
Об авторе
Гогуа Алексей Ночевич
(р. 15.03.1932)
Писатель, в 1988-1991 гг. - председатель Народного форума Абхазии «Аидгылара» («Единение»). Родился 15 марта 1932 г. в с. Гуп (поселок Аджампазра) Очамчирского района, в крестьянской семье. Абхаз. Единственный брат семи сестер.Учился в нескольких школах - в Аджампазре, г. Ткварчал и с. Поквеш. Окончив среднюю школу, попытался поступить в Сухумский государственный педагогический институт на факультет русского языка и литературы. Однако из-за незнания грузинского языка не был допущен к учебе. Затем работал на Ткварчальской шахте и на Центральной обогатительной фабрике г. Ткварчал. На следующий год стал студентом Сухумского пединститута. В 1955-1960 гг. - студент Московского литературного института им. А.М. Горького; учился у известных писателей и профессоров - В. Шкловского, В. Архипова, С. Бонди, Г. Поспелова, С. Артамонова и других. После окончания литинститута работал ответственным секретарем абхазского журнала Алашара (Свет), старшим редактором государственного издательства, главным редактором детского журнала Амцабз, председателем правления Союза писателей Абхазии, руководил общественно-политическим движением Народный форум Абхазии «Аидгылара», сыгравшим большую роль в национально-освободительной борьбе, был народным депутатом СССР (1988-1991). В настоящее время - председатель комиссии по государственным премиям им. Д.И. Гулиа. Стихи и рассказы писал с детства. Впервые напечатался в 1949 г. Автор более 10 книг прозы (рассказы, повести, романы), двух пьес, критических и публицистических статей и очерков. Лауреат премии им. Д.И. Гулиа по литературе. Переводился на русский и другие языки народов бывшего СССР. Отдельные рассказы переведены на французский, немецкий, польский, болгарский языки. Перевел на абхазский ряд произведений Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Платонова и других писателей. Женат, трое детей.
(Источник: C. Лакоба. После двух империй. 2004 г.) |
|
|
|
|
Алексей Гогуа
За семью камнями
Рассказ
Тихая пришла осень. Прозрачней сделалось небо. Густое красное зарево долго остывало теперь утром и вечером на этом прозрачном небосклоне. Земля, утомлённая превращением посеянного весной семени в зёрна, теперь отдыхала и словно надышаться не могла остужающим осенним ветром. Переспелое крупное румяное яблоко, оттягивая ветку книзу, заглядывало сквозь тусклое стекло в комнату — освещало её, напоминало о полноте жизни — радовало глаз. Из комнаты казалось, что всё вокруг отдыхает в умиротворяющем излучении яблока, потому что само оно и впрямь отдыхало: в нём уже созрело семя. Всё это долгое время с весны, с тех самых пор, как белый цветок превратился в зелёную завязь, яблоко бережно сохраняло в себе зачатки будущей жизни. Вся жизнь яблока, скрытая от постороннего глаза, сосредоточилась внутри него, и всё это время яблоко кормилось соками из надёжно державшей его ветки — во имя новой жизни, заключённой в семенах. Теперь они созрели, покоятся внутри плода — тёмно— коричневые крепкие зёрнышки... Само же яблоко — оно как пожелтевшие бесполезные листья, что опадают осенью. Но в нём всё же таится жизнь; скрытая до весны в этих зёрнышках, она с первыми весенними лучами с силой рванётся, пробьётся к солнцу, выстрелом пронзит и оболочку семени, и яблоко, что носило его... Так, наверное, всё смертное несёт в себе своё продолжение, своё бессмертие... Мальчик уже много дней, с той поры, как заболел, глядя в окно, видит яблоко, которое покойно касается стекла. Оно вселяет покой и в мальчика. Ему становится легче, и он дружелюбно наблюдает за румяным невольным соседом. Мальчику с его постели видно лишь это яблоко да кусочек неба вокруг. Чтобы увидеть больше, надо приподняться. А приподняться больной не мог. Стоило только лишь попробовать привстать, хоть чуть-чуть, как начинало рябить в глазах и надо было с усилием выталкивать воздух из лёгких: он задыхался. Мальчик перестал сопротивляться. Теперь уже он много дней тихо лежит в своей постели и смотрит на краснощёкое яблоко. Ему нравится тишина: она не мешает думать. И он думает о том, как далеко запрятало яблоко свои семена, какое безопасное, уютное место оно для них нашло... Так он думает долго, но вдруг тишина начинает его пугать. И он с особенной болью вспоминает, что в классе пустует место рядом с Майей. Его место. У всех у них кто-то из близких воюет на фронте, но у Майи воюют и отец и мать. У неё в доме осталась только бабушка, одна бабушка. А теперь и в школе за партой она сидит одна. Всё время одна. Но ведь так нельзя! Когда у человека на войне и отец и мать, а дома только старенькая бабушка, нельзя, чтобы ещё и в классе он сидел один, нельзя. И потом. Когда отец уезжал на фронт, этот угрюмый сильный человек, которому вся семья подчинялась как безусловному повелителю, этот глава семьи, забыв обо всём, приоткрыв от удивления рот, во все глаза смотрел на пускавший пар, фыркающий паровоз. Он даже забыл о провожающих, так был он ошарашен и, видно, слегка напуган паровозом, а глаза его выражали неподдельный детский интерес... И река отдыхает — с осени и до весны. Не просто отдыхает — очищается. Промывает дно, каменистые берега. Ведь всё лето в воде полно людей... их грязь, их пот... И женщины всё лето ходят к реке стирать, мыльная пена щедро стекает с белья в реку, слепит её. Так и течёт она всё лето в мыльных пузырях, в пене, брезгливо стесняясь её. Реке ведь не спрятаться, не утаить ничего... слишком прозрачна, слишком не защищена она... Что ни постарается она спрятать — обязательно отыщет в ней любопытствующий взгляд. А как же можно не тревожиться о том, что открыто постороннему взору?! Мальчик любит тишину и покой, но многое тревожит его, торопит — как можно скорее нужно бы встать. Сегодня ему вроде получше. Он даже думает, что если очень постарается, то сумеет подняться, но пока не решается попробовать. Утром лучи восходящего солнца окрашивают тот кусочек неба, что виден мальчику с его постели. Сначала небо кажется ржавым, потом начинает золотиться, и мальчик понимает: это солнце набирает силу, поднимается всё выше. А ещё позже золотые искорки лучей пропадают, но небо целый день остается светлым. К вечеру мальчик снова видит вокруг яблока ржавое, но теперь оно не переходит в золото, а всё больше тускнеет, потом же вовсе меркнет, словно кто-то залил водой тлеющий уголёк. Яблоко исчезает в темноте. Однако вскоре прямо над ним загорается яркая звезда, и мальчику кажется, что это внутри яблока зажёгся огонёк. И река отдыхает. Легко сказать: река, мол, за семью камнями очищается. Весной, в засуху, она до того мелеет, что по камням, покрытым скользкой тиной, можно перебраться на другой берег, не замочив ног. За семью камнями вода очищается... Летний дождь — он недолгий и шумный, не похож на весенний. Не помещаясь в привычном ложе, весело несёт река после ливня свои обильные побуревшие воды. Но это ненадолго. Не успев очиститься от наносов, от грязи и тины, река снова мелеет... Всем кажется, что в этом году осень на редкость припоздала, но это всё потому, что люди устали от ожидания; сама же осень пришла как рачительный хозяин, в самый раз: не поздно и не рано. На дворе непривычно тихо — домашние заняты своими делами. Заняты... Вот и сегодня ещё никто не заглядывал к мальчику. Мать, как всегда, поднялась на рассвете и ушла в поле, да и бабушке недосуг. Бабушка боится тишины. И когда в доме всё замолкает, она начинает что-то бормотать себе под нос или подолгу разговаривает с телёнком. А то припомнит все свои недавние обиды — и ну честить на чём свет стоит своих обидчиков. Но сегодня что-то её не слышно, видно, есть с кем переброситься словом. Наверно, тётя опять не вышла на работу. Когда же тётя остаётся дома, бабушка всё секретничает с ней где-нибудь в укромном уголочке. Мальчик знает, о чём они шепчутся, да и как не знать, если изо дня в день они толкуют всё об одном и том же. За последнее время тётя и бабушка особенно сдружились. Потому что война. Мать — та очень устаёт на работе, вечером у неё только и хватает сил, чтобы кое-как перекусить, да и лечь поскорее спать, а на рассвете опять на колхозную работу. Во что бы то ни стало надо сегодня попробовать подняться. Надо! ...Осенью вода в реке холодеет, становится прозрачной, её не мутят уже внезапные ливни... Бывает, правда несколько дней подряд моросит нудный холодный дождь, но река успевает справиться с ним, унести его с собой. И охотников искупаться находится всё меньше. Да и те, кому необходимо перебраться на другой берег ищут брода. Моста здесь нет, однажды его снесло, а новый так и не поставили... Потому что война. Вот уже четвёртый год. Нельзя сказать, что совсем уж не осталось в селе мужчин, что совсем уж некому перебросить через реку мост. Но моста всё же нет... Осенью вода в реке холодная. Очень холодная. Теперь, наверное никто уже из местных не рискнёт динамитом разорвать её дно, чтобы добыть глушёной рыбы. Разве только военные. Они глушат её динамитом — гранатой. Сорвав кольцо, бросают аккуратную и безобидную на вид гранату в воду, мальчик видел. Какой бывает взрыв! Брызги чуть не до неба. Все эти три с лишним года так вот и взрывают реку, глушат рыбу кто чем может: одни динамитом, другие гранатой. Потому что война. Как тихо... Когда у него был жар, бабушка часто заходила, суетилась, грозилась зарезать старую курицу. — Зарежу тебе курицу, сварю бульон — и в миг выздоровеешь, ненаглядный мой, да падут твои болезни на старую мою голову, — говорила она. Потом пришла Майя с градусником. Его лихорадило от высокой температуры, но он обрадовался Майе и даже почувствовал себя немного лучше. Старуха же истолковало по-своему: — Ишь, поставили градусник — сразу полегчало. Когда Майя ушла, ему снова стало хуже. И опять бабушка грозилась зарезать единственную оставшуюся у них курицу. — Зарежу, как есть зарежу, — твердила она, — знаешь, какая жирная? Сплошной жир! И Адуше будет что втирать в руки. Господи, до чего ж огрубели у бедной девочки руки. Страшно смотреть! Что-то в последнее время бабушка и тётя очень уж сделались заботливы друг к другу; порой забывают не только о матери мальчика, но даже и об отце, а он ведь сейчас, быть может, в самом пекле... ...За эти три с лишним года столько было разливов, что река множество раз преображалась, меняла своё лицо — от истоков до самого моря: там, где когда-то был брод, теперь темнеет омут; где нельзя было проехать даже верхом на коне, теперь вода едва покрывает мелкие камни... И по всей реке не найти теперь глубокого места, где бы можно было вволю наплаваться. Мельчают реки. И они тоже тоскуют по тишине... Потому что война... Меньше стало заводей, и совсем обнаглели любители глушить рыбу. Одну и ту же заводь разворачивают динамитом или гранатой десятки раз... но эту, по счастливой случайности, не трогают. Раз рванули гранату и здесь, но поживиться особенно ничем не смогли и потому оставили её в покое. Заводь считается безрыбной, да и пройти к ней не так-то просто. Тогда мальчик не знал ещё того, что знает сейчас. О заводи. Не знал, какую тайну скрывают её тёмные глубины. А теперь даже мысленно боится произнести... боится за неё, боится, что кто-нибудь разгадает её тайну, боится, что стоит только сказать однажды — и тайна сделается далёкой и недоступной... Потому что война. Мальчик приподнялся в постели. Приподнялся осторожно, прислушиваясь, не кружится ли голова. Вроде нет. Тогда он потихоньку начал одеваться. Натянул брюки, а поверх ситцевой рубашки, в которой лежал в постели, решил надеть свою самую любимую курточку. Бережно взял её со спинки стула, отряхнул и осторожно просунул руки в рукава. Куртка когда-то была зелёного цвета, теперь же успела вылинять, но мальчик любил её, и она казалась ему красивой. Главная её прелесть заключалась в количестве карманов. Их было целых пять. И на груди, и по бокам, и внутри. Не вставая с постели, мальчик ногами нащупал на полу тёплые резиновые калоши — неслыханная роскошь по нынешним временам. Мать выменяла их на рынке за большую головку сыра и банку мацони. — Смотри, береги их как следует. Другие не скоро сможем купить. Видишь, сама в чём хожу, — сказала мать. Мальчика не обидели её слова. Шла война. Но сегодня он встанет впервые после болезни и поэтому имеет полное право надеть их. От слабости дрожали колени. Медленно, неуверенно ступая, он вышел на веранду. Солнце встретило его ласковыми нежаркими лучами. Со страшным чувством отрешённости, будто видел впервые, осматривал он знакомый до последней мелочи двор, лесистые горы невдалеке. Так с ним бывало каждый раз после болезни. Всё казалось обновлённым, получало какую-то особую притягательную силу. Он увидел, как бабушка перебирает во дворе сушившиеся на большом столе белые крепкие зёрна кукурузы. Основное — это пища. Потом — солнце, главный её создать, потом — вода, потом — огонь... Словом, всё то, чем у истоков своего существования стал пользоваться человек, всё то, чему он поклонялся, как божеству, а потом, зазнавшись, перестал замечать, — всё это человек вновь открывал для себя. И снова — поклонялся... Потому что война... — Заур, — оглянулась бабушка, — встал, дорогой, да умереть мне раньше тебя! Какие у тебя круги под глазами! И привязалась же к тебе эта проклятая болезнь, будь она неладна! Бабушка ласково заглянула мальчику в глаза, потрепала его по щеке и пошла к апацхе(1), так тяжело ступая по земле, словно желала сделать ей больно. И поделом! Сколько дорогих людей отняла у неё! Особенно горькой болью отозвалась в сердце смерть двух младших дочерей, попавших в автомобильную катастрофу. Теперь бабушка, услышав гудение машины, смертельно бледнеет. В тот памятный день проводов отец с таким любопытством и страхом смотрел на паровоз... А бабушка каждый раз вздрагивает, услышав сигнал автомобиля, словно её укололи раскалённой иглой... И мальчик решил, что между его родом и всеми этими гудящими, ревущими, фыркающими машинами существует непримиримая вражда. Ему кажется, что именно эти машины заставили его семью переселиться из долины в горы, изгнали её и теперь все они вынуждены жить здесь... Бабушка молчаливо и стойко перенесла обрушившееся на её голову страшное горе. Только изредка вздохнёт, да так тяжко, будто земля всем своим весом давит ей на грудь. Глубокие, как следы резца, морщины избороздили её лоб. И на кладбище не причитает старуха громко, как другие, над покойными дочерьми. Ласково проведёт рукой, погладит могильную землю и долго тихо и страстно что-то шепчет, словно надеясь, что дочери услышат, откликнутся на отчаянный её зов. Казалось, даже замершие над кладбищем древние и ко всему привычные горы и те склоняют свои седые вершины перед безысходным горем матери. Уходя от могил, старуха распрямляла спину и обращала гордо поднятое мокрое от слёз лицо к горам, словно бы взглядом подбадривая их: «Чего ж это вы пригорюнились? Выше голову!» И горы, старые и разрушенные временем, казалось, становились выше, подчиняясь неуёмной силе человеческого духа. После несчастий, постигших дом, мальчик стал бояться смерти. Лица покойниц — этого он не мог забыть. Однако он обнаружил вдруг, что, когда он смотрит на бабушку, страх исчезает в неё. Как будто бабушка разгадала тайну смерти и этим оградила от неё и себя и всех, кто жил рядом с ней. Мальчик спустился с веранды и прислонился к нагретому солнцем плетню. — Заур! Старуха вышла из апацхи, неся что-то в подоле. Мальчик догадался, что она не хочет показывать ему, что такое у неё там лежит, потому и приподнимает с нарочитой небрежностью юбку, словно боясь замочить её росой. По лицу мальчика старуха поняла, что хитрость её не удалась. — Угостила бы орехами тебя, да боюсь, голова от них разболится, ты ещё слабый, не дай Бог, жар поднимется. Что за год: даже орехи не уродились. Когда можно было и без них обойтись, так девать было некуда. А нынче и те жалкие горсточки, что собрали, наполовину попорченные... — она осеклась, поняв, что переборщила. — Заур! Неужели теперь о той проклятой курице заговорит? — Унан! (2) — сокрушённо воскликнула она. — Что же я, старая, да лишиться мне пищи, морю тебя голодом? Идём, дорогой, идём. Хочешь молока? Есть и немного сыру, но нужно поберечь для гостей, ачашв приготовить надо. Значит, будут гости! Правда, насколько он понял из намеренно неясных бабушкиных слов, не сама она их пригласила... значит, кто-то дал знать, что придёт к ним не один — с гостями. Бабушка была не из тех, кому легко можно сесть на голову. И не для каждого распахнуты были двери её дома. Но теперь иные времена... «Кое— кого принять в домашней обстановке вовсе не помешает. И Адуше на работе больше уважения будет...» — Думала, хватит на несколько аджанджихуа, но куда там! — бабушка, примостившись у порога апацхи, просеивала меж ладоней орехи. — Возьми несколько, всё же не во вред... Умница! Другой бы захватил целую горсть. Мальчик молча вышел из апацхи, стал у плетня, прислонился... Ласково пригревало солнце, голубело небо, лёгкий ветерок шевелил волосы, — похоже было, как если бы знахарь, произнося заклинания, дул в лицо... Что за осень выдалась в этом году! Далёкие, тихо застывшие горы уже запорошены снегом, словно крупной солью осыпаны. Ниже, среди оголившихся лесов, ярко желтеют последние листья буков, каштанов, темнеют ели. В долине леса и рощи всё ещё зелены, дышат ещё не тронутые увяданием листья. Осень, безжалостный художник, обнажила и как бы сблизила границы жизни и смерти. Их краски, зелёная и жёлтая, чётко разделили мир на живое и увядающее, уходящее... — ... На кого ты похож?! Старуха высоко подняла брови, держала их так напряжённо, словно опасалась, что чуть ослабит усилие — они тут же и сорвутся, упадут наземь. Руки её, перебиравшие орехи, стали двигаться чаще, но тяжёлый её взгляд как был обращён вниз, так и не подняла его на внука. Наверно, сейчас её душили слёзы, но она ничем не выдала своей боли. Да и к чему? Разве затоскует, захлебнётся её слезами этот огромный равнодушный мир? Что ему слёзы старой женщины! Дай волю — совсем затопчет. Бабушка смотрела на землю как на нечто одушевлённое, разумное и жестокое, такое, что не встревожится муками, болью одного человека. Наоборот, воспользуется подавленностью человеческого духа, чтобы заставить ещё ниже опуститься и так уже согнутые от боли плечи. Но если стоять твёрдой скалой, если никогда не опускать головы, — что бы она там ни готовила, судьба, сама поостерёжется обрушивать на такого человека свои горькие сюрпризы. Мальчик со своего места отчётливо видит глубокие, как шрамы, морщины, изрезавшие бабушкин лоб. Для него эти морщины — как письмена, по ним он часто может прочесть мысли старой своей бабушки. Морщины просят: «Сходи за дровами», спрашивают: «Зарезать тебе старую курицу?», хвалят: «Умница! Другой бы...», недоумевают: «На кого же ты похож?», сетуют: «Бедняжка, какое же время тебе суждено!» Но иногда морщины так собираются на лбу, что мальчик, как ни старается, не может понять... Какую же тайну они так старательно скрывают? Мальчик пытается догадаться, но, измучившись и ничего не добившись, малодушно отступает. И тогда кажется ему, что он словно бы ступил в реку, знакомую с детства, а там вдруг в привычном, изученном месте оказалась глубокая яма, о которой он даже не подозревал... Может, бабушка узнала что-то, о чём она хотела бы сказать, но не смеет? И вынужденная эта немота, это молчание нещадно изрезали морщинами её лоб? Не случайно ведь бабушка иногда так странно глядит на него, только на него одного в доме... — Заур! — окликает его тётя — она только что вышла из своей комнаты; стены там увешаны фотографиями умерших родственников. Люди на фотографиях устали смотреть в одну и ту же точку, — и мальчик жалеет их. — Заур! — повторяет тётя, любуясь собой, своим голосом, и с особой томностью растягивает букву «а»: З-а-ур, поднялся? Вот молодчина! Предмет неустанных забот сухопарой и плоскогрудой Адуши — белоснежный ряд крупных выпирающих наружу зубов. Когда Адуша молчит, кажется, что во рту у неё застрял колобок. Поэтому-то, наверное, она так любит держать губы приоткрытыми. Мальчик думает, что у неё гораздо больше зубов, чем необходимо. Когда тётя в хорошем настроении, она беспрестанно обнажает, показывает зубы; словно предлагает полюбоваться: «Вот какие они у меня!» — Не простудись смотри снова, — говорит наставительно тётя, спрятав вдруг зубы, а с ними и улыбку. Не ребёнок, должен понимать, не до тебя сейчас! Старуха торопливо поднялась навстречу дочери. — Есть в этом доме хоть какая-нибудь еда? — Зачем, доченька, так рано поднялась? Отдохнула бы, раз выдался свободный денёк. А по хозяйству я сама управлюсь. — Можно подумать, это кого-то тревожит в доме, рано ли я поднялась! Если даже Адуша и шутила, получалось у неё до того грубо, что окружающим становилось не по себе. — Несчастная я! — горестно восклицала тётка время от времени; если же поблизости оказывалась сестра, мать мальчика, то жаловалась ей: — Тебе-то что, ты счастливая: семья, ребёнок. (Мать молча кивала головой. «Тебе бы такого счастья...» — можно было прочесть на погрустневшем её лице. Трудно всё же найти людей, довольных своей жизнью!) Если же рядом оказывалась старуха, Адуша изливалась иначе: — Тебе-то что! В моём возрасте уже чьей-то невесткой была. А я?.. Когда человек несчастен, никому он не нужен, ни родным, ни знакомым. Старуха молча прошла к апацхе. Адуша последовала за ней, крепко сжав тонкие губы. Да, кто виноват, что она ещё не замужем! Никто... Война. Адуша рванула к себе дверь, та жалобно скрипнула, словно не хотела открываться. Мальчик оглянулся на звук. И вдруг он отчётливо понял, что дом тоскует. Да, именно тоскует. Бабушка, тётя, да и сам мальчик — не интересны и не нужны ему. Он скучает о ком-то другом. Жадно глядит каждой досточкой, каждым гвоздем на дорогу: надеется, верно, что вот-вот придёт он... А его всё нет. Дом изнывает в ожидании.Он хранит на себе, на стенах своих отметины былого времени: здесь провели рубанком, там подправили молоточком, тут — топором. Крышей своей, каждым печально распахнутым окном, дверьми, каждой ступенькой — всем существом своим дом ждёт человека. Хозяина. Но человек этот далеко от дома. Потому что война. И двор тоскует по человеку... Этим человеком, о котором безысходно тосковал дом, был отец мальчика. А деревья ни о ком не скучают, ничто им не нужно, кроме земли. Деревьям даже неприятно прикосновение человеческой руки. Они хотят быть наедине с землёй. И только с ней. Адуша снова вышла во двор, на сей раз со стаканом воды в руке, и долго, тщательно прополаскивала рот, большим и указательным пальцем проводила по ряду своих отличных зубов, всё равно как по струнам апхиарцы (3). Потом взглянула на мальчика и, словно в награду, обнажила зубы: «Можешь полюбоваться!» — Заур, проверь-ка, милый, не забралась ли в кукурузу свинья! — окликнула его бабушка. — Заметишь близко от ограды — гони её. Мальчик был рад поручению... — Не будет свиньи, так хоть пройдусь. — Только недалеко! — Заур, поосторожнее с курткой! Не то явишься перед гостями замарашкой. Что это они, будто сговорились, зовут его только Зауром. Словно забыли его настоящее имя: Зауркан. И дома, и в школе, когда его хвалили или же хотели задобрить, все называли его Зауром. Но ему нравилось, когда его звали иначе, мужественнее, звали, проглотив начало его имени, просто и коротко: Кан. Чаще всего Каном звал его отец. Отец был вечно занятый, мрачный человек. И даже когда он вовсе и не сердился ни на кого, всё равно выглядел бирюк бирюком. По правде говоря, мальчик не успел его как следует разглядеть. Всегда что-то стояло между ними: работа отца... заботы по хозяйству... поле... ночь. Мальчик не знал сейчас, скучает он по отцу или нет. Ведь отца так давно нет дома. Так давно, что мальчик привык к его всегдашнему отсутствию. Как быстро привыкает человек ко всему! Да и мать он видел теперь очень редко. Уходила она ещё затемно, возвращалась к ночи и уставала до того, что уже не в состоянии была ни о чём скучать, тревожиться, заботиться... Она не искала поводов, как Адуша, чтобы оставаться дома каждую неделю по нескольку дней. Она была иной породы. Да, отец звал его Каном. Он помнит: отец уставал очень сильно, поэтому всегда бывал такой хмурый. Когда человек занят делом, которое любит, как бы он ни уставал, он не может быть безысходно мрачным. Тогда и, усталость — как продолжение счастья. Но то, что делал отец, не было счастьем. Ни для кого. — Ох, устал... — изредка жаловался он. — Подумаешь, с чего это тебе уставать? Кусок мамалыги кто же не сумеет заработать? — кривила губы тётя Адуша. — Напрасно тебе кажется, что мы дома сидим сложа руки, — добавляла сердито бабушка. — По-твоему, всё это хозяйство не требует никаких забот? — Пусть счастья не увидят даже и дети того, кто сосватал меня за тебя! — говорила мать мальчика. И она с упреками! Но отец не сердился на неё. — Хоть бы уж ты промолчала, — беззлобно обращался он к жене. — Кто ж, если не ты . Только мальчик не жаловался отцу. — Кан! — резко окликал отец, когда сердился. Ни разу, даже случайно, не назвал его Зауром. — Ка-ан, — звал он мягко, когда был в добром настроении. Мальчик очень хорошо помнит отца, каким увидел его на перроне в Ткуарчале, в тот памятный день проводов на фронт. Отец стоял, сжимая в руке свёрнутую войлочную шапку. На стриженой загорелой голове залысины выделялись, как светлые островки. Склонив как-то странно набок голову, отец не отрываясь глядел на пускающий пар дымящий паровоз. Вокзальная сутолока, суета, слёзы провожающих, скорбные лица — всё это как бы проходило мимо его сознания. Паровоз он видел словно бы впервые в жизни, впился в это чудище глазами, от удивления разинул рот. Мать твердила: «Да куда ты смотришь! Хоть бы людей постыдился, если нас не жалеешь...» Губы у неё опухли от плача, она жалобно смотрела на мужа. Будто смущаясь собственного отсутствующего взгляда, отец посмотрел поверх её головы и насильно улыбнулся. Растянутые в деланной улыбке губы его так и остались растянутыми, долго не принимали прежних очертаний. В эту минуту невозможно было представить его грозным главой семьи. Когда сестра и мать обняли его, он оглянулся на жену и сына. Бабушка не плакала; не только сейчас, провожая сына на фронт, — даже и тогда, когда её дочери покойницами лежали в доме, и то никому не показала она своих слёз. — Пожалей меня, сынок, береги себя, — сказала она, прощаясь с сыном. Адуше: — Не смей плакать, сказала же я тебе: плохая примета. Матери мальчика разрешила: — А ты плачь, голубушка, легче станет на сердце... Она, конечно, искренне говорила всё это, но, с другой стороны, ей и хотелось ещё, чтобы люди видели, как плачет её невестка. Чтобы люди повторяли: «Как любят друг друга! Как тяжко им расставаться!» — Кан, — тихо сказал тогда отец и провёл ладонью по волосам сына. И больше ничего не добавил, но тонкие его губы дрожали. Никакого спасу нет от свиней, словно бешеные, рвутся к кукурузе. Война... Возле ограды свиней не было, но мальчик заметил свинью мельника Крикуна, — она спешила к дикой яблоне, что росла неподалёку от плетня. За ней с визгом катились поросята. Свинья шла, упрямо и уверенно наклонив к земле голову, словно предводительствовала войском. В нос мальчику ударил зловонный запах болота и грязи, казалось, свинья насквозь пропахла им. С впалым животом, облезлая и худющая, эта свинья и зимой и летом всегда пахла так, будто только что выбралась из самого затхлого болота. И чего это она, тощая и постоянно голодная, так старательно охлаждалась в болотах, чего там выискивала — уму непостижимо. Можно подумать, с жиру бесится! Так нет, как бы не так! Мальчик ни разу не видел её, чтобы брела медленно и лениво, как должна брести свинья... Всё рыщет, торопится, всё никак не может насытиться! Мальчик набрал горсть камней и один за другим все запустил в наступавших. Поросята завизжали, но свинья, не обращая внимания на камни, рвалась к яблоне. Упорство её бесило мальчика. В злобе он уже хватал камни покрупнее и потому всё чаще промахивался, а это совсем уже вывело его из себя. Как хотелось ему хоть разочек попасть в неё тяжёлым камнем, попасть как следует. На тебе! Попал наконец! И так здорово, так сильно, даже не хрюкнула! Все взбесились, все, все!.. Мальчик ликовал, видя, как сразу осели от боли тощие бока свиньи. Ему казалось, исполнилось то, чего он страстно желал. Расправившись с предводительницей стада, он принялся колотить поросят. Все взбесились, все!.. Злоба овладела всем его существом. В глазах от бешенства даже свет померк, он весь дрожал. Камни градом сыпались на поросят. Те пытались улизнуть, но беспомощно тыкались мордочками в землю, поднимались снова, и опять мальчик с остервенением кидал в них камнями. Теперь он наловчилс | |