Нелли Тарба

Об авторе

Тарба Нелли Золотинсковна
(20 ноября 1934 - 29 января 2014)

Автобиография

"В 1954 закончила среднюю школу в селе Дурипш Гудаутского района Абхазской АССР. В 1954 поступила на филологический факультет Сухумского государственного педагогического института им. А.М. Горького и закончила в 1959. С 1952 печаталась в областных газетах и журналах, а также Литературном альманахе. В 1955 вышла моя первая книга стихов «Люблю пути - дороги» За ней в разное время вышли в свет следующие книги: «Сердце весны», «Бзыбская повесть», «Молодость и мечты». С 1957 являюсь членом Союза писателей Абхазии. В 1985 мне было присвоено звание Заслуженного работника культуры. В 1961 по 1988 работала в издательстве «Алашара» редактором, старшим редактором, заместителем директора издательства.
С 1988 по 1998 являлась основателем и председателем Детского фонда Абхазии, затем Почетным председателем Детского фонда.
В 2005 решением комиссии по Государственным премиям им. Д. Гулиа в области литературы, искусства и архитектуры, было присвоено звание Лауреата премии им. Д.И. Гулиа.
Автор нескольких сборников стихов, поэм, рассказов, повестей, романов. В том числе детских стихов, пьес, текстов многих детских книг, изданных в разное время.
Автор нескольких пьес, которые в свое время были поставлены в Абхазском театре, в том числе и драма – феерия «Дочь солнца»".

Книги Нелли Тарба, вышедшие на русском и других языках

На русском языке в «Советском Писателе»:

  1. Сердце весны. Стихи. 1961
  2. Капля в море. Стихи. 1968
  3. Белый конь. Стихи. 1983
  4. Апсымра – солнце мертвых. Проза. 1983
  5. Волшебное утро.1988
  6. Зов земли. На кабардинском языке.


На абхазском языке:

  1. Сын. Стихи и поэма. 1970
  2. Белое счастье. Рассказы. Повесть. Пьеса. 1971
  3. Чудесный спор. Детские стихи и поэмы. 1973
  4. Белый конь. Стихи. 1974
  5. Сказка о Хатажуке и Сатажуке. Детская поэма. 1976
  6. Песня отцов. Стихи и поэмы. 1978.
  7. Волшебное утро. Стихи, драмы в стихах. 1980
  8. Мишка косолапый. 1979
  9. «Сыны твои, Дурипш». Хроника. 1982
  10. «Новые стихи. Мать, сын и бессмертие». 1983
  11. Стихи, баллады и лирические поэмы. 1984
  12. Пока ты молод. Повесть и рассказы. Драма. 1985
  13. Возраст. Стихи, поэмы. 1987
  14. Шьардаамта. В стране Шам. Сирийские встречи. 1988
  15. Раненая книга. Стихи, эссе в прозе, поэмы. 2000
  16. Царь морей Хаит. Роман, дилогия 1-ой книги. 2002
  17. Аԥсадгьыл ахьаа - агәы еиҟәшьаз ахьаа (Боль родины - боль рассеченного сердца). Стихи, эссе в прозе, воспоминания, письма. 2007
  18. Произведения. 1 том. Стихи. 2006
  19. Произведения. 2 том. Стихи. Баллады, эссе. 2007
  20. Произведения. 3 том. Проза. 2008
  21. Произведения. 4 том. 2011


Пьесы, поставленные на сцене Абхазского государственного театра им.С Чанба:

  1. Песню нелегко сложить. Постановка Н. Эшба. 1963
  2. Дочь Солнца. Драма-феерия. Постановка Э.Когония.


Переводы произведений на абхазский язык, изданных в «Алашара», г. Сухум:

  1. Сборник стихов Ю.Лакербай. 1968
  2. Ю.Фучик. Репортаж с петлей на шее. 1979
  3. М. Тлябичева. Стихи с абазинского.
  4. Антуан де Сент-Экзюпери. Маленький принц. 1984, 2006


Пьесы-переводы, поставленные в Абхазском государственном драматическом театре:

  1. Н. Островский. Снегурочка.
  2. Л. Украинка. Лесная песня. 1975




Нелли Тарба

Пока ты молод

Повесть

Кто утром споткнулся, весь день спотыкается.
Абхазская пословица

Разливая полуденный зной, солнце поднялось по небесной лестнице выше дерева.
И дерево широко распахнуло по больничному двору свою тень. Скамейки вокруг его толстенного ствола приютили людей, искавших укрытие от беспощадного зноя. Под сенью могучего дерева с утра до вечера сидят или прогуливаются больные и выздоравливающие, отводят душу в разговорах. Дерево, как квочка цыплят, укроет всех, кто доберется к нему после врачебного обхода и процедур.
В этом лечебном заведении, к счастью, мало было тяжелобольных, зато людей преклонного возраста — много. Что удивительно: столько они пережили, столько повидали, столько хлебнули в жизни, а вот не хотели верить, что болезни, словно тля, пожирающие их, происходят от одной главной причины — старости. Проклинают старушки и старики свои болячки, забывая, что по восемьдесят, по сто лет грузом лежат на их согбенных плечах.
И ведь ничто так не приближает старость, как болезнь. Может быть, только глубокая вера в то, что не стары, не так уж они стары, и помогает им ускользать, как рыба из рук, от цепких объятий смерти. Постанывают, покряхтывают, поругивают недуги, и старость послушно отползает от наших старцев, как бы отказываeтся обозначить пределы долголетия.
Могучее дерево, превзошедшее всех в долголетии, собрало их в этот знойный полдень, и уж сколько теперь затронут мировых тем, о ком только не посудачат, каких новостей не почерпнут от бесконечных посетителей.
Больше чем рождение, смерть или очередная агрессия в какой-нибудь точке земного шара занимало омоложение старого Мао Цзедуна. Но сегодняшняя новость перекрыла все прежние. Даже самые отрешенные от земных дел покинули больничные койки, даже нянечки и медицинские сестры застряли в тени дерева.
— ...Собаке — собачья смерть, подумать только, что натворил!..
— И куда у нас смотрит милиция...
— А эта несчастная сама виновата в своей погибели...
— Что за девушки нынче пошли, до какого позора сами себя доводят.
— Да нет же, говорят, они родственники были.
— Да вы что?.. Любовь, будь она неладна, все любовь теперешняя виновата.
— Нет, здесь что-то не так, можно ли ни с того ни с сего убить девушку.
— Видать, испугался, что выдаст его, а своя-то рубашка ближе к телу.
— Точно: помогла милиции напасть на его след, он и убил ее за это.
— Вот собачий сын. Какой позор на нашу голову...
— А его, что же, так и не поймали?
— Поймаешь его! Это ж куница, зверь лесной, одичалый. Чтоб ему!..


Такие сегодня полыхали страсти под могучим деревом больничного двора. Казалось, собрались стрелки, бьющие в одну цель. Вдруг раздался голос мужчины, сидевшего поодаль и молча курившего до сих пор:
— И не надоест вам судить о том, чего вы не знаете? А вот мне известно, что неплохой он был парень.
— Неплохой, еще бы! Кто в тюрьму попадает, тот не может быть хорошим.
— Не одни плохие в тюрьму попадают... — только и возразил мужчина.
А большинство все волновались, кто сочувствовал, кто обличал. Да кто же он такой, наконец, чтоб из-за него всем волноваться?
Молодая женщина, сидевшая, скрестив руки на груди, с потемневшим опечаленным лицом, обратилась к своей подруге, выглядевшей помоложе, посвежее:
— Ты его должна помнить: когда мы в старших классах учились, он к нам на соревнования приходил, парень из села Дзирхва, Виталием звали...
— Нет, не вспомнила что-то...
— ...Ну, такой спортсмен в беге, в прыжках всегда первые места брал. Да что с тобой?.. Не помнишь даже, как он на гитаре играл? Как танцевал?
— Ах, не тот ли, что, танцуя, так ловко поддерживал гитару на голове, веселый такой парень? Я с ним сама танцевала. Да он еще и ухаживал за мной одно время.
— Вот видишь, как хорошо вспомнила, даже лишние подробности. Значит, вспомнишь и то, что сама называла его Ваном Клиберном.
— Да, да, за длинные, красивые его пальцы... Что же он такое натворил? Я еще давно слышала, что его посадили, а потом ни слуху ни духу...
— Если б только один раз отсидел...
— Подожди, подожди, он что же, убежал из тюрьмы?
— В бегах он... — молодая женщина с постаревшим от горя лицом быстро встала и ушла в здание.
— ... Будь проклят тот, кто сбил его с толку в начале жизненного пути, — так заключил пересуды о несчастном парне куривший мужчина. Эти слова, как и разговор двух подруг, были самыми человечными.
Этот день и последующая новость в который раз обсуждалась в каждой палате, обрастая подробностями, трансформируясь, так что на третий день она выглядела примерно так:
— Пятерых он убил и себя напоследок жизни решил. Вот до чего можно докатиться.
— Видно, не вмещался он в этот огромный мир...
Жара, как никогда, изводила больных и посетителей, и они, вместо того чтобы думать о своих делах, или читать книги, или хотя бы телевизор смотреть, наконец вместо забот о собственной жизни — люди поглощены были чужой судьбой и как мячик перекидывали друг другу суждения о ней.
У девушки с горестным лицом за это время случились два сердечных приступа. Она с трудом выбиралась во двор, сидела вдали от всех, отчужденная, печальная, смотрела на крону дерева, но не всю крону, а только на высохшую ветвь, спрашивая себя, отчего, если все ветки так зелены, так жизнерадостно устремлены вверх, отчего же, рожденная тем же деревом, не сломанная ни ветром, ни человеческой рукой, засохла она? Быть может, молния выжгла самую могучую ветвь дерева? Но почему она выбрала именно ее?
— Какой парень был, — сокрушался чей-то голос. — Кажется, не было никого веселее и жизнерадостнее. Друг настоящий: всегда приходил на помощь в беде. А сила в нем так и играла. Как-то на свадьбе поспорил он с ребятами, что поднимет зубами котел с мамалыгой, что висел на перекладине над очагом. Мамалыги наварили человек на сорок — шуточное ли дело! А он снял котел, поставил и, распластавшись, над ним как орел крылатый, вдруг вцепился зубами за дугу ручки и поднял котел над землей, распрямившись во весь рост!
— А ведь это чудачество, дурость, я бы сказал. Не знал он, что ли, куда силу девать? Штангой бы занялся, если больше ничего придумать не мог!
— Да, он не раз удивлял людей своими причудами. Я ведь сам родом из того села, из Дзирхвы, я теперь хорошо его вспомнил, хоть прошло столько лет... Увидел он раз, что ребятишки недалеко от колхозной бахчи собрались, по сторонам с опаской оглядываются, а подойти не решаются. Сорвал он самый спелый., самый большой арбуз, разрезал, ребятам раздал по ломтю, и сам сидит на обочине дороги, угощается. Ну, сторож, понятное дело, тут как тут. Скандал поднял, в правление пожаловался. Только через неделю ночью все лучшие арбузы исчезли с бахчи, осталась мелочь одна недозрелая. Сколько ни искали, не нашли таинственного вора.
А дня через три председатель нашел в своем столе пачку денег и записку: это, мол, выручка за арбузы, которые у тебя гнили без пользы или продавались сторожами налево. И приписка: услуга, мол, оказана бесплатно...
— Ты думаешь, это дело рук того парня?
— Ага. Виталием его звали, вспомнил! Он еще вот как проучил одного сопляка, обругавшего его матерным словом. Ты, говорит, мать мою оскорбляешь, ну так получай по заслугам. Раздел его догола и выгнал на дорогу. Бедные женщины и девушки с криками убегали, завидев голого мужчину. Потом Виталий ушел в город учиться, получил какую-то специальность, я тоже уехал, больше о нем ничего не слышал.
— Ну, такой кого хочешь мог убить: что ему не по нраву, сразу силой брал.
— Нет, ты не понимаешь: беспокойный он был, силы в нем играли, буйство молодое, а дела себе настоящего, чтоб с головой окунуться, не находил. С тихонями просто: к какому делу приставишь, тем и будет всю жизнь заниматься, он же школу никак кончить не мог — ему бы педагога крепкого встретить, а над ним вечно вздыхали да ахали наши сердобольные учительницы. Чем старше он становился, тем больше они терялись перед острым умом и буйным нравом подростка...
— Эге, да это ж он заставил меня отвезти его как-то в Сванетию на директорской машине, я тогда шофером в совхозе работал, — воскликнул один из слушателей. Уселся поудобнее на скамейке и принялся рассказывать: — Сижу я в машине, жду, когда кончится совещание, смеркается, а дело было зимой. Мой директор выскочил на минуту из министерства, я, говорит, задержусь в городе, езжай домой, завтра за мной приедешь. Поехал я. За вокзалом голосует мне кто-то: захвати, мол, если по дороге. Пока мы договаривались, откуда ни возьмись — тип какой-то, оттолкнул того, что наклонился ко мне, распахнул дверцу, уселся на заднем сиденье, приставил что-то холодное к моему уху и скомандовал по-русски: «Поехали!» Обернулся — душа в пятки ушла: лицо заросло бородой, глаза горят как у безумного, а в руках — револьвер. «Давай, давай, — говорит, — и без глупостей у меня, не то убью. А тот, первый, захлопнув дверцу, подмигнул — может, в сговоре они были. Признаюсь, испугался я револьверного дула: кому хочется ни за что ни про что с белым светом расстаться? Только по акценту я понял, что он абхаз. Я ему и говорю: «Ты же абхаз, договоримся как-нибудь». А он: «Абхазец не абхазец, тебе до этого дела нет, сворачивай налево!»
И, как назло, ни один постовой не остановил, никакого у них чутья на нарушителей закона нет. Я уже не сомневался, что за моей спиной сидит беглый преступник — ведь только абраги, как убегут из тюрьмы, стремятся поскорее укрыться в горах Сванетии. А затылок у меня, поверите ли, судорога сводит от прикосновения револьвера того бандита!
«Ну что ты меня запугиваешь? — вскричал я. — Везу тебя в горы, чего надо мной измываешься, совесть у тебя есть?» Я ему намекаю, что, раз оба мы абхазцы, надо же сочувствие друг к другу иметь.
«Молчи, жалкий, нищий абхазец...»
«А ты — герой! Не встречал я еще на нашей земле такого героя...»
«А мне плевать на эту землю, на всех живущих и похороненных в ней, потому что зря она меня родила. Вник, трус несчастный?»
«Лучше быть трусом, чем убийцей, бродягой, абрагом!» — кричу я в ответ, и страх мой постепенно проходит и даже жалко мне становится моего седока.
«Кончай выступать. Крути баранку да помалкивай».
«Да, я кручу баранку, и стоит мне на полметра отклониться от дороги, как мы оба полетим в пропасть не хуже Фантомаса...»
Тут я почувствовал довольно сильный удар револьвера по голове, чтоб он сгорел, паршивый беглец, но боль придала мне злости и решимости.
«Ты сказал: нищий абхазец. Абхазец, если и нищ, то все равно честен! Помнишь, в нашей сказке нищий абхазец самого черта вокруг пальца обвел...»
И тут на моего непрошеного спутника напал смех, да какой, того гляди умрет от смеха.
«Маладец!» — это он на абхазский манер русское слово сказал. «Маладец, нищий абхазец!»
Да, озлоблен был этот человек сверх всякой меры... Ну, а дальше мне было не до разговоров: дорога становилась все труднее. Приходилось ли вам вести машину над Ведьминой пропастью? — Рассказчик обвел взглядом слушателей, видно было, что он и прихвастнуть не прочь, но дело свое, действительно, знает и любит. — Пока мы ехали над Ведьминой пропастью, я только о том думал, чтоб нам не загреметь вниз. А как в Сванетию добрались, на меня вторая волна страха накатилась: ведь не даст он мне отсюда живым выбраться, зачем ему живые свидетели!.. Ночью въехали мы в деревню, темень такая — ничего не видно. А он меня останавливает и говорит:
«Если хочешь остаться живым, слушайся меня беспрекословно». Вышел из машины и, перед тем как захлопнуть дверцу, добавил: «Сиди и жди меня».
И растворился во тьме. Потом где-то в отдаленье услышал я лай собак. И пока я вот так сидел, чего только не передумал! И так я все тогда чувствовал и понимал... А спроси меня теперь, о чем тогда думал — не помню. Да. Минут через двадцать слышу, возвращается: с кем-то. Остановились не дойдя до машины метров десять, попрощались. Потом быстрым шагом подошел, белкой нырнул на заднее сиденье. «Поехали», — говорит, как вначале. И мы той же дорогой ночью — назад. Теперь мой абраг был уже не такой суровый, даже стал шутить со мной и время от времени заводил все одну и ту же песню, грустную песню, сочиненную безвестным горемыкой-абхазцем:

— Слышишь, мама, то голос тюрьмы гробовой.
Что мне делать, скажи, как ее избежать?
— О мой сын, ты недавно вернулся домой,
Чтобы снова меня на тюрьму променять...

Там еще были куплеты, но их я не запомнил.
Вернулись мы в Сухуми, притормаживаю около места нашей злополучной встречи, а он кричит: «Не останавливайся, путь наш пока далек». Тут я возмутился:
«Совсем у тебя совести нет! Меня дома ждут, а ты гоняешься за ветром. Сколько мне с тобой теперь ездить?»
Но мои слова на него никакого впечатления не произвели. Видно, очень уж он ожесточился.
Когда мы доехали до Нового Афона, велел он мне подниматься в горное село Анухва.
«Вряд ли машина дотянет до Анухвы, — попытался я возразить, — там же не дорога, а сплошные ухабы».
«Куда кошка не взберется, туда умелый шофер доберется. Не беспокойся, я тоже кое-что в этом деле смыслю».
«Ну, там он меня и прикончит», — подумал я. Однако тут же себе возразил: «Если б хотел убить, давно бы убил, раз сам машину водить умеет».
Что интересно, по дороге в самых трудных местах он меня предупреждал, где дорога разрушена, где объезд, где обрыв близко к дороге подходит. В общем, поднялись мы в Анухву. Остановил он меня и прежде чем спрятать револьвер, спрашивает, указывая на него глазами:
«Значит, говоришь, не пользовались наши предки подобным «снаряжением» для принуждения братьев по крови?» И криво так улыбнулся, страшной какой-то улыбкой, должно быть, заросшее лицо делало его улыбку такой дикой, а вообще-то чувствовалось, что красив он и строен от природы, и ростом вышел.
«Наши предки знали, когда следует применять оружие, а ты не знаешь», — ответил я.
Глаза его злобно сверкнули:
«Поговори у меня!.. А ну, катись ко всем чертям, и чтоб ни одна живая душа не узнала, куда ты меня возил и куда привез. Иначе из-под земли тебя достану и прикончу, как паршивую собаку».
И пошел к каштановой роще. Обернулся, помахал мне револьвером, прощаясь и «предупреждая одновременно, но так и не выстрелил, только судорога опять мне затылок свела.
Рассказчик умолк, а больные и посетители в один голос «признали» в его спутнике несчастного, совершившего три дня назад тяжкое преступление.


Наступила ночь. Ночь в больнице не такая, как в обычных домах: тревожная, ожидающая. Но в нашей больнице у большинства был один диагноз — старость. Старики старательно лечили свою болезнь, не забывая обсуждать все и вся, а наговорившись за день, со спокойной совестью склоняли головы на казенные подушки.
Вот говорю так, а знаю, что не права. Мир переполнен великими страстями, несчастьями, бедами, но этим людям они уже не под силу. Теперь большие потрясения пережинали другие, которые помоложе.
В эту лунную ночь под деревом сидела девушка с изможденным лицом. Ей не хватало воздуха в палате. Дерево, как ей казалось, придавало силы.
Она думала о том, кто стал притчей во языцех. Она не встречала в жизни более яркого, запоминающегося человека. Нет, она не знала, а если б и знала, ни за что не поверила бы, что он стал разбойником. Все эти годы она полагала, что этот парень когда-нибудь станет гордостью родимого края.

* * *

Прошло много времени, и люди забыли того, о ком спорили с такой страстью. Все проходящее так плотно оседает на дне сундука времени! Мало ли происходит на земле всяких печальных человеческих историй!
И я старалась аккуратно уложить в сундуке своей памяти историю несчастного беглеца, чтобы никогда больше не вспоминать о ней. Но не получалось у меня этого. Врасплох налетали на меня, словно мошкара, мысли, воспоминания и боль. Сердце звало меня к моему сундуку, и я вопреки своей воле приоткрывала крышку. Оказывается, там находились не одни только воспоминания, но и боль последующих лет, и все мой вопросы, обращенные к себе и другим. В строгой последовательности улеглись как в архивной папке, все поступки этого человека, сначала обычные, потом все более сложные, вплоть до трагической развязки.
Наконец я решительно захлопнула крышку сундука и твердо решила больше к нему никогда не прикасаться. Мне казалось, что все умерло, погибло, как гибнут в сотах пчелы. Но я ошиблась. Душа, как бабочка, все вила и вила свой кокон, и этому кокону предстояла иная жизнь.
Да, всему на свете приходит свой срок.

* * *

Явь это была или сон, не знаю. Не это — главное. Так разбросанные облака то расползаются клочьями по небу, то собираются в единую грозную массу. Вот и из моих клубящихся сомнений и переживаний, мучая мою совесть, выткался совершенно реальный, солнечно яркий облик того юноши, и был он даже краше, чем его описывала печальная девушка и некоторые другие люди.
— Не бойся, я ни для кого больше не опасен, — сказал он мне, горько улыбаясь. И так тяжко вздохнул, что зазвенело, забряцало, все его холодное и прочее оружие.— Видишь ли, все, что тебя так долго мучило, тяготило и меня. Мы с тобой все время думали об одном и том же: когда я стал выламываться из людской породы? Где источник зла, захлестнувшего меня?
Я где-то читал или слышал когда-то: некий царь издал указ, что преступник может избежать наказания, если скажет три бесспорных истины. Тут как раз поймали разбойника, которому грозила смертная казнь. Ему предложили воспользоваться милостивым царским указом.
— Преступник не рождается преступником, — начал несчастный.
— Верно! — воскликнули царские судьи. — Говори свое второе бесспорное суждение.
— Человек, осужденный на казнь, испытывает горькие муки, — продолжал он.
— И в этом ты прав, — подтвердил суд.
— А в-третьих, если выпустить на волю осужденного, он ни за что добровольно не вернется к вам, — закончил разбойник.
— Сколько приходилось иметь дело с вашим братом, не случалось, чтоб вы по доброй воле шли в наши руки, — согласились с ним стражи закона. — Ты высказал три здравых бесспорно верных суждения, и ты свободен, отправляйся на все четыре стороны....
— Только не думай, — продолжал мой воображаемый собеседник, — что я надеюсь на помилование. Было такое время, когда меня можно было оправдать, и я бы нашел слова, которым поверил бы самый недоброжелательный человек, но теперь — теперь сам себя не прощаю. А эту сказку потому рассказал, что и сам я не родился преступником. Если хотите знать, не было в нашем доме более милого, потешного ребенка, чем я. Рос я обыкновенным мальчишкой и, хоть немало хлопот доставлял взрослым, никто бы не сказал, что моя жизнь закончится так позорно. А началось все с того, что меня без вины ударили палкой, короткой палкой, будь она проклята...
Чем я старше становился, тем больше придумывал всяких забав, приключений и проказ: то в лес удеру, то весь класс уведу на море. Среди сверстников я пользовался непререкаемым авторитетом. Даже если во время урока выпрыгивал из окна, чтобы побродить в горах, ребята считали, что я совершаю «подвиг». А все потому, что во мне жила веселая сила, я и пел, и плясал, и объяснения учителей схватывал на лету, и в спорте всегда был первым.
И надо же мне было на беду встретить лихого человека. Сегодня-то он уже никому не опасен, возмездие и его настигло, как ни рядился он в честного человека, мудрого стража истины и закона. Да, настал такой день, когда его темные дела были разоблачены. Но на мое несчастье он встретился мне в те времена, когда был могуществен, и — сломал мою жизнь небрежно, мимоходом, из-за природной злобности.
Вот как это случилось.
Я шел с последноего сеанса кино. В нашем маленьком городке не успеешь и ста шагов отойти от центра, как попадешь на неосвещенную улицу, либо там горит такая тусклая лампочка, что она только себя и способна осветить.
Но я часто здесь проходил, только не знал, кто живет на ней, сам я шел к тете, чтобы заночевать у нее — ведь на автобус, идущий в наше село, я опоздал — а она жила в конце этой улицы. Почти всю ее миновал, когда увидел машину, а около нее каких-то людей. Я не сразу понял, что они делали, да мне и в голову не могло прийти, что они злоумышленники. В тот момент, когда я приблизился, взвыла сирена, видимо, установленная хозяином на случай угона его машины. Воры исчезли, словно растворились в темноте, а я, ничего не успев отчетливо сообразить, был схвачен какими-то людьми, которые принялись выворачивать мне руки.
Сколько я ни упрашивал отпустить меня, сколько ни пытался объяснить, как все было, никто и слушать меня не хотел. Хоть бы подумали, разве бы я дался им в руки, если б был профессиональным угонщиком машин, ускользнул бы как рыба из рук...
Словом, привезли меня в милицию. И здесь-то меня ожидала встреча с этим подонком, с этим чудовищем, похожим на сыча, но надежно укрытым милицейской формой.
— Вот, застукали наконец вора!
Я принялся клясться, что произошло недоразумение...
—Кончай врать, кишки из тебя вон! — грубо прервал меня «сыч».
От его голоса у меня душа в пятки ушла, в жизни не слышал, чтоб кто-нибудь так орал. Вылитый дэв из сказок моей бабушки.
Тут распахиваются двери, и в кабинет вталкивают, держа за шиворот, двух подростков. Я их видел впервые. То есть, возможно, именно они возились возле машины, но ничего определенного я сказать не мог.
— Это он! Тот самый, который хотел украсть машину. Мы хотели его поймать, да больно страшно сирена завыла. Но это точно он! — Все выдавало в них, заметных, как рябые лошади Екупа* (* Персонаж из народной сказки.), отъявленных негодяев, но они выступали свидетелями, а я попал в капкан.
— Эй, оборотень, может, они твои сообщники? — взревел опять «сыч». Видимо, он иначе, нормально, говорить не умел.
— Я не знаю. Я не знаю их, к машине я не подходил, только видел людей издали и услышал, как раздался сигнал и кто-то бросился прочь... — Я не мог предполагать в этих ребятах воров: а вдруг ошибусь!
— Заткнись, кишки из тебя вон! — снова по-русски загрохотал гром.
— А может, он правду говорит? — вмешался по-абхазски старший сержант, который ввел меня в кабинет. — Если б он был виноват, валил бы всю вину на других, как эта шпана...
— Шляется по городу как бездомная собака и говорит правду?! С такими же подонками, как он сам...
Не видел я еще таких страшных глаз, однако, обрадовавшись поддержке, тоже залепетал по-абхазски:
- Клянусь матерью, не вру! А этих ребят я не знаю, они ли хотели угнать машину или еще кто-ниб... — Я не успел договорить: от жестокого удара короткой милицейской дубинкой по голове из глаз моих посыпались искры.
Когда ко мне вернулось сознание, мне стало стыдно за мир, в котором столько зла, и горько, обидно за себя, за свою личность, которой нанесли незаслуженное оскорбление. В один миг перевернулись во мне все привычные мерки и представления. С презрением и ненавистью взглянул я теперь на злодея.
— Посмотрите на него! Ишь, фары-то сверкают! — и снова замахнулся дубинкой, но сержант отвел его руку.
Целую неделю меня продержали в камере предварительного заключения. Как оказалось, в ту ночь угнали несколько машин. Было похоже, что действовала одна шайка. Так оно и оказалось. Стоило как следует заняться теми ребятами, заметными, как «рябые лошади Екупа», и они раскололись, назвали сообщников, и все понесли справедливое наказание.
За меня же пришлось специально хлопотать моему брату Ладикуа, чтобы меня выпустили на свободу.
Был я тогда в девятом классе, кончать его после такого позора, естественно, не стал — уж очень часто напоминали мне о знакомстве с милицией. Что греха таить, учителя даже рады были: парень с сомнительной репутацией больше не влиял на других старшеклассников.
Подался в город, поступил на курсы водителей, стал шофером. Когда права выдавали, специально отметили, что я лучше всех на экзаменах отвечал. Год проработал я на грузовике, чувствуя себя полезным членом общества. Вот в этот период я угостил ребятишек арбузами и проучил нашего председателя, у которого без толку из года в год сгнивали бахчевые. Много я тогда делал различных попыток восстанавливать поруганную справедливость, просто до болезненности это во мне развилось.
Прежние мои товарищи кончили школу, поступили в институты, для меня они были теперь бесконечно далекими. Я теперь вел «взрослый» образ жизни: едва заводилась лишняя десятка, шел в ресторан; полюбил танцплощадку, научился с одного взгляда выбирать доступных девчонок среди приезжих, отдыхающих. Они сами липли ко мне как пиявки — не оторвешь! И без всякого усилия с моей стороны так в меня влюблялись, что хоть бери их с собой на край света. Но с местными девушками я был осторожен — повода не давал строить какие бы то ни было планы относительно меня.
Все было бы прекрасно, если б временами не нападало на меня какое-то неуютное состояние, особенно когда видел хорошо устроенных, с высшим образованием, с гладкой биографией молодых людей. Тогда я зверски напивался и ненавидел своего обидчика, сломавшего мне жизнь. Теперь-то я понимаю, что у меня самого не хватило характера, но тогда я во всем винил только того «сыча» из отделения милиции.
Случай свел меня с «рябыми лошадьми Екупа». И сам не знаю как, в один далеко не прекрасный день мы угнали новенькую «Волгу» нашего истязателя, которого мы ненавидели одинаково страстно.
— Не нужна мне была его машина, я наслаждался местью. Не доезжая Гагр, я вышел и вернулся домой к тетке, у которой я теперь жил, а «рябые лошади Екупа» на бешеной скорости еще долго носились по горам, пока им не надоело. Пытались в Сочи сплавить машину но частям, чуть было не попались, но вовремя скрылись, сбросив машину в пропасть. Потом машину все же нашли. Долго еще искореженная «Волга» стояла во дворе ее владельца, словно военный трофей, а я ликовал, проходя мимо.
И опять я не понял, что не ему я сделал плохо, а самому себе: во-первых, на мне теперь лежало преступление, во-вторых, я позволил подчинить свой рассудок гневу и обиде.
Скоро я убедился, что мне не стоило связываться с теми ворами. Как-то сижу я в ресторане «Псоу», входят они, заметные, как «рябые лошади Екупа», подсаживаются ко мне: долг, мол, платежом красен, мы тебя потешили, отомстили и за тебя тоже, теперь ты нас выручай, нам твоя машина нужна — доставить кое-куда кое-какой товар.
Все мое существо восстало, словно почувствовал я, что рискую сейчас окончательно завязнуть в этой трясине. Ведь меня уже уважали, доверяли мне дальние рейсы, непростые грузы...
Словно я просунул руку в кувшин с ядовитыми змеями и теперь не могу выдернуть ее обратно.
А они все напирают: твой долг — помочь нам, или ты не человек долга, или тебе не хочется покутить потом на вырученные деньги.
Поистине: кто с дерева упал, того змея обязательно укусит. Что мне делать было, согласился, но с одним условием: после этого мы не знаем друг друга.
Сторож нашего гаража — с войны пришел на одной ноге — все скакал вокруг меня на протезе, не смей, кричит, брать машину без путевки, но «рябые лошади Екупа» сунули ему «красненькую», старик исчез.
В условленном месте загрузились, отвез все куда велели, а у самого на душе так смутно, так нехорошо. Что есть мочи гнал в город, поставил машину в гараж.
А на другой день узнаю, что обокрали универмаг.
Недолго кутили «рябые лошади Екупа» — размотали следователи это дело, забрали их, и уж если в самый первый раз на меня, неповинного, наговорили, то теперь и надеяться было не на что. Опять я оказался под стражей. И опять попал в руки того, ненавистного.
— Что я вам говорил: одна это шайка! — И такое торжество в его глазах горело, словно он сделал великое для людей открытие.
...Как участнику ограбления дали мне три года лишения свободы в колонии общего режима в местах отдаленных.
Каково мне было в неволе, если свободный мир не вмещал меня? Все. Кончилась моя жизнь. Нет слов. Лучше бы мне тогда умереть.
Но я был молод, и три года заключения оказались для меня по-своему наполненными: не все там были отребьем общества, встречались бедолаги вроде меня, а были такие, кто сохранил свое достоинство среди отпетых негодяев. Приглядевшись и пообвыкнув, почувствовал я в себе желание и силу организовать небольшой хор. Нашей любимой песней была одна, заветная, — про мать:

Не спеши, моя мама, о сыне скорбеть,
Мне так тягостно слышать стенанья твои,
Не могу я в разлуке с тобой умереть,
Ибо светом храним материнской любви.

Я сам сочинил эту песню но-абхазски, но, когда я пел ее, многие плакали, не понимая слов.
Отбыв срок, приехал в родительский дом. Месяца два мне никуда не хотелось уходить от матери, она радовалась, уговаривала меня навсегда остаться подле нее. А однажды вышел, успокоив ее, что ненадолго, только по городку нашему пройдусь, где я у тети жил, да и не вернулся больше: встретил товарищей по работе, обещали помочь устроиться... Да вот беда: не очень-то торопились меня оформить в отделах кадров, больно уж солидный «прокол» у меня. А дружки мои прежние меня не бросали, сажали в ресторанах рядом с собой — не оставлять же человека в беде, и не оставляли — как они это понимали. Я теперь, стоило мне выпить два-три стакана вина, становился каким-то невменяемым.
Приезжали ко мне односельчане, уговаривали вернуться, предлагали место массовика-затейника в нашем Доме культуры. И про мать, убитую горем, напоминали.
Я уж совсем собрался вернуться, да тут самый разгар летнего сезона начался, такие девушки приехали, мы компанией разъезжали по ресторанам, апацхам, то в Гагру помчимся, то в Афон, то в Сочи.
Вы спросите, какими деньгами были набиты мои карманы, а они в самом деле были набиты. И сколько из них убывало, столько же снова в них оседало ненадолго. Одно скажу твердо: ни одного честного, благородного человека, трудившегося в поте лица, в жизни не обидел.
Но есть такая публика, что не уставая, сосет прибыль из частных лиц и государства. И особенно отвратительны в этой среде скупцы, которые при тусклом свете лампочки дрожащими руками пересчитывают купюры, а сами питаются куском черного хлеба да пучком зелени. Мало им одной машины, на которой везут они к рынку все, свое и колхозное, вплоть до дикой алычи — покупают они вторую машину, ставят в гараж и ждут случая, чтоб перепродать втридорога. Эти вызывают во мне особое омерзение.
Спекулянты, жулики, расхитители государственного добра, мало ли их? Возьмите у них сколько угодно, думаете, они пойдут на вас жаловаться? Ни за что. Вздохнув, с новой силой примутся грабить людей и страну, вот и все.
Добавлю также, что я не пачкал рук: только направлял и наблюдал действия других; на этом основании я даже причислил себя, глупец, к высоким личностям, к философам.
Но я забыл, что мне невозможно было ни в чем соблюсти меру, ведь мир не вмещал меня. Попадись я вместе с дружками, что грабили грабителей, мне было бы не так обидно. Я умираю от стыда, что споткнулся при жалких ничтожных обстоятельствах.

Из показания следствия
«...Гр-н Демырба В. (такого-то числа, месяца, года) с гр-ном Лакутаа А. в 12 часов ночи, будучи в нетрезвом состоянии, с заранее обдуманной целью ограбления напали на гр-на...»

Здесь все так, да не так: мы не намеренно, не с заранее обдуманной целью напали на этого пьянчужку. Мы сами были сильно пьяны, а я уже говорил, что пьянел теперь быстро и напрочь теряя рассудок. Видно, судьба моя такая, испить всю горечь позора за свой низкий поступок.
Было за полночь, когда мы очутились на железнодорожной станции, здесь было пусто, только в углу у стены полусидел-полулежал пожилой мужчина, опираясь на снятые резиновые сапоги и прижав к груди старую хозяйственную сумку. Он похрапывал во сне, от него за несколько шагов несло винным перегаром, нечистым телом, давно не стиранной одеждой. Я встречал его и раньше — он жил неподалеку от станции. Трезвым его мало кто видел. Он и раньше вызывал во мне отвращение, сейчас же, спьяну, я почувствовал нечто близкое к бешенству:
— Ну-ка, возьми у него сумку, — приказал я товарищу, тот повиновался. — Теперь обшарь его карманы. — Оказалось, что в карманах еще оставались какие-то рубли. — Смотри-ка, да он богач. — Мои товарищи засмеялись. — Ну ладно, пошли.
Но моих дружков теперь не так-то легко было остановить. Один из них стал выдергивать из-под головы пропойцы его сапоги. И тут он проснулся и начал дико вопить спросонья. Начался переполох, откуда-то появились люди, залаяли собаки. Мы инстинктивно бросились бежать.
Дальше все было как полагается. Уйти от погони мне ничего не стоило, к тому времени я научился мастерски это делать. А вот дружка моего поймали, и он, конечно, как водится, выдал меня.
Опять допрос, и опять его ведет он! К тому времени исполняющий обязанности прокурора.
Как он торжествовал, увидев меня перед собой в третий раз! Кое-что я помню из его обвинительной речи:
— ...Граждане, перед нами особо опасный преступник! Я уже много раз встречаю его на скамье подсудимых. Никто не может его исправить, надо оградить общество от опасности...
Меня и моего дружка судили по II части II статьи Указа II — об охране личного имущества граждан, что означает по пятнадцать лет строгого режима каждому из нас. Всем было ясно, что чудовищная кара значительно превышает нашу вину. Наши родственники подали кассационную жалобу.

Из кассационной жалобы
«...и пострадавший тов. (такой-то), и обвиняемые Демырба В. и Лакутаа А. находились в нетрезвом состоянии, и встреча их произошла случайно в тот момент, когда пострадавший спьяну заснул в сотне метров от дома, а обвиненные нечаянно на него набрели. Никаких преднамеренных целей у них не было, они ему не угрожали, не избивали, не применяли оружия, фактически не грабили...»

Республиканская судебная коллегия рассмотрела жалобу и вынесла решение оставить в силе постановление суда, с одним изменением: II часть II статьи заменили I частью той же статьи — по десять лет каждому. Нас отправили в исправительно-трудовую колонию строгого режима.

* * *

На этот раз я дал себе клятву, когда выберусь из тюрьмы, убить этого зверя. Его несправедливый приговор сломил мою душу. За что он так возненавидел меня с первого взгляда, спрашивал я себя много раз; никогда раньше судьба не сталкивала нас, не убивал я его отца-матери, не отнимал жены, не насиловал сестру, за что же он мстил мне?! Откуда мне, дураку несчастному, было знать, что этого человека пьянила, одурманивала жестокость, безграничная, как ему казалось, власть над людьми, безнаказанность (до поры до времени). Как гончар точно знает, где полагается прилепить к кувшину ручку, так этот полуманьяк-полуподлец душил во мне вольную мою натуру. Убить. Раз приняв решение, я уж не мог от него отказаться, не мог найти себе покоя. Десять лет! Целая вечность! Полгода я промучился и наконец решился на преступление, теперь-то уж не первое: бежать!
Мы жили на первом этаже. Десять очень разных по возрасту и характеру людей. Как у нас говорят, сварили в одном котле мясо разных животных, а бульон не удался. Но в моем деле всех должно было повязать единой веревочкой. В общем, кого угрозами, кого добром — всех уговорил участвовать в побеге. Стали мы землю рыть под стеной, которая всего ближе к загородке вокруг наших домов на сваях. Самое трудное было — освобождаться от земли. Выносили ночью, выходя вроде бы по нужде. Рыли по очереди, всегда ставили «на шухер» своего человека. При этом пели песни, чаще других — моего сочинения, о матери. Чем дальше, тем труднее было рыть траншею, но я себя не жалел, больше всех вкалывал.
И вот наступил долгожданный момент: мы вывели подземный проход за ограду. Я ликовал. Мое состояние разделяли еще два-три смельчака, остальные держались нерешительно, как в сказке об охотнике, поймавшем белого зайца. И побег совершить смелости не хватало, и остаться нельзя: накажут за сообщничество. Но я сделал вид, что не замечаю никаких колебаний:
— А ну, братцы, за мной!
Последний раз я слышал затрудненное дыхание товарищей по несчастью, когда вылезал из траншеи. Словно тигр, бросился я вдоль чайных рядов к лесу, бежал почти без передышки всю ночь и под утро был далеко от места заключения. Вышел к дороге и, притаившись за камнем, стал ждать машину.
Надо сказать, что люди по-разному относятся к заключенным: одни боятся и ненавидят, но есть и сочувствующие. Мне попался трус. Когда я внезапно выскочил перед ним, он едва не задавил меня. Рванув дверцу кабины, я очутился рядом с ним и, показав лезвие ножа, единственного оружия, которое при мне тогда было, велел гнать грузовик в ближайшее селение и достать мне
обычную одежду наших мужчин. Дрожа от испуга, парень выполнил все мои приказания.
Первое, что ожидало меня в Абхазии, это известие о там, что стараниями родственников мое дело пересмотрено, и срок заключения сокращен до 6 лет.
Не знаю, как я не сошел с ума: полтора года рыли мы подкоп, мне оставалось сидеть всего четыре года. Дошли до меня постепенно известия и о судьбе сотоварищей: только одному свану удалось скрыться, восемь человек были возвращены и наказаны еще большим сроком заключения.
С этого момента я перестал считать свои неправильные поступки и преступления — их уже было слишком много. Я ограбил таксиста, чтобы одеться прилично и купить револьвер у темных людишек. Я избил старика армянина за то, что он не накормил меня, пожалел голодному кусок сыра и хлеба, он даже не пустил бродягу на порог дома. Но я был так голоден, что мог бы съесть ящерицу, и я в кровь избил его. Да, я стал волком и жил по-волчьи. И того шофера директорской машины, который возил меня к свану, что спасся, мучил я, наводя пистолет прямо в затылок. Как потешно дергались какие-то жилы на его шее. Каким безнадежным и все-таки верящим взглядом смотрел он на меня, когда я наконец отпустил его... Зря мы ездили к свану: он дал карабин, который потом погубил меня окончательно. Занятный это был карабин.

Из акта экспертизы
«... обнаружено следующее оружие: нож из нержавеющей стали, фабричный, специально обтесанный наподобие финского ножа; револьвер системы «Вальтер»; карабин — на стволе надпись: «Тульский оружейный завод императора Петра Великого, 1916, № 422542», выше курка штамп 39495, на магазине— 139431. Все три части ствола —от разных карабинов...»

Были люди, искренно любившие меня в то время: они прятали меня, кормили, рисковали своим добрым именем, которое я никогда не назову и с благодарностью унесу в могилу.

* * *

Со времени моего побега за домом родителей установили постоянное наблюдение, я знал об этом и близко не подходил к родным местам. Как и полагается хищному зверю, я поменял день на ночь: днем отсыпался в чаще леса, а по ночам выслеживал своего заклятого врага.
К тому времени я нашел для себя основное место пребывания: у нашей дальней родственницы, одинокой старушки по имени Масина. С порога ее домика, расположенного на высоком холме, видно внизу у моря Гудауту, но я спускался всего с километр, к чудесному, никогда не высыхавшему роднику, откуда брали воду окрестные жители. То был пещерный родник «Слеза девушки», бьющий из-под земли в глубине пещеры. Кто не знал о ней, ни за что бы не догадался, что под кроной могучих деревьев, корни которых питались животворной влагой, под буйно разросшимся у входа вечнозеленым кустарником природа скрыла удивительное свое чудо. Давным-давно люди выложили каменные ступеньки, ведущие к ледяной летом и теплой зимой воде родника, так что над ней струился пар. Тут, внизу, они находили летом прохладу, а зимой тепло. Подол неба скрывала зелень, на дне пещеры царил вечный сумрак. Ручеек в десяти— пятнадцати шагах скрывался под землей и то в одном, то еще в каком-то другом месте прямо в поле выходил к людям.
Лишь в очень дождливую погоду обычно чистая, как зрачок глаза, вода мутнела, ширила поток. То сверху стекались к роднику грязные ручейки. Но стоило прекратиться дождям, и вода родника снова приобретала изначальную чистоту и прозрачность и снова мелодично журчала о своей любви к людям.
Мало кто интересовался, куда уходит вода, где кончается пещера. А она не кончалась. Если идти по ее дну, постепенно принимающему вид траншеи, то она спускается все глубже под землю. Потом начинаются самые настоящие подземные залы с их красотами: сталактитами, сталагмитами, застывшими известковыми водопадами. Никто еще не выяснил, есть ли второй выход из этого царства. В детстве, когда меня привозили в гости к Масине, мы, поселковые ребята и я, больше всего любили спускаться к этим подземным полянам, где вполне можно было играть в футбол, если бы они были хоть сколько-нибудь освещены.
Пробедовав первое время в разных укрытиях, вспомнил я об этой пещере своего детства, прихватил в каком-то доме добрый запас свечей и хлеба и, добравшись сюда, целую неделю спокойно отдыхал в одном из ее уютных уголков, обдумывая, когда и как лучше всего «нанести визит» Масине.
Нет, она не выказала никаких чувств при виде меня. Старая согбенная женщина, доживающая век в одиночестве, она сначала вообще ничего не могла понять, долго расспрашивала, кто я такой и откуда. Узнав наконец меня, она сначала расчувствовалась, заплакала, вспомнила моего отца Шаадата. Я честно рассказал ей о своем положении, и оно повергло ее в ужас.
— Зачем ты убиваешь свою несчастную мать, нан? И твоему отцу нет покоя на том свете... — запричитала она.
Но крошечная высохшая старушка с доброй, большой как мир душой, не могла мне отказать в приюте и материнской заботе. Масина любила повторять, что меня очень любил ее младший сын Хазарат.

* * *

Это было давно, теперь можно сказать, что очень давно: Масина молоденькой девушкой вышла замуж задолго до войны, так что старший ее сын Шмат как раз подоспел к первому призыву, а позже ушли на фронт и младшие, погодки, Кастей и Хазарат, и никто из них не вернулся. Малое дитя, едва научившееся ходить и говорить, я взирал на сыновей Масины, красивых, стройных, в абхазских черкесках и на конях; мне до сих пор не верится, что они были рождены этой крошечной женщиной. А с той поры, как я узнал, что все трое погибли на войне, не могу себе представить, что таких великанов могла сразить пуля...
Во время охоты погиб в горах муж Масины, названый брат моего отца. Наш отец даже в последнем письме с фронта наказывал, чтобы мы не оставили Масину одну. Мои старшие братья, а потом и я, всегда ей помогали, сажали огород, пололи, дрова на зиму заготавливали. Особенно любили мы собирать мандарины с ее деревьев, на редкость плодоносных. Потом всю зиму присылала она нам мандарины, а излишки у нее оптом скупали соседи по самой низкой цене. И кислое молоко ее буйволицы трудно было ложкой проткнуть, такое густое оно было, и сыр она делала самый нежный и жирный. Но только некому было оценить ее искусство, некому было все это съедать. Сама Масина почти не притрагивалась к еде и так высохла, что, казалось, поднимется как-нибудь ветер на ее холме и унесет бедную старушку.
Помню, в четвертом классе я сильно простудился и заболел воспалением легких. После болезни я ослабел и врачи порекомендовали моей матери отправить меня в горное селение на парное молоко.
Масина принялась отхаживать меня со всем пылом материнского радушия, так что, когда настало время вернуться домой, меня смогла узнать только родная мать:
— Хагиар* (* У абхазцев принято двойное имя. Хагиар — домашнее, неофициальное имя Виталия.), это ты, мой Хагиар... — радостно повторяла она, оглядывая меня со всех сторон.
Когда-то много построек стояло во дворе Масины: гостевая абхазская акуаскя, кухня-апацха, коровник, кукурузный амбар, птичник, сарай... За ненадобностью большинство из них не чинили, постепенно все приходило в негодность, одно за другим сносилось, так что в конце концов из остатков материалов мои братья пристроили к акуаске что-то вроде кухни, которая одновременно служила еще и погребом, и чуланом. Изредка наблюдать, как она там копошится со своим хозяйством, стало для меня большой радостью.
Я бы себе не простил, если бы меня застали в ее доме, и бедной старушке пришлось бы немало вынести из-за своего гостеприимства. Так что я перезимовал в пещере, наведываясь к ней за продуктами и сменить белье. А весной мне уж ничего не страшно стало.
Я перебирался поближе к входу и наблюдал за женщинами, приходившими по воду. Особенно приятно было смотреть на наших стройных девушек с кувшинами на плече. Они редко приходили в одиночку, чаще парами и целыми стайками. Там, наверху, на виду у всех, скованные, вечно занятые, они становились здесь смешливыми, болтливыми. Пока наполнялись их кувшины и ведра, они делились новостями, кто женился, кто умер, кто кому что сказал, кто кого любит, кто как живет — словом, я оказался в курсе дел всей округи.
Если б не горькое стечение обстоятельств, приведшее меня в эту пещеру, я никогда бы не узнал, какими бывают девушки в своем обществе. Отставив в сторонку наполненные сосуды, они принимались с визгом бегать друг от друга, а набегавшись, обливали друг друга студеной водой и хохотали до изнеможения.

* * *

Мог ли я предположить, что именно в этой пещере, сумрачной и грустной без людей, как и вообще вся природа, когда она одна, ярким светом озарится и навсегда погаснет моя короткая бесславная жизнь.
И все-таки я счастлив, что слышал колокол любви.
Как-то в полдень я дремал на своем наблюдательном пункте, прислонившись спиной к камню. Меня разбудил веселый девичий щебет.
Среди девушек мой взгляд безошибочно выбрал ту, единственную, которую встречаешь лишь однажды. Подоткнув подол широкой юбки за пояс, она, как и ее подружки, носилась по вытоптанной площадке и пригоршнями воды поливала ту, что оказывалась ближе других. Наконец одна из них взмолилась:
— Кончайте, девочки, мы же совсем мокрые, сухого места на нас не осталось.
— Ой, ужас, как мокрые мыши...
— И поделом вам. А то все на меня набросились, как сумасшедшие, — говорила та, которую выбрал мой взгляд.
Видно было, что она замерзла больше всех и теперь пыталась по возможности отжать на себе платье. Она заметно запыхалась, и ее небольшие упругие груди, резко очерченные прилипшей мокрой тканью, поднимались и опускались от частого дыхания.
Простите меня за эту откровенность, но иначе я не сумею объяснить, почему кругом пошла моя голова. Один вопрос не давал мне покоя: как я мог до сих пор не знать, не видеть ее? Венеру, Назию, Светлану, Цвету — всех ее подруг я уже видел раньше, они раньше играли здесь, но ведь ничего подобного я тогда не испытывал. Вон ту я даже не помнил по имени, раз и навсегда условно назвав Коротконожкой.
А вот явилась Она, и мир стал иным. Стоит себе спокойно в нескольких шагах от меня и даже не догадывается, что осветила нездешним светом мою ничтожную жизнь.
— Итак, ты студентка второго курса, а мы за тебя здесь знаешь как «болели», чтоб ты сессию хорошо сдала, — говорила между тем Коротконожка, телепатически подчиняясь моему желанию как можно больше узнать о Ней.
— Вот спасибо вам, а то ведь могла бы остаться на первом, — отвечал ее милый родниковый голосок.
— А выйти замуж ты там ни за кого не собралась? — опять подчинилась мне, теперь уже Цвета.
— Да что я, сумасшедшая, что ли? Тут уж надо выбирать: либо учись, либо...
Эти ее слова для меня были слаще музыки.
— А может, все-таки собираешься? Среди городской студенческой молодежи...
— Нет! Нет! Нет! — скакала Она то да одной, то на другой ноге, распевая прекрасное слово «нет».
И тут она вздумала по камням допрыгать до того углубления в стене пещеры, которое было освещено упрямо пробившимся солнечным лучом. Все-таки нет более талантливого мастера, чем природа; в этом месте она сотворила что-то вроде ниши, нечто похожее на небольшую сцену, обвитую по бокам плющом, словно раздвинув занавес. Я не раз ожидал полуденного часа, когда солнце пробуется сквозь листву и осветит на час нерукотворную «сцену». В равной мере любил я ею любоваться в это время либо, если никто не шел за водой, подниматься туда и греться на солнышке.
Теперь она стояла на выступе скалы, подобно олененку. Солнечные лучи ласкали ее, согревали ее божественное тело, легкое дуновение сушило мокрые волосы. Если б я был художником!
— Так, может, у вас не институт, а монастырь, раз там не принято ухаживать за девушками? — спросила Венера, холодная красавица, такая похожая на далекую холодную, хоть и красивую, звезду. — Девушки, сердце нашей Рицы спит летаргическим сном. Помогите его разбудить!
«Рица!»

— Озеро Рица,
девушка Рица,
кого от нас прячешь
у самого сердца? —

это запела Коротконожка. И сама себе ответила: — Я знаю, кто в твоем сердце; там Нарджхеу!
— Зачем тебе Нарджхеу, Рица? Украдет он тебя, а по дороге окаменеешь вместе сним, — подхватила Цвета.
— Пусть окаменеем, — вошла в роль Рица, — назовут нашим именем люди то место, где это случится.
— Дурочка, Сасрыква* (* Герои нартского эпоса.) лучше.
— Да ведь он давно женат!
— Ради нашей Рицы Сасрыква бросит свою лилипутиху.
— Вы все напутали, — рассердилась на подруг Коротконожка. — Замужем за Сасрыквой дочь племени Алдызаа!
— Да какая разница, кто кого бросит, лишь бы Рицу взяли, — возразила холодная Венера.
— Так вы не верите, что Нарджхеу ищет меня? А я вот сейчас кликну его, и он скажет: «Я здесь!» Ну, кто со мной поспорит? — Рица говорила совершенно серьезно.
Как мне жаль, что она не окликнула своего Нарджхеу. Я бы кинулся к ней навстречу: «Я здесь!», и все бы случилось совсем иначе: меня бы забрали вновь, а она бы осталась греться на солнышке, и голос ее звенел бы мелодичнее родника.
Но она не позвала. И тем продлила мое земное счастье знать о ней, и тем укоротила свою жизнь.
— Зачем не укусила меня в эту ночь самая ядовитая из всех змей?!
С того дня не было такого мгновения, когда бы я не ждал ее, не думал, не мечтал о ней. Все, что случилось со мной раньше, представлялось мне теперь неумным, скудным, тусклым. Одно меня поражало: как же она-то не чувствует, что я ее жду, почему не спешит прийти ко мне одна, не зовет, не знает даже моего имени...
Кто сказал, что бог есть? Это мог утверждать только тот, кому он даровал волю и любимую девушку.
Все же настал мой час. Она пришла с подругами по воду. Наверху стояла такая жара, что девушкам было не до шуток. Обычно, когда очень уж печет, за большим камнем купались женщины, а тут, послав дозорных на «сцену», девушки тоже решили искупаться. Тут уж мне довелось, хоть и невольно, наслушаться девичьих разговоров.
— Рица, что за родинка у тебя на спине, какая красивая, такую бы на щеку, вот здорово! — восхитилась Назия.
— Значит, на спине она вовсе лишняя? — отшутилась Рица.
— Да если никто не видит, считай, что и нет ее.
Но у Венеры было иное мнение, чем у Назии:
— Не переживайте, девочки, найдется такой, который увидит.
— Ну уж нет, в жизни никому не покажу! — горячо воскликнула Рица.
Венера опять возразила:
— Тебя и не будут спрашивать...
— Как не стыдно! — голос Рицы задрожал не то от смущения, не то от обиды.
«Красавица моя озерная, родинка нежная!» — шептал я в полузабытьи, прижавшись к холодному камню. Что-то щипало мне глаза, мешало смотреть — это были слезы.
Когда я снова увидел девушек, они уже всей стайкой сидели на «сцене» и грелись на солнышке, от которого только что сбежали.
А я, полный сил парень, принужден был жить в темноте и прятаться от людей. Сердце мое переполнилось страданием.
Но что это: пока я думал о своей несчастной доле, на «сцене» что-то произошло, Рицы там не было, зато кто-то стоял рядом, в двух шагах от меня, у входа в подземелье, и чуть безошибочно подсказало мне, что это Она,
— Ну, что же ты остановилась? — крикнули ей подружки. — Боишься?
— Вот еще! Я не трусиха какая-нибудь. — Но только один короткий шаг переступила Рица и снова остановилась.
Я замер, боясь дыханием напугать девушку. Я знал, что мне надо молчать, что я могу заговорить с ней лишь в том случае, если не будет свидетелей. Но словно кто-то, а не я, прошептал: «Рица!..»
— Мама! — словно вспугнутая птица, моя любовь исчезла.
— Рица! Что с тобой? — девушки кинулись навстречу.
— Там... кто-то есть...
Испуганный вид Рицы рассмешил подруг:
— Да кому ж там быть? Вот уж воистину, у страха глаза велики.
— А может, там тебя ждал Нарджхеу? — предположила Цвета.
— Нет, то есть я не знаю, но кто-то меня позвал, мамой клянусь!
— Это тебя голоса предков позвали!
— Это ее смерть позвала! Смерть-судьба...
— Дад, никогда не берись за то, что тебе не по плечу, — назидательным тоном старшего по возрасту человека сказала Цвета, что вызвало новый взрыв смеха.
— Где мой кувшин? Пойдемте домой! — Рица все еще не оправилась от неожиданности, ей хотелось поскорее уйти из ямы-пещеры.
— А ведь какая храбрая была! — заметила насмешливая Венера.
— Да некому там быть!
— Говорят, во время войны в глубине подземелья скрывались дезертиры...
— Говорят, милиция тогда приехала, выволокла троих: на людей похожи не были.
— Кто же теперь будет себя заживо под землей хоронить?
— Девочки, а вы знаете сказание о нашем роднике? — спросила Коротконожка.
— Помним, помним!
— А я забыла. Что за сказание? — спросила Венера.
— Сейчас расскажу, — охотно отозвалась Коротконожка.
И когда она рассказывала, и потом мне все казалось, что милая девушка Коротконожка все это говорила для меня, чтоб я хорошенько подумал.

Сказание о роднике

Испокон века наш родник называют Слезой девушки, настолько чиста в нем вода.
Если уж только дожди возьмутся лить, помутнеет родник, но ненадолго: лишь прекратятся дожди, и вот уж опять чиста и прозрачна Слеза девушки. Но однажды без всякой видимой причины родник наполнился черной, мутно-грязной водой. Люди стали ждать, когда очистится их источник, ведь такой грязной водой и вымыть-то ничего невозможно, тем более пить. День проходит, второй, третий — неделя проходит, а вода не светлеет. И полевые родники все высохли от долгой жажды!
Что делать?
Чистили выход воды из-под земли, проследили весь путь до того места, где ручеек снова скрывался под землей. Ничего понять не могут, совсем измучились без хорошей воды.
А тут война идет-грохочет...
Дрогнули люди, стали надежду терять, обратились к мулле, сходили к гадалке-колдунье. Никто ничем помочь не может! Мутная вода в их роднике, грязная, темная до черноты. Собрались около него все окрестные жители и стали громко молиться богу, чтоб он помог их горю.
И тогда услышали они голос родника: «У моего истока расположились недостойнейшие из смертных. Пока нелюди пользуются моей водой, я не могу очиститься».
Ужас объял женщин, стариков и детей. Мало среди них было мужчин, всего несколько инвалидов. Взяли они свечи, стали пробираться в верховья ручейка — туда, где бил ключ. Долго не возвращались. Наконец, послышались голоса. Грязные, грозные, выбрались их посланники из проема, а с ними трое чужаков, на диких зверей похожих.
Дезертиры! Изменники! Презренные абреки!
Проклятиям не было конца. Чтоб женщины не расходились пуще прежнего, дезертиров поспешили увести. И в тот же миг вода в источнике очистилась, это снова была прозрачная Слеза девушки.

* * *

В пещере давно уже никого не было, а у меня в ушах все еще слышалось: «... недостойнейшие из смертных... нелюди... не могу очиститься».
Нагнулся я к воде, всматриваюсь, не потемнела ли, не загрязнилась ли?! И Рицын голос, испуганный, высокий, как у птицы. Откуда-то сверху с грохотом упал обломок породы. Я кинулся, едва сохраняя остатки рассудка, в глубь подземелья.
Горько, пуще прежнего горько мне было в ту ночь. Проклятый богом и людьми, заживо себя похоронивший, оскверняющий чистый родник честных людей, блудный сын несчастной матери, чьи дни превратились в сплошную ночь... Какое теперь имело значение, что случившееся со мной произошло из-за злой воли бессердечного маньяка. Все равно я был позорным клеймом для моих братьев.
«Сбежал? Я-то с первого взгляда раскусил, что это за фрукт. Поручите мне, и я из-под земли его достану!» — сказал мой погубитель, когда узнал о побеге, так мне передали приятели.
И он меня искал. А я искал его, не переставая надеяться в конце концов встретить моего врага где-нибудь на узенькой тропинке, где вдвоем не разойтись. Но как-то так распорядилась нами судьба, что мы искали друг друга в прямо противоположных направлениях.
Теперь-то я знаю, что жажда мести затмила мой рассудок. Иначе не о том бы я думал, как, избежав его цепких лап, убить его, а о том, как поскорее вернуться к честной жизни. Вот в чем заключалось бы истинное мужество.
Говорят: лучше поздно, чем никогда. Бывает — поздно. Мне оставалось теперь только одно: прикончить это чудовище, а потом сдаться в руки правосудия. Ведь он не одному мне хребет переломил, он многим судьбу сломал, и я должен бы убить его за всех нас.
К вечеру я выбрался из пещеры и ушел в город, шел окольным путем, а в городе, уже зажегшем вечерние огни, пробирался самыми темными переулками.
И вот я у калитки его обширного двора вижу освещенный дом-дворец. Что меня всегда удивляло: почему никто, не заинтересуется, на какие средства в течение трех лет работник прокуратуры воздвигает двухэтажный дом, добротную ограду с несколькими калитками, внушительными воротами, гараж, ставит туда вторую (после угона первой) машину. Ведь у него только зарплата, больше никаких доходов. Неужели одного только меня, несчастного, этот вопрос интересует?!
Тишина. Видно, собаку спустили с цепи и она куда-то убежала.
Ловко перепрыгнув через забор, подкрался я к освещенным окнам первого этажа. Сквозь нейлоновые занавеси хорошо видна большая зала. На огромной тахте, покрытой большой медвежьей шкурой, сам похожий на огромного медведя, лежал тот, кто лишил меня белого света.
Мое сердце задрожало, забилось, подкатилось к самому горлу. Трясусь, как в лихорадке, совладать с собой не в силах, а ведь каждая минута дорога.
Видимо, он спал, мерно похрапывая. Одного выстрела было бы достаточно, чтобы прервать навсегда его грязное дыхание, отнять у него жизнь, в которой он блаженствовал на горе разным бедолагам вроде меня. Да, убить и сбросить с себя наконец тяжелый, невыносимый груз.
Глубоко вздохнув, взвел курок, прицелился, и в тот миг, когда мой палец был готов нажать на спуск, в залу вбежал ребенок в длинной ночной рубашке и кинулся со всего маху на спящего. Тот, кто для меня зверь с нечистым дыханием, для него был отцом, и мальчик стал тормошить, обнимать, целовать папу!» «Медведь» проснулся и, узнав сына, просиял.
Я застыл, глядя, как отец с сыном, будто собака со щенком, разыгрались на широкой покрытой лохматой шкурой тахте.
В этот момент появилась женщина, высокая, интересная, в дорогом халате до пола, разумеется импортном, подошла сердитым шагом к тахте, по всему, намереваясь забрать сбежавшего от нее ребенка. Боже милостивый! Неужели этот изверг мог испытывать отцовские чувства? А он между тем обнял сына и не отдавал его матери, и хотя не было слышно слов, но ясно по выражению лиц, что они говорили друг другу что-то очень милое, интимное, что принято меж собой в дружных любящих семьях.
Я вспомнил своего отца, умершего спустя несколько лет после победы. Когда, бывало, приходил он домой навеселе, — а пить ему было совсем нельзя, потому что у него были такие ранения и контузии, что он хмелел от наперстка вина, — так вот, когда он все же приходил иногда домой навеселе, то мы тоже начинали с ним играть, дурачиться, а мама сердилась, что отец взбудоражил нас, уже готовых было заснуть.
Обычно, как подобает главе абхазской семьи, отец нас к себе не допускал, держал на расстоянии, но смотрел на нас такими любящими глазами, что мы таяли от любви к нему. А если никто не видит, лукаво так подморгнет нам и пройдет как ни в чем не бывало. Нам, детям, и этого хватало.
Отец, отец, если б не проклятые ранения, ты и теперь оставался с нами и не допустил бы того, что случилось со мной...
Я, оставшийся сиротой, не в силах осиротить другого малышку. Кто знает, как сложится тогда будущее малыша. Не озверел же я до такой степени, чтобы из-за меня не сложилась чья-то судьба. Нет, не могу я взять на чушу такое преступление!
Я ушел. Не бежал, не скрывался, просто ушел. И никто не заподозрил во мне опасного человека, абрека, никто не видел, что я птица с переломанными крыльями. Но моя совесть очистилась после этого испытания. Я пережил глубокое потрясение. Я принял решение, искупавшее мои прежние проступки и преступления. Если б теперь меня допустили в общество, я уже никогда не сделал бы ничего противного закону и нравственности.
Никогда не представлялся мне более удобный случай расправиться с моим врагом, и никогда я не был столь обезоружен сознанием ответственности за чью-то судьбу. Думаете, я сердился на малыша? Нет и нет! Если б я мог приблизиться к нему, то обнял бы хрупкие плечики и расцеловал чистое доброе его личико! Столько благодарности поднялось со дна моей пробудившейся к добру души, такое счастье чувствовать, как в тебе восстанавливается человек, возрождается личность. Да, я родился заново в ту ночь. Теперь я знал, что душа во мне жива.
Мне кажется, образ малыша чуть отступал, но не исчезал во мне и позже, когда я как зверь в клетке метался, жаждая свободы.

* * *

Кому не повезет, у того котел унесут и мамалыгу не в чем будет сварить. Так гласит абхазская пословица. С того дня, как я напугал Рицу, прошла целая неделя, а она ни разу не появилась. Один я знаю, чего мне стоило не видеть ее целую неделю. Вот уж воистину: кто с дерева упадет, того укусит змея. Я вернулся обновленный, а Ее у меня все равно нет. Неужели так напугалась человеческого голоса? А может, она куда-то поехала, родители за чем-нибудь послали. В муках ожидания дожил я наконец до светлого дня: она пришла за водой с Назией. Я сразу заметил, как еще с последних ступенек спуска девушка со страхом глянула в мою сторону, но подруга ничего не заметила.
Я беззвучно плакал от радости.
— Ну что, Рица, хочешь еще раз заглянуть в глубь пещеры?
— Думаете, я тогда испугалась! Считайте как хотите! — грустно вздохнула Рица.
Переговариваясь о каких-то пустяках, они набрали воды, подняли полные кувшины, как водится, на левое плечо и стали подниматься вверх по лестнице из камней. Как гибки и тонки были их станы! Я вспомнил иллюстрации в книге «Абхазские сказки», очень старой книге, набранной старым шрифтом. Перед началом каждой новой сказки там помещалась узенькая заставка: на кофейном фоне шли такие же красивые девушки с кувшинами на плечах, с такими же длинными, как у Рицы и Назии, косами. Все как в сказке. И сам я, выходит, ушел из реальной жизни в призрачный сказочный мир...
После их ухода я чувствовал себя утомленным от пережитого счастья, будто они успокоили меня ласковыми обнадеживающими словами.
А ночью я отправился к Масине и как бы между прочим, пока добрая женщина кормила меня, спросил о Рице.
— Да, нан, это дочь Алиаса, что выше меня на холме живет, — пояснила старушка.
Во всей округе не было сколько-нибудь равнинного места, все холмы да спуски, и на каждом холмике жили по одной, по две семьи. Алиас жил по-особому. Его двухэтажный дом, апацха и другие постройки свободно разместились на обширном участке; на зеленом дворе — ни соринки, большой участок, кукурузы, большой фруктовый сад спускались по отлогому спуску, а вокруг всего этого добра вилась зеленая изгородь из колючего кустарника, подстриженная умелой рукой...
Я вспомнил Алиаса. На его лице никогда не появлялось улыбки. Вечно в работе, в труде, то с лопатой, то с топором или еще каким инструментом. Неутомимый труженик, ненасытный рачитель. Не было на его участке такого клочка земли, где бы не росло что-либо полезное, картошка ли, перец, помидоры... Вдоль забора, кое-где в проходах между деревьями высились поленницы, стояли прислоненные столбы, заготовленные впрок. И до такой степени Алиасу всего было мало, что, по-хозяйски оглядывая акации, росшие на окраине участка Масины, он время от времени, не удержавшись, срубал одну, которая потолще, разделывая тут же на столбы нужной длины и частями уносил на свою усадьбу. Я сам это однажды видел, когда подростком приезжал помогать Масине, обидно мне было, но не решился ничего ему сказать, а только Масине пожаловался.
— Да пускай рубит, нан, кто себе помог, тому бог помог. Мне эти акации ни к чему, а ему, видно, надобны... Отчего разрешения не спросит? А что меня спрашивать? Я ведь почти покойница... Что душу бог пока не взял, это ничего не значит для души. Пусть берут, пусть живут! Да в чем его можно упрекнуть, нан, если он из-под пепла войны выбрался живым и домой вернулся...
Вот какая моя Масина, ненаглядная моя, сама доброта безмерная, сама щедрость! Но кто слышал стон ее души? Никого она не допустила услышать стон своей души. И никто не слышал от нее худого слова о ком бы то ни было.
Вот каков был отец Рицы. Мы с братьями, когда приезжали к Масине гостить и по хозяйству помочь, лишь только оказывались близко к его владениям, сразу слышали хмурый окрик: «Идите отсюда, нечего вам здесь делать!» Мой цветок вырос за оградой колючек Алиаса!
— А почему я Рицу совсем не помню?
— Так ведь девчонка была малая, разве ты обращал внимание? Опять же, она у бабушки больше жила, поближе к школе. Ты что же, у родника ее видел? Смотри, нан, беды на себя не накликай: Алиас человек крутой, суровый человек.
— Не волнуйся, у меня ведь только один винтик в мозгах не в порядке, остальные, слава богу, работают нормально, — засмеялся я, и мне стало немного легче на душе от собственной шутки.
— Ох, не попадайся ты никому на глаза, судьба твоя горемычная, — вздохнула Масина.
— Не волнуйся, матушка, не тревожься, — я присел рядом и обнял старушку за плечи. — Ты моя диа-диа* (* Диа — ласковое обращение к матери, равносильное слову "мама".).
— Что это еще за диа-диа?
— Потому что ты диа и еще раз диа!
— Почему?! — Старушка не понимала намеков.
— Потому что ты мне дважды мать, — сказал я, обнимая и целуя морщинистое, до боли дорогое лицо.
Сперва она улыбнулась радостно, но тут же воспоминание об убитых сыновьях омрачило ее взор.
Жалкий глупец, как я мог надеяться занять место в ее сердце рядом с сыновьями-героями, отдавшими жизнь за родину.
— Ох, сынок, берегись. Сколько веревочке ни виться, а конец-то все равно покажется.
Прижавшись к ней, я чувствовал, как трепещет от страха ее сердце: вот так оно и окаменеет, не в силах пережить самую последнюю потерю...
Мне стало страшно, но я тут же взял себя в руки. И тут же из меня вырвалось помимо моей воли:
— Пусть бы я жил всего миг, но миг свободы, и чтоб мне ее, диа-диа, украсть и увезти на этот миг свободы и жизни!
— Цыц, дурной! Цыц! Чтоб я этого больше не слышала! — У бедной Масины сердце ушло в пятки, будто я вот сейчас вскочу и украду Рицу. Но потом она горько так покачала головой и сказала: — Ты только уладь свои дела, а уж невесту мы тебе найдем, на одной девушке свет клином не сошелся.
— Диа-диа, клянусь, мне больше никого не надо, кроме нее! — И я по-кошачьи, на руках и ногах, стал прыгать по тахте.
Масина осуждающе качала головой, но и не могла не улыбнуться:
— Дуралей, больше ты никто, как был дуралей, когда впутался во все свои истории, так и остался дуралеем! — Она шутя схватила меня за вихры, и такие сладкие, такие родные у нее были руки, как и у родной моей мамы. Так она меня растрогала, что я схватил ее ладони, уткнулся в них лицом, как щенок, и замер. Только что я буйно веселился, подобно солнцу в зените, а теперь загрустил, словно темнеющий у горизонта солнечный шар. Горькие мысли о доме, о родной матери нахлынули на меня с новой силой.
Блудный сын, я не видел маму уже два года, если не считать моего краткого посещения отчего дома, оставшегося тайной для всех. Я тогда, сбежав из тюрьмы, еще не подался к Масине. В тот вечер я знал, она будет одна: все уйдут на свадьбу к родственнику-односельчанину.
Я смотрел на маму сквозь маленькое оконце апацхи, выходящее на задний двор. Она передвинула цепи котла поближе к себе и выбирала сыр, погрузившись в бесконечные печальные думы. Мое сердце разрывалось от боли, пока я глядел на высохшие руки мамы с темными взбухшими жилами. Если б я мог припасть к ее исстрадавшейся груди, вскормившей меня!
— Наноу* (* Ласкательное обращение к матери.)... наноу...
«Всех своих детей кормила грудыо по году, тебя одного, шального Хагиара, три года поила материнским молоком, сама не знаю почему, потому ли, что дочек у меня не случилось, а ты, последыш, мне вместо дочки забавной был, не знаю», — так говаривала мама и небольно теребила мои вихры, а я взвизгивал, делал вид, что мне больно.
— Мама, ты испортишь его, все проделки ему прощаешь, так нельзя, — говорили мои старшие братья и осуждающе смотрели на меня.
— Только пусть попробует испортиться, пусть попробует! Смотри, Хагиар: голову снесу! — грозила мама, а глазами продолжала ласкать меня. — Ты у меня похагиаришь* (* Глагол, образованный матерью, означает мотаться, щляться, носиться неизвестно где.)!
Да, непростым и нелегким я был ребенком, но очень ласковым, никогда мать не могла меня как следует наказать.
— Дождешься ты у меня, Хагиар! — грозилась мама.
— Клянусь, это в последний раз! — жалобно кричал я. — Вот увидишь, на одни пятерки год закончу, вот увидишь!
И действительно, месяца два «целыми охапками» я нес из школы пятерки, а потом охладевал к учению и снова меня тянуло в город.
... И вот теперь я стоял по ту сторону окошка и был я никто, не принадлежал ни тому, ни этому свету. Был миг, когда мне казалось, не выдержу, вбегу в дом и прижму мать к груди. Но я представил, как выпадает из ее рук миска с мягким белым сыром, как она присядет в изнеможении, потому что ноги откажут ей.
— Нан, кто ты? Что тебе надо? — так спросит моя бедная мама, узнавая и не узнавая меня.
— Это я, наноу, не узнала? Твой Хагиар, — сказал бы я и подхватил в объятия, и закружился с ней, а потом рассказал бы ей, как перед ней виноват, и залечил бы ее сердечные раны, успокоил ее.
Но тут послышался шум, голоса, первыми примчались наши собаки, которые сопровождали людей на свадьбу. Я перепрыгнул изгородь и был таков...
— Взять бы мне, твоей «двойной» матери, все твои беды. Рассуждаешь ты складно, а жизнь труднее рассуждений, — так говорила Масина, баюкая мою дурную голову в сухих теплых ладонях.

* * *

Если очень долго и очень страстно о чем-нибудь мечтать, в конце концов твое желание осуществляется: однажды, неслышно ступая, Рица спустилась к роднику без подруг.
Один разок только взглянула в глубь пещеры, будто доказывая самой себе, что трусить нечего, и тут же отвернулась. Теперь я видел гордо вскинутый профиль с точеным носиком. Потом взяла ковш и стала наполнять кувшин водой, чуть нагнувшись над родником.
Какая-то сила помимо моей воли вытолкнула меня из укрытия, и в тот же миг я очутился на нижней ступеньке, преграждая девушке путь к бегству. В следующее мгновенье Рица порывисто обернулась, кувшин опрокинулся на землю, из него забулькала вода, он мог бы разбиться, это было бы к счастью, но он не разбился (и мы не придали никакого значения дурному предзнаменованию).
Я протянул к ней руки, как бы прося выслушать меня.
— Джим-джим* (* Возглас страха. В зависимости от интонации может быть просто обращением.)! Что тебе нужно? — Рица прижалась к холодному камню.
— Рица, не бойся, я не привидение.
Но и человека во мне, обросшем бородой, с револьвером, слегка оттопыривающим карман, признать было трудно. Так, во всяком случае, сказали мне ее полные страха глаза.
Я поднял кувшин, а сам следил, чтоб она не убежала. Будто птичка, попавшаяся в силки, Рица часто дышала, скрестив руки на груди, она как бы пыталась успокоить зашедшееся сердчишко.
— Я так страшен, дик, безобразен, что ты говорить со мной не можешь? Не молчи же, Рица, скажи что-нибудь! — взмолился я.
— Кто... кто ты? — голос ее дрожал.
— Кто?.. Нарджхеу я... Если б ты от меня не убежала в прошлый раз...
— Что тогда?
— Познакомились бы давно. — Я улыбнулся, но так несмело, что вряд ли она это заметила сквозь заросли растительности на моем лице.
— Нынче нет Нарджхеу, — твердо сказала Рица. Кажется, жизнь возвращалась к ней.
— Если есть красавица Гунда, должен быть и Нарджхеу.
Глаза ее понемногу оттаивали, но тут же посуровели снова:
— Да, но... ты...
— Да, я беглец, абрек. Вот ты говорила, что теперь нет абреков, а я абрек. Утверждаешь, что не существует Нарджхеу, да вот он!
— Шутки шутками... — Рица покачала головой.
— А я не шучу. Ты же, наверно, слыхала от взрослых о парне по фамилии Демырба, который из лагеря бежал? — Нет, я ничего не хотел от нее скрывать, хотя и помнил предостережение Масины.
— Боже мой!.. Так это ты?
— Я, Рица, я.
Девушка схватила пустой кувшин и кинулась прочь, но я схватил ее за руки (какие хрупкие нежные руки у нее были!).
— Наполни кувшин, к чему такая спешка, Рица?
— Нет, надо! Пусти!
Где-то в подсознании мелькнуло: может, она не моя судьба, не моя девушка, которую ждал всю сознательную жизнь? Почему убегает? Но душа снова рванулась к ней.
— Рица, позволь мне наполнить твой кувшин, не лишай меня этого удовольствия (я хотел сказать — «счастья», но не решился). Два года глаза мои белого света не видят. Не обижай, ты же хорошая (хотел сказать «ты же у меня хорошая», но не осмелился).
Рицу, казалось, заколдовали: она стояла неподвижно и только глаза передавали напряженную внутреннюю борьбу с самой собой.
Кувшин был полон, когда сверху послышались голоса.
Девушка выхватила кувшин из моих рук.
— Рица, милая, приди ко мне еще, приди одна, умоляю тебя! Ты меня не бойся, я только расскажу тебе все... — я бросал ей вдогонку слова, но она уже поднялась ввеpx, и сам я кинулся в ненавистную темноту.
«Или умерло мое счастье сегодня, или родилось, не знаю», — размышлял я, а около родника шел разговор Рицыных подружек:
— Она что, дзизлан-дзахкаж* (* Русалка.) видела? — остроумничала Венера. — Или козлятины объелась? Пронеслась мимо, словно чокнутая.
— Странная какая-то была. И нас ждать не стала, — встревожилась Цвета.
— Это у нее, девочки, с того дня что-то с психикой произошло.
— Ну уж! Что там может быть такого? — И Венера сделала вид, что всерьез заглядывает в отверстие, ведущее в глубь пещеры.
— Чепуха, конечно! Ни волков, ни медведей, ни абреков, ни дезертиров, слава богу, теперь не бывает.
Опять абрек, опять дезертир!..
Девушки ушли, и я остался наедине со своими страданиями.

* * *

Два дня не приходила Рица. Два дня я проторчал за камнем, истосковавшись душевно, истерзав себя разными догадками и предположениями. Когда тело затекало в одной позе, я начинал кидать камешки в стену, поднимавшуюся до самого белого света, но это мне мало помогало.
Рица пришла одна, но шла как-то вяло, словно подчиняясь не своей, а чужой воле. Меня же, несчастного, охватила безумная радость, казалось, свет разлился в моей мрачной пещере. Она уже сделала несколько шагов вниз и вдруг повернула обратно. Но не тут-то было. В два-три прыжка я настиг ее и выдохнул, заградив дорогу: «Прохода нет!» Моя богиня Гунда, светлое мое оконце в мир, Рица остановилась.
— Иди сюда! — Я вспрыгнул на «сцену» и протянул ей руку. — Посидим немножко.
— Но... — она замешкалась, — нас могут увидеть.
— Пускай видят!
— Тебя увидят, — пояснила она, несмело улыбнувшись.
— Пускай, — упрямо повторил я.
— А тебе... можно? — опять та же несказанная неуловимая, как тень, улыбка.
— Можно. Все можно!
— Тогда почему же ты здесь?
Наверно, она хотела сказать, почему я не выйду и нё отдамся в руки правосудия.
— И это можно! — заверил я ее.
— Когда же... ты это сделаешь?
— Скоро. Как только ты этого захочешь.
Солнце прорвалось к нам сквозь листву и ласково осветило мое лицо. Какое нежное доброе солнце было в тот день.

Солнце-свет, в твоих лучах
Все играет и искрится.
Только бы я не зачах
До свиданья с милой Рицей.

Стихи как-то сами собой складывались сегодня в моей душе. От прикосновения к ее легким хрупким пальцам, когда помогал Рице подняться ко мне, я едва не лишился самообладания.
Будь я проклят, какие счастливые дни выдались мне у кристально чистого источника «Слезы девушек»!..
С того дня мы сближались все больше. Рица приходила одна, мы садились на солнышке, и она рассказывала о себе, о своей учебе, а я поведал ей всю свою трижды проклятую жизнь, потому что она хотела знать, как это со мной случилось. Ни с кем и никогда не был я так откровенен, как с ней. Мне все время было страшно, что я могу потерять Рицу. Непонятно, как это я, часто бывая у Масины, никогда раньше ее не замечал.
— Судьба, — вздохнула Рица. — Зато я тебя помню с детства.
— С какого момента?
— Теперь и не вспомнить. Помню только, как ты меня однажды «вылечил». Было мне лет пять-шесть. Целой ватагой мы, малыши, собирали землянику, помнишь, за нашим участком, где солнышко припекает? Я маленькие ягодки ела, а крупные на сухие травинки нанизывала: домой отнести. Нечаянно наколола палец колючкой, да так глубоко, кровь струйкой потекла. Я — в рев. Очень крови боялась. Когда в доме кур резали, я всегда убегала куда-нибудь подальше. И после десятилетки, хоть отец и настаивал, чтоб я в медицинский пошла, мама его упросила не посылать меня учиться на врача, потому что я и взрослой девушкой продолжаю бояться крови... Так вот, ты, видно, услышал мой плач, подошел ко мне, спросил в чем дело. Я палец в крови показываю, а сама реветь продолжаю. Оглядел ты мою великую рану и говоришь: «Я врач. Сейчас вылечу». Сорвал какой-то листок, наверно, подорожник, приложил к ранке, сверху обвязал чистым носовым платочком. А сам дальше посмеиваясь пошел.
И, знаешь, я поверила, слезы высохли, сама успокоилась. На другой день развязала я платочек — даже места укола не нашла. Побежала к бабушке Масине и тебе платочек отдала. Неужели забыл?
Забыл. Удивительно.
— А меня потом братья задразнили: чуть что, беги, говорят, к своему врачу. Все тебя врачом стали у нас в доме называть... А потом ты надолго исчез, братья твои появлялись, а ты — нет.
— А я, милая Рица, «великими делами» увлекся. Не мог меня больше вместить двор Масины.
— Как мы в детстве распевали, гори, гори ясно, чтобы не погасло, — а сама смеется своим ясным смехом, — вот и разгорелся ты без нас!
— Да, погорел, — вздохнул я. — Никогда бы мне не покидать Масинин и твой холм!
— Извини, Нарджхеу, — заерзала Рица.
— Что ты, девочка, сам я во всем виноват. Но сейчас мы вместе, правда? — И я обнял ее за плечи.

Девушка чудесная, будто бы с картинки,
Родинка прелестная у тебя на спинке, —

опять стихами сказал я, сам того не желая.
Глянула на меня Рица, покраснела, будто я сейчас: рассматривал ее родину, съежилась, отодвинулась.
С ума меня сводила ее чистота! Целомудрие сквозило в каждом ее жесте, во всем облике. Она была моим белоснежным цветком, выросшим в подземелье.
— Ну что ты, Рица, как ты можешь подозревать, что я подсматривал, когда вы купались? Я только слышал ваш разговор, ведь уши не заткнешь?
Но Рица пуще того заволновалась:
— Значит, ты здесь уже давно? И ты все-все наши разговоры слышал? А как же ты зимой не замерз?.. — она засыпала меня вопросами. И снова о том, что ее по-девичьи особенно беспокоило: — Значит, ты мог что-то видеть тоже?
— Да как же я мог за камнем видеть?! Он же не прозрачный.
— Дийда* (* Возглас растерянности.)... чтоб мне умереть. Мы же такие глупости тут иногда болтали. Как стыдно, бог ты мой. Тебя...
— ... Убить мало?
— Нет, но ты плохой, плохой!
— Я плохой, плохой. Ты хорошая, очень хорошая! — Мы вели себя как дети, сердились без взрослой злобы и радовались светло.
— Нет, я тоже плохая, я обезьяна, — искренно наговаривала на себя Рица.
Дети... какое счастье было бы снова стать детьми, вернуться в детство из неумолимой взрослой действительности.

* * *

Свои разговоры мы вели стоя или сидя на площадке «сцены»; иногда, «не вмещаясь» в нее, я соскакивал вниз, чтобы в один прыжок снова очутиться рядом.
— Это наша сцена, — сказал я как-то, млея от солнца и Рицыной близости.
— Сцена? И мы с тобой актеры?
— Нет, это сцена жизни, — я хотел сказать «сцена любви», но не осмелился,— а в жизни все настоящее.
— Так мала сцена нашей жизни? Так тесна? — она хотела пошутить, но шутка оказалась горькой. Потом я не раз вспоминал ее грустный вопрос.
В эту минуту над нашими головами послышались чьи-то шаги. Я схватил Рицу за руку и рванул за камень, к отверстию. Мы притихли за укрытием, и только наши сердца, оказавшись вплотную друг к другу, громко стучали, словно хотели вырваться из грудных клеток и соединиться. Ее дыхание, тепло ее тела сводили меня с ума. С ней тоже что-то творилогь необычное. Вдруг она замерла, словно окаменев, прислушиваясь к тому, что происходило у родника.
Я чуть-чуть выглянул из-за камня. Осторожно ступая, легкой походкой к роднику приблизилась женщина с кувшином, очень стройная для своего возраста. Я и до Рицы встречал ее здесь и всякий раз удивлялся, почему одни женщины сохраняют недоступное выражение, горделивую осанку юности, а другие — нет. И тут меня озарило:
— Это твоя мама, да?
— Да, — прошептала Рица, — а ты откуда знаешь?
— Вы похожи, как два одинаковых цветка.
— Дийда, вот заметят меня, что я буду делать, — прошептала девушка, по ее телу прошла дрожь.
— Мать — это ничего. Вот если бы отец...
— А что тогда?
— Убил бы он меня наповал, как медведя.
Рица в ужасе приложила палец к губам, заклиная меня помолчать.
Рицына мама тем временем спустилась к роднику, наполнила кувшин водой. Я знал, что будет дальше. Сейчас она зачерпнет в пригоршню воды, умоет лицо, шею, не спеша поднимется на «сцену», задумчиво повяжет платок, только что снятый во время умывания, и долго будет рассматривать отвесную каменную стену напротив, плющ, заменяющий занавес, небо в просветах листвы. И так глубоко задумается, что долго не будет ни видеть, ни слышать ничего вокруг.
Наконец она очнулась, все так же покойно и гордо спустилась за кувшином и, недоступная, замкнутая, ушла по ступенькам вверх.
Я сказал Рице, что ее мама всегда так пристально рассматривает и стену, и плющ, и камень перед отверстием, словно на всем разбирает только ей одной понятные знаки.
Рица очень удивилась:
— Дома она встает раньше всех, ложится самая последняя и весь день не присядет ни на минуту. Должно быть, она отдыхает здесь?
— Наверно, твой отец души в ней не чает? — Я хотел сказать: «И как только такая женщина могла выйти замуж за твоего отца», но разве можно такое сказать дочери?
— Еще бы! Отец очень любит маму.
Я улыбнулся. Рица вспыхнула. Я поспешил объяснить свою улыбку:
— У него такой суровый вид. Они не похожи друг на друга, как две горы.
— Так вот, этот «сурового вида» человек целых пять лет ждал маминого согласия выйти за него замуж.
Это было чрезвычайно интересное известие.
— Как это так? ..
— А так, — гордо засмеялась Рица.
— А где же была твоя мама?
— Где была! У себя дома, у родителей.
— Что они так долго были обручены?
— Ну ты скажешь! Кто же столько лет ждет, если обручен?
Я ничего не понимал.
— Рица, объясни мне поподробнее!
— Зачем?
Больше Рица ничего не хотела говорить, да и вряд ли успела бы что сказать, потому что опять наверху послышались чьи-то голоса и шаги. Моя милая схватила кувшин, лежавший без дела рядом с нами уже несколько часов, быстро наполнила его водой и, не оборачиваясь, быстро ушла. Сколько бы ни длились наши встречи, все равно они казались мне короткими, все равно в конце концов кто-нибудь нам мешал.
Теперь у меня было много времени обдумать историю Рицыных родителей. Меня поражало, как такая божественная женщина стала женой Алиаса! Почему он добивался ее-столько лет? Что было раньше?
Но когда мы опять увиделись с Рицей, я не нашел времени задать ей этот вопрос, ведь много о чем надо было поговорить!..

* * *

Все чаще меня охватывало желание забросить подальше в темноту карабин и пистолет, взять Рицу за руку и пойти с ней по широкой сельской дороге, не скрываясь и не таясь. Но всякий раз нерешительность побеждала, обессилевший от безуспешной борьбы с самим собой, я падал на землю и ненавидел себя!
— Нарджхеу, прошу тебя, больше нельзя откладывать... — так начала Рица разговор, которого я боялся. — Я уверена, если ты по доброй воле явишься... но если даже накажут тебя, ну, отсидишь положенный срок, я буду...
Все-таки осмелилась!
— Я получу двойной срок за побег, — хмуро, но сдерживаясь, сказал я.
— Не может быть! Но зато потом... будешь свободным человеком...
Ах, вот как!
— Значит, я сейчас не человек?
— Да нет, что ты, я хотела сказать... — Бедная Рица была в отчаянии от своей неловкости, неумения вести трудный разговор,
— Да нет, ты правильно говоришь: я не человек. Кто же я? Зверь? Но у меня нет четырех лап или копыт, нет острых зубов. От обезьяны я тоже далеко отошел...
Мои горькие шутки только отдаляли Рицу. Я с ужасом думал о том, что могу потерять ее совсем.
— Ты себя не любишь...
— Да, я себя не люблю.
— Ты никого не любишь.
— Нет, я кого-то люблю.
— Кто не любит себя, никого не любит!
Отдаленье Рицы я предчувствовал всем своим существом. Ее отчуждение означало мою гибель. Такая чуткая, сообразительная девочка, как она не понимала, что наши пути вот-вот разойдутся, один чуть вправо, другой чуть влево — и конец. Что ж, от жизни не уйти, кончилось наше блаженство.
— Рица! Ты хочешь, чтоб я вышел к людям, да?
Она молчала.
— Но ведь не только белый свет я теперь потеряю, разве ты не понимаешь? — Она исподлобья взглянула на меня. — Я тебя потеряю, Рица! — Сердце мое пронзила боль.
— Почему потеряешь? Ведь это временно... Сколько мог не видеть родную мать, терпел ведь...
Гром грянул, и молния поразила меня. Рица, моя богиня Гунда, нежная, добрая, ты можешь делать так больно? Твоя колючка остра и ядовита, укол ее не заживет за одну ночь. Ты удаляешься от меня, Рица, ты далека, как солнце; как бы живительны ни были твои лучи, я теряю тебя, ты все дальше, дальше от меня.
Я встал и, тяжело ступая, ушел в глубину пещеры.
Не окликнула меня моя Рица и не кинулась за мной вслед. Думаю, это был самый умный ее поступок за всю жизнь.
Бросился я на охапку сена, пропахшего плесенью, что служила мне ложем, и забылся, не спал, но и ни о чем не думал, просто оцепенел. Тишина. Могильная тишина. Сырой каменный склеп. И звон в ушах: «...мог не видеть родную мать... мог не видеть родную мать...» Казалось, эхо повторяет тысячу раз эти страшные слова. А перед глазами — мама, какой я видел ее в последний раз: до времени постаревшая, высохшая от горя.
И что странно: обида на Рицу таяла, как облачко от ветра, а гнев на самого себя рос, словно паук опутывал меня своей паутиной. Так вот кто я, я тот самый, о ком пословицу сложили «в семье не без урода», я выродок, рожденный для того, чтобы подтвердить справедливость горькой народной мудрости.

* * *

Мать поняла, что в ее чреве новая жизнь — моя жизнь — в тот день, когда отец уходил на фронт. Отец помрачнел:
— В другое время обрадовался бы дару божьему. Но в этот суровый час... Я ведь могу и не вернуться. Оставляю на тебя троих малолеток. Если сможешь, избавься...
Он поцеловал моих братьев, последний раз прижал к груди мать.
Отец и односельчане не очень далеко уехали от дома. Из них сформировали части, принявшие бои на Северном Кавказе. Спустя несколько месяцев отца привезли израненного, оглушенного взрывной волной. Долго не приходил в сознание, некоторые считали, что не жилец он на этом свете, однако крестьянская закваска победила, выкарабкался из цепких костлявых объятий смерти. Первое, что он увидел, придя в себя, была люлька, в которой лежал я по другую сторону очага. Рядом с ним стояла моя мать, счастливая вдвойне.
— Кто это? — и перевел взгляд на младенца, беззаботно воркующего о чем-то своем.
Мама смутилась.
— Это же наш поскребыш, стариковский сыночек наш.
— A-а, все-таки родился, бесенок. — Отец улыбнулся, чуть раздвинув воспаленные потрескавшиеся губы. — Как назвала?
— Да пока сами не знаем. . . Толстяком зовем. — Подошла ко мне, вынула из одеяльцев, простынок, показала отцу: смотри, какой толстяк. И положила рядом с отцом.
Так рассказывала она потом мою историю.
Смотрел, смотрел на меня отец, долго любовался мною, забыв свои раны, потом сказал:
— Назовем Виталием. Друга моего так звали, рядом со мной воевал, его убили. По нашим обычаям не стоило бы называть младенца именем умершего, но у русских так делают — чтоб, значит, не выпал из памяти Виталий, да будет земля ему пухом! — Отец заплакал и, чтоб скрыть слезы, отвернулся.
Редко кто в нашем селе называл меня правильно. Кто Виталием, кто Вталлой назовет, а кто и Уиталла. И «л» не мягко, не по-русски звучало.
Отец по-настоящему никогда не мог оправиться. То хуже ему становилось, то немного лучше. И знахарок мама звала, и к врачам его возила — все тщетно.
Однажды на рассвете нас, ребят, разбудил женский плач: мама и сестры отца, наши тетки, безутешно рыдали, а тети даже бились головой о стол, о скамейки...
Я тогда ходил в первый класс, трое моих братьев тоже учились в школе. Мы остались сиротами с бедной нашей матерью.
— Смотри за ним как следует, — говорил отец незадолго до смерти маме, — из Виталия должен вырасти большой человек. Великан.
Не оправдал я надежд моего отца. Очень уж много воли себе давал, не был к себе строг. А мама... что мама! Я осквернил, опозорил имя своих родителей, и нет мне оправдания.

* * *

Наверно, на какое-то время я от всего отключился, ничего не понимал и не чувствовал, ничего не хотел, даже пойти к ди Масине.
— Унан, ты еще с голоду не умер, нескладный парень? А я тут места себе не нахожу, — запричитала моя Масина.
Я молча прошел к очагу; выгреб угли из золы, подбросил чурки помельче. Сначала лениво, неохотно, а потом все ярче и горячей заполыхал огонь.
Ди Масина, всплескивая руками, как бы продолжая разговаривать сама с собой, плотно зашторила окна, направилась к котлу.
— Мамалыгу не вари. Холодную поем. — Я снял котел с цепи. — И дай, пожалуйста, вина, а лучше — водки.
— Хорошо, нан, хорошо, только бы на здоровье, — приговаривала старушка, уставляя стол нехитрыми яствами.
— Не обижайся, но сегодня я должен напиться. — И я принялся за дело.
— На здоровье, нан, только очень уж много не надо бы, ты лучше ешь побольше, закусывай как следует. — Разглядев меня попристальней, воскликнула: — Что с тобой Вталла, на тебе лица нет!
— Если нет у меня ничего человеческого, откуда же лицу быть? Диа-диа, будь здорова, не покидай хоть ты меня! — И я опрокинул одним махом еще одну чарку.
Ни раньше, ни потом никакая пища и водка не были вкуснее Масининых. Не помню, как я ушел от нее, как не заблудился. Очнувшись ненадолго, я почувствовал, что уже нахожусь в пещере, хотел подняться, но все кружилось, а сам я качался, как люстра. Снова рухнул и забылся тяжелым сном.

* * *

Кто не смог объездить коня, винит седло, как говорит пословица. Вина Рицы лишь в том, что она права. Но какая это горькая правда! Все я понимал, но сдаться в руки правосудия...
Рица приходила за водой, медленно наполняла кувшин, потом почему-то отливала воду или выливала совсем и снова наливала и все поглядывала в мою сторону. Но мое сердце оставалось твердым, как камень, за которым я прятался. Потом ее не было целых два дня. И тут я стал сходить с ума. Единственный мой свет, единственное, что связывает меня с миром, благодаря ей я захотел стать лучше, чище. Как же я мог ее оттолкнуть, обидеть да еще мучить теперь и валяться в проклятой своей дыре!
За водой Рица пришла с подружками. Как всегда, собравшись вместе, наши девушки становились полной противоположностью самим себе: веселые, смешливые, говорливые. На этот раз они рассказывали Венере, перебивая и дополняя друг друга, что с ними случилось вчера на чайной плантации, где Венеры не было.
— Этот Хдзыр совсем с ума сошел!
Видно, парень был глуповат, и простоват, и собой некрасив, неуклюж, потому что Назия очень смешно показывала, как он неторопливо прохаживался, важно откашливался и многозначительно поглядывал на девушек.
Посреди плантации росло грушевое дерево, груши созрели и манили девушек, но достать их было невозможно, даже до веток, чтобы потрусить, не дотянешься, такое большое и могучее было это грушевое дерево. Девушки попросили Хдзыра залеть на дерево и хоть одну веточку потрясти.
«Кхе-кхе-кхе, — Назия выпучила глаза, выпятила живот, — я вам все груши достану, только если исполните мое желание». Естественно, все захотели узнать, что Хдзыр имеет в виду. Парень указал грязным пальцем на свою пухлую розовую щеку: мол, одна из вас меня поцелует при всех. Одни стали деланно возмущаться, другие советовать: ты, мол, неглупый парень, такое огромное дерево — и всего один поцелуй! А если свалишься, как медвежья туша, тогда что, увещевала его Цвета. Мы же оглохнем от одного твоего медвежьего рыка, подхватила Коротконожка. Но Хдзыр заверил их, что с ним ничего плохого случиться не может. Тогда девушки стали допрашивать, кто же эта счастливица, которую он изберет для поцелуя. Девушки великолепно изображали блаженную улыбку парня, купающегося в лучах внимания и предвкушающего, как одна из девушек его поцелует. В общем, договорились, что он сначала струсит плоды, а потом откроет свою тайну.
Одна только Рица почему-то была против затеи. «Нужен он вам и его груши», — сказала она со слов Коротконожки. Но девушки тут же наскочили на нее, мол, тебе то что, боишься, что тебя изберет? А может, он в Цвету влюблен. И вообще — хочется груш!
Затем девушки наперебой показывали, как Хдзыр внешне неуклюже, но споро, прямо-таки по-медвежьи, влез на дерево и принялся за дело. Уж девушки сами не рады были, умоляли хоть половину груш на дереве оставить, не последний раз они здесь, но парень-то неуправляемый, пока последний плод не упал на землю, не успокоился.
Поедая сочные желтые груши, девушки совсем забыли про уговор. Но Хдзыр о нем не забыл: «Кхе-кхе-кхе! Я свое слово выполнил, теперь дело за вами», — шумно дыша — устал, бедный, — пророкотал Хдзыр. «Унан, парень, да неужели ты не шутил?» — удивилась Цвета. «Наше слово — олово», — Хдзыр, довольный шуткой, победно оглядел девушек. «Молодец, Хдзыр, смотри каких груш натрусил, а они еще раздумывают. А ну, парень, выполняй задуманное», — подзадорила его Коротконожка. Девушки встали перед ним полукругом, наперебой спрашивая, не они ли его избранницы. Нет, не они. Он — шаг навстречу, они — врассыпную. Тут все увидели, что Хдзыр направляется к Рице. «Дийда, проклятый!» — всполошилась девушка. А Хдзыр подступает, смеется: «Ты... ты...» — «Пошутили и хватит», — отскакивает Рица. «Ну, нет, я не шутил». Видит Рица, плохо дело, выскочила на дорогу да как припустит к дому... А Хдзыр за ней, а девушки за ними.
В этом месте рассказа мне стало совсем худо!
— Ну, догнал? — не терпелось Венере.
— Мы уже за пиджак его хватали, в ногах путались. Не знаем, чем бы все кончилось, да на шум вышел дядя Алиас с неизменным топором в руках...
«Смотри, Хдзыр, дядя Алиас идет, пропал ты, он убьет тебя!» — закричали девушки, и бедный парень исчез в кустарнике.
— Точно, он бы убил! А что сказал дядя Алиас? — любопытствовала Венера,
— Спросил, чего мы бежим как оглашенные. Мы, говорим, играем. А чего расшумелись, кричите на всю округу, да так посмотрел, ну, ты знаешь, как он смотрит... Любой задрожит от страха...
Кто этот идиот Хдзыр? Умом, видно, не блистал, но сильный и добрый малый. Девушки любят вышучивать таких. Может, совсем неплохой человек...
Но сейчас мне было не до него: я смотрел на Рицу. Как ни старалась она казаться такой же беззаботной и жизнерадостной, как ее подружки, ей это мало удавалось. И так мучительно было видеть ее старание отрешиться, отдалиться от меня!
В следующий день она опять пришла и ушла вместе со всеми. Мое сердце разрывалось от боли. Не могу я отказаться от единственной своей звезды, так решил я, и вот наконец она пришла одна. Я не вышел — вылетел к ней навстречу. Несчастный, я, как ребенок по матери, соскучился по ней.
Рица смотрела на меня широко открытыми глазами и молчала. И я застыл, не подходя к ней ближе. Не знаю, то ли росла между нами в тот миг стена, то ли, напротив, никаких границ не осталось.
— Если хочешь, чтоб я вышел отсюда, возьми меня за руку и выведи сама. — Она, я видел, заволновалась. — Другого выхода я не вижу: веди меня! — Видно было, что она робеет. — Это твое право, Рица, я даю тебе это право, возьми мою судьбу в свои руки.
Преграда между нами то исчезала, то вырастала. Нас разделяли не метры и соединяла не тайна. Но, бог мой, какую тяжесть я собрался взвалить на эти хрупкие плечи. Рица побледнела. Вот-вот сорвется и, упав, разобьется моя звезда.
— Виталии! — вскрикнула ока, впервые назвав меня по имени.
И в тот же миг мы оказались в объятиях друг друга. Сколько прошло времени? вечность? мгновение?
Я беру ее головку в свои большие руки, приподымаю и вижу, что она плачет, я тоже плачу при виде красных полосок, отпечатавшихся на ее щеке от моего патронташа.
— Рица, тебе больно?
Нет, молча качает головой.
Не знаю, миг или вечность прошла, не знаю, как мы вместились в них.
— ... Завтра принесу свечи.
— У меця еще есть, не надо.
— Я много принесу.
— Зачем они нам, Рица?
— Я хочу все увидеть... Я никогда не была в этом подземном царстве. — Она виновато опустила голову. — Я хочу... напоследок... побывать вместе с тобой в царстве подземных чудес. Если уж на земле... не скоро что увидим.
Зачем я не умер в тот миг в ее нежных объятиях?!
— Но...
— Что, родная?
— Дай мне честное слово, что после этого... А меня вернешь к роднику.
— Честное слово!

* * *

В полночь, когда добрые люди ложатся в свои постели, я пробрался к ди Масине. Попросил нагреть воды, мыться буду.
— Ах, нан, ты чистюля не хуже девушки. Никто столько не купается, — ворчала по обыкновению моя добрая старушка, будто ей воды жалко, а для меня ее слова маслом намазаны, медом пахнут.
Осмотрев себя в зеркало, заявил, что бороду хочу сбрить.
— Ну вот, столько времени отпускал. Опять что-то задумал, непутевый.
— Диа-диа, всему есть свой срок, и когда растить бороду, и когда брить — тоже.
— Не увидеть бы мне рассвета, скорее бы только срок твоего избавления настал, — вздохнула она.
— Настанет, настанет, диа-диа! — Поднял старушку над собой, легкую, как куклу, и закружил по дому.
Если я зубами поднимал когда-то котел со свадебной мамалыгой, что мне стоило танцевать с пушинкой в руках. Шла моя последняя ночь, Остальные ночи уже не шли потом — проносились как ветер...
— Вот осел, отпусти, голова кругом идет.
Масина судорожно вцепилась в меня, боясь упасть. Когда я усадил ее на тахту, она еще долго качала головой и держалась за нее. А я, неправдоподобно счастливый, принялся за свое лицо. Когда я наконец сбрил всю растительность с лица, лицо мое показалось мне голым, будто лишенным не только волос, но и кожи, голым и смешным.
Насмеявшись вдоволь над своим странным незнакомым лицом, я ушел за перегородку и еще тщательнее, чем всегда, помылся в огромной лохани ди Масины, в которой когда-то она мыла нас детьми. Я все время думал о чем-нибудь прямо не касающемся моего теперешнего положения. Насухо вытерев тело, оделся во все чистое, отнес помойное ведро, подтер за собой пол и вышел к Масине красавцем писаным.
— Ну, диа-диа, видала ты еще одного такого молодца? Вылитый Нарджхеу.... — Тут я важно взглянул на старушку и... осекся: бедная Масина беззвучно плакала. Сколько же слез из-за меня пролито, сколько жизней я отравил. Нет мне пощады!
Хоть я и расстроился очень, но постарался вида не показывать.
— Что ты меня, живого-здорового, оплакиваешь? Ну, диа-диа, ну, не надо! — Я сел рядышком, обнял сухонькую спину и прижал к груди свою вторую мать.
— Это я... твоя краса меня расстроила. Губишь ты себя в проклятом подземелье! — Диа-диа, больше не хоронясь, горько разрыдалась.
— Так ведь и пещеру надо было осчастливить своим вниманием... поприсутствовать, так сказать, — пытался я отшутиться, но то была шутка висельника. — Довольно, диа-диа, успокойся. Давай лучше поедим, а то я такой голодный, могу цепь зубами перегрызть. И не забудь стограммовочку-светоглазочку (так я называл стопки, оставшиеся у Масины от прежних времен), сейчас мы ее аккуратненько...
— Ты этого не помнишь: в сорок четвертом у меня, богом проклятой матери, ушел на фронт последний сынок — Хазарат. А тебя как раз оставила у нас твоя мать, лихо ей было тогда с целым выводком вас, детишек, да с израненным мужем. Хазарат, солнце мое, за порог, а ты за ним, и ходил-то еще не так уверенно, топ, топ ножками, а сам ревешь, не уходи, дядя Хазарат; вцепился ручонками в его сапоги... О Хазарат мой, несчастная моя головушка...
Я вспоминал вместе с ней в который раз, как Хазарат поднял меня над головой, уверяя, что скоро вернется и привезет флаг победы и много конфет, прямо к нему прицепленных. Я давно уж запутался, что в самом деле мог помнить, какие «кадры» помогли моему воображению воссоздать ди Масину. Но в этом месте наше горькое «кино» обрывалось: не привез мне Хазарат флага победы со сладкими конфетами. Мы умолкали и устремляли взор на фотографию Масининых сыновей: Шмат и Кастей сидели на стульях, а сзади над ними стоял Хазарат, положив на плечи братьев большие руки с красивыми длинными пальцами; все трое не отрываясь смотрели прямо перед собой, видимо, в фотообъектив...
Давно миновало столько лет, сколько было Хазарату, когда я кинулся ему под ноги, преграждая путь из дому; теперь уж мне больше лет, чем было ему тогда, а он все смотрит молодыми пытливыми глазами, не старея... Зачем на мать, пережившую гибель своих сыновей, я обрушил такой позор, постыдное бремя скрывать приемного сына-беглеца! Трижды нет мне пощады!
Но нет, не безнадежен я, есть и у меня святые вещи. Ди Масина еще не знает пока, о чем я мечтаю. Когда я выйду на волю, да, когда я повинюсь, приму заслуженное наказание и выйду потом на волю — я вернусь к ней, к диа-диа, населю ее двор и дом нежными детскими голосами, и он оживет!
— Диа-диа, клянусь, я сделаю так, что ты забудешь прежние страдания и мой позор. Все искуплю хорошим концом!
— Нан, рассуждай, не руби с плеча. А обо мне теперь нечего думать, моя песенка спета... — Хотела моя диа-диа гордо выпрямиться, но не смогла: что-то мешало ей.

* * *

Вы теперь сами видите, что у меня семь пятниц на неделе, не было во мне порядка, жил я сердцем, а не головой. «Дай сердцу волю, заведет в неволю». Да, был я в неволе у своих чувств, и в тот день, и в следующий, и ночью, и в полдень. Не вмещался я в добровольно избранной тюрьме-пещере, и так ждал Рицу, что, казалось, умру или сойду с ума.
Но вот впорхнула моя Рица в белом платье, словно белокрылая бабочка, а я дух не в силах перевести, застыл подобно изваянию.
— Уйдем подальше, вглубь! — тянула меня за рукав моя радость. — Ну что же ты?
— Кто-нибудь идет? — как и она, шепотом сказал я.
— Да этот, Хдзыр, будь он неладен. И откуда только взялся? Я уж на ступеньку опустилась, а он как из-под земли вырос: куда, мол, собралась? Тебя, говорю, не касается, воды набрать надо, сама о другом думаю. А он, дурак-дурак, сообразил: какая же вода, если у тебя ни кувшина, ни ведра нет? А что за сверток у тебя? У меня то есть. Тут я совсем раздосгдовалась, не твое, говорю, дело, пошел от меня прочь, а сама ноги в руки да к дому Назии, такой круг дала, что теперь отдышаться не могу... О боже, что с тобой?! — она в ужасе отшатнулась от моего бритого лица. Видно, глаза ее только сейчас привыкли к темноте.
— Что, не узнаешь?
Рица улыбнулась робкой улыбкой — видимо, с трудом привыкла к моему новому лицу.
— Не похож стал на себя? Хуже стал?
— Сама не знаю... — замялась девушка.
— Непривычно, правда? Мне и самому как-то не по себе, не надо, наверно, было сбривать бороду... — я провел рукой по незагорелой щеке, — совсем чужое лицо. Но это ничего, Рица, лишь бы я не стал чужим тебе.
Как же я боялся, что она ускользнет от меня, отвернется от беглого преступника, разлюбит, остынет. Страх потерять любимую почти никогда не покидал меня.
— Дийда, а... где твое оружие? — Она дотронулась до моей груди, где прежде висел карабин.
— Снял. В плен сдался, тебе сдался в плен, понимаешь? — Совсем голову терял, вот-вот душа моя растворится в ней, только в ней и вместится моя душа.
— Ой, кто-то к роднику идет, тихо! — Рица потянула меня в темноту, забыв, что боится меня.
— Подожди, дай-ка руку.
Мы двинулись по проходу, который все сужался. Вот мы уже принуждены касаться друг друга, вот я уже слышу, как колотится Рицыно сердчишко, будто волна бьется о скалу, о мою грудную клетку, и по всему телу бегут электротоки, и этой сладкой муки, и этого ощущения никакими словами не передать. На выручку мне пришла моя рассудительная Рица:
— Вот свечи... Зажги свечу!
Зачем нам свечи, но я достаю спички, и огонь освещает ее лицо, боже, какое оно испуганное. Вот ведь девчонка рисковая!
— Ничего не бойся, радость моя!
— А я не боюсь!
А уж какое там не боится.
— Ты героиня бесстрашная, я же знаю.
— Если б кто раньше мне предложил сюда спуститься, ни за что бы не согласилась, хоть бы убили, а тут сама напросилась. Как странно... — дрожит голос у Рицы. Но все равно она улыбается.
— Ну, что, прошел страх?
— Сама не знаю... — Свеча вспыхнула ярче и осветила ее личико.
И тут меня захлестнула жалость сильного к слабому, старшего — к младшему. Спрятать бы ее у себя за пазухой, погладить бы по головке, приговаривая бездумные, бессмысленные смешные слова, которые мы говорим в детстве своим любимым игрушкам.
— Нарджхеу, что это за сосульки такие огромные висят? Вот чудо!
— Сталактиты называются. Впереди тебя еще не такие ждут чудеса. Ты увидишь столб, к которому был прикован Абраскил.
Рица с недоверием взглянула на меня.
— Ну, вот сейчас увидишь. Идем. Ведь ты, говоришь, не боишься?
— Нет, не боюсь.
— А почему ты, Рица, не боишься?
— Потому что я с тобой...
Вот: опять наплывает это состояние, этот пьянящий восторг.
— Но где же столб Абраскила* (* Огромный сталактит, достигший низа пещеры.)? — Кажется, уже не я — Рицу, а она меня ведет вперед.
Раньше меня угнетала подземная абсолютная тишина. Теперь все вокруг наполнилось музыкой, мелодичным звоном невидимых и неведомых инструментов, еще более прекрасной, чем та, которую приходилось иногда слышать в каких-то забытых теперь кинокартинах, где герой и героиня соединялись, наконец, в счастливом союзе или под сводами прекрасных залов, или под куполом храма, или, у нас теперь, во дворцах бракосочетания.
Звенели струны, пели трубы, ширилась песня в честь нашего с Рицей союза...
— Сейчас ты увидишь столб Абраскила.
— А потом?
— Потом я надену тебе венец на голову.
— А я?
— А ты наденешь венец на мою голову. Что, Рица, ты согласна?
Не сказала Рица ни да, ни нет, ничего не сказала. Только все ближе билось ее пугливое сердечко маленькой птахи.
... Звенели медные чаши, поднятые в нашу честь, вторя музыке нашего счастья.
Вот какова наяву мечта моя, моя сказка, моя любовь, которую так глубоко прячут в себе мужчины.
Воплощалась мечта Рицы, ее сказка и любовь, которую так трепетно хранят в себе девушки.
Мы стояли возле застывшего чудо-столба Абраскила, сотворенного природой.
— Видишь, Рица, а ты не верила, что мы попадем в сказку. — Девушка доверчиво прислонилась ко мне. — Посмотри, как сужается столб у основания. Это Абраскил перетер его цепями.
Рица опустилась на колени, я опустился на колени рядом с ней, мы поставили рядышком наши горящие свечи. Стекали слезы со свечей, стекали слезы со столба Абраскила и с нависших пологом больших и малых хрусталин. Всюду капала подземная вода, оставляя раствор извести на всем, с чего стекала. Природа оплакивала бессмертного богоборца Абраскила, ведь она была некогда единственной свидетельницей его мучений.
Когда-то среди прочих я сочинил стихи о похитителе огня Абраскиле. Иногда я думаю, что во мне погиб поэт, погиб из-за моего легкомыслия, неуважения к самому себе, и это тоже мое преступление. Может быть, кто-нибудь вздумает поинтересоваться, что это я кропал в школьных тетрадках, вместо того чтобы участвовать в работе класса. На этот случай сообщаю, что все свои вирши я складывал в бабушкин сундучок, который с незапамятных времен стоял на чердаке нашей акуаски.
Если его не выбросили и если мыши не польстились на бумагу, то, может быть, они еще лежат там.
Только ли одного Абраскила оплакивало в тот день подземное царство?

* * *

Человек и в волке сына признает, если его воспитает, гласит абхазская пословица. Стерпится — слюбится, говорят русские. Вот и я полюбил мое подземелье, мое убежище, мою самовольную неволю, чудо красоты и дворец моего бракосочетания. Но чем полнее я отдавался своему счастью, тем больнее отдавалось во мне прошлое. Все мое существо рвалось к свету. К свету!
Если б хоть раз я мог вольно пройти по дороге, по полю. Проскакать на коне на виду у всех, пересечь двор невесты, чуть натянув повод, направить коня к крыльцу, процокать копытами по лестнице, спрыгнуть с седла в комнате невесты, выпить чару за ее здоровье, вновь вскочить в седло и с даром невесты, белым полотенцем на шее коня, спуститься во двор, умчаться стрелой куда глаза глядят, ошеломив гостей, подхватив на лету лучшую, — конечно, Рицу, только ее и никакую другую девушку!
Если б только один длинный день даровала мне судьба, чтоб я мог в доме отца моего сыграть долгожданную свадьбу, собрав родственников, друзей и знакомых, чтоб пир горой, чтоб музыке, радости, поздравлениям, восхищению красавицей невестой — не было конца. И чтоб невестой была Рица, только она и никто больше!
Ничего не надо, только бы подарить этот счастливый день моей бедной матери. Чтоб повели под звуки свадебной «Радеды» ее невестку в дом старшего брата отца в сопровождении целой свиты подружек. И когда, свершив обряд, приведут обратно в наш дом, спляшут и споют, то мать моя, забыв горести и обиды, чтоб обошла вокруг невестки в медленном танце, бедная, горемычная моя мать, которой я отравил ее материнство.
И если этому дню не суждено сбыться, то зачем я родился, зачем ты, мама, не вняла совету уходящего на фронт отца. Разве мало тебе было троих сыновей? Нет, ты, видно, надеялась, что родится у тебя девочка, которая оплачет тебя в день кончины, да так горько, что люди долго будут помнить ее причитания над тобой... Нет же, мне и девочкой не стоило родиться, мама, все равно бы ты не знала радости. Как ни кинь — все клин, я это чувствую, не надо было родиться Хагиару.
Может быть, кто-нибудь, услышав мои стенания, сказал бы, что все это фальшивая фраза, лживая поза. Что, мол, взять с преступника, у него нет в душе ничего святого. А я утверждаю: как бы низко ни пал человек, в глубине его души, как уголек под слоем золы, живет доброе начало, заложенное в нас матерью и семьей, безжалостно убитое и все-таки живое, готовое возродиться, как феникс из пепла, оно-то и не дает нам покоя, все будит нашу совесть, но только оно и способно вернуть нас в мир людей.

* * *

Наше бракосочетание у подножья «колонны» подземного дворца матери-природы впервые в жизни вместило меня всего без остатка. Душой и телом я принадлежал теперь только Рице, а Рица — только мне. Я был ее частью, а она была моей частью. Пещера меня больше не тяготила, мне и без свечей было светло в ней как днем в открытом поле. Я жил ею, когда она ко мне приходила, я жил ожиданием, когда ее не было со мной.
— Нарджхеу, радость-то какая! — Она вся светилась, спускаясь ко мне. — Твоего врага сняли с должности!
— Кого сняли? С какой должности? — Я не мог поверить своим ушам, хоть и понимал прекрасно, кого Рица имеет в виду.
— Дядя мой был вчера у нас в гостях, слышу, они с отцом о прокуроре Акарба говорят, — при упоминании его имени больно кольнуло в сердце, — оказывается, неправильно вел чье-то дело, сознательно запутал расследование. Подали жалобу, сменили следователей, оказалось, много людей впутано, есть доказательства, что взятки брал, в общем, разбираются.
Наконец-то! Сколько лет понадобилось, чтоб обратили внимание на трехэтажный дом служащего с твердой зарплатой, на роскошную обстановку внутри, на машину, сначала одну, потом другую. Все-таки пришел и его срок!.. Но торжество мое было какое-то понурое, безрадостное.
— Что же ты не весел, Нарджхеу?
— Меня-то что может развеселить?
— А я?!
— При чем тут ты, милая моя? Ты — все для меня, мой мир, моя жизнь...
— Может быть. Может быть. — Рица пыталась выковырнуть камень носком туфли.
Но что мне было делать: новость разбередила мою давнюю глубокую душевную рану.

* * *

В ту ночь я пробрался к своим прежним, самым надежным друзьям, жившим на окраине нашего города. Когда-то они были такими же изгоями, как я. Но потом отказались от прежнего образа жизни, вступили на честный путь, смешались с порядочными людьми, и вот уж мало кто помнил их темное прошлое.
Они, отец и сын, встретили меня радостно, без слов понимая, зачем я пришел к ним.
— Теперь все изменится, твои дела пойдут на лад, — говорили они мне наперебой.
— Вы мне толком расскажите, что произошло-то?
— Пока только одно известно: сняли! Отстранили от обязанностей! И знаешь кого назначили на его место? Азанба! Того самого, который за тебя заступился, помнишь, дубинкой милицейской не позволил тебя бить.
Я помнил все. И его слова помнил: «Если б он был виноват, валил бы всю вину на других».
— Азанба тебя разыскивает, говорит, пусть придет, мне с ним поговорить надо... Слушай, кончай ты с этой подпольной жизнью...
Тут меня какая-то злая муха укусила: стал я подозревать, что их ко мне подсылают как шпионов, вот до чего можно одичать. А они между тем напирали:
— Послушай, Виталий, иди к нему немедленно! Он ставит одно-единственное условие: надо прийти к нему безоружным и с чистосердечным признанием.
— Вот как?! — я опять позволил мраку захлестнуть мой рассудок, но если бы я тогда же это и осознал! Вместо этого я позволил себе заподозрить моих друзей в каких-то хитростях. В каких?! — А ну, признавайтесь, за сколько вы меня продали?
Они не могли не обидеться, такое оскорбление проглотить никому не под силу: ведь как-никак у них тоже было больное самолюбие. А меня уж совсем занесло:
— ... Вам наплевать, что они сгноят меня в тюрьме! — кричал я.
Они, особенно отец, еще пытались некоторое время увещевать меня, но потом отступились. Я ушел, хлопнув дверью.
Всю дорогу обратно меня опять трясло. Где-то в глубине затравленной темной души своей я понимал, что они правы, но потом на меня снова наплывали не подчинявшиеся моему рассудку гневливость, строптивость и не знаю как еще это назвать.
Я метался по пещере, словно тигр в клетке, — мое подземелье снова опротивело мне. На другой день мне стало еще хуже, на третий, когда я наклонился над родником, чтобы смочить потрескавшиеся губы, я увидел, что волосы у меня побелели...

* * *

Пришла Рица, совсем иная, чем тогда, у столба Абраскила, и в последующие дни, с каким-то опрокинутым, удаляющимся от меня лицом, вроде и не видящим меня.
— Рица, ради всего святого, скажи, что происходит?
— Видишь, как трудно довериться друг другу и как легко все разрушить...
— Что делать, подскажи! Не мучай меня, если ты что-нибудь понимаешь, объясни мне.
— Сегодня двадцатое августа...
Я и об этом забыл! Через несколько дней она уезжала в Харьков в свой институт.
— А я останусь в этой дыре, как полудохлая мышь. — Последняя опора рушилась в моей душе.
— Как ты мог, Виталий, поместить меня в аду?
— Как мог! Если б это было в моей воле!
Рица страдала. Повинуясь порыву, она прижалась ко мне. Я гладил ее головку, и мне стало немного легче. «Увидел бы сейчас твой отец нас вдвоем», — мельком пронеслось в сознании. Я больше не боялся Алиаса, даже хотел, чтоб он нас увидел.
— Виталий, мама корит меня: я бабушку в это лето не навестила. Говорит, чтоб завтра же к ней съездила. Все мною недовольны. Что я сделала...
Рица искала у меня поддержки, обнадеживающего ответа. Я ждал поддержки от Рицы, словно утопающий, который хватается за соломинку. Так мы сидели, прижавшись друг к другу, любящие, но уже разъединенные безысходным страданием.

* * *

Меня мутило от запаха плесени, исходящего от моей подстилки. Я больше не вмещался в свое логово, больной озлобленный волк. Всего пятнадцать—двадцать шагов отделяли меня от света и воли, от человеческой жизни. Но не шаги меня отделяли, в том-то и дело. Я совсем запутался. Где мое место? Мое место — под землей, в тех подземных залах, ведь там я был счастлив. Не отдавая себе отчета, зачем, я уходил в глубь, в сырость и холод, временами по колено в воде брел руслом какой-то речушки, она пропадала, снова появлялась. Быть может, это была вола нашего родника? Может быть. Я так далеко ушел, что теперь мне оставалось только найти второй выход. Я слыхал, что у пещер есть разные выходы. Тут попался проход до того узкий, что мое тело оказалось зажатым, словно меня хотел смять и расплющить каменный удав. Ни вперед, ни назад — было от чего потерять остатки мужества. Так вот, оказывается, какой мне предстоял конец, а я-то думал; и тут из груди моей вырвался отчаянный крик: «Наноу-у!..», но я оборвал его, задушил в себе. Я громко ругался и все рвался сквозь кольца каменного удава. Не об этом ли сказано: он прошел огонь, воду и медные трубы. Огонь полыхал во мне, а камень еще бездушнее металла.
И тут — я сначала не поверил своим глазам — впереди начало сереть, стены, как в сказке, раздвинулись, по глазам полоснул беспощадно яркий свет. Когда я снова открыл глаза, то увидел нечто невероятное: я лежал на дне колодца, высоко надо мной синело небо, обрамленное деревьями, снизу казавшимися мелким кустарником.
Кажется, мне не доводилось раньше видеть такое голубое небо. А в каменном полу моего колодца из трещин росли шелковистые стебли неведомых растений, они были так нежны, что их боязно коснуться руками. И еще топорщились какие-то пушиночки-цветочки. И все это благодаря голубому зонтику в вышине, птицам небесным и вольному ветру, что обронили семена на дно земного колодца. «Отнесу Рице несколько цветочков, пусть и она подивится», — подумал я и вернулся в реальный мир.
Напрасно я пытался найти какой-нибудь выступ, неровность, чтоб попытаться выбраться по стенам ямы-колодца. Редко встретишь такие гладкие обтесанные камни. А наши мощные южные лианы, спускавшиеся сверху, раскачивались в нескольких метрах над моей головой.
Что-то хрустнуло у меня под ногой, я отпрянул в испуге: человеческий скелет. Вот решетка грудной клетки, ключицы, кости рук, кистей, ног... Ужас снова объял меня. Где я? Кто этот несчастный? И почему череп лежит в отдаленье, кто его отделил, переложил? Я ощущал, как чья-то душа вьется около меня. Великая природа! Ты так же жестока, как и милостива, ты ничем не отличаешься от своего творения — человека.
«Порядочным людям здесь не место, — рассуждал я, — значит, здесь нашел свой конец какой-нибудь абрек или дезертир. Имя последнего — среди без вести пропавших. Какой ад пережил он напоследок! Вот что делает с нами судьба, только оступись, только дрогни, сделай неверный выбор! Значит, и меня ждет такая же ужасная кончина?! Не-е-е-т!» — взревел я, словно раненый зверь.
Я кинулся к отверстию, в котором только что пережил адовы муки. Только бы не сойти с ума, погибают не от голода, не от безвыходного положения, погибают от страха, от разрыва сердца, от потери воли к жизни...
Не помню, как во второй раз разверзлась стена, как шел я обратно, сколько дней и ночей провалялся без памяти на прогнившей подстилке. Когда ко мне вернулось сознание, я не мог двинуть ни рукой, ни ногой, они меня не слушались. Я снова впадал в забытье, снова просыпался. И все время в ушах у меня звучал голос матери. Причитания куда-то звали меня, звали, звали. Мне было сладко их слышать, они успокаивали, словно мать сидела у моего изголовья, и упрекала меня, и вспоминала всех близких нам с ней людей, и оплакивала отца моего. Ведь не меня же она оплакивала, я знал, что я еще жив. Просто мы бесконечно давно не виделись и очень соскучились друг без друга. Бесконечные, беспредельные, безысходные рыдания тоскующей матери, врагу не пожелаю их слышать.
Кто знает, сколько я лежал, но вот ко мне возвратилось теплое дыхание, и явственно было, что кто-то вытирает мои слезы, отогревает мои коченеющие руки в своих нежных руках, повторяет:
— Нарджхеу, Нарджхеу, очнись, пожалуйста! Испей водицы... Виталий, глянь на меня!
И так сладко мне стало, что Рица снова со мной! Ах, отчего я не умер в тот час!
— Не нашел я второго выхода из пещеры, понимаешь?
— Зачем он нам?! У тебя только один выход, ты сам это знаешь, — плакала Рица.
И снова в ушах — голос-плач матери. Она уже знала, что ее сын завершает свой последний круг, а Рица не хотела этого знать.
— Рица, ты слышишь плач моей матери?
— Это не плач, это зов твоей матери!
— «Хагиаро-оу!» — вот как звала бы меня мама, а она не зовет, она оплакивает...
— Она зовет тебя: «Виталий!»..»
— Нет, она никогда меня так не называла! Когда был маленьким, толстячком звала, последышем-поскребышем звала; когда подрос, определился мой характер. Хагиаром стала величать... Скажи маме, чтоб она меня Виталием назвала!
— Да нет же ее около тебя!
— Это меня нет около нее!

* * *

Напрасно пыталась Рица укутать меня в своей любви — меня и около нее уже не было, от всех я становился все дальше и дальше, но бедная моя любовь еще этого не осознала. Я видел свой скелет — скоро все увидят, что та пестрая дубинка-палка переломила его когда-то, — явственно различал свой череп на сгнившей подстилке и как кто-то брезгливо, палкой отбрасывает его в сторону, обезглавливая, то есть обесчерепывая мой скелет. Этот кто-то не должен больше родиться! Никто больше не должен иметь такую судьбу никогда.
Нет, я не подохну здесь, чтоб никакого скелета, никаких черепов под землей! Немедленно положи этому конец, ни секунды здесь больше не останусь!

* * *

Люди, как всегда, жили своими земными заботами. Они окружили чайные кусты. Собирали зеленый чай как раз вокруг Слезы девушки. Я шел мимо них, шел сквозь них, с головы до ног увешанный огнестрельным и холодным оружием. Краешком сознания я отметил, что шарахнулась от меня Назия, шедшая за водой. «Добрый день, Назия», — широко улыбнулся. «Я очень, по-братски тебя любил», — хотел я еще ей сказать, но уже прошел, уже не думал о ней, потому что очень важное у меня было дело. Успел еще затосковать по Риде — зачем не она шла за водой? — сейчас бы и прошли с ней под солнцем, как добрые люди, отрезок пути, что еще отделял меня от дома диа-диа.
— Унан, Вталла! Ты не с ума ли сошел? — Ноги отказывались ее держать, она села.
— Нечего бояться, диа-диа! — Я весь сиял. — Люди работают. Если они меня видели, тем лучше.
— Ты решился повиниться? Или что-нибудь ужасное надумал? — лепетала ди Масина.
— Надумал, угадала, надумал!
Я сейчас при всем желании ничего не смог бы объяснить. Время текло, мысли растекались, не могли собраться, сосредоточиться. Вот я кинулся к старушке:
— Нан (вместо диа — почему? — не знаю), спаси мою душу.
Масина вскрикнула, вскинула руки, пытаясь оградить меня от невидимой опасности.
— Нан, ради светлой памяти сыновей твоих, да простится мне, что я тревожу их имена: помоги мне!
— Вталла! Родненький мой, чем тебе помочь? — Она вся дрожала от страха за меня, за мой рассудок.
— Да падут твои горести на мою голову! — Я встал перед ней на колени и поцеловал сначала подол ее платья, потом лицо, потом снова нагнулся к ногам.
— Нан, умоляю, зачем ты целуешь меня, старую рухлядь? Что с тобой? У тебя жар!
— Нет у меня жара! Прости меня, ругай меня, что хочешь делай, но позови ее ко мне! — Я стоял перед ди Масиной на коленях и умолял привести Рицу, чтоб в последний раз поглядеть на любимую, а потом идти в милицию.
— Рицу позвать? Дочь Алиаса?! Не убивай меня, сынок: Ах, зачем я все еще жива... Да что за право у тебя вызывать чужую девушку?
— Есть у меня это право, мать! Спеши, торопись, иначе может быть поздно.
— Нан, нан, не по-людски ты поступаешь, к добру это не приведет... Да она ведь должна была уехать...
— Должна была, но я чувствую, чувствую, что она здесь. Она здесь из-за меня, понимаешь? Ведь я последний раз, понимаешь? — Мы уже оба плакали, и я все целовал мою бедную Масину в костлявые плечики, в сморщенную щеку, пока она не встала и, безнадежно махнув рукой, не заковыляла к соседнему дому.
Я остался на пороге, мысленно представляя, как прибежит сейчас моя Рица, как снимет с меня опротивевшее оружие, станет мне легко дышать, легко ходить, и проводит она меня до самой дороги, как должно женщине провожать своего мужчину на очень важное дело. Ведь только ради этого мига я и вышел из пещеры. И все время стояли передо мной ее глаза — голубая озерная гладь, в которой я утонул навсегда.
Всю жизнь мне было трудно ждать, а теперь — невыносимо. Я мерил комнату шагами туда-обратно. На глаза мне попалась гитара Хазарата. Как-то Масина сказала мне: «Увижу тебя на воле, сыграешь мне, а я станцую, как сумею, на старости лет в честь твоего освобождения». Но ведь я уже почти свободен — я освободился от своего страха. Подержал в руках Хазаратову гитару, сдул с нее пыль, потрогал одну струну, другую, настроил; давно не играл, гитара не слушалась меня, веселой мелодия не получалась. Тогда я начал грустную песню об охотнике, единственном сыне, погибшем в горах. И заплакали, зарыдали струны, и так отдался я песне, что больше ничего не понимал и не знал, кроме судьбы бедного охотника.
Когда кончилась песня и я поднял голову, в дверях стояли... да, в дверях стояли милиционеры.
Что со мной сделалось! Не я вскочил — озлобленный в бессильной ярости зверь вскочил. Не я поднял несколько минут назад безразлично отброшенный карабин — это дикий тигр оскалил клыки. Не дали во мне утвердиться певцу, поэту, романтику, не успели окрепнуть в изверившейся душе ростки надежды и доверия. Вся муть со дна, вся дикость инстинкта, все безумие мира навалилось на меня и — та-та-та-та!
Дрогнула земля, дрогнуло небо. Крики, вопли, топог ног и очень знакомый нежный голос: «Виталий!..»
Она дошла лишь до середины двора. Мой карабин сделал свое черное дело раньше, чем я отдал себе отчет в грозящей Рице опасности.
Увидев, что она упала, я кинулся в ужасе прочь. За мной гнались, кто-то проклинал меня, но настигнуть не могли: теперь меня охраняли злые духи, чтоб никто не помешал мне выпить до дна чашу яда. Кто упал с дерева...

* * *

Как пусто в мире. Кусты, небо, револьвер. Пусто. Бессмысленно. Ничто вокруг, и я ничто. Неужели я все еще дышу, ощущаю, осознаю? Сейчас все кончится, пора, очень просто, сейчас надо только нажать курок у виска... Закрыв небо, на меня надвинулось чудовище. Я знал когда-то давно это жуткое чудовище, оно вот так же злобно, торжествующе усмехалось. «Я говорил, что он вор, а он, видите, еще и убийца». Чудовище раздвинуло пасть: «Хха-ха-ха!» Будто паук, оно зашевелило огромньши лапами, намереваясь схватить меня. И тогда я отвел руку от виска и разрядил всю обойму в разверстую пасть ненавистного, трижды проклятого мной чудовища.

* * *

Опять пусто. Мертвая тишина. Только я один остался, больше никого нет.
Но что это: передо мной Хдзыр с перекошенным лицом, с дрожащими губами, точь-в-точь сумасшедший.
— Вот ты где, поганая собака! Ты знаешь, чье сердце ты прошил своим вонючим автоматом, чтоб тебя... — Он ругался страшно, повторить невозможно, видно, впервые произносил эти жуткие слова. — Будь проклят, я отомщу за нее!
Хдзыр схватил меня за горло и стал душить железными пальцами. Так вот какая смерть мне была уготована, что ж, я готов.
Но и тут инстинкт оказался сильнее меня: как, подохнуть, подобно собаке, задушенной веревочной петлей?! Я так рванул, что бедный Хдзыр отлетел на несколько шагов и ударился о землю. Он вскочил, чтобы снова накинуться на меня.
— Осел! Мне жизнь не дорога; если хочешь сделать мне одолжение, освободить от нее, возьми револьвер, ясно?
— Убью! Прикончу, как... — Хдзыр целился мне в глаз. Я отоял не шевелясь. — Будь ты проклят! — вскричал бедный парень и, заплакав, бросил к моим ногам оружие. — У-у-у! — Хдзыр исчез в кустарнике.
Опять злое провидение продлевало мою муку. Лишний я был, ненужный в этом мире. Но не губить же доброго дурака из-за такого исчадия ада, как я. В бессильной ярости я был по-прежнему одинок, пуст внутри. Все пусто.

* * *

Все-таки я должен был его убить. Теперь я так озлоблен, что даже малыш не остановил бы меня. Я выслеживал его трое суток, почти не хоронясь, многие видели меня, но подойти боялись. Меня когда-то хорошо знали в нашем городе, теперь многие вспоминали мои кутежи, нашумевшую историю с угоном машины и многие другие мои «художества». Милиция установила засады на разных улицах, но бывшие дружки дали мне знать об этом, и я обходил опасные места.
Так и не найдя моего врага, я смирился: видно, не имел я права на отмщение, это дело других людей.
Теперь у меня оставалось последнее: прийти к ней на могилу и умереть.
Еще издали я услышал причитания: то рыдала, обхватив свежий могильный холмик руками, мать Рицы. Слушать ее было невыносимо, но страшнее взглянуть на нее: еще недавно свежая, подтянутая, моложавая, будто старшая сестра Рицы, она в несколько дней была испепелена горем.
— Доченька моя несчастливая, сердечко мое пробитое, жизнь, до времени оборванная... Нан, нан, отзовись, скажи, как мне, несчастной матери, жить дальше, зачем мне дышать, зачем смотреть, если в глазах черно... Зачем не убила меня еще в юности та пуля, которая уже однажды осиротила мою душу...
Тут меня осенило: ведь это Шазина, любимая девушка Кастея. Вот почему она пять лет не давала ответ Алиасу! И вот кто второй раз был сражен пулей вместе с самым дорогим для нее человеком. И этими убийцами были сначала фашист, а теперь — я.
— ... ты поместила в сердце своего убийцу, что ты наделала, доверчивая моя доченька...
Ужас сковал меня, парализовал движения. Между тем во мне росло ощущение близкой опасности, но я оставался неподвижен и ничего не мог с собой поделать. Ощущение тревоги меня не обмануло.
— Вот он, попался; злодей всегда возвращается туда, где совершил злодеяние!
И тут же другой взволнованный голос:
— Не стрелять! Не стрелять ни в коем случае!.. — Увидев, что я поднял револьвер, мой давний знакомый, тот, что не позволил меня когда-то избивать, обратился ко мне по имени: — Виталий, брось оружие! Слышишь меня, Виталий, не дури, не губи себя! Ведь не враг же ты себе! Брось револьвер!..
«Какой родной голос. Зачем я не поверился ему раньше!..»
— Товарищ начальник, не подходите к нему, он же вас застрелит!
«Какой он молодой, почти мой ровесник. Я бы тоже мог сейчас делать какое-то важное для людей дело. Нет, ни в кого я больше стрелять не буду. Только один, самый последний выстрел — в свое собственное сердце».
Никогда еще не был я так спокоен: я наконец убил самого себя. Больше нет рыданий бедной матери, нет горького сожаления, что не доверился единственному настоящему человеку, встретившемуся на моем пути. Отмучился. Но что это?
— Окажите первую помощь, перевяжите рану...
Кричат в мое продырявленное сердце, словно в бездонную пропасть. К счастью, мне нельзя помочь: угасает, истекает кровью уголечек в моей груди. Надвигается долгожданная мгла, мое родное подземелье уже дышит на меня своим вечным холодом...
У нас говорят: встань утренней звездой, угасни вечерней звездой. Все дело лишь в том: как встанешь? как угаснешь?»

* * *

Вспомнился мне один из споров под деревом больничного двора:
— После гибели девушки ему ничего не оставалось, как только рассчитаться с жизнью самому.
— А не убей он ее, его бы простили?
— Убил. Значит, и говорить не о чем.
— Конченый он был человек, в этом все дело, ничто не поможет, если так запутаться.
— Вот так-то: береги платье снову, а честь смолоду!
— Это верно!
— А сколько случаев, когда не такие еще закоренелые преступники раскаивались, искупали свою вину, выходили на верную дорогу.
— Бывает и так. Но с этим парнем так быть не могло.
— Это почему же?
— Молния выбирает самое могучее дерево. Слишком он яркий был, заметный, червоточина к нему и пристала. Как вот на нашем дереве, видите, какая мощная ветвь была, а засохла. Так и тот парень.
— Ну уж, скажите: к хорошему дурное скорее пристает!
— И скажу!..

* * *

Не было больше в нашем городе ничего подобного. Наступало утро, день сменялся ночью, снова приходил рассвет. Еще краше зеленело дерево в больничном дворе. Давно уж никто не спорил под ним. И засохшая ветка исчезла из его кроны.

------------------------------

(Печатается по изданию: Н. Тарба. Апсымра - солнце мертвых. Повести. Сухуми, 1989. С. 211-278.)

(Выражаем благодарность Асиде Ломиа за помощь в приобретении книги.)

(Сканирование, вычитка - Абхазская интернет-библиотека.)



Некоммерческое распространение материалов приветствуется;
при перепечатке и цитировании текстов
указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика