Алексей Гогуа

Об авторе

Гогуа Алексей Ночевич
(р. 15.03.1932)
Писатель, в 1988-1991 гг. - председатель Народного форума Абхазии «Аидгылара» («Единение»). Родился 15 марта 1932 г. в с. Гуп (поселок Аджампазра) Очамчирского района, в крестьянской семье. Абхаз. Единственный брат семи сестер.Учился в нескольких школах - в Аджампазре, г. Ткварчал и с. Поквеш. Окончив среднюю школу, попытался поступить в Сухумский государственный педагогический институт на факультет русского языка и литературы. Однако из-за незнания грузинского языка не был допущен к учебе. Затем работал на Ткварчальской шахте и на Центральной обогатительной фабрике г. Ткварчал. На следующий год стал студентом Сухумского пединститута. В 1955-1960 гг. - студент Московского литературного института им. А.М. Горького; учился у известных писателей и профессоров - В. Шкловского, В. Архипова, С. Бонди, Г. Поспелова, С. Артамонова и других. После окончания литинститута работал ответственным секретарем абхазского журнала Алашара (Свет), старшим редактором государственного издательства, главным редактором детского журнала Амцабз, председателем правления Союза писателей Абхазии, руководил общественно-политическим движением Народный форум Абхазии «Аидгылара», сыгравшим большую роль в национально-освободительной борьбе, был народным депутатом СССР (1988-1991). В настоящее время - председатель комиссии по государственным премиям им. Д.И. Гулиа. Стихи и рассказы писал с детства. Впервые напечатался в 1949 г. Автор более 10 книг прозы (рассказы, повести, романы), двух пьес, критических и публицистических статей и очерков. Лауреат премии им. Д.И. Гулиа по литературе. Переводился на русский и другие языки народов бывшего СССР. Отдельные рассказы переведены на французский, немецкий, польский, болгарский языки. Перевел на абхазский ряд произведений Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Платонова и других писателей. Женат, трое детей.
(Источник: C. Лакоба. После двух империй. 2004 г.)





Алексей Гогуа

За семью камнями

Рассказ

Тихая пришла осень. Прозрачней сделалось небо. Густое красное зарево долго остывало теперь утром и вечером на этом прозрачном небосклоне. Земля, утомлённая превращением посеянного весной семени в зёрна, теперь отдыхала и словно надышаться не могла остужающим осенним ветром.
Переспелое крупное румяное яблоко, оттягивая ветку книзу, заглядывало сквозь тусклое стекло в комнату — освещало её, напоминало о полноте жизни
— радовало глаз. Из комнаты казалось, что всё вокруг отдыхает в умиротворяющем излучении яблока, потому что само оно и впрямь отдыхало: в нём уже созрело семя. Всё это долгое время с весны, с тех самых пор, как белый цветок превратился в зелёную завязь, яблоко бережно сохраняло в себе зачатки будущей жизни. Вся жизнь яблока, скрытая от постороннего глаза, сосредоточилась внутри него, и всё это время яблоко кормилось соками из надёжно державшей его ветки — во имя новой жизни, заключённой в семенах. Теперь они созрели, покоятся внутри плода — тёмно— коричневые крепкие зёрнышки... Само же яблоко — оно как пожелтевшие бесполезные листья, что опадают осенью. Но в нём всё же таится жизнь; скрытая до весны в этих зёрнышках, она с первыми весенними лучами с силой рванётся, пробьётся к солнцу, выстрелом пронзит и оболочку семени, и яблоко, что носило его...
Так, наверное, всё смертное несёт в себе своё продолжение, своё бессмертие...
Мальчик уже много дней, с той поры, как заболел, глядя в окно, видит яблоко, которое покойно касается стекла. Оно вселяет покой и в мальчика. Ему становится легче, и он дружелюбно наблюдает за румяным невольным соседом. Мальчику с его постели видно лишь это яблоко да кусочек неба вокруг. Чтобы увидеть больше, надо приподняться. А приподняться больной не мог. Стоило только лишь попробовать привстать, хоть чуть-чуть, как начинало рябить в глазах и надо было с усилием выталкивать воздух из лёгких: он задыхался. Мальчик перестал сопротивляться. Теперь уже он много дней тихо лежит в своей постели и смотрит на краснощёкое яблоко. Ему нравится тишина: она не мешает думать. И он думает о том, как далеко запрятало яблоко свои семена, какое безопасное, уютное место оно для них нашло...
Так он думает долго, но вдруг тишина начинает его пугать. И он с особенной болью вспоминает, что в классе пустует место рядом с Майей. Его место. У всех у них кто-то из близких воюет на фронте, но у Майи воюют и отец и мать. У неё в доме осталась только бабушка, одна бабушка. А теперь и в школе за партой она сидит одна. Всё время одна. Но ведь так нельзя! Когда у человека на войне и отец и мать, а дома только старенькая бабушка, нельзя, чтобы ещё и в классе он сидел один, нельзя.
И потом. Когда отец уезжал на фронт, этот угрюмый сильный человек, которому вся семья подчинялась как безусловному повелителю, этот глава семьи, забыв обо всём, приоткрыв от удивления рот, во все глаза смотрел на пускавший пар, фыркающий паровоз. Он даже забыл о провожающих, так был он ошарашен и, видно, слегка напуган паровозом, а глаза его выражали неподдельный детский интерес...
И река отдыхает — с осени и до весны. Не просто отдыхает — очищается. Промывает дно, каменистые берега. Ведь всё лето в воде полно людей... их грязь, их пот... И женщины всё лето ходят к реке стирать, мыльная пена щедро стекает с белья в реку, слепит её. Так и течёт она всё лето в мыльных пузырях, в пене, брезгливо стесняясь её. Реке ведь не спрятаться, не утаить ничего... слишком прозрачна, слишком не защищена она... Что ни постара­ется она спрятать — обязательно отыщет в ней любопытствующий взгляд. А как же можно не тревожиться о том, что открыто постороннему взору?!
Мальчик любит тишину и покой, но многое тревожит его, торопит — как можно скорее нужно бы встать. Сегодня ему вроде получше. Он даже думает, что если очень постарается, то сумеет подняться, но пока не решается попробовать.
Утром лучи восходящего солнца окрашивают тот кусочек неба, что виден мальчику с его постели. Сначала небо кажется ржавым, потом начинает золотиться, и мальчик понимает: это солнце набирает силу, поднимается всё выше. А ещё позже золотые искорки лучей пропадают, но небо целый день остается светлым. К вечеру мальчик снова видит вокруг яблока ржавое, но теперь оно не переходит в золото, а всё больше тускнеет, потом же вовсе меркнет, словно кто-то залил водой тлеющий уголёк. Яблоко исчезает в темноте. Однако вскоре прямо над ним загорается яркая звезда, и мальчику кажется, что это внутри яблока зажёгся огонёк.
И река отдыхает. Легко сказать: река, мол, за семью камнями очищается. Весной, в засуху, она до того мелеет, что по камням, покрытым скользкой тиной, можно перебраться на другой берег, не замочив ног. За семью камнями вода очищается... Летний дождь — он недолгий и шумный, не похож на весенний. Не помещаясь в привычном ложе, весело несёт река после ливня свои обильные побуревшие воды. Но это ненадолго. Не успев очиститься от наносов, от грязи и тины, река снова мелеет...
Всем кажется, что в этом году осень на редкость припоздала, но это всё потому, что люди устали от ожидания; сама же осень пришла как рачительный хозяин, в самый раз: не поздно и не рано.
На дворе непривычно тихо — домашние заняты своими делами.
Заняты... Вот и сегодня ещё никто не заглядывал к мальчику. Мать, как всегда, поднялась на рассвете и ушла в поле, да и бабушке недосуг. Бабушка боится тишины. И когда в доме всё замолкает, она начинает что-то бормотать себе под нос или подолгу разговаривает с телёнком. А то припомнит все свои недавние обиды — и ну честить на чём свет стоит своих обидчиков. Но сегодня что-то её не слышно, видно, есть с кем переброситься словом. Наверно, тётя опять не вышла на работу. Когда же тётя остаётся дома, бабушка всё секретничает с ней где-нибудь в укромном уголочке. Мальчик знает, о чём они шепчутся, да и как не знать, если изо дня в день они толкуют всё об одном и том же. За последнее время тётя и бабушка особенно сдружились. Потому что война.
Мать — та очень устаёт на работе, вечером у неё только и хватает сил, чтобы кое-как перекусить, да и лечь поскорее спать, а на рассвете опять на колхозную работу.
Во что бы то ни стало надо сегодня попробовать подняться. Надо!
...Осенью вода в реке холодеет, становится прозрачной, её не мутят уже внезапные ливни... Бывает, правда несколько дней подряд моросит нудный холодный дождь, но река успевает справиться с ним, унести его с собой. И охотников искупаться находится всё меньше. Да и те, кому необходимо перебраться на другой берег ищут брода.
Моста здесь нет, однажды его снесло, а новый так и не поставили...
Потому что война.
Вот уже четвёртый год.
Нельзя сказать, что совсем уж не осталось в селе мужчин, что совсем уж некому перебросить через реку мост. Но моста всё же нет...
Осенью вода в реке холодная. Очень холодная. Теперь, наверное никто уже из местных не рискнёт динамитом разорвать её дно, чтобы добыть глушёной рыбы. Разве только военные. Они глушат её динамитом — гранатой. Сорвав кольцо, бросают аккуратную и безобидную на вид гранату в воду, мальчик видел. Какой бывает взрыв! Брызги чуть не до неба.
Все эти три с лишним года так вот и взрывают реку, глушат рыбу кто чем может: одни динамитом, другие гранатой.
Потому что война. Как тихо...
Когда у него был жар, бабушка часто заходила, суетилась, грозилась зарезать старую курицу.
— Зарежу тебе курицу, сварю бульон — и в миг выздоровеешь, ненаглядный мой, да падут твои болезни на старую мою голову, — говорила она.
Потом пришла Майя с градусником. Его лихорадило от высокой температуры, но он обрадовался Майе и даже почувствовал себя немного лучше. Старуха же истолковало по-своему:
— Ишь, поставили градусник — сразу полегчало.
Когда Майя ушла, ему снова стало хуже. И опять бабушка грозилась зарезать единственную оставшуюся у них курицу.
— Зарежу, как есть зарежу, — твердила она, — знаешь, какая жирная? Сплошной жир! И Адуше будет что втирать в руки. Господи, до чего ж огрубели у бедной девочки руки. Страшно смотреть!
Что-то в последнее время бабушка и тётя очень уж сделались заботливы друг к другу; порой забывают не только о матери мальчика, но даже и об отце, а он ведь сейчас, быть может, в самом пекле...
...За эти три с лишним года столько было разливов, что река множество раз преображалась, меняла своё лицо — от истоков до самого моря: там, где когда-то был брод, теперь темнеет омут; где нельзя было проехать даже верхом на коне, теперь вода едва покрывает мелкие камни... И по всей реке не найти теперь глубокого места, где бы можно было вволю наплаваться.
Мельчают реки.
И они тоже тоскуют по тишине...
Потому что война...
Меньше стало заводей, и совсем обнаглели любители глушить рыбу. Одну и ту же заводь разворачивают динамитом или гранатой десятки раз... но эту, по счастливой случайности, не трогают. Раз рванули гранату и здесь, но поживиться особенно ничем не смогли и потому оставили её в покое. Заводь считается безрыбной, да и пройти к ней не так-то просто.
Тогда мальчик не знал ещё того, что знает сейчас. О заводи.
Не знал, какую тайну скрывают её тёмные глубины. А теперь даже мысленно боится произнести... боится за неё, боится, что кто-нибудь разгадает её тайну, боится, что стоит только сказать однажды — и тайна сде­лается далёкой и недоступной...
Потому что война.
Мальчик приподнялся в постели. Приподнялся осторожно, прислушиваясь, не кружится ли голова. Вроде нет. Тогда он потихоньку начал одеваться. Натянул брюки, а поверх ситцевой рубашки, в которой лежал в постели, решил надеть свою самую любимую курточку. Бережно взял её со спинки стула, отряхнул и осторожно просунул руки в рукава. Куртка когда-то была зелёного цвета, теперь же успела вылинять, но мальчик любил её, и она казалась ему красивой. Главная её прелесть заключалась в количестве карманов. Их было целых пять. И на груди, и по бокам, и внутри. Не вставая с постели, мальчик ногами нащупал на полу тёплые резиновые калоши — неслыханная роскошь по нынешним временам. Мать выменяла их на рынке за большую головку сыра и банку мацони.
— Смотри, береги их как следует. Другие не скоро сможем купить. Видишь, сама в чём хожу, — сказала мать.
Мальчика не обидели её слова.
Шла война.
Но сегодня он встанет впервые после болезни и поэтому имеет полное право надеть их.
От слабости дрожали колени. Медленно, неуверенно ступая, он вышел на веранду. Солнце встретило его ласковыми нежаркими лучами. Со страшным чувством отрешённости, будто видел впервые, осматривал он знакомый до последней мелочи двор, лесистые горы невдалеке. Так с ним бывало каждый раз после болезни. Всё казалось обновлённым, получало какую-то особую притягательную силу. Он увидел, как бабушка перебирает во дворе сушившиеся на большом столе белые крепкие зёрна кукурузы.
Основное — это пища. Потом — солнце, главный её создать, потом — вода, потом — огонь... Словом, всё то, чем у истоков своего существования стал пользоваться человек, всё то, чему он поклонялся, как божеству, а потом, зазнавшись, перестал замечать, — всё это человек вновь открывал для себя. И снова — поклонялся...
Потому что война...
— Заур, — оглянулась бабушка, — встал, дорогой, да умереть мне раньше тебя! Какие у тебя круги под глазами! И привязалась же к тебе эта проклятая болезнь, будь она неладна!
Бабушка ласково заглянула мальчику в глаза, потрепала его по щеке и пошла к апацхе(1), так тяжело ступая по земле, словно желала сделать ей больно. И поделом! Сколько дорогих людей отняла у неё! Особенно горькой болью отозвалась в сердце смерть двух младших дочерей, попавших в автомобильную катастрофу.
Теперь бабушка, услышав гудение машины, смертельно бледнеет.
В тот памятный день проводов отец с таким любопытством и страхом смотрел на паровоз... А бабушка каждый раз вздрагивает, услышав сигнал автомобиля, словно её укололи раскалённой иглой... И мальчик решил, что между его родом и всеми этими гудящими, ревущими, фыркающими машинами существует непримиримая вражда. Ему кажется, что именно эти машины заставили его семью переселиться из долины в горы, изгнали её и теперь все они вынуждены жить здесь...
Бабушка молчаливо и стойко перенесла обрушившееся на её голову страшное горе. Только изредка вздохнёт, да так тяжко, будто земля всем своим весом давит ей на грудь. Глубокие, как следы резца, морщины избороздили её лоб. И на кладбище не причитает старуха громко, как другие, над покойными дочерьми. Ласково проведёт рукой, погладит могильную землю и долго тихо и страстно что-то шепчет, словно надеясь, что дочери услышат, откликнутся на отчаянный её зов. Казалось, даже замершие над кладбищем древние и ко всему привычные горы и те склоняют свои седые вершины перед безысходным горем матери. Уходя от могил, старуха распрямляла спину и обращала гордо поднятое мокрое от слёз лицо к горам, словно бы взглядом подбадривая их: «Чего ж это вы пригорюнились? Выше голову!» И горы, старые и разрушенные временем, казалось, становились выше, подчиняясь неуёмной силе человеческого духа.
После несчастий, постигших дом, мальчик стал бояться смерти. Лица покойниц — этого он не мог забыть. Однако он обнаружил вдруг, что, когда он смотрит на бабушку, страх исчезает в неё. Как будто бабушка разгадала тайну смерти и этим оградила от неё и себя и всех, кто жил рядом с ней.
Мальчик спустился с веранды и прислонился к нагретому солнцем плетню.
— Заур!
Старуха вышла из апацхи, неся что-то в подоле. Мальчик догадался, что она не хочет показывать ему, что такое у неё там лежит, потому и приподнимает с нарочитой небрежностью юбку, словно боясь замочить её росой. По лицу мальчика старуха поняла, что хитрость её не удалась.
— Угостила бы орехами тебя, да боюсь, голова от них разболится, ты ещё слабый, не дай Бог, жар поднимется. Что за год: даже орехи не уродились. Когда можно было и без них обойтись, так девать было некуда. А нынче и те жалкие горсточки, что собрали, наполовину попорченные... — она осеклась, поняв, что переборщила. — Заур!
Неужели теперь о той проклятой курице заговорит? — Унан! (2) — сокрушённо воскликнула она. — Что же я, старая, да лишиться мне пищи, морю тебя голодом? Идём, дорогой, идём. Хочешь молока? Есть и немного сыру, но нужно поберечь для гостей, ачашв приготовить надо.
Значит, будут гости! Правда, насколько он понял из намеренно неясных бабушкиных слов, не сама она их пригласила... значит, кто-то дал знать, что придёт к ним не один — с гостями.
Бабушка была не из тех, кому легко можно сесть на голову. И не для каждого распахнуты были двери её дома. Но теперь иные времена... «Кое— кого принять в домашней обстановке вовсе не помешает. И Адуше на работе больше уважения будет...»
— Думала, хватит на несколько аджанджихуа, но куда там! — бабушка, примостившись у порога апацхи, просеивала меж ладоней орехи. — Возьми несколько, всё же не во вред... Умница! Другой бы захватил целую горсть.
Мальчик молча вышел из апацхи, стал у плетня, прислонился... Ласково пригревало солнце, голубело небо, лёгкий ветерок шевелил волосы, — похоже было, как если бы знахарь, произнося заклинания, дул в лицо... Что за осень выдалась в этом году! Далёкие, тихо застывшие горы уже запорошены снегом, словно крупной солью осыпаны. Ниже, среди оголившихся лесов, ярко желтеют последние листья буков, каштанов, темнеют ели. В долине леса и рощи всё ещё зелены, дышат ещё не тронутые увяданием листья. Осень, безжалостный художник, обнажила и как бы сблизила границы жизни и смерти. Их краски, зелёная и жёлтая, чётко разделили мир на живое и увядающее, уходящее...
— ... На кого ты похож?!
Старуха высоко подняла брови, держала их так напряжённо, словно опасалась, что чуть ослабит усилие — они тут же и сорвутся, упадут наземь. Руки её, перебиравшие орехи, стали двигаться чаще, но тяжёлый её взгляд как был обращён вниз, так и не подняла его на внука. Наверно, сейчас её душили слёзы, но она ничем не выдала своей боли. Да и к чему? Разве затоскует, захлебнётся её слезами этот огромный равнодушный мир? Что ему слёзы старой женщины! Дай волю — совсем затопчет. Бабушка смотрела на землю как на нечто одушевлённое, разумное и жестокое, такое, что не встре­вожится муками, болью одного человека. Наоборот, воспользуется подавленностью человеческого духа, чтобы заставить ещё ниже опуститься и так уже согнутые от боли плечи. Но если стоять твёрдой скалой, если никог­да не опускать головы, — что бы она там ни готовила, судьба, сама поостерёжется обрушивать на такого человека свои горькие сюрпризы.
Мальчик со своего места отчётливо видит глубокие, как шрамы, морщины, изрезавшие бабушкин лоб. Для него эти морщины — как письмена, по ним он часто может прочесть мысли старой своей бабушки.
Морщины просят: «Сходи за дровами», спрашивают: «Зарезать тебе старую курицу?», хвалят: «Умница! Другой бы...», недоумевают: «На кого же ты похож?», сетуют: «Бедняжка, какое же время тебе суждено!»
Но иногда морщины так собираются на лбу, что мальчик, как ни старается, не может понять... Какую же тайну они так старательно скрывают? Мальчик пытается догадаться, но, измучившись и ничего не добившись, малодушно отступает. И тогда кажется ему, что он словно бы ступил в реку, знакомую с детства, а там вдруг в привычном, изученном месте оказалась глубокая яма, о которой он даже не подозревал... Может, бабушка узнала что-то, о чём она хотела бы сказать, но не смеет? И вынужденная эта немота, это молчание нещадно изрезали морщинами её лоб? Не случайно ведь бабушка иногда так странно глядит на него, только на него одного в доме...
— Заур! — окликает его тётя — она только что вышла из своей комнаты; стены там увешаны фотографиями умерших родственников.
Люди на фотографиях устали смотреть в одну и ту же точку, — и мальчик жалеет их.
— Заур! — повторяет тётя, любуясь собой, своим голосом, и с особой томностью растягивает букву «а»: З-а-ур, поднялся? Вот молодчина!
Предмет неустанных забот сухопарой и плоскогрудой Адуши — белоснежный ряд крупных выпирающих наружу зубов. Когда Адуша молчит, кажется, что во рту у неё застрял колобок. Поэтому-то, наверное, она так любит держать губы приоткрытыми. Мальчик думает, что у неё гораздо больше зубов, чем необходимо. Когда тётя в хорошем настроении, она беспрестанно обнажает, показывает зубы; словно предлагает полюбоваться: «Вот какие они у меня!»
— Не простудись смотри снова, — говорит наставительно тётя, спрятав вдруг зубы, а с ними и улыбку. Не ребёнок, должен понимать, не до тебя сейчас!
Старуха торопливо поднялась навстречу дочери. — Есть в этом доме хоть какая-нибудь еда?
— Зачем, доченька, так рано поднялась? Отдохнула бы, раз выдался свободный денёк. А по хозяйству я сама управлюсь.
— Можно подумать, это кого-то тревожит в доме, рано ли я поднялась!
Если даже Адуша и шутила, получалось у неё до того грубо, что
окружающим становилось не по себе.
— Несчастная я! — горестно восклицала тётка время от времени; если же поблизости оказывалась сестра, мать мальчика, то жаловалась ей: — Тебе-то что, ты счастливая: семья, ребёнок.
(Мать молча кивала головой. «Тебе бы такого счастья...» — можно было прочесть на погрустневшем её лице. Трудно всё же найти людей, довольных своей жизнью!)
Если же рядом оказывалась старуха, Адуша изливалась иначе:
— Тебе-то что! В моём возрасте уже чьей-то невесткой была. А я?.. Когда человек несчастен, никому он не нужен, ни родным, ни знакомым.
Старуха молча прошла к апацхе. Адуша последовала за ней, крепко сжав тонкие губы.
Да, кто виноват, что она ещё не замужем!
Никто...
Война.
Адуша рванула к себе дверь, та жалобно скрипнула, словно не хотела открываться. Мальчик оглянулся на звук. И вдруг он отчётливо понял, что дом тоскует. Да, именно тоскует. Бабушка, тётя, да и сам мальчик — не интересны и не нужны ему. Он скучает о ком-то другом. Жадно глядит каждой досточкой, каждым гвоздем на дорогу: надеется, верно, что вот-вот придёт он...
А его всё нет.
Дом изнывает в ожидании.Он хранит на себе, на стенах своих отметины былого времени: здесь провели рубанком, там подправили молоточком, тут — топором. Крышей своей, каждым печально распахнутым окном, дверьми, каждой ступенькой — всем существом своим дом ждёт человека. Хозяина.
Но человек этот далеко от дома. Потому что война.
И двор тоскует по человеку...
Этим человеком, о котором безысходно тосковал дом, был отец мальчика.
А деревья ни о ком не скучают, ничто им не нужно, кроме земли. Деревьям даже неприятно прикосновение человеческой руки. Они хотят быть наедине с землёй. И только с ней.
Адуша снова вышла во двор, на сей раз со стаканом воды в руке, и долго, тщательно прополаскивала рот, большим и указательным пальцем проводила по ряду своих отличных зубов, всё равно как по струнам апхиарцы (3). Потом взглянула на мальчика и, словно в награду, обнажила зубы: «Можешь полюбоваться!»
— Заур, проверь-ка, милый, не забралась ли в кукурузу свинья! — окликнула его бабушка. — Заметишь близко от ограды — гони её.
Мальчик был рад поручению...
— Не будет свиньи, так хоть пройдусь.
— Только недалеко!
— Заур, поосторожнее с курткой! Не то явишься перед гостями замарашкой.
Что это они, будто сговорились, зовут его только Зауром. Словно забыли его настоящее имя: Зауркан. И дома, и в школе, когда его хвалили или же хотели задобрить, все называли его Зауром. Но ему нравилось, когда его звали иначе, мужественнее, звали, проглотив начало его имени, просто и коротко: Кан. Чаще всего Каном звал его отец. Отец был вечно занятый, мрачный человек. И даже когда он вовсе и не сердился ни на кого, всё равно выглядел бирюк бирюком. По правде говоря, мальчик не успел его как следует разглядеть. Всегда что-то стояло между ними: работа отца... заботы по хозяйству... поле... ночь.
Мальчик не знал сейчас, скучает он по отцу или нет. Ведь отца так давно нет дома. Так давно, что мальчик привык к его всегдашнему отсутствию. Как быстро привыкает человек ко всему! Да и мать он видел теперь очень редко. Уходила она ещё затемно, возвращалась к ночи и уставала до того, что уже не в состоянии была ни о чём скучать, тревожиться, заботиться...
Она не искала поводов, как Адуша, чтобы оставаться дома каждую неделю по нескольку дней. Она была иной породы.
Да, отец звал его Каном. Он помнит: отец уставал очень сильно, поэтому всегда бывал такой хмурый. Когда человек занят делом, которое любит, как бы он ни уставал, он не может быть безысходно мрачным. Тогда и, усталость — как продолжение счастья. Но то, что делал отец, не было счастьем. Ни для кого.
— Ох, устал... — изредка жаловался он.
— Подумаешь, с чего это тебе уставать? Кусок мамалыги кто же не сумеет заработать? — кривила губы тётя Адуша.
— Напрасно тебе кажется, что мы дома сидим сложа руки, — добавляла сердито бабушка. — По-твоему, всё это хозяйство не требует никаких забот?
— Пусть счастья не увидят даже и дети того, кто сосватал меня за тебя! — говорила мать мальчика.
И она с упреками! Но отец не сердился на неё.
— Хоть бы уж ты промолчала, — беззлобно обращался он к жене. — Кто ж, если не ты .
Только мальчик не жаловался отцу.
— Кан! — резко окликал отец, когда сердился.
Ни разу, даже случайно, не назвал его Зауром.
— Ка-ан, — звал он мягко, когда был в добром настроении.
Мальчик очень хорошо помнит отца, каким увидел его на перроне в Ткуарчале, в тот памятный день проводов на фронт. Отец стоял, сжимая в руке свёрнутую войлочную шапку. На стриженой загорелой голове залысины выделялись, как светлые островки. Склонив как-то странно набок голову, отец не отрываясь глядел на пускающий пар дымящий паровоз. Вокзальная сутолока, суета, слёзы провожающих, скорбные лица — всё это как бы проходило мимо его сознания. Паровоз он видел словно бы впервые в жизни, впился в это чудище глазами, от удивления разинул рот.
Мать твердила: «Да куда ты смотришь! Хоть бы людей постыдился, если нас не жалеешь...»
Губы у неё опухли от плача, она жалобно смотрела на мужа. Будто смущаясь собственного отсутствующего взгляда, отец посмотрел поверх её головы и насильно улыбнулся. Растянутые в деланной улыбке губы его так и остались растянутыми, долго не принимали прежних очертаний. В эту минуту невозможно было представить его грозным главой семьи. Когда сестра и мать обняли его, он оглянулся на жену и сына.
Бабушка не плакала; не только сейчас, провожая сына на фронт, — даже и тогда, когда её дочери покойницами лежали в доме, и то никому не показала она своих слёз.
— Пожалей меня, сынок, береги себя, — сказала она, прощаясь с сыном.
Адуше:
— Не смей плакать, сказала же я тебе: плохая примета.
Матери мальчика разрешила:
— А ты плачь, голубушка, легче станет на сердце... Она, конечно, искренне говорила всё это, но, с другой стороны, ей и хотелось ещё, чтобы люди видели, как плачет её невестка. Чтобы люди повторяли: «Как любят друг друга! Как тяжко им расставаться!»
— Кан, — тихо сказал тогда отец и провёл ладонью по волосам сына. И больше ничего не добавил, но тонкие его губы дрожали.
Никакого спасу нет от свиней, словно бешеные, рвутся к кукурузе.
Война...
Возле ограды свиней не было, но мальчик заметил свинью мельника Крикуна, — она спешила к дикой яблоне, что росла неподалёку от плетня. За ней с визгом катились поросята. Свинья шла, упрямо и уверенно наклонив к земле голову, словно предводительствовала войском. В нос мальчику ударил зловонный запах болота и грязи, казалось, свинья насквозь пропахла им. С впалым животом, облезлая и худющая, эта свинья и зимой и летом всегда пахла так, будто только что выбралась из самого затхлого болота. И чего это она, тощая и постоянно голодная, так старательно охлаждалась в болотах, чего там выискивала — уму непостижимо. Можно подумать, с жиру бесится! Так нет, как бы не так! Мальчик ни разу не видел её, чтобы брела медленно и лениво, как должна брести свинья... Всё рыщет, торопится, всё никак не может насытиться!
Мальчик набрал горсть камней и один за другим все запустил в наступавших. Поросята завизжали, но свинья, не обращая внимания на камни, рвалась к яблоне. Упорство её бесило мальчика. В злобе он уже хва­тал камни покрупнее и потому всё чаще промахивался, а это совсем уже вывело его из себя. Как хотелось ему хоть разочек попасть в неё тяжёлым камнем, попасть как следует. На тебе! Попал наконец! И так здорово, так сильно, даже не хрюкнула!
Все взбесились, все, все!..
Мальчик ликовал, видя, как сразу осели от боли тощие бока свиньи. Ему казалось, исполнилось то, чего он страстно желал. Расправившись с предводительницей стада, он принялся колотить поросят.
Все взбесились, все!..
Злоба овладела всем его существом. В глазах от бешенства даже свет померк, он весь дрожал. Камни градом сыпались на поросят. Те пытались улизнуть, но беспомощно тыкались мордочками в землю, поднимались снова, и опять мальчик с остервенением кидал в них камнями.
Теперь он наловчился и попадал чаще.
В это время свинья, ощетинившись, вытянув худую шею, двинулась на него.
Все взбесились, все!
Метким ударом он сбил ещё одного поросёнка. Свинью он заметил, когда она была уже рядом. Но всё равно продолжал избивать поросят — только чтобы ещё больше разозлить её, досадить ей. Выбрав момент, мальчик запустил свинье в голову заранее приготовленным тяжёлым камнем. Удар пришёлся по уху. Свинья уронила к земле сразу отяжелевшую голову и, еле переступая, стала боком-боком уходить от мальчика. А мальчик... ему в глаза бросились вдруг бледные, растянутые поросятами соски свиньи. Кулак с камнем разжался, гнева, злобного азарта как не бывало. Горло свело судорогой рыданий. Во всём, ведь во всём абсолютно виноват этот Крикун— мельник.
Продал бы он её, что ли?
«Как же можно, она каждый год мне по двенадцать просят приносит».
Или кормил бы.
«Ещё чего, сама прокормит себя!»
Хоть бы часть поросят продал.
«Пусть растут, вес набирают».
Избитые поросята поплелись восвояси. Мальчик растерянно смотрел им в след. Глаза его горели от слёз.
— Х-а-а-ай, а-а-ай.
Словно из другого мира донёсся до него голос бабушки. Она, похоже, отпугивала коршуна, охотившегося обычно за цыплятами и курами. Мальчик запрокинул голову: небо было чистым и пустым. Тишина звенела в ушах. Видно, бабушка просто не выдержала её тишины, потому и подала голос. Наверно, Адуша опять рассердилась на что-нибудь, это ей недолго, и заперлась в комнате, где висят фотографии её погибших сестёр, а они устали уже смотреть всё в одну и ту же точку.
— Х-а-ай, а-а-ай...
Мальчик пересёк поляну и направился к мельнице, по дороге заглядывая в расставленные мельником на реке ловушки. Ну и постарался же мельник! Что ни шаг, то вентерь. Однако все эти три года в ловушки попадала только мёртвая рыба.
— Раньше-то даже лосось заходил... Да, да, клянусь Богом! Помню, однажды поймалось сразу два лосося. Мы с братом вдвоём не могли поднять. Так потом специально носилки из палок делать пришлось, чтобы унести такую тяжесть, — хвастал мельник.
Но теперь вода не приносит даже мёртвой рыбы. Рыбы не стало совсем. Люди говорят, что она теперь просто остерегается спускаться по реке к морю.
Потому что война...
Мальчику, сколько он помнит себя, никогда не нравилось это — что рыбу заманивают в ловушки.
Мельник взобрался по кое-как сколоченной из неотёсанных досок лестнице на прохудившуюся крышу мельницы и перебирал там зёрна кукурузы — они сушились на старых разостланных мешках. К вечеру уже можно будет молоть...
Главное — это пища.
Потому что война!..
Жернова ворочались еле-еле. И мельник сердился. Он был голоден, а когда мельник бывал голоден, он отвечал всем, чтобы приходили за своей мукой после обеда. Потому что голодного его раздражало любое, даже невзначай сказанное, не к нему обращённое слово. Но как только мельник набивал свой живот, он становился необычайно словоохотливым. И после полудня посетители могли вдоволь наговориться с ним, и сам мельник бывал доволен всеми до тех пор, пока снова не проголодается.
— Ты не видел Жоржа? — загремел он, повернув к мальчику свою крупную голову с оттопыренными ушами. Он так привык к грохоту мельницы, что разучился говорить тихо. Потому-то его и прозвали Крикуном.
— Жоржа не видел?
— Нет!
— Куда же он запропастился, дурень?
Мельник спустился вниз по покосившейся лестнице.
— Эё, Жорж! — заревел он, словно отбившийся от стада бык.
Маленькая, с остренькой крышей, вся залатанная, с тяжело
поскрипывающей дверью, подновлённой множеством дощечек, мельница казалась со стороны не больше сундучка. Старые доски до того уже одряхлели, что успели всё позабыть, а новые заплаты были настолько уродливы, что их самих, наверное, удручало собственное безобразие. Они не хотели ни помнить, ни тосковать о тех, кто так изувечил их.
Здесь, возле мельницы, давно уже не осталось ничего живого. Кроме воды, что вращает тёмные жернова и оглушает людей своим шумом. У самого водоворота мальчик увидел вентерь, на редкость уродливый: половина прутьев, из которых он был сплетён, нелепо торчала в разные стороны. Однако ясно было — хоть и собрана ловушка неумелыми руками, ни одной живой твари из неё не выбраться ...
— Увидишь где-нибудь Жоржа, скажи ему, чтобы не зевал, приходил скорее, — проревел Крикун, не оглядываясь. Он всегда знал, что делается у него за спиной, как будто мог видеть не оборачиваясь.
В жёлобе сейчас воды было немного, низ его зеленило тиной. Трудно даже представить, что когда-то он был выдолблен из крепкого, живого дерева. Теперь ему всё безразлично, как и камням, лежащим под этой гряз­ной водой. А что до мельничного колеса, так ему бы только лишь вертеться, ни о чём оно конечно же не помнит.
— Чего ты там застрял? — взревел Крикун. — Дел, что ли, у тебя нету?
— Главное сейчас — это пища, — сказал мальчик ему в ответ.
— Чего, чего?
— Война...
Мальчик пошёл вдоль реки.
— Увидишь Жоржа, скажи ему, пусть идёт скорее, разрази его гром! — послал вдогонку мельник.
Жорж и мальчик были ровесниками. В том году почти всех ребятишек, родившихся в поселке, нарекли Жоржами. Оказывается, так назвал своего сына некий руководящий ответственный работник. «Ах, чего только один маузер его стоит! » — восхищались сельчане. Да, в те времена очень они уважали и ценили маузер, особенно когда сравнивали его со своими старыми берданками. Так вот оно и получилось: назвал этот уважаемый человек своего сына Жоржем — и ещё семь человек назвали так же своих отпрысков. «Ему там наверху виднее, что лучше, что хуже. Раз он так назвал, значит, так и надо!» — решили они.
Услышав об этом, отец мальчика пришёл в сельсовет и записал сына Зауром. Но потом, видно, показалось ему, что это имя не может выразить всего, что ему хотелось бы, он вернулся и добавил ещё: Кан. Так и получилось: Зауркан. Секретарь сельсовета удивлённо переглянулся с председателем: «Что это за человек? Не видит разве, что делается кругом, или, может, недостаточно уважает маузер?» — можно было прочесть в их глазах.
Теперь мальчик шёл вдоль реки, неся груз выбранного тогда отцом имени.
Но неувязка вышла всё-таки с именами. Все новоиспечённые Жоржи были соседями. И когда кричали с улицы, звали кого-то одного, все семеро выскакивали на зов. Чтобы избежать путаницы, постарались как-то переина­чить их имена. Одного стали звать Жоржем, другого Жоржиком, третьего — Жоркой, кого-то Жорочкой, ещё кого-то — Жориком. Спустя небольшое время все отцы, столь опрометчиво выбравшие имена сыновьям, пожалели об этом... Да и авторитет маузера заметно поубавился.
И всё же. Один раз надрежешь дерево — и навсегда укрепится за ним кличка надрезанного, хоть и заживёт эта рана тысячу раз.
Вода, освещённая добрым осенним солнцем, переливалась на отмели так, словно тысячи жемчужин перекатывались по дну. И бережно несла жёлтые листья, облетевшие с деревьев по её берегам.
Вот ещё вентерь. Такой же жалкий и изломанный, как тот, у мельницы. И тоже пустой. Даже старых листьев не набилось в него. Хотя, наверное, их мельник выбросил. Небось проверяет свои ловушки, обходит пораньше ут­ром.
Внезапная мысль заставила мальчика похолодеть: Господи, везде вентеря, река обмелела, все пути перегорожены... Это страшно, это опасно!
Он побежал.
Увязая в сыром спутанном папоротнике, промчался по опушке, углубился в лес. Вообще-то говоря одно название осталось от этого леса. Куда ни глянь, везде гниющие пни...
Война, всюду война...
Лес этот недалеко был от их дома, и отец не давал его рубить как попало. «Мало, что ли, вам дров, зачем здесь рубить, у села, хороший же лес!» — сердился он.
«И леса ему жалко...», «Чтобы на твоих похоронах развели костер из этого леса...» — так ворчали недовольные. Щепки, колючки, обломанные ветки сейчас больно впивались в ноги мальчику, раздирали до крови ...
И даже грабы спилили под корень. Ведь можно же было просто обкорнать — ветки пустить на дрова, а весной дерево опять зазеленело бы, выросли бы новые ветви... Неужели это так трудно?.. Нужно ведь помнить и о будущем. А то как бабочки-однодневки...
До войны и людей в селе было больше, и дров было достаточно, хватало, и в лесах человек не натыкался на каждом шагу на гниющие пни. Как же это так получилось, что леса не стало?..
Сейчас хватают что под рукой. Лишь бы схватить. Всё что попало. Всё, всё хватают.
Потому что война...
Во всём лесу даже для удочки подходящей орешины не срежешь... Хотя зачем удочка — рыбы-то ведь днём с огнём не найдёшь. И мальчик, когда ходил до болезни за дровами, поступал как все: рубил первое попавшееся дерево.
Пробежав через лес, мальчик оказался у заводи, но не решился сразу подойти к ней, остановился, подождал у старого ветвистого граба. Граб стоял весь жёлтый, уцелевшие листья отливали золотом. Солнце пробивалось сквозь листву яркой полосой, освещало мальчика, листья шевелились — и тень его чуть дрожала на тёмном стволе граба. Собравшись с духом, мальчик вышел из-под дерева и тихонько подобрался к скале, нависавшей над водой; осторожно перегнулся через край и посмотрел вниз, на заводь; сердце его гулко стучало.
Мальчик сразу заметил его: прямо под скалой, у большого камня, купаясь в солнечных лучах, весь в сверкающих крапинках, нежился в воде он... лосось!
Это из-за него так беспокоен последние дни мальчик. Каждую ночь видит заводь во сне... И никому, ни одной живой душе не поведал он свою тайну. Ни одной живой душе! Даже Майе, хоть от неё у него не было секретов. Но сказать кому-нибудь о том, что он знает, — это ведь равносильно предательству. Если разнесётся слух, что в этой заводи живёт лосось, не жди добра!
Потому что война...
Мальчик очень обрадовался, найдя лосося через много дней своего отсутствия живым и невредимым. Теперь он прополз дальше по скале, к самому краю, — тень его упала на воду. Рыба встрепенулась, словно хотела выпрыгнуть из воды, тревожно повела длинным красивым хвостом.
— Не бойся! Ну не бойся же... я твой друг...
И лосось будто внял его словам, тихо проплыл к солнечной стороне заводи и успокоился. Мальчик очаровано следил за ним. Рыба нежилась в чистой воде. Иногда быстрое течение норовило снести её и даже переворачивало брюхом кверху. Тогда плавники и хвост рыбы замирали — казались безжизненными. Но так продолжалось лишь мгновение. Лосось справлялся с течением и опять сверкал во всём своём великолепии под ясным солнечным лучом. Мальчик успокоенно вздохнул и, забыв обо всём, опустился устало на плющ, обвивавший скалу.
Этот лосось приплыл сюда из далекого Атлантического океана — приплыл к месту нереста, на родину... Путь был долгий, и много рыб погибло в пути... Но Великий инстинкт продолжения жизни направлял, торопил их, и не было дороги назад. Они одолели ширь океана, пересекли моря и плыли потом по рекам, стремясь вперёд и вперёд — как можно быстрее, чтобы метать икру, чтобы успеть выполнить свой святой долг, продиктованный природой, и умереть. Прежде чем пуститься в этот тяжкий, в этот главный путь своей жизни, лососи в океанах и морях делаются прожорливыми, набирают, накапливают силу. По дороге они уже не едят, да и некогда им... Добравшись до места, мечут икру — и погибают. В сети их заносит уже мёртвыми.
Этот лосось и ещё один были в заводи, когда разворотило её дно гранатой. Обе рыбы скрывались под камнями, тем не менее это их не защитило и не спасло. Одна из них, оглушённая взрывом, умерла к вечеру, и её понесло течением вниз по реке, а эта осталась жива, но уже неспособна была метать икру. И лосось метался по заводи, не совершив того, во имя чего он плыл сюда с самого края света, во имя чего он жил!
Но откуда было знать мальчику, что стряслось с рыбой. Он не догадывался о мучениях лосося и смотрел на него спокойными и обожающими глазами. Вода в заводи была прозрачна, золотящаяся на солнце поверхность её напоминала мальчику свежескошенный луг. Только там, где скала вдавалась в заводь, лежала густая тень.
Мальчику казалось, что большой валун, выступающий из воды, загораживает и защищает рыбу от всего мира. Поэтому он смотрел на валун с большим уважением, с доверием и надеждой. Ведь заснеженные высокие горы сродни чем-то этому надёжному камню, и в них тоже заключена доброта и справедливость. И ведь это от них берёт начало река, рождается там и спешит сюда, к селу, обновляясь по пути. Мальчик и к реке относился с уважением — как к горам. Он блаженно растянулся на траве. Над ним желтел раскидистый граб. Стройный его ствол метров десять тянулся без ветвей. Пышная, раскидистая крона дерева, конечно, соблазняла дровосеков, но лезть так высоко по гладкому стволу никто не решался. Когда же началась война, отец одного из Жоржей не утерпел — попытался взобраться на дерево. Он свалился с десятиметровой высоты и изрядно покалечился. Сломанное левое бедро долго не могло срастись, целый год пострадавший провалялся в постели. Потом он выздоровел, но остался на всю жизнь колченогим. Нашлись, конечно, люди, сумевшие таки забраться на неподатливое дерево, но теперь они давным-давно на фронте, а тот самый отец одного из Жоржей по сей день надоедает окружающим рассказами о своём падении с дерева и демонстрирует охотно свою изуродованную ногу. Можно подумать, он получил увечье, сражаясь за Родину.
Мальчик уважал и этот граб, как уважал горы, реку и камень в ней, защищавший лосось.
Он приподнялся на траве, лосось испуганно вильнул хвостом и ушёл под камень. Мальчик очень любил смотреть на рыбу, но когда она скрылась, ему стало спокойнее за неё. Одно дело — любить, другое — быть спокойным. Когда любишь, всегда тревожишься... Есть ли хоть один человек на свете, который не тревожился бы о том, кого любит? Что же делать? Рано или поздно ведь обязательно кто-нибудь увидит здесь лосося. Обязательно...
Куда же его спрятать? Может, в верховьях той небольшой речки, что сливается с этой рекой? Знает он там одно укромное местечко. Но туда ведь никогда не заглядывает солнце, да и вода вся в тине. Нет, это не для такого красавца... А если поселить его в колодце? Только поместится ли он там?.. Да и если даже поместится, бабушка никогда не позволит... а если даже и позволит, то на другой же день вытащат и съедят его. Нет, не годятся для этой рыбы ни речушка, ни колодец. Ей нужен, для неё просто необходим простор.
Но шла война...
Было тихо. Река купалась в солнечных лучах, а лучи в свою очередь отдыхали на тихой и доброй воде, от них переливался, сверкал тысячами блёсток жёлтый песок на дне реки. И вся вода пронизана была, словно стёганое шёлковое одеяло, золотыми солнечными нитями. Сделался багровым от солнечных лучей и край печального, тёмного и доброго валуна. И мальчику показалось, что добряк валун улыбается, будто старик, которому показали его детскую фотографию: «Неужели это я?»
Только тихое журчание воды и слетавшие изредка листья граба напоминали о том, что время не остановилось.
И вдруг мальчику пришло в голову то, над чем он даже и не задумывался прежде: если он даже и сможет подыскать для лосося безопасное потайное место, всё равно ведь его невозможно будет перенести туда живым.
Благодушного настроения сразу как не бывало, тревога вновь охватила его. Он огляделся. Вокруг было тихо, всё словно бы затаило дыхание, ждало чего-то, какой-то опасности.
... И в этот миг мальчику показалось, что покачнулась скала под ним и река, сморщив уродливо воды свои, мёртво застыла. Сердце бешено, с остервенением заколотилось в груди.
С того берега, из-за реки, доносился негромкий неторопливый разговор.
Нельзя, чтобы мальчика увидели у заводи: сразу что-нибудь заподозрят... но заставить себя сдвинуться с места он не мог. Один из говоривших заметил его. Склонив набок голову, словно бодливый бык, он в упор смотрел на мальчика, угрожая всем своим видом, будто говорил: «Ну, кого тут боднуть, истоптать, истерзать?»
Мальчик сидел ни жив ни мёртв. Ему казалось, что он уже видел где-то этого бодливого быка (так он тотчас окрестил его про себя), это словно бы о нём говорилось в страшных преданиях или в рассказах изуродованных войной фронтовиков. И вроде бы он мог оставаться невидимым до поры до времени — а появлялся там, где неминуемо должно было произойти несчастье.
Сегодня он оказался на пути у мальчика. И несчастья не предотвратить...
За Быком следовал ещё один человек, во френче и в брюках военного покроя. На голове защитного цвета фуражка с широким козырьком низко надвинута на брови. Огромный живот туго перетянут широким кожаным ремнем. Мальчику показалось, что он со своего места, через реку, через её шум слышит, как скрипит ремень под этим выпирающим животом... И вся одежда незнакомца была новой, отутюженной, фасонистой. И весь он был какой-то прилизанный.
До чего же откормленный был этот человек! Да, точно, — откормленный! Иначе и не скажешь. Он всё что-то рассказывал безостановочно своему спутнику, и по упитанному лицу его бродила, будто жиром смазанная, при­липчивая навязчивая улыбка.
А Бодливый Бык уставился чего-то на эту сторону реки, и выражение лица у него всё то же: «Ну, кого здесь поднять на рога?»
Когда они оказались напротив мальчика, на том берегу, Бык крикнул ему через речку:
— Эй, заморыш, рыба тут водится?
Мальчик встрепенулся, вскочил и неопределённо пожал худенькими плечами. Он не мог произнести ни слова. — Ты что, язык проглотил?
— Ха-ха-ха!.. — постанывая при каждом звуке собственного голоса, засмеялся его прилизанный спутник. Ну и скажешь ты!
— Как знать! Время суровое, военное! Может, язык показался заморышу больно вкусным, вот он взял да и проглотил его.
— Ха-ха-ха!..
Бык посмотрел на мальчика злыми глазами («Вот подниму тебя на рога!»). Потом решился: скинул сапоги, закатал брюки до колен, обнажив волосатые икры, прошлёпал по воде и взгромоздился на камень у заводи. Тень от его безобразной фигуры угрожающе придавила серебристую гладь воды. Лосось испугался и ушёл в глубину.
Бык насторожился:
— Есть, точно есть!
В ушах мальчика слова эти прозвучали как выстрел. И вновь бешено заколотилось сердце.
— Что-то там мелькнуло. Я уверен — рыба.
— Значит, порядок! Обещал же я ему рыбу прямо с реки! — вновь хихикнул Прилизанный. — Он с детства, оказывается, любит рыбу. Дома-то я ему из— под земли достал бы ... а здесь, в этой глухомани, куда только ослицы ходят рожать, разве чего-нибудь найдёшь!
— Сейчас... Будет, будет ему рыба! — ликовал Бык. Только тогда мальчик заметил на берегу большую, угрожающе чёрную сумку. Бык торопливо пошарил в ней и выудил здоровенную шашку динамита.
— Целиком бросить? — засомневался он.
— Ну конечно, чего ещё делить? Хоть послушаем, как грохнет! — Прилизанный выпятил стянутый ремнём живот, твёрдо оперся о землю до блеска начищенными сапогами. — Взорви её ко всем чертям!
Здоровье, накопленное за годы сытой жизни, не давало покоя Прилизанному. Он не знал, куда приложить свою силищу, будь его воля, разворотил бы всё вокруг.
— Взрывай! — требовала Сила, бесившаяся с жиру. — Взрывай! Рушь!
— Не надо, не надо, нельзя тут губить рыбу! Мальчик сам удивился: как это вырвалось у него.
— Правду говоришь — нельзя? Не обманываешь? — поинтересовался насмешливо Бык.
— Смотри ты! И кто же это запретил? — удивился Прилизанный, еле сдерживая расплывавшуюся усмешку. — Председатель сельсовета. Вот несколько дней назад поймали кого-то, привели в сельсовет, а потом в район отправили...
Мальчик лгал, но надеялся именем председателя, которого все боялись в посёлочке, устрашить и этих.
— Ха-ха-ха!.. — зашёлся смехом Прилизанный. Весёлый же он был человек.
— Этот-то? Ох, и до чего же страшный он! Ха-ха-ха-ха!
— Да ну его к чёрту! — небрежно заметил Бык. Он был занят делом: готовил взрывчатку.
— Слушай, а может, и вправду кто-нибудь его здесь боится? — держась за живот, постанывал его спутник.
— А то как же! В ежовых рукавицах держит всё село! — Бык кончил возиться с динамитом и любовался шашкой, перекладывая её с руки на руку.
— У него есть винтовка! — пытался хоть как-то остановить, задержать этих, с динамитом, мальчик, но надежды не было, он понимал это и остро чувствовал своё бессилие.
— Знаешь что передай ему? — Прилизанного прямо распирало от смеха. — Пусть он эту ржавую винтовку... и дальше последовала такая матерщина, что мальчик залился жарким румянцем.
Бык достал из кармана спички и кивнул Прилизанному. Тот повернулся и, сокрушая всё на своём пути до блеска начищенными крепкими сапогами, затрусил к большому камню в отдалении, чтобы укрыться за ним.
Бык поджёг шнур, размахнулся, и швырнул в тихие воды перед валуном, а сам побежал вслед за товарищем. Перед мальчиком мелькнуло то, что должно было убить рыбу... тянулся тоненький дымок. Он вздрогнул... — И сам не успел заметить, как очутился под спасительной сенью граба... обхватил его руками, спрятался за ним, прижался щекой к стволу... почувствовал прохладу.
Дрогнула земля, на мальчика дождём посыпались жёлтые листья. Вода ударила в скалу и, не достав до верха, поднялась столбом, и потом рухнула обратно, разбиваясь на тысячи сверкающих осколков...
Мальчик рванулся к скале, к самому краю... Сквозь облетевшие, сбитые взрывной волной листья, сквозь дым пробивалась, как кровь, мутная вода. Бык — и когда он только успел — был уже на берегу, раздетый и старательно вглядывался в непрозрачную воду. Прилизанный неторопливо шествовал из своего укрытия к реке — с видом значительным, требующим уважения к его особе, вышагивал в до блеска начищенных сапогах.
У мальчика дрожали колени, он не знал, что предпринять, что сейчас нужно делать. Еле передвигая ноги, он побрёл к склону, заросшему ольхой; здесь легко можно было спуститься к заводи, держась за деревья, за кусты, он незаметно спустился к воде. Тем двоим было не до него. Они обшаривали взглядом поверхность реки: ожидали, что вот-вот появятся, всплывут серебристые, гибкие тела рыб. С лица Прилизанного наконец-то сошла улыбка, надувшись, как сыч, он глядел на воду, готовый ещё и ещё раз взорвать её.
Вдруг будто что-то с силой толкнуло мальчика в грудь, он увидел его: в мутной воде светлело брюхо лосося. Скинув калоши, мальчик осторожно вошёл в воду... ещё шаг — и он оказался по грудь в ледяной воде. Одежда тут же намокла, отяжелела, сделалась липкой и холодной, как змея. Те двое пока не видели его: заслонял валун. Было тихо. Заводь пахла дымом. Мальчик протянул руку, чтобы поймать рыбу, но не смог удержать: она выскользнула — и её занесло под валун. Мальчику показалось, что сердце его остановилось: лосося могло вынести прямо к тем, к убийцам. Он нырнул, но тотчас выскочил на поверхность: огнём обожгла ледяная вода, да и развернуться было негде, его самого могло затянуть под камень. Но валун и вода так защитили рыбу, что её опять вынесло к мальчику. Мальчик, стиснув зубы от напряжения и холода, ждал, пока рыбу не пронесёт совсем рядом, чтобы уж на этот-то раз не упустить её. Улучив момент, он схватил лосося за жабры и, собрав все силы, рывком вытянул на берег. Потом, не теряя времени, потащил его дальше от заводи, вверх, к скале, согнувшись от натуги в три погибели. Мальчик совсем не чувствовал сейчас своего тела, ему казалось, что он как бы растворился в окружающем мире, что его совсем не стало... Всё было похоже на дурной сон: и желание бежать как можно скорее, и чувство собственного бессилия, когда кажется, что беги не беги, всё не можешь сдвинуться с места. Наконец он добрался до скалы и тут взвалил рыбу на плечи. Она весила не меньше полпуда и была для него тяжёлым грузом. Но он всё-таки поднял её и выпрямился. И тут его увидели с другого берега. Вначале Прилизанный опешил от такой неслыханной дерзости. Потом вытолкнул из себя, как выстрелил:
— Рыба!.. Моя рыба!.. Лови его!.. Держи!
Мальчик побежал что было сил. Сил у него было немного, но он хорошо понимал: медлить нельзя!
— Стрелять буду! — ревел на том берегу Прилизанный, пятясь назад по взгорку, чтобы не потерять мальчика из виду.
Вслед за ним заорал угрожающе и Бык — он все ещё топтался в воде.
Но для непривычного, нездешнего чужого человека не так-то просто будет найти тропинку к скале.
Даже скала помогает ему!
Добрая скала!
Поляну он уже перебежал, теперь поднимался в горку — к лесу. Легко сказать — перебежал. Рыба была тяжёлой и скользкой, то и дело норовила сползти с плеча. Руки онемели, отказывались повиноваться — вот-вот ра­зожмутся. Но если он хоть немного замешкается, все! — эти двое догонят! отнимут!
Только бы подняться на горку, потом уж им его не догнать. Там уж он знает, как укрыться. Только бы успеть, только бы суметь...
Задыхаясь, он поднялся наконец... разжал руки — лосось безжизненно скользнул на выжженную солнцем трапу. Беглец оглянулся. Прилизанный метался на берегу. — Стрелять буду! — ревел он.
Мальчик снова взвалил рыбу на плечи, повернулся к заводи и закричал, надрывая голос:
— Война, война!!!
Бык заорал в ответ нечленораздельное и, подняв над головой, что-то показал мальчику, но тот не обратил на Быка никакого внимания. Тогда Бык кинул в воду то, чем пытался привлечь внимание беглеца.
Не успел мальчик сделать и десятка шагов к лесу, как мимо просвистела пуля — срезала, как бритвой, несколько листьев с дерева, они, покачиваясь, плавно опускались на землю.
— Война, воина! — снова закричал что есть мочи чужим, загнанным голосом мальчик, он бежал теперь уже из последних сил.
«Пусть стреляет, пусть стреляет сколько влезет! Пусть...»
— Война, война! — просипел мальчик, горло его сдавило, как клещами, голос пропал.
Вот и лес, он заметался по нему, путая следы, пробрался сквозь густые заросли терновника и спустился к глухой небольшой речке.
Теперь пусть ищут... стреляют... увидим, много ли настреляют...
Мальчик забыл про усталость, он не замечал сейчас ни колючек, разодравших в кровь ноги, ни зарослей, сквозь которые с таким трудом пробрался. Густая листва деревьев скрывала небо, да и сама речушка эта маленькая была здесь черна и тосклива, как и ущелье, за века промытое ею. В другое время очень бы не понравились мальчику и эта темнота, и эта сырость. Но сейчас место это казалось ему даже уютным. Во всяком случае, безопасным. А вот и та заводь, где ещё совсем недавно мальчик думал укрыть лосося. По обезображенной, как лицо человека после оспы, поверхности скалы стекала вода, за долгие годы она выдолбила под скалой ложе по себе. Трудно было сказать со стороны, глубоко ли здесь. Быть может, поместился бы целый дом, а может — и мальчику не было с головой. Сюда никогда не заглядывало солнце. Сыростью и затхлостью нестерпимо тянуло вдоль ущелья.
Мальчик снял рыбу с плеча, но не смог удержать её, и она, выскользнув, шлёпнулась в воду. Не шевельнулся лосось, не двинулся... его затягивало водоворотом. Круглые глаза рыбы остекленели, они ничего не выражали, в них не было жизни. Рыба была мертва. Совсем...
— Война, война... — прошептал мальчик и оглянулся: нет, тех двоих не слыхать было.
Сегодня лучше оставить лосося здесь. Сделать петлю из хворостинок и привязать его к камню. Завтра он придёт за ним. Здесь тихо, спокойно, война сюда ещё не добралась... С лососем тут ничего не случится.
И вдруг ему стало казаться, что в омуте этом скрывается страшное чудовище — только и ждёт, чтобы он оставил здесь рыбу. И тогда ему больше уже никогда не видеть своего лосося. Мальчик упрямо мотнул головой, снова взвалил рыбу на плечи и пошёл. По сыпучей почве тропинки одному и то трудно подняться в гору, а тут ещё лосось. Мальчик лихорадочно цеплялся за кустарники, за деревья. Он выдохся... Мокрый и грязный, с исцарапанными в кровь ногами, он продолжал лезть вверх, не отдавая себе отчёта в усталости. Наконец он одолел эту коварную осыпающуюся тропинку и очутился на опушке леса. Ровная, гладкая, залитая солнцем опушка испугала мальчика своей незащищённой открытостью. Он бросился в лес и спрятался в ольшанике. Нет, теперь Быку его не отыскать. Осторожно спустил рыбу с плеча, положил на траву возле себя. Было страшно смотреть на неё, ог­ромную, серебристую... Так безнадёжно чужую этой зелёной траве, этим ласково шепчущим деревьям...
Глушат рыбу... если нет улова — злятся... стреляют вслед. И правда, почему ж им не творить что ни взбредёт в голову? Кого им тут бояться? Все мужчины на фронте... Война.
Нет, он не должен нести сейчас рыбу домой, не должен! Надо дождаться ночи.
Мальчик поволок рыбу обратно к речке, опустил её бережно в воду. На голову и на хвост положил по большому тяжелому камню. Теперь течением её не унесёт, даст Бог, и змеи не тронут. Здесь прохладно, должно быть, они уже давно попрятались в норы, спят. Он постоял ещё, поглядел — и пошёл прочь. Но нет, нет... белое брюхо рыбы так светится в воде — обязательно привлечёт чей-нибудь взгляд, обязательно! Мальчик бегом вернулся к воде, замаскировал рыбу камнями. Теперь можно быть спокойным.
Осторожно ступая, держась ближе к лесу, он уходил с заветного места.
Вдруг знакомый зловонный запах ударил в ноздри.
Свинья!
Как же он не подумал об этом!.. Обязательно ведь отыщет и сожрёт...
Где это видано, чтобы свиньи ели рыб?
Но теперь ничему уже не приходится удивляться.
Потому что война...
А вот и она сама, голову держит криво — похоже на плуг, важно ступает впереди своих выродков. Мальчик приглушённо свистнул, пытаясь отпугнуть их. Да как бы не так! Он запустил подвернувшимся под руку камнем, но промахнулся. Поросята, видимо решив, что бросили нечто съедобное, побежали за камнем.
Мальчик выскочил к ним навстречу, отрезал путь к реке. Свинья приостановилась было, искоса глянула на него — и прямо кинулась к речке, казалось, туда именно, где мальчик спрятал лосося. Сейчас увидит... отыщет! и сожрёт! И ведь никак не отнять у неё! Мальчик сломя голову помчался обратно к речке. Свинья повернула резко вбок и бросилась в воду чуть выше того места, где была спрятана рыба. Вода тотчас помутнела от поднявшейся со дна грязи и тины. Пока мальчик подоспел, рыбу всю залило этой грязью. Нет, никак нельзя оставить её здесь, надо во что бы то ни стало забрать её домой.
Долго шёл он по нескончаемому ольховому лесу, тащил на плечах свою драгоценную ношу. Наконец выбрался к просёлочной дороге. Перебежать бы её незамеченным, а потом он окажется в кукурузе, там стебли укроют его, спасут, а нужно будет — и приютят дотемна.
— Заурк-а-а-н!
Это бабушка.
— К-а-а-н!
— Му-му-му... — замычал, как телёнок, кто-то совсем рядом, передразнивая бабушку.
Мальчик оглянулся оторопело. Совсем рядом на дереве, обвитом виноградной лозой, сидел стриженый парнишка, торопливо обрывал остававшийся ещё у самой верхушки дерева виноград, обрывал и тут же отправлял в рот.
Мальчик похолодел... поспешно укрылся за кустами терновника.
— K-a-a-н!..
— Му-у-у... — отозвались и с ближайших деревьев.
Мальчик глянул туда и заметил ещё нескольких парнишек, обирающих виноградные лозы. Да это же сын золотаря Чинчора, а та ватага — его команда. Сына Чинчора в селе прозвали Твердоголовым за то, что сколько его ни били по голове, ему всё нипочём. Он слыл атаманом среди подростков, и его побаивались. Да и можно ли не бояться человека, у которого голова как камень: сколько ни бей его, он только хихикает.
Прежде его отец Чинчор жил здесь же, в селе, и чинил обувь. Но потом переехал в город, занялся чисткой туалетов. На стриженого этого, пока они жили в селе, управы не было. Только и знал, что шастать по чужим огородам да садам. Если били Твердоголового, он не убегал, а молча ждал, когда бьющий выдохнется, и тогда уж наступал его черёд. Мог любого человека довести до бешенства. И вот теперь этот Твердоголовый оказался на пути у мальчика. Увидит у него такую дивную рыбу, сразу же отберёт. Хотя бы один был, а то ведь их там целая орава. Мальчик теснее прижал рыбу к себе.
— K-a-a-н!..
— М-у-у-у... — развлекались на деревьях.
Рыба обмякла в руках у мальчика; клочками висело вспоротое колючками мясо. Но мальчик не замечал ничего...
Вдруг земля дрогнула от взрыва. Опять кто-то «воевал» с рыбой на реке.
— Взрывают! — заорал Твердоголовый, высунув из-за листьев свою стриженую голову.
— Айда туда! — ответил ему хор соратников.
— Айда!
— Айда!
В мгновение ока скатились с деревьев и помчались к месту взрыва, толкая друг друга и оглушительно вопя.
Путь был свободен. Мальчик выбрался из своего укрытия и потащил рыбу к дому. Тут его остановили голоса, доносившиеся с их двора. Как же он забыл... Ведь у них в доме гости! Гости, которых ждали ещё с утра. Мальчик бережно положил лосося на землю и без сил опустился рядом с ним. Рыба успела затвердеть. И в эту минуту мальчик впервые за всё это время отчётливо осознал, что рыба мертва. И что она была мёртвой и тогда, когда, спасая её, убегал от стрелявших ему вслед людей. Да, и тогда она была мертва! Мертва! А сейчас, дома, её зажарят и съедят.
Не было сил встать, да и не хотелось идти... Некуда было идти... Он был опустошён так же, как и река, из которой вынули, у которой отобрали всё, кроме старого, доброго валуна. Взорванная динамитом вода не может вынести запаха дыма и торопится, и торопится вырваться к морю. Говорят, за семью камнями вода очищается, но... Мальчик до боли завидует той, другой, новой, чистой воде, что берёт начало у подножия огромных добрых валунов
— у подножия гор. Той воде, которая ничего ещё не знает о динамите, которой незачем очищаться... той воде, для которой нет большего чуда, чем просто течь привольно по чистому своему руслу, той воде, что благодарна в своём неведении и нетронутости горам, давшим ей жизнь...
Долго сидел мальчик. Очнулся он, почувствовав озноб. Не успевшая высохнуть одежда как змеиная кожа липла к нему... Он встал, нехотя поднял окончательно затвердевшую рыбу — она показалась ему неимоверно тяжёлой
— и тихонько побрёл к дому. Вот и яблоня с тем краснобоким яблоком— звездой, что растёт, тесно прижавшись веткой к его окну. Мальчик опустил рыбу на землю, обхватил замёрзшими руками тонкий ствол яблони и потряс. С ворохом пожелтевших листьев сорвалось и румяное яблоко, упало к его ногам. Но и там, внизу, упавшее, оно задорно сверкало багровыми боками. Мальчик вытер руки о траву и бережно поднял его, но не стал прятать в карман. Одной рукой прижав к груди рыбу, а в другой держа яблоко, он направился к апацхе. Голосов во дворе не было слышно. Должно быть, гости уже обедают в большом доме, а значит, в апацхе никого нет. Стараясь не шуметь, мальчик отворил заднюю дверь апацхи и юркнул внутрь. И тут же отпрянул назад: сдвинув два стола к середине, в апацхе сидели гости. Они, видать, только что принялись за еду, потому и не слышно их было. На скрип двери все оглянулись. Среди гостей были и Бык, и Прилизанный. На лице Прилизанного появилась липкая улыбка. Бык же не мог от вести от мальчика налитых кровью глаз. Было тихо, как на кладбище. Мальчик заметил, что между Прилизанным и Быком восседает ещё один человек, худосочный, с холодным, гладким, как у женщины, лицом. Глаза его казались провалами, до того они были пусты. Видать, это и есть тот важный гость, который с детства обожает рыбу, сообразил мальчик. Другие гости были из их же села. Вот с краю примостился и председатель сельсовета. Только где же вечно хмурое, привычно недовольное выражение его лица? Председатель сиял так, словно подарили ему неожиданно целый мир. Он радостно подозвал празднично улыбавшуюся Адушу и, вытянув губы, будто собираясь поцеловать, стал что— то шептать ей. А сама Адуша, до чего ж она сегодня счастливая! Ну просто сверкает. Даже представить трудно, что вечно ходит по дому хмурая, с обиженной миной на лице... Но сейчас, сейчас-то она прямо летает перед гостями с графином; полным прозрачной водки, готовно наполняет рюмки. И сверкают, сверкают до блеска отмытые зубы...
Первым захохотал Прилизанный. За ним хором подхватили все остальные гости. Ах, как привольно, до чего же развязно хохотал он, радостно постанывая от удовольствия!
— Обещал же, обещал я тебе рыбу прямо с реки, нет разве? — выталкивал из себя толстяк, давясь смехом, неудержимо рвущимся из его бездонного живота.
Худосочный приосанился и, вскинув своё женское лицо, переждал бушевавший за столом смех, — изрёк:
— Не напрасно уговаривал я вас пообедать в апацхе. Детство напоминает.
Собутыльников удивили его слова. Они молча вглядывались в лицо
важного гостя, словно хотели как в зеркале поймать в нём своё отражение. А он, посветлевший весь, — видно, очень обрадовала его рыба прямо с реки, — спокойно принялся за еду.
— Кан, что с тобой стряслось?! — бабушка изумлённо рассматривала мальчика.
И только тогда он заметил, что любимая его куртка разодрана в клочья, что ноги его босы, грязны и кровоточат от ссадин. Молнией пронеслась мысль о калошах. Ну да, это их тогда бросил в воду разозлившийся Бык.
— Война... война... — почти без голоса сказал мальчик. Он уронил на руки бабушке непосильно отяжелевшую рыбу и повернулся к дверям.
Дорогу ему преградила улыбающаяся Адуша.
— Отдай его гостю, как делают хорошие мальчики, — заворковала она, коснувшись румяного яблока, зажатого в кулаке мальчика. Резко, словно его обожгло, он отдёрнул руку с яблоком, другой рукой оттолкнул тётю и выскочил во двор.
Двор был залит солнцем. Но мальчика трясло в ознобе. Он с удовольствием, как на чудо, смотрел на яблоко, дрожавшее на его ладони. А перед вечером придёт Майя. Он знает это, потому что соскучился по ней. Значит, соскучилась и она. Сейчас ему очень холодно, но потом поднимется температура... потом ему станет жарко... И какое блаженство будет ощутить холодок градусника, который непременно принесёт Майя.
Это яблоко он хотел подарить ей. Только она была достойна этого чуда. Только она!
Мальчик скучал по Майе...
Печально ссутулившись, дом скучал по человеку... по хозяину, по мужчине.
Но никому не было до него дела.
Вдруг чьи-то руки обхватили мальчика сзади. Обняли.
— Единственный мой! Надежда моя! — бабушка прижала его к своей высохшей груди.
— Война... война... — пробормотал мальчик, и бабушке показалось, что она слышит вернувшегося с фронта отца мальчика — своего сына.

_____________

1 Апацха (абх.) — плетёный домик.
2 Унан — возглас удивления в речи женщин.
3 Апхиарца (абх.) — смычковый абхазский народный музыкальный инструмент

Перевод С. Шевелёва

__________________________

(Печатается по изданию: А. Гогуа. Произведения в двух томах. Том первый. Рассказы и повести. — Сухум: 2009.)


Некоммерческое распространение материалов приветствуется;
при перепечатке и цитировании текстов
указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика