Об авторе

Каменский Павел Павлович
(1810, по другим сведениям 1812 — 13 [25] июля 1871)
Писатель школы Бестужева-Марлинского. Учился в Петербургском университете, не закончил его, был сослан на Кавказ и служил юнкером. Повести Каменского из жизни народов Кавказа были очень популярны. Лучшие из них: «Искатель сильных ощущений», «Письма Энского», «Конец мира», «Яков Моло». В разборе их Белинский вполне верно указал, что действующие в них лица — призраки, а не живые создания. Повесть П. П. Каменского «Келиш-бей» долгие годы считалась принадлежащей перу А. А. Бестужева-Марлинского. Настоящее авторство было установлено чл.-кор. АН ГССР Г. А. Дзидзария. Впервые повесть была опубликована в «Литературном прибавлении» к «Русскому инвалиду» в январе 1837 года.
(Источник: Абхазия в руской литературе. - Сух., 1982, с. 363.)





Павел Каменский

Келиш-бей

Опубликовано: Литературные прибавления к "Русскому инвалиду" на 1837 год, № 8, 9 (20 и 27 февраля 1837 г.)

Скачать публикацию 1837 г. повести "Келиш-бей" в формате PDF (38,7 Мб)

________________________________________________

О ПОВЕСТИ "КЕЛИШ-БЕЙ" И ЕЕ АВТОРЕ П. П. КАМЕНСКОМ

У повести, которую предлагаем читателям, есть своя история.
О том, что есть такое произведение, я узнал в конце 50-х годов из работ известного ученого Георгия Алексеевича Дзидзария. Конечно, хотел прочитать, но в Абхазии для меня в то время это было недоступно.
1960 год. Москва. Учусь в Литературном институте. Стал читателем знаменитой "Ленинки". В надежде, что моя мечта наконец-то осуществится, подал заявку на повесть П. Каменского. Ждать ответа пришлось несколько дней. Наконец-то узнаю – есть такая книга! Оказалось, она находится в редком фонде и выдаче не подлежит. Однако есть выход: можно сделать машинописный экземпляр. Ксерокса тогда, увы, не было.
Там же, в библиотеке, за свой счет, из мизерной студенческой стипендии, отдал в перепечатку и получил долгожданную повесть, переплетенную в серый картон. С моим участием текст был сверен с оригиналом и заверен внушительным штампом отдела редкой книги.
Прочитав повесть, я поделился впечатлениями с преподавателем Литинститута Геннадием Николаевичем Поспеловым, известным ученым, знатоком русской литературы 19 века. Он высоко отозвался о произведениях П. Каменского, в том числе о повести "Келиш-бей". При этом подчеркнул и недостатки, о которых писал в свое время великий критик Виссарион Белинский.
Более сорока лет, отпечатанная на машинке повесть, пролежала в моем домашнем архиве. По ряду причин не смог ее опубликовать в местных изданиях.
Однако, в 1982 г. в издательстве "Алашара" вышел сборник "Абхазия в русской литературе". Его составила кандидат филологических наук И. И. Квициния. Но, вскоре, почти весь тираж (2000 экз.) был изъят. Одна из главных причин – публикация отрывков из повести "Келиш-бей" (всего 13 страниц...) и известного романа Д. Мордовцева "Прометеево потомство. Из истории последних дней независимости Абхазии". А также четырех писем А. А. Бестужева-Марлинского разным адресатам. Обкомовским цензорам также кое-что не понравилось в предисловии Евг. Евтушенко. И все-таки, спустя год, сборник "Абхазия в русской литературе" вышел: в другой обложке и уже без выше названных повести П. Каменского и романа Д. Мордовцева.
И вот сейчас повесть П. Каменского нашла свое место на страницах нового журнала
("Аҟәа – Сухум". – Примеч. админ. сайта).
Несколько слов об авторе.
Павел Петрович Каменский был писателем пушкинской поры. Он учился в Петербургском университете, служил юнкером на Кавказе.
В 1838 году в Петербурге вышло двухтомное собрание сочинений писателя, куда вошла и повесть "Келиш-бей" (она впервые была опубликована в "Литературном прибавлении к "Русскому инвалиду" в 1837 г.). Кроме того, его перу принадлежат широко известные в то время повести "Искатель сильных ощущений", "Конец мира", "Иаков Марло" и др. Действия этих произведений происходят на Кавказе.
Повести и рассказы П. Каменского были весьма популярны, также, как романтическая проза известного русского писателя Бестужева-Марлинского, к чьей школе относится творчество П. Каменского.
Бестужев-Марлинский был сторонником колониальной политики на Кавказе также, как и другие русские писатели того времени. К ним, судя по повести "Келиш-бей", относился и П. Каменский.
В истории русской литературы принято считать, что школа Бестужева-Марлинского во многом способствовала появлению прозы М. Ю. Лермонтова, его интереса к Кавказу.
Бестужев-Марлинский погиб в 1837 году во время одной из стычек отряда русских войск с горцами. Это произошло в районе Адлера. Там же его и похоронили.
Но вернемся к повести. Она печатается в первозданном виде, без купюр, в полном объеме.
Повесть "Келиш-бей" не оставляет сомнения, что ее автор был в Абхазии, живо интересовался ее историей, вдумчиво относился к настоящему.
Как видно из текста, Каменский придерживается официальной версии отцеубийства – Аслан-бей убил владетеля Абхазии. Но, как теперь выясняется, есть и другая, противоположная версия (см.: Ст. Лакоба, Асланбей. Сухум, 1999 г.).
Не буду вдаваться в особенности повести "Келиш-бей", анализировать ее достоинства и недостатки. Мы просто решили вынести эту старинную повесть на суд читателей и общественности.
В ней автор поднимает вопросы, ставит проблемы, которые волнуют нас сегодня. Они оказались актуальными для начала 21 века, для нашей Абхазии.
При этом хочу отметить, насколько мне известно, до повести "Келиш-бея" ни в одной национальной литературе, включая русскую, Абхазия не была представлена в таком масштабе, так полно и злободневно.
Тем более важно вспомнить добрым словом давно ушедшего в мир иной автора, сказавшего слово, исполненное любовью и уважением к нашему краю.

Мушни Ласуриа, май 2004 г.
___________________________

Павел КАМЕНСКИЙ

КЕЛИШ-БЕЙ

(18121870)

(Историческая повесть)

– Ты опять грустишь Фатьма, опять задумываешься! Глаза твои красны от слез, щеки бледны, не пеняй на Аслана, что он день ото дня холоднее... Чего не достает к твоей радости, к твоему покою, скажи, пожалуй? Царьградская ткань алеет на твоем бешмете, твои туманы (1) горят золотом, на персях жемчуг и сафиры; мы, твои рабыни, наперерыв к услугам: одно слово – и все суетится, бегает, лишь бы угодить твоей воле, а ты все грустна, ничто не веселит тебя...
– Гехим! Гехим! сердце ноет, хочет вылететь... Смотри – вот расстегнулась запонка моей рубашки; ты ничего не видишь, не знаешь: Аслан не тот, Аслан... боюсь вымолвить... Аслан разлюбил меня...
Проговорив последние слова, вырвавшиеся прямо из сердца, горянка залилась слезами. Так тяжелая, гранитная глыба, отторгнувшись от вершины, и, налету разбиваясь вдребезги, стремится сыпучими потоками.
– Гехим! Гехим! – продолжала она, удерживая рыдания: – Ты не слыхала слов моих? не правда ли, не слыхала?..
Не верь им, не верь... Я сама им не верю... Я не оттого плачу... мне так сгрустнулось... я вспомнила прошлое... Посмотри на эту фирюзу моей запонки: она настоящее голубое небо моей милой Грузии, оно такое же ясное – ни тучки, ни облачка, ни темного пятнышка... О, фирюза, ненаглядная фирюза! Поди, я поцелую тебя.
В сильном волнении, прижав запонку к устам, нашептывая несвязные слова, Фатьма целовала ее; но скоро порывистые излияния горести уступили место тупой, немой грусти – она смолкла.
– Успокойся, Фатьма, – говорила ее прислужница. Звезда Абхазии! Зачем омрачаешь ты свои очи тучами печали? Вспомнила былое – расскажи его: сердцу станет легче, грудь вольнее задышит; зачем же давить, теснить ее напрасно воспоминанием? Твоя повесть и без того уже давно у меня в долгу – расскажи ее.
– О, я сделаю что хочешь, Гехим! Забудь только последние слова мои. Я расскажу тебе повесть моей жизни, не помни только последних слов моих – умоляю тебя! Слушай.
И горянка начала рассказ своим слабым, прерывистым голосом:
– Моя родина не здесь, нет, там – за снежными горами, в счастливой виноградной долине Кахетии; моя колыбель в Кондолах, других окрестных сопели (2), имена забыла; помню только серебристые волны Алазаны (3), свирепые лица лезгин, приходивших иногда к нам с гор в деревню, да детские игры, да ласки матери и последний праздник в Алах-Вердах... Меня звали Нино. Боже, я была тогда христианкой!
...Мое настоящее имя Нино, говорю, – и никто не произносил его не прибавляя джан (4). Нино-джан была в пятнадцатой весне, Нино-джан была свежа, прекрасна как июль... (5) ...Ударят ли бывало мерно в дайру (6) – и Нино кружится, скачет, вьется в шумной лезгинке (7), и все смотрят, и все любуются ею. Поведет ли кто по струнам чангура (8), – и мой светлый, серебряный голос звучит и льется страстною песней; моя любимая была "Фин-Джаным" – любимая и моей матери ...
Деда! (9). Ах, как она любила меня! Для нее точно я была ненаглядной перлочкой; бывало позовет меня: "Кало! Кало (10) – и я уже на груди ее, и я обвиваю уже ее объятиями: "шеньчириме! (11), буди шури! (12)" – и поцелуй за поцелуем сыпались на уста мои. Детские воспоминания!
Настал роковой день моей жизни, настал праздник в Алах-Вердах, в одном урочище Кахетии. Монастырь, там находившийся, по нашему теперь эклиса, привлекал тысячи народу на поклонение.
После обычных приношений, молитв, духовных обрядов, началось торжество: игры, томаши (13), пляски, сменяли одна другую. Там на быстром карабахце один джигит (14) обскакал другого, здесь из серебряной азарпеши (15), лихой дардеман (16) перепил всех; тут несколько молодых счастливцев, на зеленой площадке, под тенью ветвистого орешника, в семейном кругу, праздновали свое обручение, некоторые свадьбу. Меня смерть ждала на свадьбу, вместо обручального кольца – цепь неволи.
Праздник кончился, стали расходиться; отец мой, посадив меня и мать на арбу (17), уложив ковры, домашнюю рухлядь, забранные на праздник, погнал тоже своих волов к дому.
День прошел благополучно, наступила ночь. Въехав в лес, отец стал погонять волов, да и они сами, как бы почуяв что-то недоброе, пошли ходчее.
Через час мы были далеко уже от своих спутников, а лес между тем все густел, чаща темнела, кругом тишина мертвая.
Вдруг выстрел – и отец мой упал навзничь; толпа лезгин окружила арбу; блеснул кинжал – и вслед за ним послышался болезненный крик моей матери... На лицо и грудь упал кожаный вонючий мешок, от которого дыхание мое стеснилось и что-то сильное повлекло меня – тут я обезпамятела...
Горянка остановилась на несколько времени, как бы собирая смутные воспоминания.
– Как сквозь сон, – продолжала она, – помню речку, через которую мы переправлялись, – то была кажется Алазань, – шум ее в другое время ясно бы сказал мне: "Нино, ты пленница", но тогда, когда я ничего почти не слышала? не прежде как на другой день сняли с меня ненавистный тулук – ах, зачем они сняли его! казалось для того, чтобы в последний раз дать взглянуть на изумрудные долины родины, ее золотистые виноградники, мирные сакли, светлое, бирюзовое небо... Я рвалась, плакала, кричала; мне погрозили кинжалом – я испугалась... ребенок! чего я испугалась тогда?
Меня превлекли дальше, через скалы, горы, излучистыми тропинками, где не видно было следа человека; лишь изредка прядали туры (18), перекликались шакалы, вились орлы черными пятнышками в сером небе.
На третий день к ночи притащили меня к неприступным Джарам, как я узнала после, разбойничьему гнезду свободного Лезгистана. Здесь увидела я себя не одинокой несчастливцей: нас было много – с одинаковым горем, с одной и той же участью.
Там, оторванная дочь, подобно мне, от замиравших объятий родителей; здесь сын, тут брат, сестра... ни стариков, ни старух однако ж не было видно: дряхлость спасала их от рук хищников, или те же руки злодеев дарили их охотнее смертью, нежели жизнью рабства. О, зачем я была молода тогда?
Из Джар повели нас целым караваном, кого пешком, кому дали ишака или лошадь; меня удивляла заботливость надсмотрщиков: нас кормили как на убой, даже силою принуждали есть; я часто отталкивала пищу, и поверишь ли, Гехим, мне грозились острием кинжала, на котором подавали кусок шашлыка! Я ела под страхом смерти. Тогда я удивлялась этой заботливости, но после мне часто доводилось видеть, как погонщик ухаживает за своей атарои (19) баранов, которую завтра же поведет на продажу...
Горы, горы и горы были нашей дорогою; наступила новая луна, а странствование еще не оканчивалось. Подходя к какому-то городу, я услышала его название на языке родном, грузинском: "Вот Ахал-сцихе", – говорили нам. Сердце забилось, чуть не выпрыгнуло от радости; вот, думала я, земляки наши, мои соплеменники: они сжалятся над нами, выкупят, освободят, возвратят домой.
Пришли в Ахал-сцихе. Ах, как я ошиблась: то был город турок, которых и теперь часто вижу, гадких длинно-бородатых турок! Душа замерла, когда один из них давал за меня надсмотрщику 50 рупий; не сошлись в нескольких курушах (20) – и я осталась свободна. Свободна!...
Мы вышли из Ахал-сцихе, тянулись каким-то ущельем, переправлялись через большую реку; снова то же ущелье, – и наконец земля плоскоголовых (21). Опять я обрадовалась, наш язык, наша вера, все, все наше, кроме одежды; но каково же было мое удивление! В один вечер, во время отдыха около одной деревни, пришел старик и привел трех детей своих и стал продавать их нашим надсмотрщикам – да, продавать родных детей своих. Аллах! Аллах! Это хуже лезгин, хуже наших хищников!
С отчаянием в сердце, без надежды на свободу, шли мы, не замечая ни дороги, ни окрестностей; помню только лес, вековой, бесконечный лес, мрачнее темницы, страшнее заклепов гарема, и как день освобождения, вид ненаглядного моря – этого самого моря, Черного моря. Мы пришли в Фаш (22).
На третий день после прибытия в город, вывели нас на торг; тут же подошел один из прислужников паши Фашинского, и, отсчитав за меня, не помню, сколько-то тюменов (23), повел под чадрою (24) в дом своего господина.
Каждая монета, отсчитываемой за меня платы, падала куском расплавленного олова и прожигала мне сердце.
Я понимала свое назначение: отныне рабыня, с презренным именем наложницы: отныне все ужасы неволи, невозможность избавления, и смерть за неудавшуюся попытку, вот что ожидало меня. Дом наш блистал внутри и снаружи турецкой роскошью: резные каштановые стены, везде позолота, шелковые тахты (25), висячие кисти, пестрые, дорогие ковры, все, чего я никогда не видала прежде, чему удивлялись так в то время, и к чему так привыкла, пригляделась после.
Я не думала, но что-то громко и тогда говорило во мне: "Нино, цепи твои золотые, но все цепи, цепи презрительного рабства".
Скоро явились прислужницы, повели меня в мраморную ванну, мыли, терли, ломали, встряхивали – все это для того, чтобы сделать тело мое мягким, более нежным; кости мои хрустели, пересыпались как в мешке; я мучилась тогда, но после свыклась, после находила даже приятность в этом страдальческом омовении.
Потом меня одели так странно, так странно, как теперь, хотя ныне этот образ одежды не удивляет уже меня более; но тогда эти широкие, шелковые туманы казались мне колодками: я с трудом передвигала в них ноги. Прости, атласная, голубая каба (26), твое место заступил этот грубый бешмет; вместо жемчужной тавсакрави (27), который так плотно, так красиво стягивал мою голову и снежного лечака (28), так роскошно, игриво, развевавшегося по ветру милой родины, – вместо вас, навертели на меня эту тяжелую неуклуюжую чалму! Все угнетало, сдавливало меня, все напоминало мне мое грустное, принужденное существование.
Скоро явился мулла с турецким языком и Кораном; в шесть месяцев моего гаремного заключения, я выучилась понимать и говорить довольно свободно на первом, но Корана, этого учения – не браню его теперь, потому что ему следую,
– но тогда оно казалось мне отвратительным, душа его не принимала.
Я расскажу тебе подробно случай, который победил во мне это отвращение и перевернул всю судьбу мою, Гехим! Что это чернеется там около крепости? Посмотри, пожалуйста: не владетель ли едет ?.. Не Аслан ли? Народ зашевелился что-то; Гехим, взгляни...
И Гехим была уже у дверей сакли.
– Нет, Фатьма, это не они, тебе так показалось; может быть купцы турецкие или армяне с товарами, – досказывай твою повесть.
– Мулла, – продолжала Фатьма, – назначенный наставить меня в правилах мухаммеданства, был добрый старик. Он сжалился надо мною, полюбил меня как дочь, ласкал, принимал участие в моей судьбе; не прибегая к строгим мерам ревностного мухамеданина, он ограничился тихими, короткими увещаниями; – но кисмет приготовил еще лучшее средство для моего отступничества от христианства: оно подействовало сильнее всех советов и убеждений седовласого муллы.
Паша был в отлучке. В это время в Фаш приехал сын Келиш-бея, владетеля Абхазии, теперишний мой Аслан... Мой Аслан... для переговоров о каком-то важном деле.
В один вечер, сидя у окна моего изукрашенного отаха (29), смотрела я на море, которого берег подходил почти к саду нашего гарема; для обитательницы долины или гор какое новое, ненаглядное это зрелище!
В моих Кондолах мне доводилось иногда в прогулках видать Алазань, плескаться ее волнами; мой дениз (30), или Дарья тянулась, вилась неширокой голубой лентой; его предел был другой берег, куда в детских играх, на легком каючке, с подругами, мы шутя перебрасывались. А теперь это море, это большое, бесконечное море, – оно и в Фаше, и в Батуме, и здесь, в Сухуме, оно везде.
Еще в своей сопели слыхала я: если злой умрет – в огонь пойдет, если злого убьют – он в землю ляжет и никогда не встанет, а добрые – в воду и небо: им светло, легко, прохладно и после смерти! (31)
Отец мой и мать моя были такие добрые, и мне всегда казалось, что глядя на море, я их будто вижу, будто они мне улыбаются; с тем и тогда задумавшись, смотрела я на море.
Вдруг на берегу показался кто-то: его платье было не турецкое, похожее немного на лезгинское, но нет, лучше и богаче, и красивее; а стан, а лицо, а глаза, а уста – не оторвался бы от них! Он шел и не сводил взора с моего панджари (32), он смотрел на меня, да, на меня – мне говорило это сердце...
Аллах! Аллах! Не знаю, почему, я, как птичка, вырвалась бы из моей золотой клетки и полетела бы к нему навстречу! С первым взглядом, в один миг, не более; я полюбила уже его как брата, полюбила больше желанной вольности, полюбила, как люблю его теперь...
То был Аслан, Гехим! С тех пор свидания наши были часты, каждый день,
– разумеется, через ту же решетку и на том же расстоянии; улыбки, движенья рук были нашим языком любви, а слезы и удвоенная грусть излиянием отчаяния – не лежать никогда в объятиях Аслана!
В одно утро вошел ко мне мой седой мулла с необыкновенно веселым видом: "Что, Фатьма, – сказал он мне, – так называл он меня с первого нашего знакомства. – Ты не веришь, что наш Аллах велик, пророк его силен, а мы, его провозвестители, бодрствуем за нашим стадом; мне все известно, и твоя тайна попалась в руки доброго человека. Знаешь ли, кто каждый день ходит по берегу моря, мимо твоего гарема; кто на тебя так пристально смотрит; кто отдал бы за тебя всех гурий Мухаммедова рая? Узнай, Фатьма: то Аслан – сын и наследник владетеля Абхазии Келиш-бея! – Аслан, Аслан! – прервала я, и, как будто спохватясь, испугавшись моего неосторожного восклицания, вдруг покраснела и смолкла. "Не бойся, Фатьма, – продолжал мулла, – я не изменю тебе; я твой".
Давно назначенный быть проповедником Корана в Абхазии, где ученье его, с некоторого времени, стало опять слабеть, мне ли идти против Аслана, ее будущего обладателя? Я беру все на себя: ты будешь свободна, будешь принадлежать Аслану.
– В продолжении всего разговора муллы я не верила ушам своим, не верила словам муллы; в сильном волнении бросилась я к ногам его и целовала его колени: "Харт, Харт! (33) не обманывай меня, не мучь!", – говорила я. "Зачем столько радости, столько блаженства вдруг?.. Ты меня не обманываешь?.. Лучше рази кинжалом, но не отнимай благой вевти назад..."
