Об авторе
Тарба Нелли Золотинсковна (20 ноября 1934 - 29 января 2014) Автобиография
"В 1954 закончила среднюю школу в селе Дурипш Гудаутского района Абхазской АССР. В 1954 поступила на филологический факультет Сухумского государственного педагогического института им. А.М. Горького и закончила в 1959. С 1952 печаталась в областных газетах и журналах, а также Литературном альманахе. В 1955 вышла моя первая книга стихов «Люблю пути - дороги» За ней в разное время вышли в свет следующие книги: «Сердце весны», «Бзыбская повесть», «Молодость и мечты». С 1957 являюсь членом Союза писателей Абхазии. В 1985 мне было присвоено звание Заслуженного работника культуры. В 1961 по 1988 работала в издательстве «Алашара» редактором, старшим редактором, заместителем директора издательства. С 1988 по 1998 являлась основателем и председателем Детского фонда Абхазии, затем Почетным председателем Детского фонда. В 2005 решением комиссии по Государственным премиям им. Д. Гулиа в
области литературы, искусства и архитектуры, было присвоено звание Лауреата премии им. Д.И. Гулиа. Автор нескольких сборников стихов, поэм, рассказов, повестей, романов. В том числе детских стихов, пьес, текстов многих детских книг, изданных в разное время. Автор нескольких пьес, которые в свое время были поставлены в Абхазском театре, в том числе и драма – феерия «Дочь солнца»". Книги Нелли Тарба, вышедшие на русском и других языках На русском языке в «Советском Писателе»:
- Сердце весны. Стихи. 1961
- Капля в море. Стихи. 1968
- Белый конь. Стихи. 1983
- Апсымра – солнце мертвых. Проза. 1983
- Волшебное утро.1988
- Зов земли. На кабардинском языке.
На абхазском языке:
- Сын. Стихи и поэма. 1970
- Белое счастье. Рассказы. Повесть. Пьеса. 1971
- Чудесный спор. Детские стихи и поэмы. 1973
- Белый конь. Стихи. 1974
- Сказка о Хатажуке и Сатажуке. Детская поэма. 1976
- Песня отцов. Стихи и поэмы. 1978.
- Волшебное утро. Стихи, драмы в стихах. 1980
- Мишка косолапый. 1979
- «Сыны твои, Дурипш». Хроника. 1982
- «Новые стихи. Мать, сын и бессмертие». 1983
- Стихи, баллады и лирические поэмы. 1984
- Пока ты молод. Повесть и рассказы. Драма. 1985
- Возраст. Стихи, поэмы. 1987
- Шьардаамта. В стране Шам. Сирийские встречи. 1988
- Раненая книга. Стихи, эссе в прозе, поэмы. 2000
- Царь морей Хаит. Роман, дилогия 1-ой книги. 2002
- Аԥсадгьыл ахьаа - агәы еиҟәшьаз ахьаа (Боль родины - боль рассеченного сердца). Стихи, эссе в прозе, воспоминания, письма. 2007
- Произведения. 1 том. Стихи. 2006
- Произведения. 2 том. Стихи. Баллады, эссе. 2007
- Произведения. 3 том. Проза. 2008
- Произведения. 4 том. 2011
Пьесы, поставленные на сцене Абхазского государственного театра им.С Чанба:
- Песню нелегко сложить. Постановка Н. Эшба. 1963
- Дочь Солнца. Драма-феерия. Постановка Э.Когония.
Переводы произведений на абхазский язык, изданных в «Алашара», г. Сухум:
- Сборник стихов Ю.Лакербай. 1968
- Ю.Фучик. Репортаж с петлей на шее. 1979
- М. Тлябичева. Стихи с абазинского.
- Антуан де Сент-Экзюпери. Маленький принц. 1984, 2006
Пьесы-переводы, поставленные в Абхазском государственном драматическом театре:
- Н. Островский. Снегурочка.
- Л. Украинка. Лесная песня. 1975
|
|
|
|
Нелли Тарба
Девушка в черном
Повесть
Я не чаял, что повстречаю когда-нибудь подобную ей. Но повстречал. Благодарю тебя, судьба, за это, благодарю! Это ты поставила ее на моем пути, это ты... Но не могу, судьба, простить тебе, что ты отняла ее у меня так же легко и нежданно, как и подарила. Ты отняла ее у меня, отняла навсегда и обожгла, сожгла меня, словно прошила огненным лучом, словно обмыла мое сердце неимоверной болью. И потому я не могу простить тебя. ...Больше, гораздо больше, однако, виноват я сам. И потому нет мне прощения, нет! Я встретил ее пять лет назад. Всего только пять!.. Тягучих, горестных пять лет назад. Вот как это произошло.
ДЕНЬ ВСТРЕЧИ
Был понедельник, который так не любят все ученики и мои ученики, конечно, тоже. Как обычно, утром я сошел с автобуса на главной площади села и направился к школе. Я шел не спеша; меня то и дело обгоняли ребята, бегущие, несущиеся, летящие в школу. Я всегда хожу медленным, размеренным шагом. Я знаю, что не опоздаю, имея в запасе десять— пятнадцать минут; к тому же вообще не люблю торопиться. Дети вежливо здоровались со мной, преисполненные уважения к моему учительскому сану; я отвечал каждому, хотя это и было несколько обременительно; отвечал легким, едва приметным кивком головы. Не было у меня в обычае приветствовать школьников словами «доброе утро» или «добрый день». Не торопясь, «вразвалочку», как потом говорила она мне, я вошел в школу, прошествовал по коридору и стал подниматься по узкой лестнице в учительскую. Школа наша — длинное одноэтажное здание. К западной его части пристроен еще один этаж, будто кто-то взял и приподнял его в этом месте, только в этом, а на все силенок не хватило. В этой пристройке располагались учительская, кабинет директора и класс, где занимались десятиклассники. Я поднимался по лестнице, вернее, одолевал каждую ступеньку, ссутулясь, опустив голову, что стало у меня дурной привычкой. А может, дело не в привычке, а в том, что какая-то тяжесть гнула мне голову и плечи? Вдруг, точно мне приказал кто-то, я поднял голову и сразу же увидел девушку, которая стояла на веранде. Прислонясь к перилам, она читала книгу. Не знаю уж почему, только глаз от нее я оторвать не мог. Девушка была в черном платье, в черных туфлях и чулках, с тонким прозрачным платком на голове, тоже черным. Только лицо ее, кажется не подвластное солнцу, было белым-белым. Лицо и шея девушки словно светились, словно вырывались из черной рамки, из черных оков, из черного плена — нежные, чистые, трогательные. Она была поглощена чтением и вроде бы не замечала ничего вокруг. Совсем рядом с ней теснились, толкались в дверях, наседая друг на друга, ученики, жаждущие посмотреть на новенькую. Они перешептывались, показывали на нее глазами друг другу, недоуменно пожимали плечами. Я застрял на лестнице у выхода на веранду и забыл, где я нахожусь и что я должен делать, то есть забыл, что мне все-таки не мешало бы пройти в учительскую. — Наазыр Васильевич! — услышал я чей-то голос сзади. Я обернулся. — Доброе утро! — послышалось с разных сторон. Ребята впились в меня глазами. Некоторые не скрывали хитрых ухмылок, будто давно и безуспешно мечтали поймать меня на месте преступления и вот, наконец, удалось, свершилось! Я, как истукан, почему-то поклонился им, потом опомнился, смутился и посторонился, чтобы пропустить их. При этом я, как последний болван, бормотал жалким, подхалимским голосом: «Проходите, ребятки!» Они шумно промчались мимо меня, тихо прошли мимо нее, изучая ее своими все подмечающими глазами. «Неужели — ученица? Нет, для ученицы она слишком взрослая, к тому же мы не позволяем учащимся носить траур. Кто же она и откуда? Скорее всего, учительница! Меня не было из-за болезни в школе два или три дня, наверное, за этот срок у нас что-то произошло». С этими мыслями я бочком-бочком проник в учительскую, но, кажется, не заметил, как я тут очутился, как сел на свое обычное место. — Что стряслось, Наазыр? На кого ты похож! Ты даже поздороваться забыл! Или, может, посчитал лишним? — донесся до меня противный, визгливый голос Нины Махтовны. Я всегда не любил его, этот неприятный голос, принадлежащий нашему завучу Нине Махтовне. Он отражал суть этой женщины, всегда готовой затеять склоку и уколоть, я молча кивнул головой, будто передо мной были школьники. Видимо, я выглядел так забавно, что кто-то из моих коллег не выдержал и прыснул. Меня же занимало только одно: кто она, откуда и надолго ли к нам? — Ты что, не выздоровел еще? — спросил меня кто-то. — Нет, отчего же? Абсолютно я здоров! — ответил я каким-то чужим голосом и принялся рыться в ящике стола в поисках не знаю уж чего. Потом вскочил, подошел к расписанию уроков, что висело на стене, и уткнулся в него носом. Я искал, где и когда у меня уроки, хотя знал это наизусть. Удивительно! Я, который, как мне думалось, забыл, что такое душевное смятение, сейчас был в его власти. «Кто она, откуда?» — читал я в строчках расписания обычных школьных уроков. — Почему ты загрустила, Тика? Чего нос повесила?— опять раздался назойливый голос Махтовны (мы обычно называли ее, будто она намного старше нас, одним отчеством, и это бесило ее). — Знаю, догадываюсь, но что поделаешь! Прислали ее, не выгонишь ведь! «Прислали»! Ага, значит прислали! Откуда, кто, когда и зачем? Ах, скорее всего вместо Пкин, которая недавно вышла замуж. — Но ведь я просила вас, просила, чтобы вы прибавили мне часы, не так ли? — Тика была подавлена и расстроена. «Зачем ей эти часы, ведь она же не историк! И нагрузка у нее вполне, вполне в норме», — подумал я с невольным осуждением. — А-а, Наала Алдемировна! Иди, иди сюда! Смелее! Присаживайся ко мне поближе, вот отныне твое постоянное место! «Наала Алдемировна»! Голос Махтовны теперь не казался мне таким уж противным. Я поднял глаза, возле окна стояла девушка в черном. «Интересно, почему она в черном? Что это — мода или же траур? В городе сейчас много женщин и девушек одетых в черное, чего не оденешь на себя ради моды? Неужели и она тоже из таких вот модниц? Нет, нет, не похоже, да и этот платок... Должно быть, траур!» — Видимо, новенькая опасается, что место это заразное, Махтовна! — прожурчал ангельский голосок Тики. Вот женщины! Кто бы поверил, что две минуты назад она недовольно бурчала о «дополнительных часах». — Хо, если оно заразное, тогда его должна занять ты, Тика! Тебя никакая зараза не возьмет! — отпарировала Махтовна. Она никогда не упускала случая съязвить. Когда наша Нина в добром расположении духа, трудно найти хохотушку, подобной ей. Но когда она не в духе, не приведи господь столкнуться с ней. Отца родного не пощадит — не то что своих подчиненных! Кстати, уж коли пришлось к слову, отца своего она, кажется, никогда не жалела — ни в добрую, ни в злую минуту. Девушка в черном улыбнулась, но улыбка ее тут же погасла, будто и не было ее вовсе. Никто больше не продолжил разговора, всех сдерживало траурное одеяние новенькой. А больше всего — ее лицо, печаль на нем и во всем ее милом, хрупком облике, эта улыбка, моментально засветившаяся и моментально погасшая. Конечно же у нее горе. Кого она потеряла? Кого отняла у нее смерть, безжалостная смерть? Весело, заливисто зазвенел звонок. В коридоре забегали, загрохотали ботинками — это ребята спешили занять свои места в классах. Ей-богу, будто мчалось дикое племя, школьное пламя, производя шум, одинаковый во всех частях света. «Тсс, тихо, спокойно», — увещевал ребят чей-то голос, по разве его кто-нибудь слышал! Девушка отделилась от окна. — Наазыр Васильевич, познакомьтесь и вы тоже с нашей новой учительницей. Она пришла на место нашей Пкин. Это Наала Алдемировна, — Махтовна запнулась, слегка смешалась, помедлила. — Абдида, — подсказала девушка, слегка улыбнувшись своей мгновенной, едва уловимой улыбкой. — Ну, признавайтесь, знал кто-нибудь из вас, что существуют подобные фамилии? — преверещала Нина Махтовна. Девушка подняла на меня глаза (боже, какие они были голубые!) и сделала шаг мне навстречу. Я пожал ее руку, мягкую, теплую и белую-белую, белую, как и ее лицо. Я невольно задержал ее тонкие, прекрасные пальцы. О таких, верно, руках абхазцы говорят — «руки княжны». — Наазар, представь Наалу Алдемировну своим ученикам, у нее сейчас урок как раз в твоем классе, — распорядилась Махтовна. Моим она называла седьмой класс, где я был классным руководителем. Я бросился было за журналом, но девушка молча показала мне его, и мы отправились с нею к моим подопечным. Мы стали спускаться по лестнице. Я шел сзади и рассматривал ее с головы до ног. Откуда она прилетела к нам? Почему она в трауре? Из-за кого? Из-за матери, отца, брата или, может быть... Однако, когда же она успела выйти замуж, ведь она совсем юная, совсем девочка? Я готов был обмануть себя, только утешиться. Увы, не была она девочкой, коли прислали ее в школу учить детей, очень может быть, что траур этот — по мужу. Ее тонкий невесомый платок не удержался на волосах и соскользнул на шею. Я взглянул на ее голову и поразился: она почти вся была седая. Или зрение обмануло меня? Или это злая игра света? Нет, я не ошибся: ее волосы, с сильной сединой волосы гладко зачесаны и собраны, как серп луны, на макушке. Что заставило поседеть эту девочку? И все же не верил, не хотел верить своим глазам. Я приблизился к Наале, чтобы хорошенько рассмотреть ее волосы, оступился, споткнулся и навалился на нее. Не ухватись я вовремя за перила, я полетел бы вместе с ней с лестницы, доставив этим немало занятных минут для учеников. Мне повезло, я удержался на ногах сам и успел поддержать ее, проявив сноровку и быстроту реакции, вовсе мне не свойственные. — Вот, чуть было не свалились! На глазах у детей! Хороши бы мы были! — она засмеялась, по смех ее погас так же быстро, как и улыбка. ... Наала, Наала! Кто дал ей такое прекрасное, благозвучное, нежное имя! Под стать ей — удивительной, ни на кого не похожей! Пусть золотыми станут уста, что первыми произнесли его, что нарекли ее этим именем!
ДОРОГА, ПО КОТОРОЙ ШЛА ОНА И ПО КОТОРОЙ ШЕЛ Я
Так появилась Наала в нашей школе, появилась в селе, куда каждое утро приводила меня дорога. Так вошла она в мою жизнь — просто, в один миг, навсегда. Наала перевернула меня и мою жизнь — тихо, незаметно, как она делала все. Благодаря ей я понял, почувствовал, что есть в жизни стоящего, а что ничего, не стоит. Но показала она мне и то, чего я в жизни лишен... Никогда не был я так счастлив и весел, как в том году... Только в том году, и никогда больше. Каждое утро я быстро выходил из калитки отцовского дома, пробирался задворками на главную улицу и шагал по ней с сильно бьющимся сердцем. Мой путь шел на север, но глаза мои были устремлены на юг, потому что оттуда приезжала она. Наала жила в городе, в доме мамы, так, к моему удивлению, говорила сама Наала; это была квартира отца, но для Наалы она навсегда осталась «домом мамы». Она каждое утро приезжала в нашу школу в село Дзирхву и каждый день возвращалась обратно в город. Я тоже приезжал в Дзирхву и уезжал каждый день — только возвращался я в свое родное село. Я каждый день видел из окошка автобуса школу, мою школу, ту, что воспитала и обучила меня, дала путевку в жизнь. Если ты учитель, то, конечно, хочешь поработать в той школе, где учился сам, где, можно сказать, созрел, прозрел, стал человеком. Но судьба и органы народного образования распорядились иначе. Бывает иногда, что на твоих глазах происходит явная нелепость, а ничего поделать с этим не в силах. В селе Дзирхва, рядом со школой, жил молодой парень. Так вот, он ее когда-то окончил, потом стал учителем, но почему-то каждый день, каждый божий день приезжал учить детей в школу, которую в свое время окончил я и недалеко от которой жил я до сих пор. Его увозил в мое родное село автобус, который привозил меня в Дзирхву. Меня увозил домой автобус, который привозил его потом в его Дзирхву. Однажды мы с ним решили положить конец этой нелепице, поменяться местами и даже ездили в отдел народного образования. Но нас там почему-то не поняли и дали почувствовать, что мы привередничаем, а это нехорошо, нескромно. И будет лучше, если все останется без перемен. Мы бросили эту затею. Постепенно мы привыкли: он к моей школе, я — к его; каждая из них стала для нас своей, родной... Я выбирался из автобуса последним, он поднимался в автобус первым. Будто сговорившись, сталкивались мы нос к носу в дверях. Мы обменивались приветствием, но не всегда: я, бывало, пробивался через толпу, которая брала автобус приступом, и вырывался на простор сильно помятым, тут уж не до приветствий. Я так подробно говорю об этом потому, что, эти поездки стали частью моего бытия. И если первое время они тяготили меня, то потом я привык к ним, до того привык, что скучал, оставаясь дома хотя бы на день. Как бы то ни было, повторяю, я привык к новой школе, полюбил и ее, и эту дорогу, и езду в автобусе. А в том году, в том году— особенно. Каждое утро автобус привозил Наалу мне навстречу, мы оказывались близко, рядом и катили дальше. Поначалу мы обменивались всего одним-двумя словами, потом... Потом у кого от этих встреч в автобусе радости было больше, чем у нас? Она оживленно щебетала, иной раз даже звонко смеялась. Как ее красил смех! Кого не красит смех — могут возразить мне! Есть, есть такие люди, которым смех не к лицу, как бы лишний для них. Наалу смех делал беззащитной, доверчивой, открытой. Она удивительно хорошела, когда забывала о своем горе, пусть забывала всего на миг! Она преображалась, светилась вся! Хотя и в печали она оставалась прекрасной, даже горе не могло лишить ее прелести, пусть слова мои будут произнесены не к худу, а к добру! — Какая разная судьба у людей! — сказала Наала однажды с глубоким вздохом. — Одни с рождения до самой старости не ведают, что такое горе, настоящее горе... — она отвернулась от меня и стала напряженно всматриваться в даль. Я угадал, что сейчас на ее голубых глазах блестят слезы. Как капли, готовые оторваться от морской глади. Наш автобус катил мимо густых пышных деревьев, они, казалось, хотели задержать нас, не отпустить, запутать в своих ветвях и листве, но пропускали, отпускали нас. Однако тяжелые мысли не отпускали Наалу, они, как молодые побеги, обвивали ее сердце, оплетали, сжимали его. Как-то она спросила у меня: — У тебя есть отец? — Да. — А мама? — Да. Она сидела прямо, крепко сжав губы, будто плач сдерживала. От нее веяло такой печалью, таким одиночеством, что мне самому чуть ли не захотелось остаться сиротой, пусть уж — я, только не она! Эта мысль буквально пронзила меня, пронзила и испугала: нет уж, пусть лучше мои недоброжелатели живут сиротами! Как это я мог подумать такое, а как же мать и отец?.. В другой раз мы расположились с Наалой на скамейке под сосной в школьном дворе и наблюдали, как возятся, бегают, резвятся дети. Она тихонько, еле слышно произнесла: — Знаешь, Наазыр, ведь я стала сиротой, еще не появившись на белый свет. Мне хотелось знать о ней все, поэтому я готов был беспрестанно задавать ей вопросы, но вместе с тем мне было страшно спешить, неосторожно вторгаться в ее жизнь. А вместе с этим, в ответ — раскрываться самому. У меня было что скрывать от нее. Чем больше мы узнавали друг друга, чем откровеннее говорили с ней, тем яснее рисовал я себе события жизни Наалы. И все же мне никак не удавалось воссоздать их полностью — часто она на полуслове замолкала, или ей мешали слезы, прорывавшиеся из сердца, или кто-нибудь ненароком спугивал ее, появляясь в неподходящий момент. Она сразу же брала себя в руки, становилась спокойной и ровной, будто не печалилась только что. И как бы устремлялась навстречу к человеку, будь это ребенок или ее старший товарищ и коллега.
ГДЕ ЖЕ, ГДЕ ЖЕ БЫЛ ТЫ РАНЬШЕ, ТОТ СЧАСТЛИВЫЙ ГОД?
Нежданно-негаданно я почувствовал себя другим человеком. Я даже двигаться стал иначе: куда девалась моя ленивая, вялая походка, куда ушло обычное для меня состояние спячки, апатии. Я просыпался рано-рано, на рассвете, бодрый, с ощущением радости и молодости. Надежда на скорую встречу с Наалой выталкивала меня из дома, на волю, на простор. Мне нужно было идти на север, я и шел на север, но глаза мои были устремлены на юг. Я не спускал их с поворота, откуда вот-вот должен появиться автобус, неповоротливый, медлительный, но такой необходимый, такой дерогой для меня. Он привозил ее, Наалу, нежную Наалу! В душе моей отныне рядом с именем Наалы гнездилось слово «нежная». Мне представлялось, что автобус ползет как черепаха. Но вот он останавливался, двери его открывались со звуком, похожим на визг кошки, которой отдавили лапу. Я не даю ему прочно стать на стоянке и тут же ныряю вовнутрь. Глаза мои обегают пассажиров, сразу выхватывают ее из общей массы. Она либо тихо сидела, либо тихо стояла, держась своими белыми руками за поручень — в неизменном черном своем платье. Не знаю, может быть, это оно придавало Наале, ее облику ощущение тишины и горестного покоя, может быть, иногда я вторым зрением угадывал в Наале что-то монашеское: скорбное лицо, тоненькая, невесомая фигура, хрупкие плечи и запястья. Она каждый раз одаривала меня летучей своей, ласковой улыбкой. Не успевал я еще поклониться ей, как улыбка уже гасла, будто растворялась, но в душе моей она зажигала добрый ответный свет, который наполнял меня весь день. Я протискивался поближе к Наале и весь дальнейший путь мы были рядом; она находилась так близко от меня, что я ошущал ее всем своим существом, каждой клеточкой. Мы вместе выбирались из автобуса, вместе пересекали школьный двор, точно кто-то привязал нас друг к другу накрепко. Я шел на уроки с большим, доселе неведомым мне, желанием; если я когда-нибудь испытывал вдохновение от своей работы и для своей работы, так это тогда, все тогда же. Возможно, я теперь просто фантазирую, но, по-моему, ребята заметили перемены во мне даже раньшe, чем я сам. Они с одобрительным лукавством поглядывали на меня — «А мы все знаем!» — и старались, налегали на учебу как никогда раньше. Я стал иначе вести уроки; куда девалась моя прежняя скрупулезно-нудная манера! Я расширял темы, рамки своих уроков; я стремился сделать ребят активными соучастниками учебного процесса, охотно отвечал на их вопросы, неважно — были они кстати или некстати. Вместо обычного и частого раньше — «садись, это к делу не относится», я пытался вникнуть в суть их интересов и мышления, и, странное дело, мне это самому нравилось! Мне хотелось быть добрее с детьми, быть ближе к ним, — это, пожалуй, было самое удивительное. Я стал ловить себя на том, что мне скучно сиднем сидеть за столом, — он как бы отдалял меня от учеников, — и я начал прохаживаться между рядами, получая истинное удовольствие от близости моих ребят, моих учеников, от их загорающихся живым огнем глаз. Мне запомнилось почему-то, как изумились мои коллеги, когда в один прекрасный день я вошел новой своей энергичной походкой в учительскую и бодро и громко поздоровался со всеми. Одни от удивления потеряли дар речи, другие как-то остолбенело уставились на меня, третьи заулыбались и весело ответствовали мне. Видно, и правда, было что-то очень необычное, новое во мне и моем голосе. Только Нина Махтовна, будто ждала случая, тут же выпалила: — Что я вижу, что я слышу, миленькие вы мои! — она обычно обращалась к нам таким образом, когда была чем-то недовольна или уязвлена. Тогда это — «миленькие вы мои», — торчало у нее во рту, как соска. — Наазыр, нан (1), единственный сын Василия (тоже излюбленное ее, ироническое обращение ко мне), ты ли это, дружочек, миленький ты мой? Что с тобой? — Выпустив в меня ехидную эту обойму, Нина Махтовна дала волю неестественному, фальшивому смеху. Не ведаю уж почему, но Махтовна задирала меня чаще, чем остальных. Мне ее колкости и шуточки порой нравились, порой — больно задевали, сегодня я пропустил их мимо ушей, они совсем не затронули меня. Я, спокойный, неуязвимый и уверенный в себе, улыбнулся всем широко и уселся на свое место. Наала сидела прямо напротив меня. Она увлеченно читала журнал (или притворялась, что читает), но лицо ее покрылось густым румянцем — таким же откровенным, таким же бесхитростным, как она сама. Я уразумел, что она смущена репликами Махтовны, но и отчего-то довольна, польщена. Почему? Чем?.. Каким счастливым сделал меня румянец, что залил ее лицо! У нас в народе говорят: «Если нет глаз, то и слеза не течет». Так и ее румянец — лицо Наалы стало как распустившийся цветок. Цветок моей надежды. И я впервые подумал: а вдруг, а вдруг, а вдруг!.. В тот год весь мир принадлежал, мне одному. Только почему — так поздно? Где был тот год до сих пор, почему не пришел он ко мне раньше, когда я был свободен, совершенно свободен. Где неповторимый тот год прятался, скрывался в пору, когда мне не перевалило еще за тридцать? Вы не ослышались; все так оно и есь. Я был связан, я оказался связан. Оказался потому, что люди, подобные мне, совершают ошибки бездумю, равнодушно, просто так. Вот и я вступил в брак случайно, как-то мимоходом, просто так.
РАДОСТНАЯ ВЕСТЬ, КОТОРАЯ НЕ ОБРАДОВАЛА МЕНЯ
Мне тяжело, мне очень тяжело вспоминать об этом, но придется. Тот день, вместо того чтобы стать для меня самым счастливым, самым особенным днем, стал для меня очень горьким. И все из-за вездесущей, пронырливой Нины Махтовны. — Друзья, друзья! Внимание! Поздравьте человека, который сегодня стал отцом! Поздравьте его! — возгласила она на всю учительскую; сегодня ее голос был для меня просто невыносимым. Сердце мое упало. — Кто, кто этот счастливец? — загалдели, зашумели все разом и разом повернулись ко мне. И хотя я не мог поднять глаза на Наалу, я чувствовал, я знал, что и она вместе со всеми устремила на меня взгляд. Почему? Почему и она тоже сразу же повернулась в мою сторону, почему смотрит на меня? Кто ей мог сказать? Кто ей сказал? Кто? Значит, она знает? Только одному мне известно, как кричали во мне эти вопросы. Я был в смятении и в смятении принимал поздравления товарищей. Они по очереди подходили ко мне, с чувством трясли мою руку, обнимали, тормошили меня, радостные, уверенные в моей радости. Мне казалось, что поздравления их так никогда и не кончатся. Я устал от них, а больше всего —от своего смятения и стыда перед Наалой. Скорей бы, скорей бы уж... Из состояния оцепенения меня вывел звонкий, торжествующий поцелуй, похожий скорее на пощечину. Передо мною стояла Махтовна с дерзкой ухмылкой на лице, потом она громко рассмеялась, так громко и так неестественно, что я ей пожелал в душе захлебнуться этим смехом. Да, в ту минуту я понял, что отныне мы с ней враги, враги не на день и не на два... Я до сих пор ощущаю ее мерзкий поцелуй на своей щеке. Поцелуй, как укус ядовитой змеи, как вызов, как напоминание, как предостережение. А потом передо мной оказалась Наала. — Желаю, чтобы ваш сын вырос достойным человеком. Чтобы вы всю жизнь радовались на него! — Глаза ее сияли, ее, теплая рука коснулась моей холодной, как у покойника, руки и одобряюще ее сжала. Она сказала это так искренне и просто, что сердце мое будто освободилось на миг от железного обруча. Однако только на миг. Потому что в следующую минуту во мне пробудилась страшная боль: разве Наала так восприняла бы эту новость, если бы питала ко мне хоть искорку чувства? Чувства, о котором я мечтал, как влюбленный юноша? Неужели я совершенно безразличен ей?.. Вечером мы сидели рядом в автобусе и ехали каждый к себе домой. Солнце близилось к закату, его лучи освещали уже только краешек неба, но в моем сердце не было ни единого светлого лучика. Одна только темень и боль. Наала молчала. Она раскрыла книгу и читала. Как всегда. Она читала каждую свободную минутку. Это мне очень нравилось, я тоже стал таскать с собой и читать книги. Но сейчас, сейчас мне хотелось вырвать у нее книгу и запустить ее далеко-далеко, туда, где догорали последние лучи солнца. Я резко повернулся к Наале и постарался заглянуть ей в лицо. Притворяется или же действительно так увлеклась чтением, что забыла обо мне? — Все, все понимаю, нет мне прощения! Что я наделал, зачем молчал!.. Кто тебе сказал? — Я протянул руку, закрыл книгу и взглянул ей прямо в глаза. Я старался угадать, что она чувствует сейчас, надеялся найти в них то, о чем мечтал, чем жил последнее время. — Успокойся!.. Это что, тайна? — неожиданно улыбнулась Наала. Улыбнулась сочувственно и как-то очень по-взрослому. Я был совсем сражен. — Что с тобой? Почему ты так убиваешься? Я знала обо всем. С самого первого дня. — Конечно, это Махтовна. Она поспешила донести? — Какое это имеет значение, она или кто другой. Что в этом плохого? В том, что у тебя теперь ребенок; что ты уже женат. Ты от этого не стал хуже. — Стало быть, ты знала все это время, знала? — я лепетал жалко и невразумительно. Я не осмеливался больше смотреть ей в глаза. Я мечтал, чтобы меня испепелило солнце, чтобы я исчез вместе с его последними лучами. Я остался цел и невредим. Вышел из автобуса, попрощавшись с Наалой; поплелся домой. Солнце уже скрылось за горизонт; я брел в темноте, спасибо ей, она скрывала мои слезы.
КОГДА НА ГЛАЗУ БЕЛЬМО
В ту ночь мне было не до сна. О чем только я не передумал, чего только не перебрал в своей памяти. И Тину вспомнил тоже. Я давно ее не видел, но в ту бессонную ночь она предстала передо мною так ясно, что мне стало не по себе. Первый год работы в школе... Что такое для молодого свободного парня пятнадцать километров, которые отделяют его дом от села Дзирхва. При надобности и желании это расстояние можно и пешком покрыть, а сейчас, когда, слава богу, транспорта сколько хочешь... Буду «кататься», как говорили с завистью мои ученики, туда-сюда, буду набираться впечатлений, узнавать новых людей, перебрасываться в пути добрым словом и шуткой со знакомыми. Тина преподавала в той же школе, что и я. После института она целый год пропустила, нигде не учительствовала. Она не могла найти работу в Гаграх, где родилась и выросла. Ее распределили в деревню, по правде сказать, довольно глухую и неказистую. Мать испугалась за свою единственную дочь — нет, не сможет девушка приспособиться к тяжелым условиям, ведь она получила городское, деликатное воспитание, привыкла ходить в легких туфельках по асфальту. Зачем же ей месить деревенскую грязь? Как не пожалеть единственную дочку?.. Тина вместе с матерью обивала пороги разных учреждений, пока не подыскала себе место в Дзирхве. — Ты думаешь, я приехала сюда, в эту деревню с восторгом? Конечно, нет. Но Дзирхва — намного лучше той медвежьей берлоги, куда меня хотели поначалу упечь. Здесь село, что ни говори, культурное, богатое. Оно известно по всей Абхазии. Разве не так? —не раз пыталась она объяснить мне, как оказалась здесь. — Так, так, — соглашался я, пропуская мимо ушей ее объяснения. Меня не волновали ее дела, волновала она сама. Тина выделялась среди других девушек. Она была городская, действительно городская девушка — и по внешнему виду, и по привычкам, и по манерам. С ней было легко общаться, приятно разговаривать. Она держалась намного свободнее, раскованнее, чем деревенские ее сверстницы. У тех совсем иной нрав, иные понятия, иные представления об отношениях с парнями. Они не допустят, чтобы ты лишний раз улыбнулся им, пошутил; а попробуй-ка, даже нечаянно, прикоснуться к ним, — они так на тебя взглянут, так посмотрят, что ой-ой-ой! Пока не узнают тебя хорошенько, не попривыкнут к тебе, очень пугливы и строги деревенские девушки. Совсем как строптивые лошадки — никого чужого к себе не подпускают. В общем-то, всем нам нравятся девушки-недотроги. Каждый из нас считает, что уж его-то девушка и должна быть именно такой — неприступной, гордой и скромной. Но, когда они перебарщивают в своей строгости, да когда еще рядом с ними оказывается девушка, заметно отличающаяся от них, воспитанная иначе, ты почему-то начинаешь отдавать предпочтение ей и большей свободе и непосредственности общения. Тебе не надо постоянно держать себя в узде и следить за каждым своим словом и жестом, и ты воспринимаешь это как благо. А девушка, не похожая на гордых строптивиц, что же, она кажется тебе рожденной исключительно ради твоего удовольствия, твоей прихоти. Да, рассудок и чувства не всегда находятся в ладу между собой, я подтвердил эту истину, как и многие до меня и после меня. Впрочем, что в этом удивительного? Вырос я в деревне, в городе прожил всего пять институтских лет, которые не избавили меня от наивности. Тина, конечно, не могла постепенно не привлечь мое внимание, не вскружить мне голову своей непохожестью на тех девушек, что окружали меня с детских лет. Веселая, раскованная, живая, она затмила их в моих глазах. Даже своим щегольством (уж что-что, а одеваться она умела и любила), даже своим забавным абхазским языком: мать Тины не была абхазкой и потому Тина говорила очень забавно и, как мне представлялось, с трогательными ошибками и акцентом. Но больше всего на меня действовали ее городские манеры и привычки, усугубленные еще тем, что мать холила и лелеяла свое единственное дитя. В нашем сближении немалую роль сыграла Нина Махтовна. Она подружилась с Тиной сразу же, как та появилась у нас в школе. Я сам не заметил, как и когда оказался с ними в одной, обособленной компании, которую они называли «автономной республикой». Нина тогда не была еще замужем; она была несколько старше нас, но старалась этого не подчеркивать, наоборот, даже скрывала. Она стала неразлучна с Тиной и со мной. Куда бы мы с Тиной не собрались, она оказывалась тут как тут, да и мы тоже были к ней как бы привязаны. Оказались привязаны. Она не оставляла нас одних, но при этом делала вид, что всячески старается сблизить, соединить нас. Она увивалась возле нас, как вьются, когда боятся, что порвется что-то, исчезнет, пропадет. Это тем более странно, что с самого начала нашего знакомства с Тиной никакой опасности разрыва не было, как не возникло ее и потом. Ведь в этот Тинин омут я попал, еще и не осознав, что со мной. Но Нина, она-то осознала все сразу же и, словно бельмом, закрыла мои глаза! Закрыла не тотчас же, а спустя какой-то срок, когда удостоверилась, что меня влечет, очень влечет к Тине. У нее не стало со мной иного разговора, кроме как о Тине; без нее она, что называется, не спала, не ела, а я, конечно, находился при них... Бедная моя мама, сколько беспокойства доставил я ей в ту пору! Я просто извел ее! Я почти перестал появляться в доме — все мне было недосуг, все время я проводил с Тиной и Махтовной. Мамы, мамы! Они почему-то имеют обыкновение больше всего тревожиться тогда, когда нам весело и беззаботно! Наверно, опыт и чутье подсказывают им, что веселье и беззаботность — это еще не счастье. Школа и ученики отошли для меня куда-то на задний план. Это меня ничуть не волновало — настоящего призвания в себе я не обнаруживал, педагогическими опытами и дерзаниями себя не утруждал, вел уроки и вел, вернее, отбывал. Все шло у меня по плану, по правилам, но и только. Я не стремился дать ребятам какие-то сверхзнания, да, по совести говоря, у меня их не было, как и желания иметь их. Зачем? Такой же была Тина. Она преподавала немецкий язык, преподавала — с пятого на десятое. Если бы, не дай бог, к ней на урок пожаловала какая-нибудь комиссия, то, уверен, опозорились бы и ее ученики, и она сама, и школа. — Как можно научить языку за два часа в неделю? Это просто немыслимо! К чему же тогда напрасно мучить ребят? Себя утруждать зря! —Тина говорила это вроде бы в шутку, но я догадывался, что она считает так вполне всерьез. Она не любила утруждать себя, больше всего она любила состояние беззаботности; ее тяготили обязанности и дела, и потому она старалась иметь их как можно меньше. Я ни разу не намекнул ей об этом, хотя порой у меня на кончике языка бывали не очень-то лестные для нее слова; все же, видно, иногда бунтовало мое деревенское нутро, привычка все делать добросовестно, не терпеть безделья и легковесности. Что-то отталкивало меня от Тины, настораживало, но в то же время влекло, манило к ней... Немного в стороне от нашей школы вросло в землю ветхое деревянное здание — бывшая школа. Мне неизвестно, почему его не снесли, быть может, берегли, как достопримечательность села? В одной из комнат этой бывшей школы жила Нина Махтовна, вернее ютилась, потому что комнатка эта была убогой и неприглядной. Дом Нины, дом ее отца, находился в поселке Ебырныха. Однако Нина туда не наведывалась, почти не наведывалась, хотя не такой уж и отдаленный он был. Я думаю, она все же испытывала неловкость перед нами, ее коллегами, и не раз пыталась оправдаться: — Бедный мой папочка, один-одинешенек остался дома, самому приходится возиться по хозяйству, обслуживать себя! Но что я могу? Каждый день по пять-шесть километров вышагивать по грязи! Хоть бы дорога была нормальная, а то ведь — сплошные подъемы и спуски, подъемы и спуски! Черт ногу сломит, не то что женщина! — Она начинала нервничать и закуривала. Нина Махтовна, очень осторожная и самолюбивая, свою репутацию перед учениками и посторонними людьми блюла строго и потому позволяла себе эту вольность — курение — лишь в присутствии близких людей, тех, кого она не стеснялась. Она знала, что курение, в глазах деревенских жителей, не украшает женщину, особенно девушку, да еще и учительницу. Она не раз предупреждала меня: — Смотри, Наазыр, будь осторожен, не делай неосмотрительных поступков! Здесь все какие-то чокнутые! Так ославят, на смех поднимут из-за какого-нибудь пустяка, что потом век не отмоешься. Вот я скрываю, что курю. Почему? Из-за этого, хоть смейся, хоть плачь, и замуж за абхазца не выйдешь. А где здесь достанешь другого мужа? — сетовала она не то в шутку, не то всерьез. Вообще нелегко было разобраться, когда она это она, а когда играет какую-то придуманную для себя роль. К слову сказать, Махтовна вышла замуж за самого что ни на есть абхазца, да еще какого изысканного и известного! Видно, удалось ей избежать «неосмотрительных поступков»... Но не удалось завоевать любовь и уважение «чокнутых». «Такой женщине только выгоду подавай, ей нужен лишь «авторитетный» брак» — так злоязычили на селе... Куда только Нина не таскала нас с Тиной за собой, куда не возила! То на экскурсии по историческим местам, то по горам и ущельям, то к истокам реки. Здесь мне приходилось особенно туго: девушки то и дело пищали, кричали — ноги их соскальзывали с камней и мне приходилось подхватывать, поддерживать их. Наезжали мы и в Гагры. Нас приветливо встречала мать Тины. Отец Тины погиб в самом конце войны. Единственным свидетельством того, что он жил на свете, был его портрет. Он висел на стене как-то одиноко. Отец Тины, видимо, отличался добротой, глаза у него были теплые, с легким прищуром. — Откуда мне знать, какой он был человек? Разве я могу его помнить, грудные дети не запоминают родителей... — с раздражением, холодно заметила она в ответ на мой вопрос об ее отце. Я стал задумываться над этими мелочами гораздо позже, в пору увлечения Тиной я их игнорировал; хотя разве это такая уж мелочь — холодность, равнодушие к погибшему отцу? Дом Тины не был богатым, но уютным был очень. Любой человек признал бы в его хозяйках — мать и дочь. Только мать казалась более симпатичной и обаятельной; думаю, что я понял, почему отец Тины некогда выбрал ее в жены. Тина не была обаятельной, нет! Но она так умело, не по возрасту умело, следила за собой, «подавала себя», так красиво и модно одевалась, что выделялась даже среди большой толпы. В ней не было того, что могло бы сделать меня или кого-нибудь другого по-настоящему счастливым, даже чтобы соблазнить, околдовать меня. Но она смогла стать для меня необходимой, влезть в душу: Тина постоянно твердила, что я ее идеал, что для нее лучше человека нет и быть не может.
ЧУДЕСНЫЙ ХОЛМ
Однажды Нина вспомнила вдруг о своем отце. Нет, не сама вспомнила, как я узнал потом, ей сообщили, что он заболел. — Давайте навестим моего старика, соскучилась я по нем! — предложила она и стала настойчиво звать нас с собой, не скупясь на описание красот родных мест. Тина любила пешие прогулки, любила, как она говорила, побыть на природе. Она тоже принялась расписывать мне прелести этого маленького путешествия. Хотя Нина стала все больше раздражать меня своими колкостями, неожиданными переменами в настроении, нервозиостью в обращении со мной, я согласился. Я исходил и повидал немало изумительных, неповторимых мест, но те, что мне довелось увидеть в тот день, — были совершенны! Мы поднялись на высокий холм, у подножия которого располагался Ебырныха. Это была красота, которая поражает человека в самое сердце, навсегда. — Боже! Боже! — шептала Тина и легонько прижималась ко мне. Холмы, гряда холмов, мягких и ласковых по очертаниям; ленты дорог и тропинок; сады, равнина, лощины, ущелья; голубые горы вдали, зеркальная гладь моря — все в удивительной гармонии и первозданной чистоте. Весь мир — как на ладони — открытый твоему взору и сердцу! Бери его, распоряжайся как хочешь, как можешь! «Владей и будь счастлив», — будто внушает он тебе. Прямо под нами —деревня Ачандара. Вот ее центр — широченный двор Мидара с величественными вековыми платанами; вон оно, знаменитое дерево, в дупло которого может свободно въехать всадник на коне. Дальше — белая, будто невеста, школа под красной крышей; вдали — большой двухэтажный дом, бывшее владение князей Ачба, теперь там, очевидно, сельсовет. Река Чваарта в светлых каменных берегах... Когда-то она была полноводной и звонкой, но где же вода? Река так высохла, что ее и речушкой сейчас не назовешь. Я стал нетерпеливо искать дом моего дяди, маминого брата, дом, с которым у меня связано столько теплых, благодарных воспоминаний! — Чудо! Настоящее чудо. Без конца и без края. Какой простор, какая панорама! — Тина теребила меня за руку, стараясь ревниво вырвать меня из моих самостоятельных, отдельных и отдаленных от нее эмоций. — Тина, смотри во-о-н туда. Видишь, там, далеко, каменный дом на белом фундаменте, с конусообразной башенкой? — А-я, вижу, вижу! — Тина поддается моему умилению и восторгу и еще теснее прижимается ко мне. Не знаю, что со мной случилось: то ли восторг меня захлестнул от этих красот, то ли близость, жадная близость Тины, но меня подхватила горячая волна. Я потянулся к Тине, сжал ее в объятиях и начал целовать. Она отвечала мне порывисто и жарко. Меня будто хмель одурманил. На белый свет меня вернул голос Нины. — Ой, вы что это вытворяете, миленькие вы мои? Среди ясного дня! — голос ее был резким, почти злым, он прозвучал для меня так, будто кто-то ножом по стеклу провел. Когда мы пришли в себя и отодвинулись, отпрянули друг от друга, я заметил, что к нам по выгоревшему спуску, медленно, точно неохотно, направляется Нина. «Очевидно, ее не трогают, не приводят в экстаз эти красоты, она привыкла к ним», — подумал я тогда. Вряд ли вообще что-нибудь способно потрясти эту женщину, вывести ее из состояния нервозной, недоброй сосредоточенности. — Зачем она здесь? — едва я успел произнести про себя это, как услышал крик Нины. Она оступилась; ветка рододендрона, за которую она ухватилась, оборвалась. Нина покатилась вниз. Она походила сейчас на кошку, свернувшуюся в комок; сходство усугублялось воплями, которые издавала наша незадачливая проводница по родным местам. Тине и мне стало смешно, мы наблюдали за Ниной с улыбкой. Когда же я понял, что она в опасности, я бросился к ней на помощь, настиг ее в два-три прыжка и подхватил, как охотничий пес хватает зайца, — на лету. Исцарапанная, вся в пыли, несчастная и жалкая, Нина замерла в моих руках, прильнула ко мне. Я больше не смеялся, мне было жаль ее. Но Тина не могла сдержать смех и заливалась громко и весело: — Ой, я умру, ой, до чего же забавно получилось! Покоившаяся в моих руках Махтовна чуть помедлила, потом вскочила как тигрица на ноги. Будто и не летела только что вниз по склону. — Заткнись, дура! Перестань смеяться! Смеяться надо мной? Прекрати! Сию минуту! Она была в такой ярости, что Тина сразу же умолкла, открыв рот. — Какие вы бессердечные! Какие вы... жестокие! — набросилась на нас Нина, совсем потеряв власть над собой. Ее упреки и всхлипывания перемежались, путались, а потом слились, подобно тому, как две реки сливаются в один поток. Мы задержались на этом злополучном спуске, наверно, на целый час; ждали, пока Нина успокоится, справится с истерикой, с каким-то, неясным для меня, отчаянием. Я подобрал всякую мелочь, высыпавшуюся из ее сумочки. — Меня еще укоряют, находятся некоторые! Что я не бываю дома. Чтоб у них во рту не осталось другого мяса, кроме собственного языка! Легко осуждать да злословить о других... Как тут походишь, тут ноги себе сломаешь! Чтоб холера поразила эти места! — ворчала она, не в силах справиться с раздражением. — Что ты, Нина! Здесь и дорога вполне пристойная и места изумительные! — произнес я тихо. Она бросила на меня взгляд, который мог бы испепелить человека. — Я вижу, я все вижу! Ты не можешь, не можешь даже отличить, что хорошо, что плохо! А еще учитель! — неожиданно добавила она и сама смешалась. — Еще бы тебе не восхищаться этими пейзажами — ты ведь пожаловал сюда на экскурсию! А я... Я полжизни провела, да что там провела — потеряла! — на этих самых подъемах и спусках! Будь они неладны, наши предки, откопали для себя местечко, нечего сказать, постарались! — обращалась она ко мне, будто взывала к пониманию и сочувствию. Тину она вовсе не замечала. Мы добрались до дома ее отца. Дом был расположен на холме, с которого тоже открывался замечательный вид. У наших ног простиралась морская ширь; удивительной была дальность и одновременно близость гор! Да, предки наши умели выбирать места для обитания! — подумал я. Отец Нины лежал на кухне, являя жалкое зрелище, старый, седой, в закопченной постели. Его бил сильный кашель. Одинокая головешка с потрескиванием угасала в очаге, тоненькая струйка дыма вилась над ним печально и слабо, будто из мундштука старой трубки. — Опять, значит, поступаешь по-своему, опять коптишь тут, коптишь своим абхазским очагом! Неужели ты не понимаешь человеческих слов, ей-богу, стыдно за тебя! Ведь это же дикость, отсталость! Вот поэтому-то я и не желаю бывать у тебя, одно здесь с тобой расстройство! — с порога обрушилась Нина на старика. Видно, отец ее был некогда могучим, сильным мужчиной и жизнь свою прожил настоящим богатырем. Небось, когда-то один звук его голоса ввергал в трепет домашних, и в их числе — дочь. Сейчас Нина ругала его, приструнивала, как малого ребенка. Однако по смеющимся, лукавым его глазам было заметно, что он не боится ее, более того — забавляется ее гневом. Лицо его явно выражало: да брось ты свои упреки и проповеди, все равно — впустую! А улыбка сделала старика молодым и красивым. Нина металась но дому как угорелая: что-то хватала, перекладывала с места на место, что-то выносила во двор и что-то оттуда тащила; она фыркала, кривила губы, всем своим видом являя неодобрение и даже брезгливость. Вела себя так, точно ее затащили сюда силой и приневолили копаться в чужом доме, в чужом барахле. — Дад (2), смотри не умори голодом гостей! Что ты забиваешь их головы ерундой! Одним махом всего не переделаешь! Ей-богу, ты как трясогузка — взлетаешь, садишься, суетишься! — Он добродушно засмеялся. — Покличь-ка в дом Дарико, она приготовит вам еду, ведь в моем доме — гости! — голос старика был спокоен и чуть насмешлив. Ему мешал кашель, вот на него он сердился. Справившись с очередным приступом, ворчал: «Чтоб тебе провалиться, надо же, привязался ко мне, сгинь!» — Вот выпей это! — Нина поднесла ему лекарство, сунула небрежно, торопливо, в сердцах. «Какая же она черствая!» — промелькнула у меня мысль и сжала сердце. — Что это, дад? — ласково обратился к ней отец, игнорируя ее раздражение, ее грубость. — Пей, пей, не отрава! Лекарство, что же еще? — бросила она отрывисто, через плечо. Тогда-то я перестал считать Нину человеком. Она перестала для меня существовать. Она была так мне омерзительна, что и к Тине я почувствовал холодок за ее привязанность к Махтовне и дружбу с ней. Появилась приветливая, радушная Дарико и в один миг приготовила нам еду.
НОЧЬ, КОТОРАЯ ПРИНЕСЛА МНЕ БЕДУ
Настроение мое безнадежно испортилось: встал бы и ушел из этого дома, где металась Нина. Но я боялся обидеть, огорчить старика. Я отведал угощения, выпил вина, признаться, излишне выпил. Как только мы поднялись из-за стола, я принялся прощаться, хотя раньше собирался остаться здесь ночевать. Тина отвела Махтовну в сторону и что-то энергично зашептала ей на ухо. Они спорили, препирались, недовольные, надутые. Потом Нина сказала: — Коли так, отправляйтесь вместе! Воля ваша! Тина говорит, — куда ты пойдешь один в такую позднь! Боится за тебя!.. Вместе — оно, конечно, лучше!.. — Да, да, я тоже пойду домой! А то ведь я не предупредила маму! Она волноваться будет. — Тина начала поспешно собираться. — Счастливого Пути, вдвоем оно, конечно, приятнее, — произнесла Нина с какой-то непонятной, сложной интонацией. В ней были и упрек, и злорадство, и боль. Мы распрощались и вышли в звездную, благоухающую ночь. Мне нравилось и не нравилось гулять с Тиной вечерами. Чуть-чуть шокировала ее смелость, чрезмерная смелость, но и льстила, возбуждала, будила ощущения, которые делали меня в собственных глазах бравым, сильным мужчиной. Мы спустились с холма к проселочной дороге и пошли, пошли по ней, очарованные ночью, ее запахами, ее лаской, опьяненные ее непостижимой колдовской властью. Какая была ночь! Луна светила так ярко, будто позаимствовала свет у всех звезд сразу. Рядом со мной безмолвно и послушно шагала Тина. Ее волнение, ее трепет, ее угадываемая мною покорность передались мне. Мы очутились на холме, откуда днем открывалась нам первозданная красота мира. Ночью это было поистине волшебное зрелище! Вокруг было прекрасно как в сказке — детская, конечно, формула, но не в детстве ли мы необыкновенно точно и зорко постигаем, воспринимаем красоту? — Наазыр, Наазыр! Гудауты, кажется, совсем близко! — Тина прижалась ко мне так же тесно, как и днем, когда я потерял голову. — Да, да, совсем близко, как и ты от меня! — шепнул я ей изменившимся голосом. — А там что, Наазыр? — она показала мне рукой вдаль. — Село Ариута. Слышала про такое? — А дальше, еще дальше, что там? — Там Куланурхвские холмы! — ответил я и положил руки ей на плечи. — Наазыр, а вон там! Во-о-н, там, погляди, в доме твоего дяди свет горит, Наазыр! — голос Тины доносился до меня еле-еле, хотя я приблизился к ней вплотную...
* * * Я проснулся среди ночи. «Где я? Как я здесь оказался? Кто это рядом со мной? Почему мы вместе — в незнакомой комнате, на чужой постели! Как... почемy?. Зачем?» Вопросам, казалось, не будет конца, мучительного конца. Потом я вспомнил. Тина привела, меня к какому-то дому, я шел за ней как слепой, весь в ее власти. — Как мы сюда проникнем? — я совсем потерял голову и хотел одного — оказаться с Тиной рядом, совсем рядом. — А мы откроем дверь. — Тина достала из сумочки ключ. — Какая ты у меня умница, золотая моя! Oна была умницей, еще какой умницей, — я был прав. Как это мне не пришло тогда в голову: откуда у нее взялся ключ, как мы оказались у тех дверей? «Мама будет волноваться, я не предупредила»... Неужели Тина все заранее обдумала, подстроила! Я украдкой, с опаской покосился на Тину. Она спала, спала спокойно и безмятежно... Что же мне делать? Я выскользнул тихонько и стал лихорадочно одеваться, руки мои дрожали. Тина проснулась. Она тоже не сразу сообразила, что с ней и где она. Потом вцепилась в меня обеими руками и, умоляюще заглядывая мне в лицо, стала спрашивать, куда, куда я собираюсь, один, без нее. Я молчал, меня переполняли стыд и негодование. — Еще не рассвело, ты не сможешь добраться до дома! Да и зачем беспокоить родителей? Почему ты уходишь? Почему ты хочешь уйти теперь? — Да, теперь мне, действительно, вроде и деваться некуда. Куда? Зачем?.. — Все вы такие! Все мужчины одинаковые! — она всхлипнула. — А ты, я убедился, нас недурно изучила! — процедил я со злостью. — Я была глупа и неопытна тогда; очень, очень глупа! Что ж поделаешь? — навзрыд заплакала она. Что я пережила! Совершенно обессиленный, я опустился на стул. Я чувствовал себя обманутым, оскорбленным, словно меня заманили в ловушку. Неужели я стал жертвой опытной и неискренней женщины, которая, возможно, и отдалась-то мне без любви! Чтобы поймать, привязать к себе, чтобы прикрыть то, что она называла «глупостью». Воображение мое рисовало страшные картины. Я проклинал Нину Махтовну, желая ей всяческих несчастий и горя: почему-то мой гнев обратился именно пpoтив нее. Я во всем винил ее. Мне почему-то казалось, что она за что-то рассчиталась со мной таким подлым образом. Но за что?.. А может быть, они действовали сообща, вместе строили козни против меня? Все заранее обдумали, рассчитали, чтобы запутать меня, сыграть на моих — сначала инстинктах, а потом на благородстве! Эти мысли не покидали меня долгое время. Мои подозрения усилились еще тем, что в день свадьбы Нина Махтовна суетилась больше всех. Она была нашей свидетельницей. Когда, сияя, она преподносила нам цветы, она являла собой вызов. Я тогда был сильно пьян, на своей «счастливой» свадьбе. Что делал, как вел себя, что говорил, как принимал поздравления — толком не понимал. Не хотел я и помнить этот день. Только теперь, обретя жизненный опыт и лучше узнав человеческую натуру, я уразумел, что Нина Махтовна не имела отношения к той ночи. И если ее и следует в чем-то подозревать, то совсем не в желании сблизить меня с Тиной... После свадьбы я принял решение: не корить и не терзать себя, все равно — поздно. Но легко принять решение... Жил я в каком-то бреду, будто не со мной все это произошло. Глядя на Тину, такую простодушную и доверчивую на вид, нельзя было усомниться в ее чистоте и честности, поверить, что она способна на подобный умысел. И все же я никогда не мог, так и не смог простить ей обмана. А больше всего того, что она не поверила в меня, в то, что и я могу быть человеком. Человеком, способным понять чужую беду и не бросить, прийти на помощь... Какими были наши первые дни и недели после свадьбы? Я примирился, старался не думать, не терзаться. Иногда это мне удавалось, иногда... Я вдруг решал во что бы то ни стало выяснить, кто же он? Тот, кто некогда поразвлекся-поразвлекся, а теперь прячется, да еще и посмеивается надо мной. Я ощущал жгучую потребность узнать, кто же он. Я начал подозревать всех на свете мужчин: они мерещились мне, мои соперники, предшественники мои, на каждом углу; я уже так и считал — не он, а они... Я допытывался у Тины, кто он? Может быть, кто-то из тех, кого я вижу часто, с кем общаюсь постоянно. Она плакала и уверяла, что он далеко и никогда здесь не появлялся и не появится. Я долго не мог успокоиться. Однажды даже взял Тину и отправился к ее матери. Бедная женщина, надо отдать ей справедливость, она была хорошим, благородным человеком. Я сидел и слышал их разговор от слова до слова — они находились в соседней комнате и вовсе не пытались что-то скрыть от меня. Бывают, наверно, моменты, когда люди не желают что-либо скрывать о себе, находя в обнаженной откровенности единственное свое оправдание. — Сколько раз я внушала тебе, Тина: ни один честный человек не простит тебе этого! — в голосе матери звучали неподдельная боль и осуждение. Ты обязана была признаться ему во всем. Ведь я твердила тебе: Наазыр хороший, чистый человек, доверчивый, простодушный. Добрый. Он бы понял. — Мама, что ты говоришь, что ты такое говоришь! Ну как я могла признаться? Мне же стыдно, пойми ты! Я боялась, что он отвернется от меня, никогда на мне не женится. А я его полюбила. Я люблю его, мама! Верит он мне или нет, но это правда. Человека, которого постигло несчастье по легкомыслию, кто ошибся по глупости ли, по неопытности ли — можно простить. Можно закрыть глаза на его вину. Но так нечестно и расчетливо исправлять свою ошибку... По-моему, это подлость вдвойне, когда совершаешь ее против того, кого любишь — Разве так строят свое счастье, доченька? Это же твое счастье — на гнилой основе покоится, оно не может быть прочным. Ты меня второй раз убиваешь, режешь без ножа! Я одна, в трудах и лишениях, вырастила тебя, ты бы хоть меня пощадила! — Мать заплакала в полном бессилии. Ее плач перевернул мне сердце; мне было бесконечно жаль ее больше, чем самого себя. Эта жалость и решила все: пусть лучше я один буду мучиться, при чем здесь мать Тины? Я окончательно примирился с положением женатого человека. Женатого «по любви». Я опасался: если наши раздоры получат огласку, если наши беды выплывут наружу, мы опозоримся. Помочь себе — не поможем, только усугубим свои тяготы. Люди начнут судить-рядить, дойдут разговоры до наших учеников... Прости-прощай тогда школа, а может быть, и родные места! Как я был бесхарактерен, боязлив и слаб!
СЧАСТЬЕ САМО НЕ ПРИХОДИТ И САМО НЕ УХОДИТ
Мою женитьбу, родные поначалу восприняли как несчастье. Однако очень скоро Тина стала всеобщей любимицей в нашем доме. У нее был легкий, покладистый характер; она не вникала в мелочи быта, приноравливалась к сложившемуся у нас семейному укладу, со всеми ладила. Ее полюбили и стар и млад в нашем доме и скоро чуть ли не именем ее стали клясться. — Теперь я спокойна, нан! Теперь вас двое, у меня появилась еще одна дочка, да какая славная! — Каждое утро мама провожала нас этими словами на работу. Она так мечтала о моем счастье, о том, чтобы я нашел себе достойную подругу. Тина была внимательна и ласкова со мной. Она пеклась о том, чтобы я был ухожен и наряден. Горожанка до мозга костей, она быстро приспособилась к сельской жизни — «ради тебя», уверяла она меня. Я стал подумывать, что судьба не была столь уж немилостива ко мне. Просто она, в заботах обо мне, подарила мне счастье в такой странной форме. Только изредка, если какой-нибудь незнакомый красавчик здоровался с Тиной или смотрел ей вслед, я вскипал от ревности. Меня, как молния, пронизывала мысль: «А не тот ли это мерзавец?» А потом, однажды ночью, Тина сообщила мне, что у нас будет ребенок... Наступило лето, а вместе с ним и каникулы. Тина ждала их с понятным в ее положении нетерпением. Мне льстило, что она полна желания отдохнуть в нашем доме, в покое, среди новых своих родичей. Мы, и правда, провели неделю-другую в кругу семьи. Потом Тине захотелось навестить маму. В городе нам тоже была хорошо: ни один день или вечер не прошел без развлечений, мы купались, загорали, ходили в кино... Тина стала округляться, но двигалась она легко, быстро, не ведая усталости. Я вернулся в село, а Тина осталась еще погостить у мамы. Летом в деревне много дел. Я старался, как мог, помочь своим домашним. Для здоровенного парня всегда найдется работа, было бы только желание! Я ждал, что Тина возвратится со дня на день. Каникулы, а с ними и наш отпуск, приближались к концу, а ее все не было. Я отправился за ней сам. Тина встретила меня радостно. Она была оживлена, глаза ее сияли, хотя выглядела она неважно: губы ее опухли, лицо побледнело, покрылось темными пятнами. — Наазыр, дорогой, все пророчат, все, что у нас родится сын! — были первые ее слова. — Откуда это известно пророкам? — Известно! Посмотри на меня внимательно! Видишь, при такой форме живота, видишь как он опущен? — должен быть мальчик! Тина ликовала, а я, умиротворенный и гордый, молча смотрел на нее. Потом она всплеснула руками: — Ой, я забыла о самом главном! — О самом главном ты мне только что доложила! — улыбнулся я. — Есть еще одно главное, Наазыр. Я нашла в конце-концов место, о котором так долго мечтала. Здесь, в городе, во второй школе. Я не теряю надежды и для тебя найти работу. Никто не имеет права разлучать жену с мужем! Хватит, я по горло сыта деревенской жизнью. Пусть теперь другие вкушают ее прелести... — Тина! Но это же невозможно! Нехорошо это! — я вскочил с места, взбудораженный, обиженный. — То есть как? —не поняла Тина. — Не можем же мы жить врозь — ты там, я здесь? Пойми, сейчас мне трястись в машине, в душном автобусе!.. — Ты сейчас в декрете, при чем тут автобус? — Сейчас в декрете, а что потом?! Так и маяться всю жизнь, все лучшие годы в этой... дыре? Как ни был я слабохарактерен и уступчив, тут у меня достало воли проявить твердость. — Если ты хочешь оставаться моей женой, то изволь жить там, где живу я. В моем доме. В нашем с тобой доме. Не хочешь — пеняй на себя! — с этим я отправился в село. ...Как казнилась моя мама, сколько слез пролила! — Нан, не разрушай свою семью ради нас! Конечно, нет для нас большей радости, чем жить под одной кровлей с собственным сыном, но если вам, если Тиночке лучше в городе, живите там. Вы люди молодые, культурные, у вас запросы другие. Не теряйте вы друг друга, не разлучайтесь! Муж и жена, что ветви одного дерева! — мать уговаривала меня, но сердце ее, я чувствовал, плакало, не билось в такт с ее речами. Я ничего не отвечал ей на это. Однако сам себе сказал твердо: единственное, что осталось у меня дорогого, — это ты, мама, и я тебя не брошу. Чтобы отвлечься от своих печалей, я набросился на работу по хозяйству, как голодный на пищу. Разумеется, по селу пополз слушок, что жена-де бросила Наазыра. Я делал вид, что ничего не слышу, крепился, бодрился, но душа моя будто умерла раз и навсегда. — Не горюй, сынок! Тину тоже можно понять. В городе ей легче будет рожать, медицина там серьезнее, да и мать рядом. Что ни говори, а в городе ей удобнее, при матери родной, ребенку будет больше внимания и удобств. Молодая она еще, Тина. — Мать не знала, как меня успокоить, как смягчить мою уязвленную мужскую гордость. В школе пока никто не догадывался об истинном положении вещей. Кроме, конечно, Махтовны. — Не глупи, миленький ты мой! Чего ты здесь высиживаешь, чего ждешь? Если сам не соображаешь, где тебе будет лучше, то хоть послушай жену! Она куда сообразительнее и расторопнее тебя! — наставляла она меня. — Да, с женой, как я вижу, тебе подфартило! — добавляла она с какой-то загадочной интонацией, в которой мне почему-то чудилась горечь. Можно было подумать, что Нине тяжело или неприятно видеть меня и она старалась избавиться от меня почти по пословице — «с глаз долой — из сердца вон». Она назойливо, с упорством человека жесткого и очень настырного твердила мне о том, как жаль ей Тину; она-де в таком, положении, что мой долг быть рядом с ней. Я не находил в себе ни капли жалости к Тине, сердце мое отвернулось от нее. Отвернулось оно и от неродившегося еще ребенка, теперь совсем для меня чужого. Я перестал ждать его, мечтать о нем, как это было еще недавно, и это мне было действительно тяжело утратить. Без вины виноватый, он перестал быть для меня желанным и родным. — Жена твоя носит под сердцем продолжение тебя, кровь твою. У нас в роду и так потомство невелико, вдруг она подарит нам сына, поезжай к ней! Какая тебе разница, где жить, в городе люди тоже живут, поезжай, привыкнешь! — мать не оставляла меня в покое и все время уговаривала, убеждала меня в том, во что сама верила с трудом. У нас в роду и правда не часто появлялись сыновья. Отец был единственным сыном у дедушки, дедушка — единственным сыном у своего отца. И я — единственный сын. Единственный, единственный... так оно и продолжалось из поколения в поколение, может быть, потому мама была такой настойчивой? Тина писала мне письма чуть ли не каждый день, будто находилась где-то за тридевять земель. Одни были полны жалоб, слез и тоски; другие — угроз, глупых, допотопных каких-то угроз: и пожалуется она на меня во все инстанции, чтобы выгнали меня с работы; и ребенка-то мне никогда не покажет — отдаст его чужим людям, чтобы я никогда не нашел и не обнял свое дитя... Писала, писала, пытаясь отравить мне жизнь. Однако ее письма не затрагивали меня глубоко, оставляли равнодушным. Кто знает, сколько бы все это тянулось — ненужные письма, нелепые угрозы, уговоры мамины и Махтовны, тянулось без последствий! — если бы не Наала.
«БЕССЕРДЕЧНЫЙ»
— Наблюдаю я за тобой и начинаю думать, что ты бессердечный! — обратилась ко мне Наала, когда мы сидели с ней под своей любимой сосной в школьном дворе. Это было спустя месяц—полтора после рождения сына. — Почему? — опешил я. Мне было грустно, очень грустно все это время. Никогда я не испытывал прежде такой пронзительной печали. Я оказался в капкане. С тех пор, как я узнал Наалу, я ощущал одну только радость, ликующую, всепоглощающую радость. Теперь я осознал, что она, эта радость, под угрозой, что положение мое почти безвыходное, беспросветное. Исправить, изменить его нельзя: у нас очень строго осудили бы меня все — и в семье, и в селе; не простили бы мне развода при таком-то крошечном ребенке. Но и не изменить положения тоже нельзя, иначе не будет у меня нормальной жизни, никакой вообще жизни не будет. До появления ребенка я чувствовал себя свободным, удивительно неповторимо свободным и окрыленным человеком. Человеком, нашедшим счастье, какое выпадает на долю не каждого, совсем не каждого. А теперь? Меня обступали проблемы, одна тяжелее, неразрешимее другой; жизнь будто хотела загнать меня в угол. Воистину, куда ни кинь — всюду клин, я метался, изводился, но решить, предпринять ничего не мог. — На свет появился маленький человечек, рожденный от тебя. Твое продолжение (она в точности повторила мамины слова), а ты не удосужился съездить к нему, взглянуть. Я поражаюсь просто! И откуда у тебя такая... такая странная выдержка! — Наала волновалась, говорила с несвойственной ей горячностью. — Ты не прав, Наазыр! Как бы не сложились твои отношения с женой, младенец тут не причем. Это ребенок, твой сын: его надо беречь. Меня больно задел ее упрек, ее «бессердечный» — словно меня камнем ударили. Пусть кто угодно называет меня так, только не она. Но раз она произнесла это слово, значит, я заслужил. Наала в разговорах стала часто возвращаться к моему сыну и делала это так естественно, так мило, что я почувствовал потребность поехать и взлянуть на ребенка. Хотя бы ради того, чтобы доказать ей: я не чурбан бессердечный. Впрочем, не только поэтому: Наала всегда умела пробудить во мне чувства, которые как бы возвышали меня над самим собой. — Как же ты отправишься с пустыми руками? К сыну?— засмеялась она. — Поедем вместе, я помогу тебе. В городе она водила меня из магазина в магазин, держа за руку, как маленького. Я упивался прикосновением нежной ее руки, она только и существовала для меня. Наала была для меня больше, чем любимой, она была моей душой, моей жизнью. Сколько раз говорил я ей взглядом, вздохом: «Если бы ты ведала, Наала, если бы ты знала, как близка ты моему сердцу! Какая ты для меня родная! Ты как элексир для меня, для моего измученного сердца». Она даже взглядом мне не отвечала, ничего вроде бы особенного не было в наших с ней отношениях. Никогда она не подталкивала, не торопила меня в моих решениях. Она просто была сама собой: естественная в доброте и чистоте своей, в потребности быть человеком; простая, честная — и потому мудрая не по годам. Для нее не имело значения, что я женат. Не имело, потому что она чувствовала: для меня этот брак — нечто чужое, ненужное, фальшивое. Если бы я отказался от своих отцовских чувств, тогда другое дело, она бы меня первая осудила. Teпepь, спустя годы, я понял наконец: Наале жертвы не от души представлялись противоестественными, насильственными, а потому ненужными. Наала и наши отношения приняла такими, какими они сложились с самого начала. Она держалась так, точно мы всю жизнь знали друг друга и были всегда вместе. Будто ничто не могло помешать нам быть вместе, пока мы этого хотим сами, даже рождение сына. Она готова была полюбить его сама и хотела, чтобы я полюбил его тоже, потому, что это даст мне и мальчику счастье. Мои страхи, что она отдалится теперь от меня, были напрасными. Мы стали еще ближе, как это бывает у хороших людей перед лицом опасности и угрозой чего-то непоправимо тяжелого. И все это — благодаря ей, исключительно ей. ...Наала водила меня по магазинам и заставляла покупать игрушки, пеленки-распашонки, какие-то не совсем понятные мне предметы, все трогательно крошечные, невесомые. Наала нагрузила меня всем этим добром и отправила к сыну. Я в тот день был счастлив, словно меня ждала встреча с нашим с Наалой сыном, с ребенком, который связал нас навсегда. Я приехал к Тине, которой, к счастью, дома не оказалось. Я вообще не привык ненавидеть людей, но к ней я испытывал нечто похожее на ненависть. Когда я очутился в ее доме среди знакомой мне обстановки, во мне опять поднялась обида, горечь. Как же легко и бездумно наступила Тина на мою честь и достоинство! На все, чем я дорожил: семейным очагом, доверием, порядочностью! Бедная моя теща, как обрадовалась она мне! Она даже заплакала. Не знала, куда меня посадить, чем угостить, как приветить. Она развернула мои подарки, вошла в комнату, где спал мальчик; там нарядила его во все обновы, будто бросила его, воображал я, как цветок, в ворох тонких разноцветных тканей. Потом позвала меня и оставила наедине с сыном. Я не мог оторваться от его личика. «Обижайтесь друг на друга сколько хотите, а я хочу спать и буду!» — будто говорил он и крепко спал, выпятив маленькие свои пухлые губки. Я смотрел на него и не мог насмотреться. Как я был счастлив! Я забыл обо всем и обо всех на свете. Для меня в те минуты не существовало ни плохого, ни хорошего, ни родных, ни Тины, ни даже — Наалы. В этом мире пребывали только двое — мой сын и я. Потом я поймал себя на том, что вижу в его личике черты Наалы. Все, что его окружало сейчас, во что он был одет, — все было выбрано Наалой; поэтому, наверно, мне это и пригрезилось. Я совсем вознесся к небесам. Могло ли для меня быть что-нибудь прекраснее в жизни, чем иметь сына, моего сына, рожденного Наалой. Я ласкал взглядом его щечки, глазки, губки, будто передо мной была Наала. Вот она — вся в белом, в воздушном белом одеянии стоит передо мной со сладким нашим ребенком на руках. Я впервые мысленно представил ее не в обычном ее черном платье, как привык видеть в жизни и представлять в ночных своих мечтах. Она смеялась, от нее исходило пьянящее меня тепло, она вела нас в незнакомый, но желанный мир... Сколько времени предавался я наивным грезам, не помню, но прервались они в один миг. Так разрушается зеркальная гладь родника, когда в него бросают камень. Мальчик мой пошевелился, покряхтел, наморщился и я вздрогнул. Неужели Тина стала до такой степени чужой и чуждой мне?! Да, да, мальчик, как две капли воды, был похож на нее: те же губы, брови, тот же овал лица! Я сразу же оказался в реальном, неуютном мире... Я поднялся и вышел потерянный, сам не свой. Потом потянулись дни без надежды и радости. Тоскливые дни, которым, казалось, не будет конца. Каждый из них камнем ложился на мое сердце, каждый прибавлял тяжести.
КТО ВИНОВАТ?
Наши старики, наши родители, собравшись вместе, любят поговорить о молодежи, попенять, осудить ее: «Нынешняя молодежь живет не так, как следует, как завещали предки. Избаловалась, сама не знает, чего хочет, кого хочет. Сегодня один, завтра другой им нравится; сегодня сходятся, завтра расходятся. Думают только об удовольствиях, только о себе. Нет, нет, не умеют они жить по правилам! Не так они живут!» Мне хочется сказать им в ответ: «Нет, вы не правы, не справедливы! У вас нет оснований осуждать нас и бить в колокола, возвещая вселенскую беду оттого, что молодежь пошла нынче не такая... Да, мы ошибаемся, да, мы сходимся и расходимся куда чаще, чем вы. В чем причина? У нас иные требования к жизни, чем у вас, мы не хотим довольствоваться тем, чем вы довольствовались. Мы не можем мириться с тем, с чем мирились вы. В этом суть». Я знаю, что говорю. Моя мама, несчастная моя мама... Никто не заставит меня солгать и сказать, что мама любила моего отца. Она никогда не любила его и теперь не любит. Она никогда не хотела быть его женой! Но разве кто-нибудь слышал ее сетования, ее жалобы на горькую ее женскую долю? Никто, ни один человек. Зато соседи и родные, вопреки истине, считают: «Вот семья, достойная примера и подражания. Вот супруги, где царят любовь и уважение!» Это неправда. Мама не то, что не любила отца, она его не видела ни разу до того, как он сделал ее своей женой, сделал насильно... Шла по дороге девушка, болтала весело с подружкой, а какой-то молодец подхватил ее как мяч, украл, привел в свой дом, поставил посреди брачной комнаты. Через несколько минут она, согласно обычаю предков, покорно раздевала его, бережно складывала его одежду рядом с постелью, опостылевшую ей на всю жизнь с первой минуты. Даже когда он взял ее за руку и властно притянул к себе, она не воспротивилась, она все стерпела молча, глотая подступившие к горлу слезы... Вот так. Так моя мама стала женщиной и женой. Так навсегда возненавидела моего отца. И это вы называете «жить как следует», «по правилам жить?» Мы не хотим такой жизни, если даже она будет приносить нам золотые слитки. Я тоже не хочу. — Я знаю, кто виноват во всем! Знаю! — выпалила однажды Нина Махтовна, уразумев, наконец, тщетность своих попыток вмешаться в мою жизнь. — Никто не виноват. Не было любви, вот и все и рассыпалось, — возразил я спокойно. — Как это не было? Уж мне-то известно, что у вас было, а чего не было... Да ты пойди к первоклассникам, даже они тебе скажут, что у вас было, а чего не было! — Не вмешивайся, Нина! Моя жизнь — это моя жизнь и ничья больше! Сам разберусь, кого мне любить, с кем оставаться! — Очень мне нужно! Очень мне нужна ваша любовь! Да пропадите вы все пропадом!.. Значит, говоришь любовь? Любопытно! — Нина яростно застучала каблуками, стремительно удалилась.
ВИСЯЧИЙ МОСТ
— Наала, давай сходим па берег Хипсты? Ты видела когда-нибудь какая там красота? — предложил я как-то. Мне хотелось найти кусочек земли, где бы никого, кроме нас, не было. Мне необходимо было скрыться ото всех хотя бы ненадолго, может быть, скрыться и от самого себя, найти в уединении с Наалой душевное равновесие. — Я там никогда не бывала. Интересно, а что там есть особенного? — ее голубые глаза были ласковы, полны сочувствия. — По мне, там все особенное! Река, ущелье, развалины древней крепости. Все, все. — Коли так, ты должен повести нас туда, — мягко улыбнулась Наала. — Кого — вас? Сколько вас? — проворчал я после паузы, а у самого чуть-чуть не вырвалось: «Никого не хочу вести, кроме тебя!» — Кого? Меня и еще человечков тридцать. Один краше другого, верных наших друзей... Наших с тобой учеников. Или ты уже открыл им это волшебное царство? — Разве им можно что-нибудь открыть! Они эти места знают лучше меня! — пробурчал я под нос. — Ну что ж, мне, как историку, полезно осмотреть древнюю крепость, старые камни. Знания обогащают, не так ли? — Наала рассмеялась звонко и заразительно. Наверно, это моя насупленная угрюмая физиономия вызвала у нее такой приступ веселья. Какая она милая, все понимающая, читающая в моем сердце! Родная душа! В ближайшее воскресенье мы построили учеников по двое в ряд и направились в ущелье Хипсты. Наала и я замыкали говорливое, шумливое наше шествие. Как ликовали, как радовались ребята! Их смех, их песни способны были, кажется, заглушить даже яростный рев Хипсты. Конечно же, мне не удалось долго побыть наедине с Наалой. Ребята подхватывали ее с обеих сторон под руки, когда мы оказывались на опасных тропках. Она была чудо как хороша, беленькая, трогательная в своем строгом черном одеянии. Настроение у нее было замечательное, она делила с детьми их радость так неподдельно, так искренне, что ею нельзя было не залюбоваться. Эти озорники позволили мне побыть с ней вдвоем лишь на висячем мосту, переброшенном через реку. — Дай руку, Наала! Держись за меня крепче! — протянул я ей свою. — Зачем? Я не боюсь! Я сама! — ответила она беззаботно, но мою руку все же взяла. Дети уже перебрались на другой берег, а мы с Наалой висели над бурлящей водяной пучиной одни, вдвоем. Наала и я оказались на мосту, который ходуном ходил под нашими ногами, шатался, расшатывался. Зыбкая, ненадежная опора... Над нашими головами было бездонное, синее небо, под нами — пенистая зеленая река катила, несла холодные свои воды через огромные валуны. Река ревела, пела воинственную, грозную песню. А между этим безоблачным тихим небом и яростной, бурлящей рекой — она и я. Она — чистая и ясная, как это небо. И я — грешный человек, сотрясаемый земными страстями. В эти минуты я сам себе сделался так постыл, так ненавистен! Мне захотелось повернуться и уйти навсегда, оставить Наалу, это сияющее небо, эту девственную в своем блеске воду, все оставить и уйти. — Что с тобой, Наазыр? — Наала посмотрела на меня с укоризной. — У меня голова что-то закружилась, — солгал я, а сам утонул в ее глазах, в их голубизне, как корабль, мгновенно пошедший ко дну. У меня, правда, закружилась голова — от Наалы, ее близости, ее дыхания. — Ну вот, а за меня боялся! Меня предостерегал! Посмотри, какая большая рыба, как она блестит! Совсем как серебро! Серебро в хрустальной воде! Тут Наала побледнела, покачнулась, крепче сжала мою руку. — Наала, тебе плохо? — я наклонился к ней, пытаясь поддержать. — А еще смеялась над тобой! — слабо усмехнулась она. — Не надо говорить! Помолчи и ничего не бойся! Не смотри вниз, на воду, и все пройдет! — я бережно обнял Наалу. Она была легонькая, как пушинка, прекрасная, как белая роза. — Наала! Моя Наала! Любимая моя Наала! — бог знает, что я лепетал, потрясенный счастьем и тревогой за нее. Я прижимал ее к сердцу — под таким небом, над такой бездной, среди такой красоты! Нет, никому, наверно, не доводилось пережить минуты столь полного, отрешенного от эгоизма, столь светлого счастья.
* * *
Солнце опустилось в море, когда я выбрался из автобуса. Наала выглядела усталой, но ласково кивнула мне на прощанье. Я провожал автобус взглядом, пока он не скрылся за поворотом. Да что там — «провожал взглядом»! Я смотрел на автобус так, словно хотел остановить его, остановить Наалу. Вышла бы она, побежала, полетела ко мне. Взялись бы мы за руки и так вошли в мой дом. Навсегда.
* * *
Если бы люди умели читать в чужих сердцах, то они прочли бы в моем сердце: у меня отныне только один путь — путь к Наале. Я стал украдкой приезжать к ее дому. Приезжал и стоял под ее окнами, под окнами в белых занавесках. Из этого окошка мне светил свет, подобный солнечным лучам. Он доходит до меня и сегодня, хотя там, в глубине окна, больше не мелькает Наала. Если я пропаду, скроюсь когда-нибудь, если кому-то понадобится отыскать меня, пусть не ходит далеко, не ищет меня на краю земли: я — возле ее дома, живой или мертвый. Под окнами, которые обращены в сад, обращены к восходящему солнцу, на восток. В этом доме, за этими окнами, когда-то текла жизнь, такая же чистая, как небо над висячим мостом; жизнь с печалями и горестями, но и с радостями тоже. Жизнь Наалы. Как сейчас вижу эту комнату. Первое, что замечал каждый, кто входил сюда, — это большой портрет женщины, словно повторившейся спустя годы в Наале. Те же глаза, та же ясность и открытость в них. Наала носила траур по матери, Еe мать умерла и будто, уходя в небытие, прихватила с собой половину радости, взяла ее у своей дочки. Поэтому, наверно, Наала не могла целиком отдаться веселью, смеху на лицо ее набегала печаль в самый разгар веселья и радости... И только доброту, теплоту мать, видно, решила оставить дочке целиком. — Мама полюбила отца с первого взгляда; она встречалась с ним всего дважды, а на третий раз вышла за него замуж. Они жили вместе меньше года, но были очень счастливы. У них была настоящая любовь. Когда я родилась, его уже не было на свете, он скончался внезапно, от сердца. Поверишь ли, мама никогда не называла отца, даже в разговорах со мной, по имени. Она свято блюла обычай (3). А мне объясняла это так: «Как я могу произносить его имя, когда я не успела еще даже про себя-то, в душе, произнести его? Он для меня был и остается живым, он сам! А вот его имя... не могу я его вслух выговорить». Мама всегда краснела, когда у нас заходила речь об отце, смущалась, как девочка, будто только-только стала его женой. Она не забывала его всю жизнь. Хранила верность ему. — Наала пристально посмотрела из окна во двор, и я подумал, что, наверно, ее мать порой сидела у окна и также пристально вглядывалась в прохожих, надеясь неизвестно на что. Наала сострадала матери, которой уже не было, становилась на миг, так мне казалось, ею, вдовой — после недолгого счастья. Тогда-то я и постиг поразительную восприимчивость Наалы к горю других людей, способность сопереживать им. Все оставляло след в ее душе, все. Иногда Наала представлялась мне такой же загадочной, как старинная икона — так же одухотворена, так же не подвержена влиянию времени. — Незадолго до того, как мама скончалась, я стояла возле этого окна, смотрела на сад. Мама лежала в постели, измученная болезнью, такая худая, на себя непохожая. Я чувствовала на себе ее взгляд и обернулась. — Наала, доченька, подойди ко мне! — она произнесла это так, что у меня мороз побежал по коже. — Я умоляю тебя, если я дорога тебе, сегодня же выходи замуж! — Мама, мама, разве я стала тебе в тягость? — попыталась я обратить все в шутку, но как мне было страшно! — Неужели нет никого, кто любил бы тебя? А ты, ты никого не любишь? Если мы сейчас не позаботимся о твоем счастье, ты никогда не найдешь счастья, Наала, послушай меня! — она сказала это убежденно; сурово даже. Никогда прежде она так не разговаривала со мной. — Мамочка, что с тобой, я не узнаю тебя! Или я тебе надоела и ты хочешь избавиться от меня? — лепетала я, а сердце мое билось как овечий хвостик. Мне стало еще страшнее, я боялась, что сейчас навсегда потеряю маму. Тогда я впервые не смогла скрыть свое горе, свое смятение и расплакалась! Как я ни старалась взять себя в руки, слезы у меня текли, как ручьи в половодье. Я выскочила из комнаты. Я... меня будто осенило, что мама перед смертью провидит... — Что, Наала, что? — еле выдавил я из себя. Я испугался: сейчас я услышу что-то такое жуткое, что навсегда разлучит нас, навсегда отнимет ее у меня. Но она промолчала.
НААЛА
Я никогда не встречал человека, подобного ей. Наала была такой же мягкой и нежной, как ее лицо и руки. Она была легко ранима и уязвима, но и мужественна. Природа сосредоточила в ней всю гармонию, всю гамму замечательных свойств, на которые только способны люди. Думаю я, что Наала тосковала о матери, так долго горевала о ней, потому что мать наградила свою дочь тайной цельности, тайной верности, которыми обладала сама. Она как бы доверила ее дочери, передала ей. Мы с Наалой всюду появлялись вместе открыто, ни от кого не прятались, хотя и не старались специально обнаруживать свое чувство перед людьми. Просто жили им, дышали им, так же естественно, как дышат воздухом. Самое удивительное, что никто нас не осуждал и не злословил, никто не отваживался бросить о нас худое слово. Если когда-нибудь и существовала чистая любовь, то это была наша любовь с Наалой, наши отношения. Наши ученики знали, что мы любим друг друга. И даже они воспринимали наше чувство очень серьезно, уважали его. Куда девались их насмешки, обычные в подобных обстоятельствах ехидные ухмылки, гримасы? Когда ребята догадались о моем романе с Тиной, в них прямо бес вселился. Чего они только не устраивали, не вытворяли! Перед нашими с ней уроками выводили на доске крупными буквами: «Тина + Наазыр = любовь!», рисовали смешные карикатуры на Тину. Как ни пытал я их, кто сотворил эти художества, они не признавались. Снова и снова «дарили» нам свои рисунки. Дети не просто не любили Тину, они терпеть ее не могли и всячески донимали, доводили ее. Однажды я вошел в свой класс и вижу: Махтовна выстроила ребят и распекает их вовсю. Оказывается, до них дошел слух, что Тина уехала насовсем и больше не будет у них преподавать. Это вызвало у ребят бурный, вернее, буйный восторг. Они завопили все разом, во все свои луженые ребячьи глотки принялись кричать «ура»; в ход пошли ранцы, книжки и тетрадки — они бросали их вверх. Махтовна застигла мой класс на месте преступления, в момент наивысшего проявления ликования. За Наалу ребята готовы были душу отдать, они ей-богу, прямо-таки ждали от нее поручений, просьб, дополнительных нагрузок... Случалось, что ребята прибегали ко мне и сообщали в сильном волнении: «Идемте скорее, Наазыр Васильевич! Там Наала Алдемировна сидит и плачет!» Они сообщали об этом мне одному, как ее другу. Они доверяли мне тайну Наалы, потому что знали, что мне доверяет Наала. Когда же они делали что-нибудь хорошее и их хвалили за это, они скромничали: «Это нам Наала Алдемировна подсказала...» Как сокровище, берегли нашу любовь все — от детей до взрослых. Все, кроме Нины Махтовны и еще одного-двух подобных ей людей. Нина выискивала повод, чтобы придраться к Наале, выискивала с упорством, которое можно объяснить лишь завистью или, как однажды обмолвилась Наала, ревностью... Все напрасно: ни ученики, ни учителя не поддерживали ее, а главное, сама Наала — ее выдержка, ее работа — не давала повода для придирок. Иногда мы с Наалой отправлялись в кино. Она принесла мне эту маленькую жертву: она заметила, что без нее я не хожу в кино и тем лишаю себя любимого своего удовольствия. В те дни я узнал, какое это счастье — думать, заботиться о другом человеке даже в малом, в мелочах; угадывать желание, пусть самое пустяковое, чтобы исполнить его для другого. Я понял, что жизнь во многом состоит из мелочей, которые могут украшать ее или портить. А может быть, просто все обретало особый смысл оттого, что мы находились рядом — улыбка, облачко на лице, слезы, благодарный взгляд? Как-то мы были с Наалой в кино. Перед началом фильма показывали хронику. Я-то, конечно, больше смотрел не на экран, а поглядывал украдкой на Наалу. И вдруг заметил, что она плачет, тихо и безутешно. Я вздрогнул: — О чем ты, Наала? — Ничего, ничего, сейчас успокоюсь, — прошептала она, а сама поднялась и направилась к выходу. — Ой, Наазыр, мне померещилось, что я маму увидела. Одна женщина промелькнула на экране, точь-в-точь моя мама. Улыбка — мамина... Я обнял Наалу, принялся вытирать ей ладонью слезы — они падали на мое сердце, как теплая, живая вода. — Не плачь, успокойся, родная моя! Маму не вернешь, а жизнь продолжается! У тебя есть я, ребята — твои верные рыцари, мы тебя любим! — я обнял ее со всей нежностью, на какую только способен человек. А сам при этом думал: «Как хорошо, что ни одна душа не видит нас сейчас; не хочу, чтобы пачкали имя Наалы разными сплетнями и кривотолками!» Не знаю, почему думал об этом. Наверно, все-таки крепко сидит в нас боязнь того, что скажут о нас люди, как истолкуют твое поведение. Прямо не боязнь, а болезнь какая-то рабская. Я успокоил Наалу, осушил ее слезы поцелуями. — Что бы со мной было, не повстречайся ты на моем пути, Наазыр! — этими словами Наала впервые дала мне понять, что любит меня, — Что бы со мной было, Наазыр? — А что со мной было бы, Наала, девочка моя? — ответил я ей.
МАШИНА, КОТОРАЯ ОДНАЖДЫ ПРИВЕЗЛА ЕЕ
Это случилось весной, в марте. Вы же знаете каков он, месяц март. То прояснится, будто летом обернется, то нахмурится, будто в зиму превратится. То солнце, то снег, то дождь преподносит нам нежданно-негаданно, среди бела дня. Как всегда, я топтался на остановке и ждал автобуса, вернее, не автобуса, а Наалу. Ветер был такой, что казалось: вот-вот поднимет он тебя и унесет неведомо куда. Сыпал противный мелкий дождь, ветер швырял его в лице, за шиворот. Я поплотнее закутался в пальто, раскрыл зонт — эдакий человек в футляре! — весь продрог, но меня грела мысль: вот сейчас покажется автобус, а в нем — Наала! Автобус, действительно, показался. Ползет как черепаха, в который раз подосадовал я. Нырнул я в него и стал искать Наалу взглядом. Не нашел. Я прошел вперед, назад, спотыкаясь о корзины и кошелки, стоявшие в проходе. Опять вперед — Наалы не было! — Эй, друг, не ищи напрасно, не ломай ноги! Садись лучше! Нет ее сегодня, она не садилась — водитель, добродушно посмеиваясь, обращался ко мне. — Не может быть! — вырвалось у меня. — Не спрятал же я ее! — в голосе водителя была мягкая укоризна. — Что-то ее задержало, она опоздала; неужели нельзя было немного подождать! — упрекнул я его вгорячах. — График, расписание у меня, уважаемый товарищ учитель! Я-то головы своей еще не потерял, как некоторые. Не мог же я поступить по пословице — «где режут козу, в придачу и козленка зарезать можно». Из-за одного человека чтобы все опоздали? Нет, Друг! Семеро одного не ждут! — он долго рассуждал, видно, обрадовался поводу поговорить, развеять дорожную скуку. Меня охватило беспокойство — уж не случилось ли с ней чего? Мне хотелось на ходу выпрыгнуть из автобуса, кинуться к ней, выяснить, что с ней. Но меня ждали уроки и ученики. Я начал урок, но меня, как магнитом, тянуло к окну. Я то и дело подходил к нему, поглядывал на ворота. Я вел себя, наверно, очень странно, во всяком случае — ни себя, ни ребят не слышал и не видел. Очнулся, когда до моего слуха донеслось: — Приехала, ура, приехала! Наазыр Васильевич, она приехала! Тут только я обнаружил, что ребята сгрудились возле окна. — Где, где она? — я бросился к окну. Будто находился среди своих сверстников, среди своих друзей, перед которыми негоже притворяться. У ворот стоял грузовик. Из кабины выбиралась Наала. Она повернулась к водителю, он высунулся из окна и что-то говорил ей. Я не мог бы сказать, сколько времени они так разговаривали. Мне казалось, что время остановилось. Я перестал соображать. Единственно, что я отчетливо понимал, это то, что мои ученики и я облепили окна и неотрывно наблюдали за странным водителем и Наалой. Тут в мои уши ударил, как гром, шепот одного мальчишки. Он обращался к своему соседу: — Здесь что-то есть, что-то не так! Гляди, она ему улыбается, он ее не отпускает, зубы ей заговаривает, нахал! Я отвернулся от окна. — По местам! Сию минуту! — заорал я не своим голосом. Ребята замерли, не двинулись с места, оторопело уставились на меня, будто не верили, что крик этот принадлежал мне. — По местам, ребята, продолжим урок! — я овладел собой, улыбнулся виновато и поплелся к своему учительскому столу. Они уселись послушно, без шума. Долго ли я просидел, как онемевший истукан, не знаю: ясно одно — выглядел я несчастным и покинутым. Ребята притихли, прятали от меня глаза. — Наазыр Васильевич! — неуверенно поднялся мальчик с первой парты, будто взял на себя нелегкую миссию. — Наала Алдемировна, наверно, опоздала сегодня из-за... погоды; она не успела к автобусу и ей пришлось голосовать, вот, остановила первую же, — он поперхнулся, — в общем, приехала на чем попало. Правда, правда! — он ободряюще взглянул на меня. Ребята повеселели, заулыбались, загалдели одобрительно. Они были сейчас так искренни, так добры, так великодушны в стремлении утешить меня, что я принял всех их в свое сердце. — Хорошо, хорошо! Все правильно, погода нынче ужасная! Но вернемся к уроку! — я не стал скрывать улыбку облегчения и благодарности. В течение всего этого дня мне не удалось увидеться с Наалой наедине, я прямо изнывал от нетерпения, хотел узнать, кто он и почему она с ним беседовала так ласково и заинтересованно. На глазах у всех. Мы оказались рядом в автобусе только вечером. Я был зол на весь белый свет. Она сидела в своей обычной позе, с раскрытой книгой в руках. Я заметил, что Наала просто скользит глазами по строчкам: она так ни разу и не перевернула страницу. Заметил я и что настроение у нее приподнятое, более приподнятое, чем обычно. — Не читаешь же, зачем притворяться? — я сердито захлопнул книгу. — Догадался все-таки! Какой наблюдательный! — засмеялась она и зарделась. — Кто был тот прекрасный незнакомец? Твой сегодняшний провожатый? Ухажер твой? — не выдержал я. — «Что это за парень, который всегда с тобой? Кто он?» — опять засмеялась Наала: она явно повторяла чьи-то слова. Его слова. «Ах вот как! Оказывается, обо мне тоже поднимался вопрос! Какой наглец! Как он посмел задавать ей этот вопрос, да и другие тоже, пользоваться правами, которые принадлежат мне и только мне, — бесился я. — Когда это он успел так освоиться с ней, что полез ей в душу? Неужели всего за один-единственный раз? Ловкий парень! А, может быть... Только ли сегодня они встретились?» — Я его раньше не примечала, сегодня увидела впервые, а он оказывается, знает меня давно. Прямо удивительно! Давно! «Что она читает в моих мыслях?» — подумал я, а вслух произнес: — С незапамятных времен, с тех самых пор, как возникли здесь эти горные кряжи. Я язвил, бухтел, весь во власти ревности: ей бoгу, сильнее этого чувства, наверно, нет ничего! Если оно овладевает человеком, то его несет, несет неведомо куда. — В самом деле, с незапамятных времен! — подтвердила Наала лукаво и прикрыла ладошкой рот, очевидно, чтобы совсем уже не убивать меня своим смехом. — Шутка шуткой, а он интересный человек, — неожиданно добавила она. — Еще бы не интересный! Ас шоссейных дорог! Виртуоз на грузовике! — я весь исходил желчью. — Что из того, что он шофер? Не всем же быть учителями! Почему ты судишь о нем так пренебрежительно? Он, по-моему, ничуть не хуже нас с тобой. Разве дело в профессии? — Он и вправду, видимо, чародей, коли ты так превозносишь его! Еще бы! Полчаса знакомства — срок солидный, особенно, когда проводишь их наедине в таком чудесном, редкостном грузовике! — И откуда только во мне было столько ехидства и неприязни! Разумеется, я понимал, что веду себя глупо, недостойно. Но что поделаешь, так оно и бывает! Стоит колесу покатиться по наклонной плоскости — будет оно катиться, пока не встретит преграду какую-нибудь. И на моем пути появилась преграда: остановка, на которой мне надо было сходить. Катился я, катился — и остановился! Выскочил я из автобуса, а Наала отправилась дальше. Меня будто пригвоздило к месту, где автобус выбросил меня. Я не в силах был двинуться ни вперед, ни назад. Потом меня будто озарило, осенило... Я стоял около дверей Наалы. Стоял, стоял, потом решился и вошел — не постучался, не подал голоса, тихо приоткрыл дверь. В столовой — пусто; дверь в следующую комнату слегка приотворена, я заглянул туда. Боже, чего бы я не сделал, на что бы не отважился сегодня, чтобы это мгновение повторилось! Сердце мое бешено заколотилось, а потом покатилось куда-то, неподвластное мне больше. Наала лежала в белоснежной постели. Одна ее рука покоилась поверх одеяла, длинные, тонкие пальцы отчетливо выделялись на нем; рядом — книжка, выпавшая из рук уснувшей Наалы. Волосы рассыпались по подушке, молодые волосы, несмотря на седину. Я приблизился к Наале и, затаив дыхание, любовался ею. Потом ноги v меня подкосились и я опустился на колени перед Наалой, перед спящей Наалой. Вздрогнув, она проснулась, спрятала руку под одеяло. Испуганная, не понимая, что произошло, она привстала, облокотилась о подушку, зябко завернулась в одеяло. Я был у ее ног и то ли смеялся, то ли плакал, то ли умолял ее. Скорее всего я плакал, и смеялся, и тянулся к ней, потому что она очень испугалась. — Как ты напугал меня!.. Неужели я заснула? — вымолвила она, сдерживая меня и себя сдерживая тоже. Это не очень-то подействовало, не уменьшило моей тяги к ней. Я задыхался и умоляюще бормотал: «Наала, Наала!» — будто заклиная ее. Она притаилась, молчала; мне мерещилось, что я слышу стук ее сердца. — Наала! — Я посмотрел ей в глаза, потому что то, что я собирался сказать ей, нужно говорить глядя прямо в глаза. — Я не могу без тебя! Не могу! — Не пугай меня, Наазыр! — прошелестел ее голос.— Побереги. — Я люблю тебя, Наала! Люблю! — наконец, мне удалось произнести слова, которые я давно носил в себе. Произнес и ждал, ждал... — Я встану, хочу встать. Будь добр, оставь меня одну на минутку, пройди в другую комнату, — попросила она. «Никуда я не пойду, ни в какую другую комнату, я хочу быть здесь, с тобой, хочу умереть здесь», — собрался я возразить, но... но взглянул в ее глаза: что это были за глаза, сколько могли они выразить! Я послушно побрел в столовую. Что было потом? Одетая в свое черное платье Наала долго молча стояла передо мной. Может быть, она ждала от меня каких-нибудь слов, объяснений, обещаний? Потом стала готовить еду, что-то говорила, потчевала меня. Она бесшумно сновала из комнаты в кухню, замирала вдруг, словно обдумывала что-то очень, очень важное, улыбалась, хмурилась. Двери ее квартиры были открыты настежь. С той поры, когда бы я ни приходил к Наале, сколько бы у нее не находился, двери всегда были распахнуты настежь. Соседи могли смотреть и удостоверяться, что отношения наши чисты, так чисты, что, пожалуйста, любуйтесь, заглядывайте, не подозревайте... Что поделаешь, мы жили среди живых людей! У них свои представления о том, что можно и чего нельзя, что положено, а что нет, что соответствует обычаям, вернее, ветхим представлениям, а что не соответствует. Меня это тяготило, потому что я относился к Наале свято. У меня в помыслах не было обидеть ее, покуситься на ее честь... С Тиной все было иначе. Она была для меня добычей, которую надо схватить, поймать, сделать своей. Тина чувствовала это; ее глаза зажигались в ответ на блеск, жадный, мужской блеск в моих глазах. Она всегда была для меня женщиной. Наала была для меня невестой.
ВСЯКОЕ НАЧАЛО ИМЕЕТ КОНЕЦ
Не бывает начала без конца, как и конца без начала. Хорошего или плохого. Это касается всего и вся. Река, медленно ли течет или быстро, все равно впадает, вливается в море, поглощается им. Люди, хотят они того или не хотят, а дни их тоже текут-утекают и состоят они из радости и горя, которые сменяют одно другое, являясь началами и концами одного другого... Я был счастлив, по-настоящему счастлив, потому что услышал от Наалы, что и она любит меня. Прошел месяц, всего один месяц! Такой, что к нему можно приравнять годы или отдать годы за него. Это счастье было таким полным, что за него нельзя было не опасаться, не бояться, что ему придет конец. Опять был понедельник, как и тот день, когда я впервые встретил Наалу. Накануне мы провели с ней весь день, я объявился домой в полночь. Мои родные уже привыкли к моим поздним возвращениям. Они знали обо всем, но никогда меня не упрекали. Только мама, у которой сердце обливалось кровью из-за моей неустроенности, просила меня не брать греха на душу и не оставлять ребенка без отца; она умоляла меня поступить разумно, чтобы не обидеть Тину и не наказать сына сиротством. Я, конечно, бился, размышлял над всем этим не меньше, чем она. В конце концов решил, что самым большим грехом будет, если мой мальчик вырастет в семье, где нет любви, а одна только фальшь, если я одену на себя и на него ярмо бессмысленной лжи, если перестану уважать себя. И мне сразу стало, легче, когда я так решил, тем более, что я считал: Тина успокоилась и перестала думать обо мне. Однако, наверно, мне следовало поделиться этими своими решениями с теми, кого они касались. Но я тяпул, откладывал, причиняя боль и маме, и Наале, и Тине тоже. Автобус привез Наалу, и мы вместе добрались до школы. Я направился на урок. У нее был свободный час, и она пошла в читальню. В середине урока раздался торопливый стук в дверь, и я крикнул: «Войдите!» Никто не показывался, хотя стук не прекращался. Я открыл дверь и выглянул в коридор. Там стоял один из моих мальчишек, тот, что утешал меня в тот день, когда Наалу доставил в школу «виртуоз» на своем грузовике. У него было такое лицо, что я похолодел, сразу понял: стряслась беда. — Там, там... — он не мог вымолвить больше ни слова. Или не решался. — Что? Что случилось? Возьми себя в руки и говори! — приказал я. — Там Тина... Она приехала. Там в читальне она ругает Наалу Алдемировну. Обижает ее! — выдохнул он и всхлипнул. — Тина? Не может быть! Откуда? Зачем — я потерял способность двигаться, прислонился спиной к двери. Ноги, руки стали чужими, не слушались меня. Никогда я не испытывал такого панического страха, никогда. — Вы что, не слышите? Чего вы стоите? — вдруг прикрикнул на меня мальчишка, строго так прикрикнул. И точно расколдовал меня. Я отделился от двери, сделал шаг, другой и помчался по коридору, по лестнице, навстречу беде. Тина стояла посередине читальни, готовая броситься на Наалу; та жмется к стене, будто желая раствориться в ней, скрыться, белая как полотно. Увидела меня, закрыла трясущимися руками лицо. — Кто дал тебе право разлучать жену с мужем? Разбивать семью? — вопила Тина. — Чтоб тебя поразило зло, которое ты причинила мне! Пусть на тебя обрушится несчастье за то, что ты оставляешь младенца без отца, бессовестная, разлучница! Позарилась на чужое! — Тина дрожала от ярости, губы ее кривились в злобной гримасе. — Отпустите, отпустите меня, я вырву ей волосы, потаскухе эдакой! Святоше! — Тина совсем была не похожа на нежную городскую девушку, какой я узнал ее когда-то. Тут она заметила меня. Она умолкла, поникла, вернее, сникла в руках тех, кто удерживал ее, глаза ее закатились. Наступила такая тишина, от которой можно оглохнуть. — Я знала, что все этим кончится! Я предупреждала! — разорвал тишину пронзительный, с истеричными интонациями голос Нины Махтовны. — Иди ко мне, Тина, иди, дорогая, бедняжка моя! Уйдем отсюда, здесь тебя никто не поймет и не пожалеет! — Махтовна на свой садистский лад продолжала провоцировать Тину на скандал. — Нет, никуда я отсюда не двинусь! Никуда! Пусть она убирается или я убью ее! Его и себя убью! На глазах у всех! —Тина опять завопила, стала рваться из рук, изрыгать проклятия. Я, преодолев ужас и отвращение, подскочил к ней вплотную и закричал не своим, чужим голосом: — Замолчи, заткнись сейчас же! — Я замахнулся. — Заткнись, не то я убью тебя! — За что? Боже, за что? — вдруг заплакала Тина тихонько, почти заскулила. — За что ты искалечил мою жизнь?.. Нет, я убью ее, потаскуху, подстилку! — ее голос опять взвился до отвратительного визга. — Ты не любишь ее! Ты меня любишь! Меня! Я тебя никому не отдам! Наала выпрямилась, бледная, точно отрешенная от этой мерзкой сцены; казалось, она ждет чего-то, ждет. Потом высоко подняла голову и решительно направилась к двери. — Куда ты, мерзавка? — Тина потянулась к Наале. — Не пущу! Я встал между ними и схватил Тинину руку, так схватил, что она застонала от боли. Боже, почему я не взял, не взял — надежно и ласково — руку Наалы и не ушел вместе с ней! С ней! — Еще одно слово и я убью тебя! Ты поняла? — вид и взгляд мой убедил Тину, что я не лгу. Потом все утихло, куда-то исчезли Тина, Махтовна, я остался в читальне один. Один наедине со своим позором и позорными своими мыслями и страхами. Первая осознанная мысль была: «Как я теперь посмотрю на людей, на коллектив, на ребят...» Я! .. Я!.. Какие пойдут толки по селу, да ладно бы по селу! А школа? Коллеги, ученики! Перед ребятами стыдно больше всего, какой же у меня будет авторитет? «Женщины не поделили нашего учителя! А он заблудился между ними! От одной вроде не ушел, к другой вроде не пришел!» Разве что-нибудь пройдет мимо них незамеченным? Они все знают заранее, о чем ты только собираешься сказать, когда ты еще и не начал говорить. А тут такое было сказано! В полный голос! Директор будет возмущен, начнутся проработки, разговоры, сплетни! Все кругом будут судить-рядить! Какой позор, какой срам!.. О чем это я? Так ли все это важно? Как, с какими глазами предстану я перед Наалой? Вот что самое страшное! Почему я не взял открыто ее под защиту! Не встал рядом с ней? Не ушел как с невестой, как с моей нареченной?.. Господи, почему я не умер? Почему я жив до сих пор! Постепенно, не сразу пришли мысли о Наале. «Где она, — забеспокоился я, — где? Может быть, прячется где-нибудь в уголке и плачет-убивается? Или уехала домой, или... что-нибудь сотворила над собой? Разве она, такая чуткая и ранимая, сможет вынести этакую мерзость?» Я бросился из читальни на поиски Наалы. Ее нигде не было. Я взглянул на вешалку — ее плаща нет на месте. «Куда она скрылась, где она, кто ее видел? — кричал я, но кричал лишь в душе, беззвучно, молча, язык мой будто присох к гортани... Разве мог я позволить себе обнаружить свои чувства перед другими! А вдруг они еще больше осудят меня!.. Разве я сделаю что-нибудь себе во вред! Я презирал себя, злился, бесился, но страх, стыд, нет, больше всего страх, трусость удерживали меня от нормальных человеческих поступков. Вот когда сказалась моя натура, отшлифованная предрассудками, привычкой оглядываться на людей, их мнения и суждения! — Наала поехала домой! Ей нагорело, ой и досталось же ей от директора! — подбежала ко мне молоденькая учительница со слезами на глазах. «Досталось от директора!» Когда же он успел узнать, да еще и выругать Наалу! Какое он имеет право! Ну, сейчас я тоже с ним потолкую, все выложу!» Я быстро направился к директорскому кабинету. Но чем ближе подходил я к нему, тем медленнее и неувереннее становились мои шаги. Так я к нему и не зашел. Испугался.
* * *
Самому лютому врагу не пожелаю испытать, пережить того, что испытал, пережил я за ту ночь. После школы я решил было отправиться к Наале, даже проехал свою остановку. Потом сошел где-то между ее домом и своим: мне было так стыдно перед ней за свое предательство. Не ушел вместе с ней, на виду у всех, не защитил, бросил, не кинулся искать, утешать. Оказался трусом. Нет, я не мог показаться ей с нечистой своей совестью. Лучше сгинуть, уехать, разве мало места на земле? Найду себе где-нибудь местечко, подальше от ее чистых глаз. Разве мир — тесен?.. Да, без Наалы — тесен. Но как я могу явиться к ней такой?..
САМОЕ ТЯЖКОЕ НАКАЗАНИЕ
О каком наказании я говорю, думаете вы, как о самом тяжком? Может быть, я все-таки решился и пришел к Наале, а она указала мне на дверь? Нет! Это было бы еще ничего, во всяком случае, поправимо: пришел бы еще и еще раз, вымолвил бы прощение. Может быть, не вынес я своего постыдного, трусливого поведения и пытался враз со всем покончить? Нет, как оказалось, на это я не способен. Ведь я, как сказала однажды Махтовна, мужчина без мужского достоинства! Впервые я с ней совершенно согласен. Вынужден согласиться. На другой день я нырнул в автобус с низко опущенной головой. Я боялся встретиться с кем-нибудь глазами, особенно — с ней. И все же помимо воли я искал ее, ее низко опущенную голову. Автобус был пуст. Пуст! Несмотря на то, что до отказа набит людьми. «Сегодня у нее — второй урок, приедет другим рейсом», — пытался я как-то обнадежить, утешить себя, но надежда моя была такой хрупкой, что, казалось, вот-вот разобьется вместе с моим сердцем. Я шел по школьному коридору вобрав голову в плечи, словно опасаясь удара. В учительскую вошел молча, не поздоровался ни с кем, и никто не поздоровался со мной. Будто меня не существовало, будто никто и не заметил меня — человек-невидимка и только. Хотя нет, заметить меня — все заметили; смотрели недобро, тяжело, осуждающе. Произнеси я в тот момент звук, мои товарищи, наверно, уничтожили бы меня, смели с лица земли. Боже, какие хорошие они были люди!.. Не их молчаливая, непримиримая враждебность была самым тяжким наказанием для меня. Не она, к сожалению. — Ну как, доволен своими художествами? Напакостил и теперь успокоился? — слова Махтовны, как шило, больно укололи меня. Я посмотрел на нее, так посмотрел, что она тут же примолкла, поспешно схватила журнал и выскользнула в коридор. В свой седьмой класс я брел как лунатик. Меня пугала встреча с ним, встреча с тридцатью ребятами, глаза которых — пытливые, чистые, добрые ко мне благодаря Наале — могут быть беспощадными. Как я взгляну в них! Сейчас-то я понимал, что они не осудят меня за то, что я «запутался между двумя женщинами». Эти опасения были вымышленными, от трусости моей вчерашней. Они осудят меня за то, что я предал единственную свою любовь, не постоял за нее... Сейчас они дружно поднимутся, мои ребята, наши с Наалой друзья, будут следить за каждым моим жестом и словом, ждать... Но что это? Класс был пуст. Я сначала не понял толком, в чем дело. Застрял в дверях, потом передвинул свои пудовые ноги, оперся на стол. Я задыхался, вот-вот упаду. Мне мерещилось: кто-то незримо присутствует здесь, подстерегает меня, следит. Я обернулся — никого. И обнаружил на доске четкую надпись: «Мы никогда, никогда не простим Вам этого!» Вот оно, самое тяжкое наказание! Эти слова впились в меня раскаленными иглами. Я опустился на стул, обессиленный и жалкий. У меня в ушах прозвучало: «Она опоздала на автобус из-за погоды. Ей пришлось голосовать... Приехала на первой попавшейся»... Только вслед за этим прозвучала и другая фраза: «Мы никогда, никогда не простим Вам этого!» Это был приговор. Я сидел на скамье подсудимых, и меня судили мои друзья, самые неподкупные, верные, правдивые, тридцать сердец навсегда выкинули, отринули меня. Я находился на грани галлюцинаций: вот стоит передо мной, как и тогда, мальчишка, смотрит на меня гневно, осуждающе и клеймит меня за трусость, предательство, вялость души. Обвиняет в преступлениях, для ребят самых страшных, непростительных. Для них?.. А для меня? Я не оправдывался, я признавал вину, не рассуждая, не сопротивляясь. Я был виновен. Я дважды изменил себе. Сначала — с Тиной, потом с собственной трусостью. Я предал любовь, какая выпадает не каждому. Я предал себя и Наалу. Вздыхать, быть рядом с Наалой, чувствуя одобрение людей, их понимание, — как это было легко! Окружавшие меня люди оказались лучше, чище, смелее меня. Они поняли, поверили, что настоящая любовь неподсудна, не подвластна никому и ничему. Они верили мне больше, чем я верил им. С шумом отворилась дверь. Я увидел Махтовну. Опять она, всюду она! — Что все это значит? Где твои ученики? — гневно обрушилась она на меня. — Почему ты молчишь? Почему не поставил меня в известность? Ничего себе — класс объявляет бойкот учителю!.. Отвечайте же! — перешла она на «вы». Это почему-то особенно сильно задело меня, будто она списывала меня за ненадобностью. — Я покажу им, как вольничать! Кретины! Неучи! Я покажу им, как нарушать порядок! Если я сейчас не остановлю ее, то все, я не человек. Нелегко придется моим дорогим правдолюбцам, моим справедливым, она душу из них вытрясет, надругается над верой в честность и верность. Я поднялся и грубо схватил ее за плечи. — Наазыр, ты что? — прошептала Махтовна. — Ты не сделаешь, ничего им не сделаешь, слышишь? — приказал я ей. — Я не допущу, я запрещаю тебе! — Но почему? Почему? — куда девались ее спесь и решительность. — Ты сама знаешь, почему! Если ты тронешь детей, я никогда не прощу тебе этого! Ты можешь меня ломать, корежить мне жизнь!.. Но они должны верить, понимаешь, верить, что есть на свете святое, святое, понимаешь! Что есть любовь! — За что ты так меня ненавидишь, ведь я... — вдруг всхлипнула она и резко отпрянула от меня. — Ну что ж, воля твоя! Сажай себе детей на голову! — ее каблучки отбивали постепенно затихающую дробь.
ОБОРВАВШАЯСЯ НАДЕЖДА
Вечером я ехал той самой дорогой, которую еще день назад считал дорогой своего счастья, называл дорогой Наалы. Жизнь многих достойных людей была связана с этой дорогой, что лентой, вилась между горами и морем. Она петляла, поднималась, опускалась, бежала, несла людей с их судьбами, слезами и смехом, с их заботами, с их красивыми и постыдными поступками... Но для меня это была дорога Наалы, дорога моего частья, найденного и навсегда утраченного. Я оказался около дома Наалы. В ее окне горел свет. Я обрадовался, задрожал: дома она, дома! Однако не мог сразу же, как всегда, взбежать по ступенькам вверх, к ней, появиться перед ней непрошеным. Я торчал перед домом, угнетаемый нечистой совестью, уходил, опять возвращался, ничуть не опасаясь больше, что меня могут заметить. Я готов был взвыть от отчаяния: ну почему она не показывается в окошке, разве не чувствует, что я здесь, рядом. Неужели совсем оборвались те живые нити, что связывали нас? Нити, по которым передавались ей малейшие движения моей души? Господи, неужели предательство лишило меня не только Наалы, но и души? И потому ей, Наале, ничего не может передаться... Наконец я отважился. Я прокрался к ее двери, как вор, со страшно бьющимся сердцем. Рука тянулась к звонку и опять опускалась. Я прислонился горячим лбом к холодной стене, пытаясь хоть немножко успокоиться, унять волнение. Может быть, я убежал бы, если не появилась бы ее соседка. Я постучал кулаком в дверь, еще раз постучал. Никто не отзывался. Я подергал за ручку — дверь была заперта. Я был уверен, что Наала дома, я чувствовал ее дыхание там, в глубине. Но я знал и то, что она не откроет мне, не хочет мне открывать, что она навсегда отгородилась от меня этой дверью. И все же надеялся, а вдруг... Не может быть, чтобы мы навсегда расстались, вот так расстались. Она и я — кто еще любит друг друга, как мы, кто еще близок, как мы? Она любит и будет любить меня, несмотря ни на что. Она может проклясть меня, может! Но разлюбить — нет, этого она не может, не сможет! Потому что Наала — это Наала! Почему же она прячется от меня? Я опять обрел надежду, будто успел уцепиться за ее край. Вот-вот поймаю, удержу свое счастье. — Молодой человек, зачем будоражить весь дом? Может быть, ее нет дома? — соседка зажгла на лестнице свет, ослепила меня. — Может быть, ее нет дома? — нерешительно добавила она, видимо, разглядев мое искаженное лицо. Я медленно побрел вниз и опять долго стоял под окнами Наалы. Теперь в них было так же темно, как у меня на душе.
* * *
...Наала больше не переступила порог нашей школы. Так я и не увидел ее в гневе на меня, в разочаровании. Через неделю прибыл новый учитель, заменивший Наалу. Жизнь потекла дальше. День сменялся ночью, ночь — днем, будто ничего и не произошло. Будто здесь никогда не появлялась прекрасная девушка в черном, озарившая всех добрым, чистым светом... Лишь на поверхностный взгляд — «будто». Каждое утро школьный двор наполнялся ребячьим гомоном; заливисто, весело звенел звонок; начинались и кончались уроки, а вечерами школьный двор пустел, притихал. Ребята вырастали, переходили из класса в класс, время от времени появлялись новые учителя... Жизнь продолжалась. Без Наалы, но всегда с ней. Спустя год я встретил ее на районной конференции. Она была знакомой и незнакомой, родной и чужой. Она очень изменилась. Она не носила больше траура. На ней было строгое, нарядное платье, очень ей к лицу... Я знал: какое бы красивое, нарядное платье она ни одела, в душе ее никогда не будет того света, той молодой радости, того счастья, как тогда, в пору, когда она носила траур. Траур в душе страшнее, чем в одежде. И виноват в этом я. Наала увидела меня, покраснела, поздоровалась спокойно и мягко. Я, можно считать, ей не ответил. Для меня поздороваться с нею значило соприкоснуться душой. Кивок головы или вежливое, безликое «здравствуйте» — что это для меня, для нее? Потом я видел её еще один раз, вместе с тем, кто в мартовскую непогоду домчал ее до школы. Они стали мужем и женой через год после первой их встречи. Они, возможно, не помнили и не считали, сколько времени прошло с их первого разговора в дождливый мартовский день, а я помнил. Как и все, что касалось Наалы. В последнюю нашу встречу Наала так взглянула на меня, что я убедился: день, когда я разрушил нашу любовь, будет вечным ее кошмаром и болью. Увы, был ее кошмаром и болью, был. Потому что нет больше Наалы... И поныне я спрашиваю себя, в сотый, тысячный раз спрашиваю: не я ли виноват в том, что жизнь Наалы была такой короткой? Этот вопрос терзает меня, я не могу спрятаться, уйти от него и дать на него ответа тоже не могу. Поэтому, наверно, моя жизнь никак не наладится, она пуста, тосклива и одинока. Однажды я позорно предал любовь, свою любимую. Чтобы потом мучиться, жить и мучиться, мучиться и жить. Видимо, зачем-то нужны и такие судьбы, как моя, и такие люди, как я. Может быть, в назидание другим?
* * *
В заключение я хочу повторить: если вы вздумаете искать меня, ищите меня там, где я был когда-то счастлив и светел. Около опустевшего дома Наалы, под ее темными окнами. Я — там, в надежде, что засветится огонек, позовет меня и я устремлюсь к нему.
----------------------
ПРИМЕЧАНИЯ
(1) Нан — ласковое обращение пожилых женщин к младшим. (2) Дад — ласковое, вежливое обращение старших к младшим. (3) По абхазскому обычаю, жена не имеет права называть мужа по имени; это же относится к мужу.
Перевод В. Панкиной.
=========================
(Публикуется по изданию: Н. Тарба. Апсымра - солнце мертвых. Сух., 1989 г. С. 3-58. Благодарим Асиду Ломиа за помощь в приобретении книги.)
(Сканирование, вычитка - Абхазская интернет-библиотека.) |
|
|
|
|
|