безумец жалкий, что с той минуты, в ту минуту, когда он сделал шаг в сторону от путеводной нити Ариадны, сошёл с тропы, он же потерял её... Ту, которая растворилась, исчезла ночью в чёрном непроглядном омуте мрака. Не сойди он с тропы, его чувство к ней осталось бы чистым, святым... И вместе с чувством этим — он сам! Но, сделав первый шаг, уходя с тропы, он уже хотел заполучить её такой, какую и нагнал, вернул в грохоте грозы. Она виделась ему судьбой, единственным и верным шансом, тем путём, да, да, путём, который выведет его, по которому он выйдет в люди, и всё у него в жизни пойдёт как у людей, и эта жизнь ничего не будет иметь общего с прежней, с селом, с домом дяди, где он вырос и где всегда был лишним...
Он долго барахтался в разворошенной ветром и ливнем траве, пока опять не сверкнуло, не засветилась пелена тумана — тогда он увидел её. Она была совершенно без сил, мокрое платье облепило тело. Идти она уже не могла — глухо, с хрипом рыдала.
Небо обрушивалось рокочущим водопадом. Новый, ещё более сильный ливень шумел где-то рядом, надвигался, последний смертоносный шквал в разбушевавшемся море. Резко похолодало. Когда он схватил её за руку и потянул, она, не сопротивляясь, пошла следом. Им ещё долго пришлось барахтаться в мокрой, побитой дождём траве, пока наконец с очередной вспышкой молнии они не увидели сруб: он торчал над полегшей травой, словно рыба, которую вынесла на берег высокая волна — и вдруг откатилась, ушла из-под неё, оставила на отмели.
Когда они вошли в сруб, в нос ударил запах слежавшегося навоза и подгнившей травы, запах намокших угольев и золы. Целый уже год не заглядывала сюда жизнь.
Она забилась в угол, а он как остановился, так и остался стоять возле холодного очага. Оба продрогли, с одежды текло. Снаружи бушевала ночь.
Сколько он так стоял, не знает, только помнит: делалось все холоднее и холоднее. И наконец по крыше стучало словно пулемётными очередями — пошёл град.
Его трясло, зуб на зуб не попадал; а ей, видно, было ещё хуже. Сыпал и сыпал град, ветер забрасывал в сруб ледяные брызги. Они замерзали.
Если б всё было как прежде! Если бы можно было вернуть всё к той минуте, когда они не решились ещё на этот безумный поход! Если бы всё осталось неизменным, нетронутым.
Но нет — всё уже было сдвинуто с места, смешено, перемешано, запутано...
Чем невыносимее становился холод, тем больше страх опустошал его душу. Ему казалось, что он уже не может терпеть, не вынесет, вот-вот разорвётся сердце. И тогда вдруг неведомо что подсказало ему, подтолкнуло, какая-то сила выпрямила его... он напрягся, как перед броском, он гикнул и подпрыгнул... Большим пальцем ноги он ударился об острый конец полуобгоревшего полена, торчавшего из очага, и почувствовал, как обдало ногу жгучей болью. Но он подскочил ещё выше, он прыгал, стараясь согреться... нет — он танцевал! Он слышал, он чувствовал бешеный ритм ударов — по тонкой крыше бил и бил град. И он плясал под этот град, под этот ритм.
Нет, всё же это не пляска была, нет... Если бы он умел танцевать, почему же он никогда, ни разу ни до, ни после этого не смог, не сумел сплясать, даже когда очень хотел.
Он и теперь слышит этот безумный, этот сумасшедший ритм. Град бьёт по крыше, бьёт очередями — бьёт по нему, по его телу. Молодые ноги проходят в бешеном танце, топчут его... по груди, по груди, по сердцу. Он задыхается, всё тяжелее дышать. А эти худые, эти молодые ноги в сумасшедшем ритме давно отхлеставшего града топчут его отяжелевшее тело. Трудно дышать, хочется крикнуть, позвать на помощь — но нельзя...
Александр привстал, сел на топчане, отдышался. Посмотрел краешком глаза — Инал лежал, отвернувшись к стенке, но, видно, тоже не спал. У Александра возникло ощущение, что Инал следит за ним — словно бы видит затылком. Поглядел на костёр: несколько поленьев уже догорали, дымили, но Александр не наклонился, не подтолкнул их выше, в самый центр очага.
Снова опять посмотрел на Инала — на этот раз с ненавистью.
Сказал бы открыто. Если он сумел догадаться обо всём — так, может, догадались и все остальные? Не мучил бы, открылся — чем лежать вот так, как неразорвавшаяся бомба.
Да, он плясал, не останавливаясь, не сбавляя темпа. Топтал потрескивавшую пыльную землю, топтал намокшую золу очага. Бешено, остервенело.
Да, да, да, он нарочно заблудился, нарочно ушёл с тропы в сторону! Заблудился с девочкой, на которую не он один поглядывал... не у него одного болело сердце. Что же, это бывает, случается, что похищают, — разве он первый? Почему он не имеет права? Почему он не имеет права на неё — такого же, как и другие? Правда, он один, единственный из всех решился, единственный совершил предательство. Но у него не было иного выхода... У любого из них, из тех, что пошли с ней в горы, больше шансов, больше надежды. И на неё, и на всё остальное!
Особенно у него... у Баги. Но всё равно — не для него такая девушка, не для Баги, — это точно. Не для него, не для жизни с ним. Зачем ей, воспитаниой и выросшей в городе, в уюте и тепле, заживо похоронить себя в бедном сельском доме, что её ждёт там? Нескончаемая прорва дел и забот — от них человек стареет без времени... и к тому же ещё больная мать. Конечно, найдутся такие девушки, что смогут жить в этом доме, но не она, не Наала, она — никогда. Возможно, она ещё сама не поняла этого, но когда придёт минута решать — она отступит. Может быть, она и хочет быть счастливой с ним, с Багой, — но как ей осуществить своё желание? Может быть, она и будет любить его всю жизнь, но у неё нет сил сделать эту любовь жизнью. И тогда, раз счастье её всё равно будет неполным, не всё ли равно — отчего? Быть несчастливой с Багой в селе или с ним в городе — это одно и то же: не получить, не добиться того, чего хочешь, не добиться счастья.
Он плясал, он крошил землю, крошил и затаптывал.
Но что же толкнуло тебя на этот шаг, есть ли тут доля любви? Ты ведь уже давно примирился с мыслью, что она не любит тебя и никогда не полюбит? Да, всё же доля любви была. Но не только... Почему все могут рассчитывать на лучшее, на такую, как она, один он не может? Почему ему суждено худшее, серое, незаметное? И ещё: если он получит её, он получит и кое-что в придачу. У неё есть брат, есть родственники, которые постараются, сделают — если не для него, то для неё...
Но почему так, почему таким путем? Легко спрашивать. У каждого из товарищей по классу есть веточка, за которую он может уцепиться, есть рука, которая протянется и поможет. Только у него одного нет ничего. И что же из этого, — значит, так ему и утонуть? Ни таланта особенного, ни помощи — ни от отца, ни от матери, ни от родственника какого. Всю его жизнь, проведённую в чужом доме, смотрели за ним, считали, сколько кусков он съел.
Но не один ты такой, многие тоже не имеют поддержки, скажете вы. Есть, мол, великая кормилица — земля, кусок её и тебе достанется, заведи очаг, разожги огонь, вспаши свой участок, засей — и земля пожалеет тебя, пригреет. Земля тяжела, но если будешь служить ей, она одарит тебя жизнью. Нет! У каждого из друзей уже есть очаг, приготовлен для них — ещё до рождения... и вот выросли они, и остаётся им только греться у готового огня. А ты, значит, единственный всё на голом месте начинай? Потрать силы, потрать жизнь, потрать самого себя на то, чтоб создать очаг? Земля — штука коварная, она завлекает человека, обнадёживает, а потом постепенно засасывает его — и наконец пожирает. Чем больше отдаёшь ей, тем быстрее она хватает тебя.
И если он хочет жить по-человечески, жить хорошо, почему именно он должен быть исключением? Почему всем — да, ему одному — нет!
Он плясал... Усталости он не чувствовал, пришло второе дыхание.
На крыше, не утихая, плясал град.
И вдруг он заметил девушку, бессильно всхлипывавшую, дрожащую, погибающую от холода.
— Иди! — закричал он ей. — Иди ко мне, иди плясать, не то умрёшь, замёрзнешь! Иди!
Он подскочил, схватил её за руку, она повиновалась, она уже повиновалась!
— Быстрее, быстрее, быстрее!
И ты умеешь плясать не хуже других. Тогда почему бы и не поплясать! Все могут, все имеют право любить её, — разве ты не имеешь такого же права, как все?
— Быстрее, быстрее!
И когда ты сказал людям, что это её брат застрелил кабана, уже тогда ты действовал не без умысла. Ты вовремя сообразил, что листок с гор иногда встречается с листком, выросшим на берегу моря. Ну, конечно, тогда ты ещё не думал, ничего конкретного не имел в виду, но уже был расположен к этому...
— Быстрее, быстрее! Это опасно, если холод засядет в тебе! Надо вытравить, выгнать его! Быстрее!
Но и эта ночь пройдёт. Всё проходит. Завтра вы встретитесь с ребятами — они и понятия не имеют о том, что ты сам, специально постарался заблудиться с ней. И она не знает... может быть, догадывается только, сомневается. И всё пойдёт как прежде, словно и не произошло ничего такого. Ребята из вашего класса, доверчивые и наивные, поверят, конечно, что вы случайно сбились с пути, — поверят и тут же обо всём позабудут. А потом, потом что?
Если даже здесь, в горах, с ребятами, всё спокойно обойдётся, так, как ты хочешь, как надеешься и рассчитываешь, дальше в горы ты уже не пойдёшь, и она не пойдёт тоже. Она уже послушается тебя?
Ну, а потом? Когда спуститесь? И дальше ты знаешь — что.
Ты ведь всё продумал.
По селу слух прокатится: мол, ты провёл с ней ночь — наедине, в пастушьей сторожке, в глухом ущелье. Дойдёт до брата, уж ему постараются порассказать-порасписать, как же не порадеть начальству! И дальше всё как по маслу пойдёт, всё в твою пользу обернётся. Надо же позор снять с девушки! Ведь не какая-нибудь встречная-поперечная — сестра его родная! Так рассудит любящий брат: ведь его авторитет, авторитет его семьи — превыше всего. Никаких таких разговоров, честь его сестры порочащих, допускать нельзя. А позор с неё снять — один верный путь есть: выдать её замуж — за того, с кем ночь провела, да поскорее, побыстрее...
— Быстрее, быстрее, быстрее!!! — она повиновалась ему, она вместе с ним плясала под бешеную дробь града.
Так открыто... так бесчеловечно! Как же ты после этого посмотришь в глаза товарищам своим! Да — так открыто, только так! На том пути, на который свернул, который избрал, — невозможно иначе. Так уж случилось, пришлось. Откуда им знать, наивным твоим товарищам, что ты это сделал преднамеренно? Как же, ещё сочувствовать будут — в жуткую передрягу попали, ведь погибнуть могли, хорошо, что так обошлось. И потом, приблизив своё счастье, слыша его дыхание, в руках его держа, за руку держа, — ты уже боишься потерять его, ради него... ради неё, ты и дальше пойдёшь на всё, на любое решишься. Терять тебе уже нечего — раз уж осмелился сойти с тропы, сделать первый шаг осмелился...
Когда она обессилела, с ног начала валиться от такой сумасшедшей пляски, вцепилась в его плечи, повисла на нём, — и он тоже остановился, не отпуская её, ощупью нашёл топчан, сел рядом с ней. И, не теряя времени, уже не колеблясь, отбросив сомнения, начал шептать ей в самое ухо, обдавая её горячим дыханием.
В ущелье бушевала ночь.
Наконец рассвело, деревья разворошённые стояли, в лоскутьях порванных градом листьев: роскошная, выше пояса трава затоптана, побита была ливнем — всё полегло, и сверху насыпало ещё слой града. Из-под белого этого одеяла, словно на мелководном озере из-подо льда, лишь кое-где выглядывали зелёные ростки. Непривычно оголившаяся поляна незнакомой казалась взгляду, поруганной и жалкой.
Увидев такую перемену, увидев, как злое ненастье сокрушило вчера ещё буйно расцветавшую жизнь, он снова потерял самообладание, к нему опять вернулся страх...
— Александр, ты всё не спишь? — спросил тихонько Инал — ему же показалось, будто выстрелили над ухом.
— Что! — вздрогнул он. — Что случилось?!
В голосе Инала он почувствовал боль. И ещё послышалось ему в этом голосе, будто хотел сказать Инал, что, если по справедливости, боль эта должна в неё, в Александре, существовать, непроходящая, час за часом по кусочку отрезающая, укорачивающая, уносящая жизнь, чтобы когда-нибудь совсем доконать его.
— Видно, так и не удастся заснуть этой ночью, — сказал Инал и повернулся к огню; сел, поправил поленья в очаге, с треском полетели искры, пламя поднялось выше.
Александр не то вздохнул, не то простонал в ответ.
— Воспоминания мучают, — продолжал Инал. Словно вчера всё случилось. Что мы пережили той проклятой ночью, как боялись — за вас, не за него! Мы же ещё были дети, мальчишки, только что из-за парты, на пальцах ещё чернила не отмылись.
Александр опять то ли вздохнул, то ли застонал.
— Уходя, он говорил нам, что знает здесь все тропы, уводящие в сторону от главной, их немного, так что он быстро все проверит. Никто из нас и не подумал усомниться в его словах — привыкли верить ему. Он ведь каждый год ходил в горы по главной тропе, один ходил. А боковые тропы, ответвляющиеся от основной, — их только пастухи знают, когда поднимаются в горы или спускаются — ищут новые пастбища. Если одному идти, налегке, чтобы подняться до альпийских лугов, как он привык, надо один только раз переночевать, как раз там, где мы и остановились, у родника. Только эту дорогу он, видно, и знал — прямую. А в тот вечер пришлось ему боковую тропу искать — ту, что увела вас в сторону. Началась гроза — ты же помнишь, наверное, что за ночка была. Но, главное, я думаю, всё же в том, что обманул он нас: видимо, понятия не имел об этих боковых тропах, никогда не обращал внимания, где отходят, куда ведут. В этом всё дело, не в погоде. Какая бы там ни была погода, чего ж его понесла в самое опасное место, к самой страшной пропасти? — Инал вздохнул тяжко. Хотя и другое могло быть... что знал он, допустим, эту пропасть и боялся больше всего, что вас именно туда и занесёт, — значит, там и хотел вас искать, на пути к ней.
Бага сорвался в эту пропасть. Утром ребята поспешно вернулись в село. Вышли искать знающие горы пастухи и к вечеру нашли его — еле живого, с проломленным черепом. На скорую руку соорудили носилки, потом на лошади спустили.
Их с Наалой обнаружили ещё раньше утром, когда они пытались обогреться на только что поднявшемся солнышке. Почему-то ни он, ни она не спешили обратно, хотя выйти к главной тропе не составляло труда.
Даже не то что не спешили... Он понимал, что случившегося уже не исправишь. И хотелось как-то оттянуть встречу с ребятами и возвращение в село. И она думала о том же. Конечно, ни тогда, ни потом она не призналась ему, что не хотела возвращаться, да он и без неё знал. После этой ночи он безошибочно научился узнавать, что у неё на душе. Посмотрит даже и не в глаза, а просто в лицо — и поймёт. Каждый взгляд, тень и свет в её лице, казавшемся прежде неразрешимой загадкой, сделались ясны ему — свободно мог читать.
— Лучше бы он погиб тогда, — сказал Инал. — Столько лет между жизнью и смертью. Разве это называется выжил...
Раны у Баги зажили, переломы срослись. Но главное — был пробит череп, Начался менингит — и остался он обезображенным, полуживым, с пустыми, выпученными глазами... полудурком остался.
— Сейчас всякие бездельники, что мизинца его не стоят, потешаются над ним, если кто-нибудь глупость сделает — Багой называют, — продолжал Инал. — Хотя — откуда им его знать таким, каким мы с тобой знали.
Александр застонал.
— Ты же помнишь — его потом всегда непогода мучила. А если град или снег, так и метаться начинал, рвался куда-то, — рассказывал Инал. — В больном испепелённом мозгу его, видно, живая точка оставалась, напоминала ему о той несчастной ночи... Ты верно подсказал, сюда надо идти, в горах его искать надо — где же ещё. Вряд ли он далеко ушёл, я думаю, он в эти места направился, всё ещё вас найти пытается. Конечно, устали мы все, трудно по такому снегу подниматься, но правильно поступили. Отсюда недалеко до того места, до родника, где мы тогда остановились на ночлег, — конечно, если дорогу знаешь.
Наутро они двинулись дальше. Шли берегом ручья — снег тут был не такой глубокий — и к полудню выбрались к роднику на поляне. Над сугробами здесь тоже виднелась крыша сруба и рядом бук — только постройнее и повыше, чем там, где они ночевали.
На краю поляны Инал, разрывая снег, быстро пошёл вперёд, опередил Александра и Иуа, подошёл к буку и там остановился вдруг, замер. Александр, с тревогой следивший за ним, увидел, что Инал как-то сразу съёжился и плечи его сузились; словно он крылья сложил.
У Александра сжалось сердце.
Иуа пристально смотрел туда, где стоял отец.
Странную слабость почувствовал Александр, ноги подкашивались, он шёл к ним долго, как во сне, когда человек хочет бежать, а не может. Когда же доплёлся наконец, увидел его: он стоял, занесённый снегом, видна была только часть лилового лица. Казалось, он пришёл сюда, прислонился к буку и спокойно заснул... Через эту лиловость обезображенного лица проступала спокойная умиротворённость, даже подобие улыбки сквозило. Так и казалось, что позовёшь его — и он разомкнёт веки и скажет чистым, не замутнённым безумием, весёлым и ласковым голосом: «Ашхацамва — это звёздный путь в горы, и я одолел его... Вы думаете, это трудно? Всего-то пути три дня и три ночи...»
— Дорогой ты мой мальчик, — голос Инала дрогнул от нежности, словно перед ним тот, прежний Бага стоял, юноша, щёки которого ещё не знали бритвы, на пальцах которого оставались ещё пятнышки школьных чернил. — Дорогой и славный... Видишь, ты вернулся наконец, сдержал слово.
Инала не узнать было: глаза печальные, но спокойные, исчез лихорадочный стеклянный блеск и видна сделалась в них мудрость сострадания. На лице его резче обозначились морщины, и, кажется, больше их стало.
Иуа отвернулся и тихо плакал, вздрагивали узкие плечи.
— Простите... — сказал Александр неожиданно для себя, и голос его ему самому чужим показался. — Прости. — Обернулся к Иналу: — Я бы никогда не поверил, что он может сюда добраться.
— Я остался в мире, где есть возможность сказать неправду, он ушёл туда, где говорят только правду. Если покривлю душой — не успею слово произнести, как он услышит... Не рождался ещё такой, как Бага, в нашем селе. Но не успел он расправить крылья, подняться, увидеть простор. Обгорели они, разбился Бага... Но даже в таком состоянии умер достойно. Вернулся к друзьям, которые не дождались его.
Александр чувствовал себя опустошённым и молчал.
— Надо что-то делать. — Инал расправил плечи и повернулся к Александру. — Не будем понапрасну терять время. Я остаюсь здесь, с ним, а вы с Иуа пойдёте в село. Спускаться сейчас нетрудно, снег мягкий, ноги не будут скользить.
Действительно, заметно потеплело. Туман осел к верхушкам деревьев и, словно ему было неудобно держаться на голых ветвях, то срывался ниже, то поднимался выше, а иногда лоскутья его отрывались от общей массы и, скользя по стволам, спускались к земле. То и дело с ветвей обваливались пласты мокрого снега, и казалось, что деревья вздыхают облегчённо.
— Сынок, — обратился Инал к Иуа, — не спеши, помоги Александру, будь умницей!
— Не беспокойся, отец! — ответил юноша.
Когда они вдвоём входили в лес, Александр обернулся и посмотрел: Инал, по пояс в снегу, всё так же стоял у страшного бука, не шевелился.
Он не мог позволить себе заплакать при мальчике, но когда зимний лес скроет уходящих вниз, он не выдержит... он будет плакать беззвучно, по— мужски. Слёзы потекут по морщинам, глубоким, как ножевые раны... смывая с глаз тот стеклянный лихорадочный блеск, который иногда мешал ему видеть.
Снег был сырой, тяжёлый. Но, видимо, это здесь, на ровном месте, намело столько, на спусках его должно быть поменьше, легче будет двигаться.
Иуа шёл впереди, прокладывая дорогу для Александра.
Александр ещё раз позавидовал Иналу: иметь такого сына!
... Может быть, и Иуа пойдёт когда-нибудь на охоту. Займёт место в цепи. А где-то рядом будет стоять некий гость, важный, участвующий в облаве от нечего делать, равнодушно ожидающий случайной удачи. Но удачи не будет, а кинется к нему разъярённый кабан, готовый рассечь ему брюхо страшными клыками. От страха остолбенеет важный гость... и юноша, стоящий рядом, — юноша, щёк которого ещё не коснулась бритва, но которому завтра или послезавтра предстоит самостоятельно выбрать свою дорогу в жизни, в мгновение ока вскинет ружьё и выстрелит. И кабан застынет на месте, словно морозом прихваченный. Юноша подбежит к первой своей добыче... Но он не скажет собравшимся, что кабана застрелил важный гость. Этот юноша не скажет. Кто-то же должен говорить правду!
Он, этот юноша, не раз окажется на испытанном многими поколениями пастухов пути в горы — Ашхацамва. Одолев все склоны, и кручи, и места, где срываются лошади, и тропинки над мрачными пропастями, он поднимется к снежным вершинам. И взгляду его откроются бесконечные пространства очищенного от мелочей мира.
Он никогда не забудет то, что увидел и пережил в эти два дня — вчера и сегодня.
...А Багу похоронят на высоком холме, в родовой их ограде. И пока жива мать, пока не задушила её болезнь, будут на его могиле цветы. Может быть, и ацарпын посадят, — чтобы всегда слышался ему запах альпийского луга, он ведь дошёл до гор, Бага. И будет тянуться над его могилой звёздная дорога Ашхацамва — вымощенный звёздами путь в горы, протянувшийся от самого моря. А ночью над могилой будут разрывать на мгновение ночную темноту, оставлять свои огненные росчерки песчинки со светлой этой дороги — падающие звёзды.
Александру сейчас казалось, что Сухум очень далеко, где-то на краю света. И всё же город ближе, достижимее, чем вершины, до которых он так ни разу и не добрался.
Когда всё это кончится, какая-нибудь машина или поезд помчат его к дому, там ждёт женщина, которую он любит. С тех пор как она стала его женой, сколько он мучился, сколько сомневался — взаправду ли принадлежит ему. Но больше всего страданий выпало на её долю — кто ещё мучился так после случившегося... может быть, только тот, что прислонился сейчас мёртвым к обледенелому буку. Сплетни, сплетни... и горе — всё свалилось на неё, тогда всё узнала она. А закончилось, как он и предполагал: любящий брат решил «снять позор» с единственной сестры. И она не противилась.
Дома ждёт его сын, его единственный. И Большой тоже там, у него в доме, — не избавишься. Для него семья Александра словно виноградная лоза: чтобы удобнее было снимать кисти, отрезает целые ветки — где и как хочет...
Надо решиться, делать надо что-то с его жизнью. Замахнувшись на другую жизнь, перерубив её, он попал и по своей — нанёс глубокую незаживающую рану. Но всё же и в этой искалеченной жизни надо попытаться что-то исправить.
Вот и волосы уже седые появляются. Чем он занимался на своём веку? Что он сделал, чего достиг? Ради чего совершил тот страшный грех? И что отдал взамен?
Нет, не будет искупления... Никогда!
И всё же — всё же он уже не может жить как прежде, как всегда.
И эта поездка в село, и столкновение с Большим, и даже этот внешне бессмысленный, неудачей окончившийся бросок в горы — всё это соломинки, за которые цепляется он в судорожной попытке не опуститься ниже.
Что он сделает дальше, он не решил ещё — но одно ясно: есть вещи, с которыми покончено безвозвратно, так же как с былой силой и влиянием Большого. Он чувствовал, что и она, жена его, тоже не может больше выносить эти горы лжи, существовать рядом с ними. Жизнь, их совместную жизнь, за которую заплачено самой дорогой ценой, нужно хоть сколько— нибудь выправить и оправдать... Хоть в конце. Хотя бы ради единственного сына. И тут он не пощадит никого, ни Большого, ни других подобных ему, которые стоят или станут ещё поперёк дороги.
Туман опустился на землю, затопил ущелье. Александр и Иуа миновали уже ровный участок и вышли к склону. Один спуск, другой, третий — и снегу сделалось заметно меньше, легче стало идти.
Как его встретит жена, когда он вернётся домой, как примет весть, которую он привезёт? Нужно рассказать ей всё с самого начала — абсолютно всё. Кто знает, как она отнесётся к его откровенности... А может быть, она тоже осмелится и найдёт искренние слова, на которые не отважилась тогда? Но что бы ни случилось, хоть сейчас нужно рассказать ей всю правду, до конца, ничего не убавляя и не прибавляя.
Всё же сдвинулось в нём что-то — не может уже он по-прежнему. Не может!
А как встретит его ребёнок?
Он пытался сейчас представить его лицо, и не получалось — словно целую вечность не видел сына. Мучился, старался восстановить в памяти дорогой облик, но видел словно бы сквозь туман.
Это напугало его.
Единственное в его семье ни в чём не повинное чистое существо. Единственный сын.
Сердце больно сжималось от страха.
В тумане поплыли, закружились редкие хлопья, а через несколько минут ещё снег пошёл по-настоящему. Но было до того тепло, что, видно, белая орава снежинок, весело и невесомо носившаяся над склоном, там, внизу, в долине становилась дождём.
Перевод С. Шевелёва
_____________________
(Печатается по изданию: А. Гогуа. Произведения в двух томах. Том первый. Рассказы и повести. — Сухум: 2009.)