И я плакала, рыдала; мулла тоже плакал, и с умилением, с участием успокаивал меня.
"Скоро приедет паша, – говорил он, – Аслану до него есть дело, он должен остаться на некоторое время; я один имею к тебе доступ, и беру на себя все
заботы побега; завтра же ты свободна, но условие: завтра же ты мухаммеданка! Слышишь: мой первый подвиг, моя первая жертва исламу – ты..."
– Что говорить лишнее? Мулла был верен слову, я – клятве, и на другой день мы были счастливы с Асланом. Он оставался в Фаше. Кирджим (34) понес меня к Сухуму.
Гехим, Гехим, три года пронеслись стрелою, три года любви, самой пылкой страсти. Аслан умел еще сильнее привязать меня к себе; он был все для меня: и отец, и брат, и ага (35), умел заставить меня позабыть и горе, и мое преступление. Да, Гехим, мое отступничество легло тяжелым камнем на сердце, я чувствую, что христианский бог, рано или поздно ли, меня накажет; день казни близок, я его предвижу.
Ах, Гехим, если бы ты знала, как с недавнего времени все изменилось в моей столь завидной для вас жизни! Все уж не то: какой-то злой дух ворвался в эдем моего блаженства, рыщет и опустошает его. Аслан не тот, Аслан переменился!.. Какая-то страшная тайна лежит на дне его души; она теснит и давит его, гонит все из сердца, и добрую, тихую любовь ко мне; и с той не может ужиться!..
Горе мне, горе! Посмотри, посмотри, Гехим: вон орел помчал горлицу. Кто это прицелился? Уж не Гасан ли? Слышишь выстрел? Орел ранен, он выпустил свою добычу, но чем же лучше судьба горлицы? Она разобьется о скалы!..
Келиш-бей! Келиш-бей! – раздалось под самой саклей Фатьмы. Она встала и подошла к двери. Владатель Абхазии пронесся мимо, сопровождаемый своими тремястами отборными всадниками.
Вороненной брони раскидывалось море; лазурное небо сливалось с бесконечною, но еще светлою далью; солнце доплывало свое кругосветное странствование, лучи его уже ломались о лоно дышащего моря; вдруг оно приникло на самую грудь его, вдруг поцеловалось с ним – минута была торжественна! Тихо, тихо припадало оно потом ко вздымавшимся персям зыби, и наконец утонуло в лоне ненаглядной своей милой...
Молодой абхазец на черкесском коне, быстро мчавшийся по овлаженному берегу моря, повернув круто бегуна своего, вдруг упер его грудью в опененные волны и стал любоваться родною, восхитительною картиною: заря догорала, волны роптали, абхазец внимал им как бы родному звуку.
– На что ропщут волны моря? Эта музыка валов, крутящихся правильно, мерно, не есть ли лучшая, вечная песнь хваления Творцу Вселенной?
Нарядная одежда абхазца, его черное полукафтанье, обложенное широким, серебряным галуном, черкесская шапочка из красного сукна, с бараньей выпушкой, отороченные серебряным кантом Пайчи (36), шитые цуги (37), и золотая насечка на оружии, доказывали его непростое происхождение, а непринужденная осанка, гордый взгляд, его правильное, но суровое лицо, не по летам изрезанное морщинами, представляли в нем раннего мученика пылких, жгучих страстей.
"Море, море! Когда смолкаешь ты? Жажда власти, когда утолю тебя? Чего не принес Аслан тебе в жертву? Не я ли разлюбил Фатьму, чтобы не иметь другого идола кроме тебя? Не я ли смял листки роз сладострастной неги, чтобы колоть, язвить свои руки о твои тернии?.. Не я ли отторгся от родимых объятий отца, чтобы никогда более не припадать искренно на грудь Келиша и видеть в нем лишь вечную, непреодолимую препону обладать тобою, злодейка, демон, власть!.. Не я ли променял рай блаженства на ад твоих мучений, Мелека на шайтана?
Бедный, жалкий Аслан!.. Нет, нет, счастливец Аслан, стократ возвышенный Аслан!.. Ты забыл разве соблазнительные, золотые посулы власти, могущества? Где твой Сухум, с его владениями?.. Эти роскошные берега моря от Геленьчика до Батума разве не манят тебя более?.. А эта важность, вес владетеля Абхазии, союза с которым так пристально ищут обладатели Грузии, Мингрелии, Имеретии, ты забыл про них?
...Не мне ли дружески подает руку султан, чтобы вместе с ним уничтожить козни подвластных черноморских владельцев и остановить водворение другой державы, равносильной Турции?.. Аслан! Аслан! Ты не беден духом и телом, в тебе кипит, бунтует кровь твоего отца Келиша. Отца!.. Но не он ли враг твой? Не он ли первый должен служить помостом к твоему восхождению, не он ли первый должен по...?"
Слова замерли на устах Аслана. Потух последний луч солнца, пала ночь на море и окрестную природу, и скрыла искаженное адским помыслом лицо Аслана. Несколько бурунов с треском, с визгом ударяясь о прилежащие валуны, заглушили недоконченные слова его.
Смеркалось.
В одной из чище смазанных саклей, перед камином, где тлелось несколько ореховых бревен, сидел задумавшись Келиш-бей.
Земляной пол внутреннего покоя устлан был коврами, добытыми в бою, или выменянными на пленников; на стенах висели заветные родовые шашки, винтовки, кинжалы, конские сбруи – единственные украшения жилища самого зажиточного, полномочного властелина гористанского; поодаль, в самых непринужденных положениях, как кавказская природа в разных группах, стояла верная стража Келиша, составленная из многих испытанных молодцов, отличившихся особенно в последнем набеге против джикетов (38). Любимый сын Келиш-бея, Аслан, только что вернувшийся из поездки в Лехны (39), по-восточному обычаю, поджав ноги, сидел и курил трубку; время от времени выпуская густые клубы синего дыма, он слушал рассказы о последних подвигах своего отца; притворная внимательность, а подчас дурно скрытая горская зависть невольно прокрадывалась на лице его.
– Замолчи, Хамырза! Твои льстивые для меня рассказы, – сказал Келиш– бей словоохотливому повествователю, – не любо Аслану. Я помню себя в его лета: отец ли, брат ли, друг ли, мне неприятно было слушать про их удалые, отчаянные выходки, будь хоть цельный выстрел только, хоть удачный удар шашки по скрученной бурке (40), хоть смелая переправа только через кипучую Бзыбь или Кодор (41) – мне было все равно; я кусал губы с досады, скрипел зубами, бесился: зачем то был не я, про кого рассказывали... А мой Аслан недалеко лег от своего корня.
При этих словах невольно взглянул каждый на исполинский рост Келиша, на его жилистые руки, возвышенное чело, и потупил взор при его орлином взгляде.
– Оставьте нас, – продолжал Келиш, – у меня есть дело к сыну.
Все вышли. Аслан встал, подошел к отцу. Долго молчали оба, Келиш начал:
– Чего хотят от меня турки, эти хитрые шалварники?.. Хотят, чтобы Келиш-бей, душою горец, ненарушимо хранивший доселе обычаи, как наследье, передаваемое между нами от отца к сыну, попрал долг дружбы и святой закон гостеприимства: грозят мне, Келишу за то, что я принял и укрыл Таяр-пашу в своем доме, в своих владениях. Мое ли дело до распрей паши Трабезонтского с султаном, до его зеленых шнурков, так охотно жалуемых им каждому наместнику, который не умел бы рабски гнуть шеи перед посылаемым надсмотрщиком и выполнять беспрекословно все пустые, вздорные большею частью фирманы (приказы) дивана?
Я видел в Таяр-паше простого изгнанника, беззащитного беглеца, преследуемого надменным, самовластным владыкой, просящего у меня крова.
Я не мог отказать ему, оттолкнуть его: кости отцов моих застучали бы мне проклятием в своих могилах... Его нет здесь более; я дал средства уйти ему, и связан клятвою не открывать его убежища, и не нарушу, не переломлю ее, пока эта родовая шашка не переломится о череп которого-нибудь из врагов моих, а ты знаешь ее доброту – может ли это когда-нибудь статься?..
Твой отказ, Келиш, – прервал Аслан, – раздражит султана, а гнев его нанесет ужасную, неотвратимую бурю на землю родимой нашей Абхазии, тобой же возвеличенной; тебе легко было управиться с твоими соседями, жалкими, по названию только царями; одно имя Келиша заставляло трепетать их; твоими аманатами были их наследники престолов. А теперь, пожалуй, откажи – и слава Келиша споткнется о камень, который не преминет подбросить ему мощная рука султана...
Последние слова, как зерна пороха, пали на раскаленную душу Келиша: глаза его налились кровью, губы задрожали, лицо покрылось багровым румянцем; схватив одною рукой Аслана, другою рукоять кинжала, он закричал почти в исступлении:
– Молчи, молчи, Аслан! Что говоришь ты? Мне ли бояться кого-нибудь? Мне ли как ребенку из страха выполнять чью-нибудь волю? Да есть ли хоть уголок для этого низкого чувства в сердце Келиша?.. Моему ли сыну советовать унижаться?.. Ты ли это, Аслан ?..
Видно, Мешади, посол турецкий, подлый льстец, достойный раб своего властелина, успел уже заговорить тебя? Вы уже стакнулись?.. Я не ожидал, что ты будешь слушать шипение этой ядовитой змеи! С презрением внимал я, когда говорил он устами его пославшего, советовал, что заучил сам с детства в гаремах своих повелителей, дышащих развратом, изменою, коварством! Я выгнал его почти вон. Но ты, Аслан, ты вырос под небом свободной Абхазии, взлелеян руками бесстрашного Келиша, ты от кого научился языку слабодушия и трусости?.. Что мне султан, хоть бы он владел мечом Мухаммеда! Умру, погибну первый, но не паду душою!.. Аслан, ты оскорбил меня, и я не прощу тебе обиды, пока в первом удалом набеге ты не смоешь ее своею кровью.
– О, я смою, смою, и не мою обиду, думал Аслан, а твою, и не моею кровью, а дорогою, тесняющею меня, ненавистною мне...
– Аслан! – продолжал Келиш, – я хочу, чтобы ты завтра же отправил Мешади, чтобы я его не видел более; он знает мой ответ султану – и я не переменю его.
Келиш-бей, назначенный судьбою хотя на временное преобразование, возвеличение своего края, был одарен от природы всеми способностями, необходимыми для совершения исполинского подвига: его чело было означено печатью великого, прозорливый ум, твердость воли, иногда доходившей даже до упрямства, сила души и тела прорывались в каждом его поступке; покойный, снисходительный, даже кроткий до времени, как вообще человек сознающий свое превосходство во всем и над всем его окружающим. Он был подобен величавой реке, тихо, мерно катящей свои волны; но горе тому, кто задумал бы нарушить, остановить ее спокойное течение: в один миг она делается стремительным потоком, является демоном-разрушителем, губит, расторгает препоны; нет препятствия, нет преграды – все летит вдребезги под истребительными ее порывами!
Таков был Келиш-бей, когда задумывал кто-нибудь мешать ему в исполнении его воли, его высоких, благородных помыслов, его возвышенных побуждений.
В своих кровавых набегах, убийственныых свалках с соседями, он походил на тигра, завидевшего кровь своей жертвы; неистовство Келиша равнялось лишь его кротости в спокойном духе, но ничего не было легче привести его в исступление: Аслан знал это, но зачем раздражал его?
Приятно играть непогодами моря, но подчас приятнее играть бурями сердца человеческого – и это тоже наслаждение не душ обыкновенных; а для тайного злодея, страдания, бешенство отмеченной жертвы сладостны, как нечаянный подарок! Везде есть Атаргюли*...
Проходя мимо сакли, в которой расположено было незначительное турецкое посольство, Аслан вошел в нее.
– Здравствуй, Мешади! – сказал он лежавшему на ковре, с длинной бородой, с еще длиннейшею трубкой в зубах, турецкому дипломатическому агенту.
Кривой нос, маленькие глаза ни на минуту не останавливающиеся, полуоскаленные зубы, неширокий выпуклый лоб, словом, все черты лица посла были отмечены клеймом коварства, пронырливости, лести; тщательный наряд, особливо круто свитая чалма из дорогой шали, делали его заметным между прочими находившимися в сакле. Мешади, прежде нежели отвечать на обычное приветствие Аслана, дал знак рукой выйти всей свите.
– Откуда, Аслан?
– Я от Келиш-бея, и мне славно удалось раздражить волка: взбесился до неистовства, идет открытой войной на султана – чего же лучше?..
– Аллах! Аллах! – закричал Мешади. Келиш сгубил себя! Мои советы, добрые наставления – всем пренебрег он: педелом же будет: старый пес сам лезет в петлю!.. Я ли не уговаривал его выдать Таяр-пашу, смириться – и слышать не хотел!.. На что он надеется? Ведь турки не индюки Имеретинские или бродяги Бзыбские да Самурзаканские. Жаль бедного: как он заблуждается! Надобно, Аслан, поскорее избавить от труда делать глупости... Беда, да и только!.. Открытое презрение власти султана! Нет, земля Аллаха не увидит подобного преступления!..
По мере того, как Мешади витийствовал, Аслан хмурился – и наконец тучи дум повисли на бровях его.
– Что ты, Асланушко, Асланчик, задумываешься? Полно ребячиться. Дело решено, друг. Пришла счастливая мысль в голову: неужели дрогнет рука выполнить ее? Давно пора бы тебе сдвинуть с места эту гнилую колоду, которая лежит у тебя поперек дороги к власти, пора столкнуть в могилу этого старого упрямца. Отец! Отец! громкое слово! Какое же право имеет он губить тебя? А ты знаешь, к чему поведет отказ его султану: камень на камне не останется в Сухуме; земля абхазская, твое наследие обольется кровью, спалится под молниею; вас пленниками поведут на показ в Стамбул, цепь и кол – вот чем дарит тебя Келиш, вместо абхазского престола: славный подарок от отца сыну!..
Полно, Аслан, медлить нечего, выбор не труден: смерть Келишу или позор и казнь на голову Аслана!.. Да, и к тому же твои надежды быть владетелем Абхазии могут остаться надеждами: не забудь, что ты младший сын, и одна рука султана может отстранить это препятствие; не ты, так Сафар-бей, Батал-бей, кто-нибудь да возьмется за дело – и вот золотая рыбка лучом проскользнет у тебя между пальцев, поймают другие.
Так шипел, свистел этот удав, обвившись около груди Аслана: то льстил, ласкался, то грозил, пугал его; его обаятельное дыхание, как тлетворный яд упаса, влилось в сердце преступного сына.
Смерть Келишу! – закричал он, быстро вскакивая с места. – Завтра, Мешади, мне велено отправить тебя, но это последнее приказание Аслану: скоро, скоро я уложу спать сном непробудным неугомонного зверя!.. Прощай!

Аслан, милый Аслан! Ты разлюбил меня! Давно ли страсть твоя жгла мне сердце? Давно ли поцелуи мои сгорали на устах твоих? А теперь лед и мрамор в ответ на знойные мои лобзания. Ты не ласкаешь меня более, чуждаешься, бегаешь. Злодеи! Кто отнял, вырвал тебя из моих пламенных объятий?.. Кто надышал на тебя цепенящий холод убийственного ко мне равнодушия?
Бедная Фатьма! Тебя никто не слушает, никто не жалеет, никто тебе не внемлет,Аслан тебя отталкивает, презирает... Вот эта тахта, это здесь, на этом месте, здесь около меня, здесь припадал он на грудь своей любимой, теперь ненавистной ему Фатьмы; здесь обвивал он стан мой – прямее пальмы, как сам же называл его; здесь вплетал он руки в мои черные, длинные косы, крутя, свивая, пересчитывая каждый волосок своими поцелуями...
А теперь! Плачь, Фатьма, плачь... И слезы тщетны, они не отогреют, не расплавят окаменелых чувств Аслана!.. Осиротелая Фатьма! Твоя безусловная привязанность, безвозмездное чувство потеряли даже право на сострадание Аслана... Теперь любовь моя представляется ему долгом рабы, холодною, необходимою обязанностью; в глазах его, я не должна, не смею не любить его, в моих – не могу его не любить...
Слезы и рыдания прервали слова очаровательной горянки.
Любовь! Любовь! Где начало и конец! Где полюсы этой блистательной, беспредельной сферы? Какой самый тайный, сокровенный уголок мироздания, самая отдаленная, неприметная точка творения не искрится, не обливается светозарной ее влагой?.. А в мире человеческом кто изъемлется, выходит из-под влияния этого могущественного, обширного нравственного гальванизма?.. Кого не тянет, не влечет положительный полюс его блаженства наслаждений, и кого не гнетет, не давит дух враждующий страданья, грусть, презрение, ненависть – его полюс отрицательный?..
Полудикая обитательница гор, брошенная своим милым, плачет, стенает по нем, и уверяю Вас, Пери Европейского мира, эта сцена не вымысел, сделанный по выкройке ваших романов, где чувство любви пищит, скрипит под ножом анатомическим: Кавказ, знающий лишь одно простое, неземное, горное, не заключает в своих объятиях ни Ваших вдов Чундзулеевых**, ни "женщин без сердца" Бальзака.
Природа – мать любви; она учит любить, наслаждаться ею, страдать за нее; а там, где этот учитель так близок, так дивен, так могущественен, уроки его падают прямо на сердце, проникают его, пронизывают и разражаются или искрами пылкой, огненной страсти, небесного восторженного блаженства, или ядом непритворной грусти, потоками слез отчаяния...
Заскрипела дверь, вошел Аслан. Сняв с себя бурку, шашку, расстегнув пояс с кинжалом, стал он ходить по сакле; потом вдруг обратившись к Фатьме, как бы не примечая ее до того времени, грубо ударил ее по плечу приветствуя обычным "салямом".
Сложив руки накрест, как приговоренная к смерти, она дрожала всем телом.
– Что ты молчишь?.. Ты скучна, бледна, ты плакала... Брось эти слезы: они надоели мне!.. слышишь?.. Будь весела, резва, огненна, как в первый день нашего ожидания... Я хочу упиться негой в последний раз, насладиться полной чашей твоими ласками; еще день, еще ночь, и я заплачу тебе за них дорогою ценою... Играй же, прыгая, ластись, упивайся, как чанги продажная... Какая длинная будет ночь! Я нынче не засну, кажется...
Видали ли вы, когда железная коса в руках бездушного поденщика, подрезывая траву, вдруг примнет или скосит незабудку? Жаль незабудки: еще более было жаль Фатьмы!.. Оскорбительный вызов зарумянил стыдом лицо страдалицы, гнев и огорчение забились в ее сердце; она трепетала.., но любовь взяла свое – Фатьма впилась жарким поцелуем в уста оледенелого Аслана.
Можно ли более любить существо вас ненавидящее, к вам холодное, равнодушное?.. Так любить может лишь одна женщина, любовь бескорыстная, одинокая, без взаимности, возможна лишь для женщины. Чего не презрит, не принесет она в жертву, чтобы угодить, сорвать вялую улыбку одобрения с лица обожаемого: ум, сердце, душу, тело, совесть, доброе имя, и это пугало – общественное мнение – все мечет она к ногам своего милого! А где же награда, где ответ, где возмездие? В самом только чувстве! Нет, так может любить одна женщина.
Сон преступника ужасен! Зловещие видения, как тени ада, летают над его головою; провидение, предчувствие будущего гибельны, страшны, звучат песнею лебедя, или молотом, заколачивающим крышку гроба. Синие, запекшиеся губы, судорожно сотрясаясь, не договаривают начатых слов убийства, смерти... Таков был сон Аслана...
Денница не озлащала еще востока, свет луны еще боролся со светом зари утренней, а Фатьма уже сидела на пороге своей сакли, грустно смотрела на дальнее море и опять плакала.
Распущенные волнами черные косы, утренний, восточный беспорядок одежды, блистательная белизна, тени грусти на задумчивом лице ее и глаза, как две звездочки на безнадежном, мрачном горизонте жизни гонимого судьбой несчастливца, отуманенные двумя жемчужными слезинками...
Фатьма была прекрасна, очаровательна в эту минуту!
– Нет, решена судьба моя, – говорила она. – Объятия Аслана навек сомкнулись вратами смерти для Фатьмы... Любовь его исчезла невозвратно; но без нее что жизнь Фатьме? У дочери Кавказа достанет духу прекратить свое существование в самую торжественную минуту блаженства из опасения утратить его, а я, Фатьма, потеряла его уже навек, невозвратно!.. Вот кинжал, подарок Аслана. Как часто любовались мы вместе его золотой рукояткой, дорогими каменьями, узорчатой насечкой: теперь пусть полюбуется им Аслан в сердце Фатьмы, и не насечкой золотой, а брызгами ее невинной крови... Еще раз только взгляну на приветное солнце, на снежные горы – за ними моя родина!., взгляну на изумрудную цветистую землю, прощусь с ними – и расстанусь с тягостною для меня жизнью, оторвусь от этих персей немилых более Аслану...

Верстах в трех от Сухума, в густой чаще леса собирались участники заговора Аслана, большею частью абхазцы, несколько цебельдинцев, мулла, три или четыре мамаевских черкеса и сибирский перебежчик из ссыльных, знакомый Аслану и правая рука его в деле. Аслана не было.
– Да, брат Хирбс, – говорил один из цебельдинцев абхазцу, – хорошо что между вами у худых отцов есть добрые дети: зазнался Келиш-бей, стал давить, угнетать вас – вот и явился какой-нибудь Аслан, родной сын его; удачный выстрел – и вы опять свободны, опять грабь, режь, продавай пленников. А между нами в Цебельде (42) совсем не так: горы и леса спрятали нас даже от соседей, одноплеменных горцев, да не спрятали от своих злодеев-грабителей какой-нибудь Нимкуруш-Маршано, правда, молодец против русских, да не клади плохо шеи своей; позавидовал моему стаду баранов, о прошлой зиме, когда я гнал на пастьбу к Келасуру (43). Отнял; позавидовал моему кукурузнику – стравил; позавидовал моей сакле, уж на что я жил от него далеко, в дале, над самой Кодорой — позавидовал и сжег. Что было делать! Взглянул направо – прощай Тех (44), налево – прощай Наа (45), сказал и ушел к Вам, и долго буду бегать, скитаться, но все не разряжу винтовки на ветер; ржавей, сырей заряд: рано или поздно тебя отчистит, высушит кровь Нимкуруша!..
– Всякому свое, Сарлып, – отвечал абхазец. – Меня отбичевали колючкой – как бы ты думал, за что? Срезал винограду кисть в чужом саду, да зацепил и лозы! Меня мучили за виноград! Да целые леса им повиты: в иной чаще леса не продерешься из-за него; так нет: зачем берешь и портишь не свое; твой сосед назвал его своим, огородил, очистил, так и не тронь чужого; мое, твое, свое... меня били за слова, а винограду, стоит сделать шаг, хоть объешься...
И это-то Келиш называет справедливостью. Нет, старая собака, ты от меня за побой даром не отделаешься! Огородился трехстами твоих приверженцев да думаешь, что прав и цель – нет пуля справедливее тебя: она еще лучше отыщет и мое, и твое...
– А что ты думаешь, – подхватил другой абхазец, – после лучше будет? С Келишем и черт разве канет в омут?.. Эх, брат, от зла не уйдешь, а к тебе оно придет и без зову. Убьем Келиш-бея и из его крови полезут шайтаны, словно мухоморы; нам с тобой и от них не видать добра; как ни вертись, а от камня на шею не отвертишься...
– Да хоть крови-то напиться, – прервал первый абхазец. – Кровь мщения слаще нашего меду, слыхал я...
– Да, слаще, за то и мутит голову, как наш же мед; взбесишься, Хирбс, и загрызешь сам себя, объешь руки по локоть, а все не насытишься. Вон посмотри на эту звериную рожу, что завернулась в башлык и бурку: глаза у нее горят как у шакала ночью; он пришел с Мамаевцами и сказывал себя Шапсугом – лжет, я знаю: его и род, и племя из Кабарды, аула Атажуков; он Абджерет (46).
Лет пять назад у него убили в стычке отца и брата; что же? Мстить: он вытравил поле – у него сожгли саклю; он угнал коня – у него отбили баранов стадо; он убил дядю – у него украли и продали сына...
– Что так мстить? – подумал он. – Отмщу с лихвой, без концов по-твоему, как ты говоришь, сладко. Вот он и прикинулся тихиньким, пошел на мир к своим врагам, сошлись, поладили; он ластится, увивается около них – глядишь, из врагов поделались друзьями; прошел год и два их дружбе, стал он просить дочь из семьи их себе в жены; старик позвал Зюльму, взял калым (47), и отдал ее с рук на руки Нарчуку: Зельма – диво, радость семьи – была молода, красива; вот и первая ночь – дева дрожит, бледнеет, одна с женихом своим: "настал час мщенья!" – молвил Нарчук – и вместо обычного разрезывания бараньей шкуры (48), кинжал в бок невесте...
Напившись девьей крови, он бросился к отцу, братьям, глухо змеей прошипел им свое дело и скрылся. С тех пор он там и тут, везде и нигде, нет приюта! Теперь он абрек и кончит жизнь скитаясь; ни родня, ни друг не уронят слезы над его трупом; шакалы растаскают кости, ветер развеет прах: та же и наша с тобою участь! Как это живут другие? Или они все злы, или умеют уживаться со злыми...
– Боже мой! Боже мой! – сказал горестно перебежчик, заламывая руки и вытягиваясь перед огнем. И здесь ропщут люди!..
Восклицание это, сделанное на чисто турецком языке, вывело муллу из его бессмысленного самозабвения: – Догру, догру (49)! – подхватил он, – и в серале, и в сакле, и в Стамбуле, и в кее (50), и султан, и простой оглан (51), все ропщут; довольные только в небе под щитом Мухаммеда; а эти жалкие отверженцы пророка, жертвы преследования Келиш-бея, да и самые его близкие, могут ли
они быть счастливы, могут ли они существовать безропотно?.. Аллах, Аллах! Скоро ли накажешь своего ослушника, казнишь мечом твоим кичливого Келиша!..
– Борода! – прервал его презрительно ссыльный. – Вам, обманщикам народа, нелюб этот аглы адам (52); Келиш-бей не боится, гонит вашу братью – правовестителей ислама, потому что вы уничтожаете, вредите всем благим его замыслам – и вот за что вы его не любите, поносите; а чем он виноват, что турки мешают ему, мешаясь не в свое дело? Он не хочет; не должен признавать ни целей, ни видов турецкого правительства, в водворении в его крае – да, в его крае.
Он стяжал Абхазию не одним наследством и снисходительностью турок, а умом и кровью, своею собственной кровью – да, и скажи, пожалуйста, вот ты, тоже умный человек, всеведающий мулла, что за выгода твоим землякам тянуться за этим берегом, от Трапезунда до Анапы, держать везде свои гарнизоны, и не сметь никуда показать носу, бросать кучи золота и без всякой пользы, надобности?..
– Как, гяур, – возразил мулла, – без всякой пользы? А не завещал ли пророк в каждом угле земли насадить и вырастить его учение, врубить мечом, прожечь огнем, где нельзя иначе: вот наша заповедь – и каждый правоверный властитель свято ей следует; а выгоды земные, наш торг пленниками! Слава Аллаху! За каждый кусок аладжи (54), за мешок сарачинского пшена, дадут охотно по неверной собаке. А они все-таки на что-нибудь да годны.
Перебежчик улыбнулся: – Это правда, – прибавил он, – без здешних пленников гаремы ваши опустели бы; без них – ни красавиц, ни евнухов...
– Да, гяур, без всякой пользы, говоришь ты; а посмотри-ка на этого исполина неверных: ваш урусс тоже затевает здесь усилиться; надо мешать ему, надо вредить; а без нас у этих джиранов (55) горских не было бы и порошинки. Келиш с Уруссом заодно. Ищет его покровительства, Аллах знает по каким видам: надо и его столкнуть с этого света.
– Он дружится с нашими, чтобы вылисить под личиною подданства полномочие: львенок и в стае барсов растит свои когти, а как сделается львом, передушит несколько прежних своих кормильцев, так и уйдет в лес, а там он сам себе царь, своя воля... Поживи Келиш – он наделал бы чудес; я против него потому, что он сильный, а они все нелюбы для меня, как ядовитые джиланы (51) – а все ж я уважаю Келиша, его замыслы, его действия, его характер, его волю...
Мулла, разинув рот, слушал перебежчика.
– Аслан знает мой образ мыслей, – продолжал перебежчик. – Но ему нужны руки пока, а моя любая владеет и конем и шашкой. Я бы, может быть и спас Келиша, а что за выгода ? Завтра же выдадут своим, а там тотчас приберут к рукам и отправят далеко... ох, я знаю как далеко!..
Не лучше ли жить хоть этой гадкой свободой, мстить всем, пить кровь: пей, душа? Скоро, скоро ее будет вдоволь...
– Аслан! Аслан! – послышалось в другом кругу горцев, столпившихся около огня; и точно подошел Аслан.
Все умолкли.
На Аслане не было обыкновенного богатого наряда: простая, короткая абхазская черкеска, косматая бурка, башлык, на поясе широкий кинжал и неизменное ружье за плечами.
– Дело решено! – сказал он, обращаясь к перебежчику. – Завтра к ночи будьте все готовы, сбирайтесь в крепость, не ходите кучками, по первому выстрелу бросайтесь в княжеские сакли, – и продолжал он шепотом, обратясь к одному из соумышленников, – Сафар, Рустан, Батал и мать – пусть все падут под кинжалами; за Келиша берусь я сам... За осторожность и тайну отвечает голова твоя – слышишь?..
"Завтра", – говорил он про себя – и злобная улыбка переливалась по лицу злодея, гранилась в каждой черте его – завтра Аслан будет в возможности располагать жизнью и смертью каждого из вас; многим веревка и камень для лучшего сохранения тайны...
Долго еще совещались злоумышленники. Вихрь бушевал по лесу и разносил их клятвы и угрозы; огонь догорал, дождик начинал накрапывать. Стали расходиться.


* * *

Прежде, нежели приступлю к развязке кровавой драмы, прошу читателя взглянуть на исторический ход дел Абхазии того времени.
Абхазия (56), пролегая по юго-восточному берегу Черного моря, сперва широкою долиною, постепенно суживается в виде треугольника до укрепления Гагры, основание которого представляет берег моря, а один из боков скалистый хребет Кавказа.
Долина эта, в прибрежных своих оконечностях, заключая много бухт, хотя не слишком выгодных и не всегда доступных, испещренная самым роскошным прозябением, прерывающимся только там, где голые скалы гранита или особого рода сыпучие горы круто, резко вдаются, упираются в море; зеленея повсюду лесами пальм, каштанов, фиг, величавых чинаров, на каждом шагу представляя дивное разнообразие растительного царства, а с тем вместе и обильный предмет промышленности и торговли.
Она издавна обращала на себя внимание многих государств, а с половины XVII столетия, если не соделалась совершенною данницею Турции, то по крайней мере считалась ею. В 1770 году, во время пребывания в этом краю генерала Т. с русскими войсками, действовавшими против турок, владетельный князь Абхазии, Леван, происходивший из знаменитого рода княжеского в Мингрелии, Шервашидзе, просил генерала Т. принять его под покровительство Российской Империи: но переговоры эти не состоялись, были прерваны буйными неприязненными поступками абхазцев против находившегося там русского отряда.
Спустя несколько лет после, Леван Шервашидзе принял мухаммеданскую веру и получил от Порты в управление крепость Сухум. По смерти князя Левана, Абхазия разделилась на уделы между детьми его; но старший из них известный нам Келиш-бей, в продолжение распрей и несогласия умел соединить в своих руках управление всем княжеством и обратить на себя внимание и расположение турецкого правительства.
Первым подвигом его оружия было покорение джикетов, народа, обитавшего по берегу Черного моря, от Гагр до селения Мамая (57). Имея всегда при себе стражу, готовую к бою и несколько хорошо вооруженных галер, он держал в страхе всех жителей морского берега, от Геленчикского залива до Батума. Многие из последних не принадлежали ему, никто видимо не признавал его власти, но боялись все без изъятия. В своих неожиданных набегах, налетая тучею, громя и опустошая все, он невольно вселял страх и вынуждал мнимое подданство каждого племени; влияние его на Батум и вообще на турецкую Гурию поддерживалось родственными связями с пашою Трапезонтским.
В 1779 году он занял крепость Анакрию (58), принудив силою Григория Дадьяна князя Мингрельского уступить ее; чтобы упрочить это новое приобретение и иметь даже перевес над самою Мингрелиею, он вслед за тем захватил старшего сына Григория, Левана, малолетнего наследника княжения, под видом аманатства; но Русское правительство, вмешавшись в дела, заставило его возвратить малолетнего князя.
В 1807 году Келиш-бей, по родственным связям, дал у себя убежище отрешенному Портою Трапезонтскому Таяр-паше, сыну известного в истории Кавказа Батал-паши. Султан потребовал его выдачи, но Келиш-бей отговаривался законами гостеприимства, выслал беглеца из своих владений, и дал ему средства уйти в Россию. Порта, не имея возможности законно наказать мнимого своего ослушника, вооружила против него родного его сына, Аслан-бея, обещав за голову отца обладание княжеством и власть полномочного правителя Абхазии.

* * *

День прошел в страшных предчувствиях природы; ночь – роковая ночь! Какое ужасное назначение дано было тебе Творцом, каким кровавым преступлениям заповедано было утонуть в твоем мраке!..
Еще к полудню разыгралось море: густые, черные клочья облаков быстро обтекали раскаленный, хотя осенний свод сухумского неба; порывистый ветер с моря свистел по прибрежью, и к вечеру заревела буря.
Огненные ленты молний, сопровождаемые грозными раскатами грома, фосфорический блеск крутящихся валов, треск исторгаемых с корнем деревьев окрестного леса – то было три бури вместе: волна на море, ураган в лесах и предгорьях, метель и вьюга на темени Цебельдинских исполинов.
Часу в 8-м вечера, молодая женщина, в широкой турецкой абе (59), вышла из крепости; пройдя сады и повернув прямо к берегу, она остановилась на прилежащем песочном кургане, набитом с моря. Блеснувшая молния отсветила Фатьму. В руках ее мелькнул знакомый золотой кинжал. Опять молния – и ее уже не было на прежнем месте. Грянул гром, отдаленные раскаты повторились в отголосках. Потом смолкло все, могильный мрак и тишина воцарились на земле и в небе, как бы приняв новую жертву в свои цепенящиеся объятия.
В сакле Келиш-бея, по обыкновению, горел огонь в камине – товарищ всех помыслов, дум, занятий горца, напутная звезда самых тайных, сокровенных движений души и тела, всего существа горца, любимый предмет его созерцания.
И знаете ли, как скоро прививается эта привычка вообще на Кавказе – эта нежная привязанность, страсть к дымящемуся, чуть мерцающему огоньку в камине?.. Как часто случалось просиживать по целым часам, и тонуть в мыслях с этим, хотя безмолвным, но теплым, как душа друга, собеседником; как часто случалось поверять ему свинцовые думы и тягостные чувства тоски и грусти, под которыми изнемогало сердце! То блеснет, то стихнет, то горит ярким пламенем – и вдруг потухнет, затлеет и подернется пеплом, нашептывая будто: "вот жизнь, судьба твоя!.."
Келиш-бей сидел один с верным Хамырзой своим, поверяя ему, как товарищу еще детства, свои мысли, предположения о будущем устроении Абхазии.
На дворе не переставала завывать непогода; холодный, порывистый ветер дул в неплотно притворенные оконницы, развешенные по стенам оружия и сбруи тряслись и звенели, как бы наскучив уже своим бездействием, как бы взывая к своему владельцу, к его мощной руке – отряхнуть с них прах забвения; но не тем был занят Келиш.
– Так ты, Хамырза, не согласен, что легче оканчивать, нежели начинать высокое дело, и что развитие его и конец таятся большею частию в начале, как в зерне кукурузы, прозябающем под землею, весь будущий плод с чалой и с початками.
– Согласен, Келиш, – отвечал Хамырза. – Как бы ни было обширно предприятие, великий человек, всмотрясь прежде пристально, обдумав весь постепенный ход его, легко свершит начатое, даже без помощи, – без содействия других; но предприятие невозможное, преследование недостижимой цели, в руках самого великого делается мечтою, прости мне слово – сумасбродством. Ты, Келиш, много возвеличил нашу Абхазию, соделал ее грозною для всех соседей, но что в том пользы для самого края? Прибавилось ли хотя на волос чего-нибудь к его благоденствию?
Бедность, дикость, необузданность – по-прежнему наши благодетели; зверские, кровавые набеги – наша услада, наша пища... Я сам не могу отвыкнуть от них; без радости, какого-то непонятного чувства удовольствия не могу про них вспомнить, рассказывать. И таковы мы все, а ты хочешь сделать из этой толпы диких, алчных зверей что-то благоустроенное, спокойное, даже мирное и вместе грозное?..
Невозможно, невозможно, Келиш! Ты сам себя обманываешь.
– Ты благоразумно обвиняешь меня, Хамырза; я люблю слушать твои смелые речи; но точно ли виноват я во всем, и виноват ли я один? Будь в твоей воле взрастить, воспитать тучную виноградную лозу, с целью некогда вкусить сладкого, сочного плода ее – отказал ли бы ты себе в этом удовольствии?.. Но виноват ли будешь ты, если сосед твой, или хуже – из домашних же твоих кто-нибудь станет подламывать подпорки, подрезывать не вовремя лозу, обрывать неспелые еще грозди, словом истреблять ее? Вот мое положение. Я открою тебе главный недуг, заразу Абхазии, и вообще всего Гористана, что хотел бы я сделать и успел бы, может быть, если бы всякому высокому помыслу суждено было сполна довершаться в глазах того, кто его задумал; но в этом мире наоборот как-то все устроено, все как-то не доделывается...
Слушай меня: главное препятствие всякому желанию устроить, улучшить, претворить который-нибудь из участков Кавказа встречаем в упрямом однообразии характеров обитателей, неподвижной одинаковости их нравов, обычаев, образа жизни, войны, привычек, даже одежды, вооружения. Однообразие это определяется, выкраивается по одной и той же мерке тремя главными обстоятельствами, которые держат все в оцепенении.
Первое – природа; там, где она дика, где скована льдом, и вечными снегами, где она отвердела в граните, там обитатель – горец видимо остыл, замерз, окаменел для движения вперед, возможного на пути образованности; там, где она цветиста, роскошна, как, например, природа наших долин абхазских, привязанность обитателя бывает так сильна к ней, так околдовывается он ею, что нет человеческой силы, которая бы могла оторвать его от нее, так глубоко уважение, обожание к этой очаровательнице, что он считал бы преступлением всякую попытку улучшить ее, придать ей более блеску и полезности, приспособить ее к своим нуждам.
Второе мешающее обстоятельство – это, какова ни есть, наша религия. Я сам мухаммеданин, но ненавижу, друг, мухаммеданизма, подавляющего все естественное, доброе, благое; его проповедники, эти муллы – первые хищники, развратители. Они как пиявки сосут кровь нашу, как черви подтачивают прямое дерево характера горцев, с избытком награжденного от природы самыми прекрасными, высокими дарами; их уловка всегда быть личными деятелями, не давать себя ставить средством к достижению какой-нибудь цели. Оттого все мои попытки дружиться с ними, подчинить их моему влиянию оставались тщетными и большая часть моих благодетельных предположений неисполненными, третье и более всех прочих затруднительное обстоятельство, Хамырза, – продолжал Келиш, – это странное устройство нашего внутреннего быта, нашего самоуправления, сила, ловкость, удальство, несколько личных воинских подвигов в набегах и грабежах дали право некоторым из среды нашей же на власть, на вес между нами; но в чем состоит это право? в наружных знаках уважения, в большем участии в добыче; нам снимают шапки, стоят перед нами почтительно, называют нас князьями, Дают некоторую часть, не как дань, но как произвольный подарок из своей собственности – вот все преимущества владельца горского.
Но пусть из круга этих владельцев вырвется один, который захотел бы большего... ну пусть я... ты знаешь, Хамырза, чего может хотеть Келиш.
Ему мало ничтожного предпочтения, он хочет влияния на судьбу народа, его преобразования: – тогда эта толпа мнимых подданных, поверь мне, найдет случай даже и Келиша укорить в неучастии в общих опасностях, в трусости, в сомнительном молодчестве, в неумении соблюсти выгоду и пользу своих одногорцев в отношении другого народа, – где является он для них же представителем, с обманом, с хитростью, часто с потерею чести.
А владельцы, даже родные его дети, товарищи по званию и доблести, еще будут менее его сотрудниками и защитниками. А муллы – об этом и говорить нечего: вот положение Келиша, вот его и оправдания... высчитывая мои подвиги завоевательные, ты говоришь, что существенное положение управляемого мною народа не улучшено: судьба горца, говорю тебе, брошена самою природой в его собственные руки, и всякое стеснение его свободы, которое неминуемо было бы следствием улучшения его состояния, он не простит и своему благодетелю, просветителю – назови как хочешь. Он не отдаст ни одной части этой свободы за весь золотой сераль султана: разве возьмешь силой, да что же в том проку, что в нем без нее? Виноградина без сока, тело без жизни, гнилой каштан, даже негодный и на настилки.
Отними свободу – он зачахнет, сгниет, не захочет жизни: "Отдай мне мой просеянный чурек, моего барана, мой клок шерсти! – Будет кричать он тебе умирающим голосом свободы. Как дала мне их природа! Возьми твои улучшения, роскошь, образованность – не надо их! Волю! Волю! И шашку к охрану ее и в усладу живого чувства, которое утратил ты, хочешь вырвать и у нас – чувства мщения!"
И что же думаешь, Хамырза, наше кровомщение, канла, как зовём мы его обыкновенно, так, зря завелось между нами? Нет, товарищ, это лучший залог взаимной безопасности и самосохранения каждого; и твой упрек в необузданности, которая так редко обнаруживается в этом насильственном обычае нашем, уничтожается сам собою. Мы не турки: у нас нет кадиев судить, рядить, находить правого и виновного. Кинжал – сыщик... Знаю, знаю, не одно лезвие острится на главу Келиша – и поделом: сильный найдет сильнейшего, а здесь может решить и не личная схватка рука об руку, грудь с грудью: меткий выстрел из-за куста. Но боязнь не останавливала бы меня: одно убеждение, что мне не удастся свершить начатое, отнимает у меня руки, колеблет мой дух... Много вертится полезного; великого, для нас непонятного в голове Келиша; но он не скажет, хоть тебе, Хамырза, что в этом сердце стучит предчувствие не осуществить сполна его высоких помыслов, а знаешь ли, кому заповедано кисметом это высокое назначение?..
Взгляни, вот подарок русского царя (60) – и я унесу его в гроб с собой, как залог обещания устроить, образовать, просветить мою Абхазию...
Восторженное лицо Келиша прояснилось, глаза его блистали каким-то пророческим светом. В эту минуту, если он не казался великим, то был, по крайней мере, провозвестником, сознавателем.
Далеко за полночь расстался Келиш со своим собеседником: знал ли последний, что не увидит более своего покровителя?..
Кому не случалось засыпать под ясным, тихим небом, а просыпаться под бурею неожиданной непогоды? Таков ход дел человеческих, так обманчивы ожидания, так сомнительны самые верные продолжения, так безмолвен голос сердца, когда бы он мог быть и поразговорчивее!..
Взволнованный Келиш еще не ложился; мысль его далека была от смерти: он думал об Абхазии.
Вдруг зашумело что-то перед саклей, послышались чьи-то скорые шаги, дверь распахнулась и показалось дуло винтовки, а за ним и бледное, безумное лицо Аслана. Грянул выстрел – и несчастный Келиш упал на землю: роковая пуля злодея редко пролетает мимо цели, духи ада управляют ею, наводят на прицеленную жертву...
Ярко вспыхнуло пламя в камине и осветило кровавое пятно на человечестве, зверскую картину отцеубийства.
Злодей имел духу подойти еще к теплому трупу отца своего, хотел дознаться, не дышит ли он, поверить свое злодейство. О, горец способен на преступления, перед которыми содрогнулись бы Каннибалы!..
Соумышленники Аслана ворвались в княжеские сакли, по трупу владетеля прошли они к другим покоям; Сафар-бей с матерью ускользнули, Батал (61), тяжело раненный, сочтенный за убитого, уцелел; Рустан-бей погиб, злодеи не пощадили даже и новорожденного младенца.
Шум и тревога разлились по Сухуму; охранная стража сбежалась, но поздно! Тот, кто так часто водил ее на бой и славу, лежал теперь без жизни, оцепененный холодом смерти.
Мгновенно, молнией падает раскаяние в душу самого закоренелого злодея: огненной змеей взвивается оно в сердце и сожигает самую бесчувственную душу. Аслан, оглушенный, как громом, своим преступлением, выбежал из сакли.
Отцеубийце душно и под открытым небом; воздух палит его, земля колеблется под его ногами; в исступлении, следуя по берегу моря, цепляясь беспрестанно за колючку и терновник, которые в эту минуту казались ему руками охватывающих его преследователей, он вдруг споткнулся на что-то, блеснула молния и Аслан упал на оледенелый труп Фатьмы...

* * *

Необыкновенно светло и ярко вспыхнуло сухумское солнце из своей широкой, раздольной, изумрудной купальни Черного моря 29 августа 1834 года. Кто мечтал, восхищался этим лучезарным зеркалом величия и могущества Творца, кто побранивал. Становилось жарко.
Гренадеры Г. полка работали дорогу от Сухума. Два молодых человека, один в офицерском сюртуке и кабардинской шапочке, другой в солдатской шинели и косматой куде, гуляли по берегу моря – приятели по душе, друзья по чувствам, товарищи по ремеслу военному; различие званий не отталкивало их друг от друга и не мешало меняться мыслями и замечаниями, как водится, гуляя, они разговаривали:
– Нет, Иван Павлович, – говорил унтер-офицер, – ничем не докажете вы мне возможности преобразить Абхазию, по крайней мере так скоро, как бы хотелось некоторым прожекторам; долго, долго ни одно зерно полезного не процветает и не прозябнет на этой почве, долго плуг и серп земледельца, челнок и стан фабриканта, вес и монета торговца – долго все орудия преобразования будут встречать кинжал и шашку в руках абхазца.
– Как ничем не докажу, товарищ? А примером французов в делах их в Алжире, трудности и препятствия военно-колониального водворения последних ничуть не легче наших со стороны туземцев, а они все не теряют надежды, умеют управляться с ними – тяжело, каждый шаг обливая кровью, но все идут вперед и не бросают своей попытки завоевать Алжир и преобразовать его.
– Мне нравятся эти плантации, – возразил унтер-офицер, – под защитою навесных выстрелов крепостных орудий. Да и такова ли степень затруднений, которые встречают французы в Алжире и которые встречают русских вообще на Кавказе? То ли состояние дикости, необразованности?
Берег Мавритании носит более следов просвещения – еще Арафийского мира; Средиземное море, где толпилось Европейское человечество, никогда не переставало прибивать своими волнами и образованность, и богатство, и промышленность Европы к берегам Алжира, Туниса, Триполи; трехсотлетнее корсарство захватило немалую часть сокровищ и достояния Европы, а берег абхазский что представляет нам? Почву дикую, толпу бедных, глупых дикарей, без понятия о богатстве и роскоши...
Да вы меня не слушаете, вы задумались, замечтались, где вы?
– Я? Я точно задумался... Ах, боже мой, боже мой! Как бросает меня судьба: год тому назад я был на Каспийском море, год еще прежде на родине, год еще, еще! Прежде – я был в небе, я был...
– Тише, тише, Иван Павлович, вы зацепляетесь, падаете на курган, а не знаете, что здесь схоронена одна из знаменитостей Абхазии: здесь лежит прах Келиш-бея...
– Как? Это его могила? Великий человек!
– Да, в своем роде.
– А где же Аслан?
– Бежал к черкесам.
– И верно, давно уже русская пуля наказала преступника?
– Слишком бы благородная смерть: и пуля облетает отцеубийцу.
– А где же Фатьма?
– Жемчужина укатилась в свою родину – вечное море, море жизни, райского блаженства...

1837 г.

Примечания автора

1. Женское исподнее платье.
2. Деревня.
3. Река в Кахетии.
4. Душа.
5. Роза.
6. Бубен.
7. Скорый танец.
8. Балалайка.
9. Мать.
10. И дочь, и девушка.
11. Ласкательное обращение: да перейдут твои беды на меня
12. "Гнездо сладостей" – гнездо зависти, переводят некоторые.
13. Игра, пляска, скачка, вообще название забавы, а иногда означает и тревогу.
14. Наездник.
15. Большая серебряная ложка, похожая на нашу разливательную, но на востоке, особливо между грузинами, она употребляется для питья вина. Я не знаю нации, где бы столько было орудий для питья и обычаев при этом случае, как у грузин.
16. Молодец, bon vivant, гуляка.
17. Повозка или телега.
18. Дикие бараны.
19. Стадо.
20. Монета, равняющаяся гривеннику и то в Ахал-сцихе только.
21. Имеретины (жители ее вместо шапок носят накладные куски сукна на ремне; этот блин, который, не знаю почему, показался г. Броневскому*** издали шишаком, бывает иногда и вязаный, искусно отороченный шелковой тесьмой.)
22. Поти.
23. Десять рублей серебром.
24. Покрывало.
25. Канапе, диван.
26. Женское верхнее платье грузинки.
27. Головная повязка.
28. Кусок кисеи, прикрепленный к таксакрави.
29. Комната.
30. Море.
31. Своего рода метампсихоз.
32. Окошко.
33 Старец.
34. Плоскодонное (турецкое) судно.
35. Муж и господин.
36. Наружные длинные чулки.
37 Башмаки.
38. Джикеты живут за р. Бзыбью и в ее верховьях; это видимое смешение абхазцев
и черкессов. – "Абхазец ушел за Бзыбь, сделался джикетом" – говорят вам. Джикет чуть ли не собирательное имя, как Адех между Черкессами; сведения о джикетах, разумеется для любопытных, получат совершенную определенность, когда издастся карта берега абхазского; да и вообще статистический обзор этого края будет вернее.
39. Лехны или Саук-су, местопребывание нынешнего владетеля Абхазии.
40. Это чуть ли не труднее, чем отрубить голову быку или буйволу. – В моих глазах один из сыновей Келиш-бея, Гасан-бей, который теперь живет в Келасуре, перерубил скрученную и утвержденную на палке бурку, так что срубленные половины остались вместе и ни одна не отвалилась от другой.
41. Самые большие реки в Абхазии; первая берет начало из станового хребта Кавказа и около урочища Дранды, разделившись на три рукава, вливается в море. Дранды, стратегический пункт, ворота в ущелье Цебельдинское, но при малом укреплении, теперь там находящемся, почти неприступны. В самом урочище дряхлеют развалины монастыря Цхобы. Древность его ничем неподрываемая, но принадлежит однако же не далее, как XV веку. Р. Бзыбь столь же велика, как и Кодор, вытекает тоже из главного хребта, около карачаевцев, и вливается в Черное море тремя рукавами в нескольких верстах от укрепления Гагры. Я не знаю рек быстрее и капризнее абхазских в своем течении: еще до устья, несколько раз выбиваясь из русла своего, прорезанного природой, они стремятся к морю, чтобы и здесь в самом уже устье испытать новые уклоны направлений или от прибоя волн, или от песка, наносимого с моря.
42. Часть Абхазии, лежащая под снеговым хребтом, и обитаемая воинственнейшим из абхазских обществ.
43. Деревня на реке того же имени принадлежит Гасан-бею, дяде нынешнего владетеля Абхазии, жители ее занимаются значительным торгом с турками, в связях с Цебельдинцами. Низины этого урочища служат пастбищем для стад последних – что и поддерживает беспрестанные сношения Келасурцев с Цебельдинцами, которые по необходимости бывают иногда в зависимости от первых.
44. Горы с правой стороны Келасура в верховьях этой реки.
45. Горы с левой стороны той же реки.
46. Тоже что абрек – только по-абхазски.
47 Деньги и подарки, которые платит жених за невесту той семье, из которой берет ее.
48. Для сохранения хорошей талии женщины кабардинские еще с детства зашиваются в бараньи кожи, которые не снимают до брачного ложа.
49. Так, так!
50. Деревня.
51. Мальчик.
52. Умный человек.
53. Шелковая турецкая материя.
54. Горские козы.
55. Змея.
56. Народ, живущий в Абхазии, был известен в древности Страбону под именем Сhaliberi или Аrmeno-Сhalibes; но какого он происхождения сами абхазцы в том несогласны: иные считают своими родоначальниками армян, другие же выходцев из Египта, а может быть и Абиссинии, потому что сами себя называют Абсне – догадка, вероятие которой теряется в Сезострисовской древности! Кто-то пресерьезно доказывал, что в языке мингрельца многое сходно с языком Копта; это филологическое замечание сродни по сомнительности.
57. Черкессое селение.
58. Крепость в 12-ти верстах от Редут-Калы, на берегу моря, при впадении р. Ингура.
59. Турецкий суконный плащ.
60. От императора Павла I получил он бриллиантовую табакерку с портретом в подарок.
61. Братья Аслан-бея.

Примечания

* Атар-Гюль – персонаж романа французского писателя Эжена Сю "Атар-Гюль" (в русском переводе – "Морской разбойник и торговцы неграми, или Мщение черного невольника").
** Вдова Чундзулеева – возможно, имеется ввиду персонаж повести О. Сенковского "Предубеждение".
*** Броневский Семен Михайлович (17631830). Русский историк Кавказа. В 1823 г. выпустил первый раздел (географический) книги о Кавказе, в двух частях(«Известия о Кавказе»). Второй раздел (исторический) – "Историческия выписки о сношениях России с Персиею, Грузиею и вообще с горскими народами, в Кавказе обитающими, со времён Ивана Васильевича доныне» – увидел свет лишь в 1996 г. в Санкт-Петербурге.

(Печатается по изданию: Журнал "Аҟәа – Сухум", 2004, № 1. С. 204228.)

(OCR – Абхазская интернет-библиотека.)


Некоммерческое распространение материалов приветствуется;
при перепечатке и цитировании текстов
указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика