Фазиль Искандер

Об авторе

Искандер Фазиль Абдулович
(6 марта 1929, Сухум - 31 июля 2016, Москва)
Советский и российский прозаик и поэт абхазского происхождения. Родился в семье бывшего владельца кирпичного завода иранского происхождения. В 1938 г. отец писателя был депортирован из СССР. Воспитывался родственниками матери-абхазки. Окончил русскую школу в Абхазии с золотой медалью. Поступил в Библиотечный институт в Москве. После 3 лет обучения перевёлся в Литературный институт им. А. М. Горького, который окончил в 1954 году. Работал журналистом в Курске и Брянске. В 1955 году стал редактором в абхазском отделении Госиздата. Первая книга стихов «Горные тропы» вышла в Сухуми в 1957, в конце 1950-х годов начал печататься в журнале «Юность». Известность к писателю пришла в 1966 г. после публикации повести «Созвездие Козлотура». Автор романов «Сандро из Чегема», «Человек и его окрестности»; повестей: «Стоянка человека», «Кролики и удавы», «Созвездие Козлотура», «Софичка», «Школьный вальс или Энергия стыда», рассказов: Тринадцатый подвиг Геракла, «Начало», «Петух», «Рассказ о море», «Дедушка» и других произведений. Искандер-прозаик отличается богатством воображения. Искандер предпочитает повествование от первого лица, выступая в роли явно близкого самому автору рассказчика, охотно и далеко отклоняющегося от темы, который среди тонких наблюдений не упускает случая с юмором и критически высказаться о современности. В 1979 году участвовал в создании неподцензурного альманаха «Метрополь» (повесть «Маленький гигант большого секса»). Был членом жюри на финальной игре Высшей лиги КВН 1987 года. В 2006 году участвовал в создании книги «Автограф века». По произведениям Искандера сняты худ. фильмы: «Время счастливых находок», «Воры в законе» (1989), «Пиры Валтасара» (реж. Ю. Кара) и другие. Особое место в творчестве писателя занимают его худ.-публ., лит. и филос. статьи и эссе и многочисленные интервью, опубликованные в центральной российской и зарубежной прессе во второй половине XX в. Среди них: «Ценность человеческой личности», «Человек идеологизированный», «Поэты и цари» и др. Награждён орденом «За заслуги перед Отечеством» II степени (2004), III степени (1999) и IV степени (2009). 12.06.2014 президент РФ В.В. Путин вручил писателю Государственную премию РФ в области литературы и искусства.
(Источник текста и фото: http://ru.wikipedia.org.)





Фазиль Искандер

Рассказы (часть 7):


У ГОРЯЩЕГО ОЧАГА

Помню такую картину из детства. Мой дядя Кязым со своим другом Бахутом сидят на длинной скамье у гудящего пламенем очага. Они мирно беседуют то на абхазском языке, то переходя на мингрельский. Бахут — мингрелец.Сейчас, во времена национальных безумий, я думаю, почему они были самыми близкими друзьями, хотя в Чегеме и мингрельцев было достаточно, и абхазцев было полно? И теперь со всей ясностью я понимаю, что они дружили, потому что были самыми умными крестьянами тогдашнего Чегема. В нормальных условиях люди сходятся по умственной, а не по национальной близости. Им друг с другом интереснее, чем с остальными.Скоро жена дяди Кязыма, снующая по кухне, приготовит обед, и мы все сядем за стол. Необыкновенно уютно и приятно ожидание обеда. Мы знаем, что благодаря присутствию друга дяди Кязыма обед будет более вкусным и обильным, чем обычно. Может быть, из-за всего этого шестилетний малыш, сын дяди Кязыма, пришел в возбуждение и бегает по кухне, время от времени пробегая между скамьей, на которой сидят хозяин и его гость, и пылающим очагом. Дядя несколько раз прикрикнул на сына, чтобы он не пробегал мимо очага, в который он мог случайно свалиться. Но малыш не слушает его. Он пришел в необыкновенное возбуждение.Наконец, когда он в последний раз пробежал мимо них, дядя размахнулся и довольно крепко шлепнул его по попке. Малыш разревелся и выскочил из кухни, может быть, не столько от боли, сколько от обиды: посмел ударить при чужом человеке! Друг дяди Кязыма укоризненно покачал головой и изрек: «Разве можно так бить ребенка?» Дядя Кязым с такой знакомой нам усмешкой посмотрел на него и ответил:«Можно подумать, что ты моего ребенка любишь больше меня». Мне тогда было лет двенадцать. Слова его показались мне умными и неопровержимыми. Так же кажется и теперь. Дядя Кязым был совершенно неграмотным человеком и вместо подписи на своих бригадирских бумагах ставил крестик.
____________________________________


ВЗГЛЯД

Кивнув в сторону города — мы проезжали Орел, вагонный попутчик рассказал мне:
— Здесь я начал работать после окончания строительного института. Однажды я оказался в одной малознакомой компании. Выпивали за большим столом. Было много девушек и молодых людей.
Вдруг я поймал чей-то взгляд. На противоположном конце стола сидел молодой человек и смотрел на меня с выражением ледяной ненависти в глазах. Мы были совершенно незнакомы, и никакого повода глядеть на меня такими глазами у него не было. Я уже достаточно знал людей и так понял его взгляд: хочет подраться. Я не был любителем драк, но, если навязывались с дракой, принимал ее. Но на этот раз особенно неохота было драться. Может быть, потому, что в этой компании у меня почти не было знакомых.
Однако я уже был достаточно опытным, чтобы знать: такому взгляду нельзя уступать. Чем больше уступаешь такому взгляду, тем больше возбуждается хищник. Это все равно что бежать от злой собаки в чистом поле.
И я волевым усилием заставлял себя спокойно смотреть в его глаза, полные неподвижной ненависти, но все равно переглядеть я его не мог. Просто из приличия, чтобы не портить застолья. Я первым отводил глаза, но каждый раз это делал как бы лениво и равнодушно. Его серо-голубые глаза были чуть навыкате. Мне даже подумалось, что они выпуклы, потому что на них все время давит внутренняя ярость.
В течение вечера я несколько раз замечал этот взгляд, полный неподвижной ненависти. И каждый раз я спокойно и равнодушно глядел ему в глаза, потому что только так и надо было глядеть в такие глаза. Но потом все-таки я первым отводил глаза, так как не хотел, чтобы за столом обратили на нас внимание.
А потом все напились, начались танцы, и я забыл о нем. Во время танцев ко мне подошла одна девушка и умоляющим голосом сказала: "Вы простите, пожалуйста, что он на вас так смотрел. Он такой ревнивый".
Я понял, что это была его девушка. Я ее сейчас впервые заметил. Я уже был достаточно пьян и достаточно забыл его взгляды. "Ничего, ничего, — сказал я ей, — бывает".
Потом мы все разошлись по домам. А через два месяца я узнал, что этот парень арестован. Ночью он встретил на улице двух молодых людей. Один из них попросил у него прикурить. Черт его знает, что ему показалось! Он молча достал финку и ударил того, кто попросил его прикурить. Тот упал. Второй побежал, но он его догнал и, несколько раз ударив финкой, убил.
Но первый, которого он сначала ударил, оказался не убит, а ранен. По его показаниям и нашли убийцу. Ярость человеконенавистничества в некоторых людях врожденна. И с этим ничего нельзя сделать. Но второго он не тронул бы, если б тот не побежал. Тут действуют звериные законы. А ведь убийца не какой-нибудь уголовник, он тоже был молодым инженером...
— Откуда вы знаете, что он не убил бы второго, если бы тот не побежал? — спросил я.
— Знаю точно, — ответил он и посмотрел на меня ясными глазами, — он ведь тоже был инженером-строителем, как и я. Я бы на его месте тоже погнался за вторым, если бы ударил первого.
Логика его мне показалась не только странной, но и опасной. Черт знает что! Захотелось тихо выйти и оказаться в другом купе.
— Будем ложиться, — сказал он. — Знаете, я, к сожалению, храплю по ночам. Вы не слишком чутко спите?
— Нет, — сказал я, стараясь растрогать его искренностью, — но я трудно засыпаю.
— Вот и хорошо, — заметил он, — я подожду, пока вы заснете, а потом и сам дам храпака. В чутком сне тоже есть что-то звериное. Опасайтесь людей с чутким сном. Особенно в пути. Они как раз просыпаются тогда, когда вы крепко спите. А что им тогда взбредет в голову, аллах его знает!
"Многообещающая концовка", — подумал я и стал уныло стелить свою постель.
_______________________________


МАВЗОЛЕЙ

Сталин придумал положить труп Ленина в мавзолей, чтобы тысячи и тысячи людей, проходя через мавзолей, ежедневно воочию убеждались, что Ленин не перевернулся в гробу. Он, может, и перевернулся бы, и не раз, да кто бы ему дал перевернуться. Целый тайный подземный институт работал, чтобы не дать Ленину перевернуться в гробу, а заставить лежать в благопристойной, назначенной Сталиным позе.
Впрочем, скорее всего, Сталин тоже ошибался, он тоже был суеверным человеком. Время показало, что Ленину и незачем было переворачиваться в гробу: за что боролся, на то и напоролся.
Но, говоря всерьез, тут несколько глубочайших психологических аспектов. Власти, видимо, не до конца верят в новое демократическое устройство государства. Они подсознательно надеются, что, если все провалится, есть надежда в последний миг уцепиться за этот непотопляемый гроб и выплыть.
И другое. У нас как будто церковь восстановлена в своих правах. Если так, то почему отцы церкви терпят такое издевательство над трупом, не преданным земле? И хотя во всей Русской истории не было большего ненавистника церкви, чем Ленин, они должны были бы громко и первыми восстать против такого варварства. Впрочем, и церковь до конца не верит в законность своего существования.
В России никто не верит в законность своего существования. Но может быть, поэтому мы еще и существуем кое-как: равновесие взаимных беззаконий.
И простые люди в своем большинстве не хотят, чтобы похоронили Ленина. Подсознательно они чувствуют: сегодня похоронят Ленина, а завтра заставят работать всерьез, без пьянки и воровства. А нафига нам это надо, пусть все остается как есть.
И страна пьет, пьет, пьет, ибо решила, что поминки уместны, пока не убран из дома труп. Да и в каком доме можно трудиться на завтрашний день, когда в главной комнате стоит гроб с трупом? И время в доме стоит, пока стоит гроб с трупом.
И все грехи людей нашей страны невольно кажутся им мелкими по сравнению с главным грехом: непохороненный труп лежит в сердце страны как апофеоз смерти.
Если живые не хоронят мертвого, то, по ясному закону мистической логики, мертвый начинает хоронить живых. Миллионы загубленных. Одичание. Тысячи не преданных земле защитников родины дотлевают в лесах. Вавилонское столпотворение глупостей.
Грех держать труп непохороненным в доме страны, и грех приступать к созидательной работе, которая все равно обречена, пока не похоронен труп.
___________________________________


БАХУС И БАХ

Похмельное чувство вины! Кто же не знает эту муку мученическую! Режь себя! И ты режешь себя, вспоминая какое-то неловкое слово, какой-то фальшивый жест! На самом деле это только повод, такой муки ты не испытал бы, если бы трезвый произнес это неточное слово, сделал этот фальшивый жест! Так в чем дело? Откуда эта репетиция ада?
Выпив накануне, ты механическим способом создал себе хорошее настроение. И вот природа мстит нам за это искусственное веселье. И маятник откачнулся в обратную сторону.
Только глубоко уверившись в том, что мы в этот мир пришли не для хорошего настроения, а для чего-то большего, мы как раз и получаем шанс чаще пребывать в хорошем состоянии. При невероятной, головокружительной изобретательности людей не удивительно ли, что человечество до сих пор не могло создать безвредное средство, приводящее человека в хорошее, веселое состояние духа? Видимо, это принципиально невозможно. Видимо, какая-то сила сверху следит за этим. Или человечество покорится уколам совести, или его ждет безумие наркотической иглы.
Взрывная похмельная боль за мелкую фальшь намекает нам, что на этом пути нас ждет деградация. Сперва сам взрываешься на собственную мелкую фальшь, а потом будешь несоразмерно взрываться на эту же фальшь, замеченную другими. Это так. Это точно.
Но не слишком ли беспощадно мстит природа? А не слишком ли много ты выпил? Где выход?
Две-три рюмки на похмелье, чтобы снять эту муку и больше не пить! Год! Ну, месяц! По крайней мере неделю. Дальше отступать некуда. Держись, ибо страшен человек, переставший уважать себя.
Кстати, настоящая музыка похожа на вино. Она пьянит радостью, но опьянение музыкой не знает похмельной тяжести. По-видимому, музыка ближе всего к Богу. Она, как Бог, создает мир из ничего. Через какой гениальный очистительный аппарат прошло вино Баха!
_____________________________


УБИВАЮЩИЙ

В детстве я видел такую картину. Мы с пацанами шли на море. Впереди нас, покачиваясь, шагали два пьяных человека. Один из них — богатырь, другой — довольно тощий, маленький. Тощий беспрерывно в чем-то укорял своего собутыльника. Богатырь неожиданно останавливался, приподнимал тощего и бросал его на тротуар.
После этого он сам помогал ему встать, и они шли дальше. Тощий продолжал его укорять. Богатырь терпел-терпел, а потом останавливался, поднимал его на руки и бросал на землю. После чего снова помогал ему подняться и идти дальше.
Когда богатырь в последний раз бросил тощего на тротуар, тощий сильно ударился головой о бордюр и остался недвижим. Все попытки второго пьяного поставить его на ноги ни к чему не приводили. Тощий был неподвижен и не открывал глаза.
Я помню тот ужас, который испытал тогда пацаном, он и до сих пор у меня в душе. Сейчас, по прошествии многих десятков лет, я надеюсь, что, может быть, тот пьяный и не убил своего товарища. Может быть, тот просто потерял сознание. Но тогда все мы, идущие сзади, думали, что убил.
Я тогда же почувствовал, что ужас случившегося не вмещается в границы жалости к убитому человеку. Я тогда же почувствовал, что случилось нечто более страшное. Я это почувствовал, весь окаменев, охолодев, но что это такое — не понимал. И только теперь у меня мелькает странная догадка, объясняющая тот ужас.
Я думаю, с насильственной смертью человека обрывается информация, идущая от каждого человека к Богу. Миллиардами нитей Бог связан с человеком и нуждается в полной информации о его жизни — от рождения до естественной смерти. И вдруг эта информация искусственно прерывается убийством человека. Миллионы нитей от человека к Богу искусственно обрываются, когда люди убивают людей. И кто его знает, может быть, некое решение Бога относительно судьбы человечества из-за этого отодвигается и отодвигается в неизвестное будущее. Убийство человека — это плевок в Бога.
____________________________________


СКОРБЬ

Он летел на похороны матери. Рейс на его самолет уже несколько раз откладывали. И другие рейсы отодвигали. Аэропорт был переполнен пассажирами. Он ходил и ходил между сидящими и снующими пассажирами уже несколько часов. В ходьбе боль уменьшалась, вернее, само действие ходьбы, требуя некоторых усилий, немного приглушало боль.
Сейчас, когда он стал прилично зарабатывать и мог уже в полную силу помогать матери, она заболела и умерла. Он думал, что никто в мире никогда не узнает о самоотверженности его матери, о ее великом терпении, любви, о ее невероятных усилиях, чтобы одной вырастить своих детей.
И вот, поставив всех на ноги, почти внезапно умерла, вместо того чтобы долго и тихо угасать, лаская внуков и чувствуя на себе благодарную любовь своих взрослых детей.
Мать — короткий праздник на Земле.
Эти слова неведомого ему поэта сейчас звенели у него в голове. Какая несправедливость, думал он. И никто никогда не поймет, чем она была для своих близких, и этого никак не пересказать, потому что ее любовь и самоотверженность заключались в тысячах деталей, которые хранило его сердце, и в словах это не выразить, и не найдется человека, который все это захотел бы выслушать и понять. Какая несправедливость, думал он, шагая и шагая между людьми, сидящими на скамьях и снующими по залу аэропорта.
Мать — короткий праздник на Земле.
Вдруг его внимание привлекла женщина лет тридцати, по одежде явно крестьянка, сидевшая с узелками у ног. Его внимание привлекло выражение необычайной скорби на ее лице, и тогда он заметил мальчика лет шести, сидящего рядом с ней. Над глазом мальчика краснела чудовищная опухоль величиной с голубиное яйцо. Лицо мальчика было безмятежно, видно, он не испытывал никакой боли, тем более что руки его беспрерывно двигались, он занят был игрушечной машинкой.
Он остановился, пораженный лицом этой женщины. Конечно, выражение скорби на ее лице было связано с болезнью этого мальчика. Конечно, она прилетела в Москву показать его врачам. Что они ей сказали? Навряд ли что-нибудь утешительное. Иначе откуда такая скорбь на ее лице?
Он смотрел и смотрел на обыкновенное лицо русской женщины. В обычном смысле оно не было ни уродливым, ни красивым. Но сейчас оно было необыкновенным. Она молча смотрела в какую-то непомерную даль, и лицо ее светилось тихой, безропотной скорбью. Оно светилось скорбью и все понимало. Оно вмещало в себе всю скорбь мира, и он почувствовал, что оно вмещает в себе и скорбь по его матери, словно не хуже него знает о ее самоотверженно-мужественной, терпеливой жизни. И он вспомнил, что всю жизнь скорбь была главным выражением лица его матери, но он так привык к этому выражению, что не понимал его. И только сейчас понял. И эта женщина, которая была намного моложе не только его матери, но и его самого, вдруг показалась ему похожей на его мать.
В своей жизни он видел немало хорошеньких, милых, красивых женских лиц. И только теперь, потрясенный, понял, что впервые видит прекрасное лицо.
И ему вдруг захотелось рухнуть на колени перед этой женщиной и поцеловать ее руку в знак благодарности, что ее скорбь вмещает в себе и скорбь по его матери, и сказать ей все, что не успел сказать своей матери.
Однако он не двигался, а только смотрел на ее лицо. Он знал, что даже если бы аэропорт был пуст и не было ни одного свидетеля, он бы не пал перед ней на колени. Он был сыном своего времени, и постыдный стыд перед откровенностью благоговения мешал ему это сделать.
Чем откровеннее хамство на этой земле, подумал он, тем более стыдится себя любовь. И сколько раз в жизни он бывал ранен и цепенел более всего от образованного хамства! Человек рождается грамотным или безграмотным, вдруг подумал он. Человек, родившийся грамотным, читая книги, расширяет свою грамотность. Человек, родившийся безграмотным, читая книги, только усугубляет свою безграмотность. Вот почему страшнее всех культурный хам. Под грузом культуры он как под мешком, который нельзя сбросить, и потому он нетерпим, раздражен, яростен и лишен мудрости, ибо под грузом мешка невозможно быть мудрым. Вероятно, только великая, всепроникающая скорбь даже из хама может сделать человека, думал он, глядя на лицо этой женщины.
И он смотрел и смотрел на это скорбящее, светящееся скорбью лицо, обращенное в непомерную даль. И ему почему-то становилось легче, просветленнее. В этом мире все прекрасное скорбит, подумал он, и все скорбящее прекрасно. И он вдруг с абсолютной уверенностью понял, что только скорбь прекрасна и только скорбь спасет мир. И разве случайно, что лицо Богоматери всегда скорбно?... А мальчик с чудовищной опухолью над глазом безмятежно играл своей машинкой.
________________________________


ЭКСПЕРИМЕНТ

Как-то моясь в ванне, я обдумывал статью, которую прочел накануне ночью. Автор писал о том, что при любых травмах головы область, ведающая высшей психической деятельностью, которая меньше всего зависит от физиологии, меньше всего страдает. Она же отказывает умирающему человеку последней.
Автор считал, что высшая психическая деятельность не столько зависит от физиологии, сколько от небесных причин, с которыми она связана более основательно.
Я так увлекся анализом этой статьи, что неожиданно поскользнулся, перевернулся, вылетел из ванны и, ударившись головой о стенку, потерял сознание.
Постепенно прихожу в себя. В голове грохот, переходящий в звон. Я сижу в ванной комнате, спиной прислонившись к стене. Слышу грохот, постепенно переходящий в звон. Мне кажется, что это грохочет огромный зал, а я боксер, получивший нокаут. Первое, что я сообразил: рефери не должен засчитать этот удар, потому что я получил удар по затылку. В боксе такой удар запрещен, и рефери должен оштрафовать моего противника.
Окончательно прихожу в себя. В голове звон и сильно болит затылочная часть. Я затылком ударился о стену. Но, значит, и в бредовой сцене, привидевшейся мне, я правильно определил место, куда получил удар. Значит, автор статьи прав.
Продолжая удивляться статье, кое-как встал, вытерся и оделся. Голова все еще болит, во всем теле слабость. А в этот вечер я должен был выступать в одном клубе. Отменять было неудобно, люди придут. Решил все-таки идти. Меня взбадривало воспоминание об этой статье, хотя голова продолжала болеть и во всем теле была слабость.
Я взял с собой два текста для чтения перед публикой. Один текст был интонационно и по содержанию сложней, я его решил читать еще до падения. Но сейчас прихватил и второй текст. Он был попроще. На всякий случай решил, что, если почувствую, что первый текст мне будет трудно читать, прочту второй.
Поехали с женой в клуб. Людей было много. Голова продолжала болеть. Я все-таки решил читать первый текст. Читаю. Увлекся. Минут через десять почувствовал, что голова перестала болеть. Еще больше увлекся. Аудитория слушает внимательно: где надо смеется, где надо молчит. Читал больше часа.
В общем, вечер прошел хорошо. Потом жена мне сказала, что я никогда так здорово не читал. Но это, конечно, за счет волнения перед читкой: вдруг грохнусь и потеряю сознание. Но и автор статьи оказался прав, судя по всему. С тех пор прошло три дня, и никаких последствий падения я не чувствую, если не считать эту заметку. Но об этом судить читателям, однако для чистоты эксперимента желательно таким, которые сами не стукались головой о стенку.

1995
____________________________________

СТАЛИН И ВУЧЕТИЧ

Вучетич — знаменитый скульптор, автор еще более знаменитого монумента Сталину, установленного под Сталинградом. Неподвижное бессмертие огромного монумента, видимо, согревало сердце вождя. Сталин несколько раз вызывал к себе Вучетича, и они подолгу беседовали за рюмкой коньяка.
Однажды случилось вот что. Об этом мне рассказывал один скульптор, который слышал эту историю от самого Вучетича.
Сталин мирно беседовал с Вучетичем.
— Товарищ Сталин, что такое старость? — спросил Вучетич, разумеется, имея в виду философский смысл проблемы.
И вдруг лицо Сталина мгновенно исказилось гневом и ненавистью. Он стал страшен. Вучетич помертвел, не в силах осознать, чем он разгневал Сталина.
— Молодой человек, вы плохо воспитаны, — с тихой яростью выдавил Сталин, быстро встал и ушел в другую комнату, крепко хлопнув дверью.
Вучетич сидел ни жив ни мертв. Сейчас войдет стража и уведет его в подвалы Лубянки. Он не мог понять, что ткнул пальцем в самую болезненную точку сталинской психики.
Однако через некоторое время дверь открылась, Сталин спокойно вошел в комнату и сел на свое место.
— Старость — это потеря чувства современности, — победно сказал Сталин и разлил коньяк. Беседа была мирно продолжена. По-видимому, формула, найденная Сталиным, ему самому понравилась, и к нему пришло хорошее настроение.
Сталин, как величайший бизнесмен политики, сделал ставку на смерть и выиграл полмира. Смерть всю жизнь была его самой исполнительной секретаршей. Она никогда не предавала, она была неутомимой и точной исполнительницей его воли.
Но как трезвый человек он понимал, что рано или поздно верная исполнительница его воли придет за ним самим. Это, вероятно, иногда приводило его в бешенство. Известно, что в быту он не любил всякое упоминание о смерти. За несколько лет до смерти, видимо, в порыве ярости он решил казнить смерть. В Советском Союзе произошло неслыханное — была отменена смертная казнь. И, видимо, этот новый закон достаточно неукоснительно соблюдался.
Один уголовник мне рассказывал, что он в лагере, мстя за избитого до полусмерти друга, с невероятной дерзостью убил одного из главных вертухаев. Ему намотали новый срок, но не расстреляли.
Впрочем, не исключено, что отмена смертной казни была хитрым политическим ходом Сталина. Есть признаки, что он готовился к новому тридцать седьмому году и отменой смертной казни усыплял бдительность других партийных вождей.
Старость — это потеря чувства современности. Нет, он, Сталин, не потерял чувства современности. Значит, до истинной старости далеко. Пусть трепещут враги! Живой Сталин еще долго будет жить вместе со своим бессмертным монументом.
Но вскоре Сталин умер. Или его убили? Мы ничего не знаем. Если его убили, значит, он все-таки потерял чувство современности и на этот раз не смог перехитрить других вождей.
Сталин так или иначе умер, а через три года тысячи скульптур Сталина вместе с его знаменитым монументом были демонтированы и разрушены.
Что же такое история? Ничего. Реке все равно, что на ней ставят: бойню или мельницу.

1995
___________________________________


СОН

Он вернулся из командировки, открыл ключом дверь своей квартиры и вошел в переднюю. Из гостиной доносился голос его жены. Оставив портфель в передней, он вошел туда. Там, кроме жены и его шестилетнего сына, находился какой-то незнакомый мужчина, который слишком вольготно развалился в кресле. По выражению лица жены и этого мужчины он сразу понял, что случилось нечто неисправимое.
— В нашей жизни кое-что изменилось, — сказала жена, как бы опережая его догадку и тайно упрекая его в слишком длительной командировке.
Она это сказала слегка смущенным голосом, но внутри этого смущения чувствовалось твердое решение и попытка навязать ему фальшивую уверенность в своей правоте и чистоплотности. При этом уверенность в ее чистоплотности основывалась на том, что она сразу сообщила ему о невероятной новости, хотя он сам мгновенно догадался о случившемся, как только вошел в гостиную.
Он вдруг вспомнил, что накануне ночью в поезде видел дурной сон и тогда же проснулся и подумал, что сон этот не к добру и в доме его, вероятно, какой-то непорядок. И вот явь подтверждала сон.
Все это сейчас пронеслось у него в голове, и его взорвала ее попытка навязать ему свою фальшивую правоту. Одновременно его взорвало выражение лица этого мужчины со слегка задранным, якобы волевым подбородком. Вид у него был уверенного в себе комсомольского вожака, который, слушая слова его жены, легкими кивками как бы подтверждал всемирное право женщины самой распоряжаться своей судьбой. В ярости он подбежал к креслу мужчины и стал бить его кулаками в подбородок. Он уже заметил, что мужчина этот гораздо крупнее его и явно сильнее, и потому решил, что точным ударом в подбородок он его сразу должен оглушить, нокаутировать.
Но когда он начал его бить, он ощутил, что от ярости руки его слишком напряжены и удары получаются недостаточно резкими. И оттого что он, несмотря на душащую его ярость, стараясь образумить эту ярость, перехитрить ее, пытался как можно точнее попасть ему в подбородок, сила ударов ослабевала. Одновременно он ощущал подловатость не соответствующей моменту слишком строгой целенаправленности своих ударов.
Он бил и бил этого мужчину. После каждого удара голова мужчины вздрагивала, но выражение лица ни менялось, а как бы еще более сурово замыкалось на мысли, что женщина имеет полное право сама распоряжаться своей судьбой и было бы оппортунизмом предавать забвению эту часть общепролетарского дела. Выражение лица этого мужчины к тому же назойливо напоминало лицо героя знаменитой картины "Допрос коммуниста".
"Сколько же можно бить его?" — думал он, чувствуя, что руки начинают уставать, деревенеть. И вдруг он понял, что голова мужчины не вздрагивает после каждого удара, как ему казалось, а просто отряхивается. Так человек, слегка мотнув головой, сгоняет муху, севшую ему на лицо.
"Ему совсем не больно", — с ужасом подумал он, продолжая молотить по резиновому подбородку мужчины. И сейчас он почувствовал фальшь собственных ударов. Ведь он уже понял, что мужчине его удары не причиняют никакого вреда.
И теперь ему ясно стало, что он перед этим мужчиной притворяется, делает вид, что не догадывается о бесполезности своих ударов, и длит бесполезное наказание.
Ведь если мужчина догадается, что он уже знает о бесполезности своих ударов, то это значило бы, что он должен найти новый способ мести или оказаться смешным. Но он не находил нового способа мести, точнее, считал преступным, скажем, схватить кухонный нож и пырнуть им ненавистного мужчину. Нет, такой выход он считал невозможным, а вот бить кулаками — в порядке вещей. Но и показаться смешным было ужасно. И он, чтобы не показаться смешным, усердно, как бы не сомневаясь в силе своих ударов, продолжал молотить кулаками по его бесчувственному подбородку. Но положение с каждым мгновением становилось все кошмарнее и кошмарнее, и руки уже стали свинцовыми от усталости — Что толку драться? — вдруг сказал мужчина, подставляя ладони и легко принимая на них его удары. — Мы с ней уже живем полгода. А теперь решили жениться...
— Как полгода? — задохнулся он в крике и одновременно постыдно радуясь, что при такой вести уже бессмысленно его бить и потому наконец можно опустить руки, которыми, выбившись из сил, он с трудом двигал. И вдруг неожиданно как убийственный аргумент против этого мужчины вспомнил и выкрикнул: — Но ведь она эти полгода продолжала жить со мной!
— Ну, это чисто формально, чисто формально, — поспешно поправил его мужчина, пытаясь замять этот его сокрушительный аргумент.
— Как это — формально?! — вспыхнул он, не давая отбросить этот свой аргумент, из которого, как ему казалось, совершенно ясно вытекало, что она не могла ничего общего иметь с этим мужчиной. И он стал доказывать, что все эти полгода он не формально, а по-настоящему жил с женой, не пренебрегая и такими постельными деталями, о которых он и под пытками в другое время не стал бы кому-либо рассказывать.
Ему казалось, что мужчина этот исчезнет, как дурной сон, если его доказательства будут убедительны. Но приводя их, он старался говорить иносказательно, чтобы ребенок ничего не понял, чтобы не причинять ему боли и не оскорблять его слух.
— Только без натуралистических подробностей, — сказал вдруг мужчина и, поморщившись, махнул рукой, — мы всегда были против натурализма.
Слушая его слова; он вдруг почувствовал, что этот мужчина ведет себя как хозяин положения и в стране, и в его доме. "Как это могло получиться, — подумал он, — ведь они вроде потеряли власть? Или сделали вид, что потеряли власть?"
"Может, все это сон? — с брезжущей надеждой подумал он. Но тут же жестко поправил себя: — Как же это может быть сном, когда как раз накануне я видел сон, который намекал мне на эту предстоящую явь. И вот она".
А между тем мужчина, видимо, нашел его доказательства достаточно убедительными с упреком посмотрел на его жену.
— Вот как, — сказал он, вздохнув, — а что ты теперь скажешь?
Жена его с вкрадчивой скромностью в голосе напомнила случай, действительно имевший место в одну из ночей этого полугодия, когда у них близость сорвалась. Тем самым доказывая, что полугодия близости в строгом смысле слова не получается. И хотя тогда близость сорвалась по ее же вине, она об этом не сказала. Но он почувствовал, что сейчас опасно об этом напоминать. Мог возникнуть спор, а во время спора они могли вспомнить, что он вообще целый месяц был в командировке. Сейчас они почему-то об этом забыли. Если бы они об этом знали, ему было бы совсем нечем крыть. Было смертельно важно доказать, что его связь с женой не прерывалась в эти полгода.
"Как хорошо, что я портфель оставил в передней, — подумал он, — если бы я его внес сюда, они бы все вспомнили. С портфелем повезло, — подумал он. — Надо раскручивать это реальное везение, и тогда победа будет за мной".
Раз они не видели портфель, надо делать вид, что этот мужчина появился в их доме и в их жизни, пока он выходил за сигаретами. Да, достаточно будет сказать, что он не в командировке был, а выходил из дома за сигаретами. "А если они спросят: почему ты так долго ходил за сигаретами? Очень просто, я скажу, что ближайший киоск был закрыт. Главное, что они портфель не видели".
А вдруг кто-нибудь из них случайно выйдет в переднюю, заметит его портфель и вспомнит, что он только что вернулся из командировки? Нельзя, нельзя этого допустить, подумал он, холодея. Надо спрятать портфель.
Он вынул сигарету и похлопал себя по карманам в знак того, что ищет спички и не находит. И он сделал вид, что идет в кухню за спичками. По дороге туда он в передней подхватил свой портфель и понес на кухню. Не зная, куда его спрятать получше, он сунул его в холодильник. Нахождение портфеля в холодильнике показалось ему достаточно естественным, потому что в портфеле оставался большой кусок колбасы, недоеденной в поезде: колбаса могла испортиться.
После этого он закурил от кухонной спички, хотя знал, что зажигалка у него в кармане. Но ему хотелось, чтобы его уход на кухню хотя бы частично был оправдан.
Закурив и вернувшись в гостиную, он снова встревожился, что они все-таки могут вспомнить о его командировке уже независимо от портфеля. Конечно, он может на это им сказать: "А где мой портфель, если я был в командировке?"
Все-таки он подумал о командировке как о запасном варианте, если ее придется признать.
По неведомым командировочным правилам день отъезда и день приезда принято было считать за один день. И он старался не забывать об этом, на случай если они вспомнят о командировке. Так он выгадывал один день. Конечно, он понимал, что выигрыш одного дня ему мало что дает, но с другой стороны, один день — это вдвое меньше, чем два дня. Но они так и не вспомнили о командировке или сочли излишним о ней вспоминать.
— Да, полгода у нас не получается, — сокрушенно согласился комсомольский вожак. Он это сказал раздумчиво, как бы взвесив ситуацию. И вдруг лицо его озарилось радостной догадкой. — Выходит, она изменила нам обоим! — вскрикнул он и расхохотался. — Еще неизвестно, кто кому должен предъявлять претензии. Вы ее вынуждали к сожительству! Я на вас подам в суд! Муж жену вынуждал к сожительству, пользуясь своим служебным положением мужа! Ха! Ха! Ха!
Острота, видимо, ему очень понравилась. Человек оживленно вскочил с места, подбежал к его сыну, схватил его в охапку и стал подбрасывать и ловить. А он, с разрывающимся от обиды сердцем, видел, что сыну эта игра нравится.
— Сыночек! — крикнул он срывающимся голосом, с последней надеждой добраться хотя бы до души собственного сына. — У тебя новый папа?!
— Да! — с сияющим лицом крикнул сын, задыхаясь от встречного воздуха и взлетая на руках этого мужчины. И вдруг все взорвалось!
...С глухо и страшно колотящимся сердцем он проснулся. Он был у себя дома. Сын и жена спали в других комнатах, и никакого намека на эту драму в жизни его не было. А сердце продолжало тяжело колотиться.
Он вспомнил, что и предыдущий сон, о котором он думал во сне и который как бы предупреждал об этом сне, он видел здесь, в этой же постели, несколько ночей назад. Ни в какую командировку он вообще не ездил.
Он подумал, что никогда в жизни не испытал такой боли, какую он испытал сейчас во сне. От нее он и проснулся. Так, где же настоящая жизнь — во сне или наяву, если самую ужасную боль мы испытываем во сне.
"Во сне мы беззащитны, потому что разум спит, — подумал он. — Значит, разум нас защищает, когда мы бодрствуем. Во время страшного сна кто-то тормошит разум: просыпайся, ему плохо! Но кто тормошит: организм, душа или кто-то, находящийся выше нас?
Странно, что во сне мы испытываем нравственную боль, но не испытываем нравственной брезгливости. Нравственная брезгливость, — подумал он, — плод культуры. Сон смывает культуру. Потому во сне возможны не только фантастические ситуации, но и похабные, которые немыслимы наяву". Он нашарил в темноте сигареты и закурил. Он подумал: как хрупка жизнь! И хотя они с женой жили дружно, он подумал: в жизни все может случиться. Чего-то главного им всегда не хватало.
Но чего? Он подумал: люди связаны прочной близостью, только если вместе молятся или вместе совершают преступление. Ни того ни другого у них не было. Да, подумал он, прочно людей связывает или небо, или ад. Все остальное непрочно. И даже имеет право на непрочность. Он с жуткой ясностью почувствовал это право на непрочность, право на своеволие. И он затосковал о Боге и ощутил свою вину, что не затосковал о нем раньше.
Внезапно он вспомнил, что несколько дней назад распалась семья его друга. Не этим ли объясняется его сон? Он считал, что это счастливая, верующая, озвученная громкоголосыми детьми семья. И вот теперь все рухнуло. Вера не помогла.
Да и есть ли счастливые семьи? Он крепко задумался. Да, вспомнил он, одну такую семью он знал с самого детства. Это была патриархальная крестьянская семья. В этой семье муж и жена не только не стремились к какому-то счастью, но даже не подозревали, что оно существует (существует!) и к нему надо стремиться. Для них добросовестное выполнение долга и было счастьем, но они не знали, что это так называется.
Само стремление к счастью греховно, подумал он. Счастье как бы предполагает тайный, только для меня солнечный день. Счастье — это утопия, направленная на самого себя, в неисполнении которой мы обвиняем других. Все шире охватывающая мир наркомания — ответ на идеологию счастья.
...В глубокой ночной тишине только тикал будильник, и тиканье его казалось взрывоопасным.
___________________________________


ОЛАДЬИ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОГО ГОДА

Мать поджарила двенадцать оладий, выложила их в тарелку и поставила ее на тумбочку. Сейчас в доме было три человека — мать, ее дочь и сын. Отец поздно возвращался с работы. Сестра ходила в школу во вторую смену, и, когда она вернулась домой, они сели обедать. И тут обнаружилось, что в тарелке не двенадцать оладий, а одиннадцать.
— Ты почему без спроса взял оладью? — спросила мать у сына.
— Я не брал, — ответил мальчик. Он в самом деле не брал оладью.
— Кто же взял? — удивилась мать. — Если бы у нас была кошка, я бы решила, что она съела одну оладью.
— Я не брал, — повторил мальчик.
— Кто же мог взять, — сказала мать, — у нас же никого не было в доме? Ты понимаешь, что ты сделал? Мало того, что ты без спросу взял оладью, ты еще врешь, что ее не брал.
— Я не брал, я честно говорю, — ответил мальчик.
— Так что, по-твоему, я сошла с ума? — возмутилась мать. — Я поджарила двенадцать оладий. На каждого по три штуки. А сейчас их одиннадцать. Ты съел одну оладью и потому теперь получишь только две.
— Хорошо, — согласился мальчик. Легкость его согласия еще больше раздражила мать.
— Но почему же ты не признаешь, что взял одну оладью? Я же не собираюсь тебя бить за нее. Трусливо отпираться, когда ясно, что ты взял одну оладью.
— Я не брал, — повторил мальчик.
Он в самом деле не брал оладью.
У мамы по лицу пошли красные пятна.
— Ты меня убиваешь, — сказала она. — Я поджарила двенадцать оладий. Когда я их поджаривала и перекладывала в тарелку, я их снова пересчитала. Их было двенадцать. Куда делась одна оладья?
— Я не знаю, — сказал мальчик.
— Кто же знает? — спросила мать — Нас в доме всего было два человека — ты и я. Выходит, твоя мать, изверг, сама съела одну оладью, а теперь сваливает на сына. Отвечай: значит, твоя мать — изверг?
— Нет, — сказал мальчик, — я так не думаю.
— Тогда куда делась оладья?
— Не знаю, — сказал мальчик, — я не брал.
— Кто же взял, святой дух, что ли? — крикнула мать. — Ты меня в гроб загонишь своим упрямством. Ты же знаешь, что у меня больное сердце.
Она встала из-за стола, накапала в рюмку валерьянки и выпила.
Мальчику стало ужасно жалко маму. Он знал, что она не отстанет от него.
— Куда делась оладья? — сев на место и словно подкрепившись валерьянкой, снова спросила мать.
— Ну, я съел ее, — сказал мальчик, потому что ему было жалко маму.
Ему казалось, что она без такого признания от него не отстанет.
— Так бы сразу и сказал, — умиротворенно заключила мать, — значит, это правда, что ты взял оладью?
— Нет, неправда, — ответил мальчик. Он думал, что, сказав, что он съел оладью, он на этом успокоит мать и разговор отпадет. Но теперь почувствовал, что своим признанием придал ей новые силы.
— Он меня сведет с ума, — сказала мать и заломила руки, — он съел оладью, но не брал ее. Что она сама тебе влетела в рот? Ты идиот или негодяй! В обоих случаях мне сейчас будет плохо.
Ему опять стало жалко маму.
— Ну, съел я, съел оладью! — повторил он.
— Значит, это правда, что ты взял ее? — торжественно спросила мать.
— Нет, неправда, — ответил мальчик. Это в самом деле было неправдой, и он с неправдой никак не хотел соглашаться. Престо из жалости к матери он сказал, что съел оладью. Мать всплеснула руками.
— Ты настоящий троцкист! — крикнула она. — Сейчас судят троцкистов, и они так же путаются в ответах. Их спрашивает прокурор: "Вы встречались со шпионами и диверсантами?" Они отвечают: "Да, встречались". — "Так вы признаете свою антисоветскую деятельность?" Они отвечают: "Нет, не признаем". — "Где же честность, где логика?" Ты настоящий троцкист. Значит, ты съел оладью, но не брал ее?
— Да, — согласился мальчик, все-таки надеясь, что мать утихомирится.
— Как же ты ее мог съесть, если ты ее не брал? — окаменела мать от возмущения, а потом, словно озаренная догадкой, добавила: — Может, ты ее не руками, а зубами схватил? Подошел и, как собака, зубами схватил оладью?
— Да, — подтвердил мальчик, не находя выхода, — зубами схватил оладью.
— И съел? — жестко уточнила мать.
— И съел, — согласился мальчик.
— Так и не притронувшись руками? — спросила мать с раздраженным любопытством.
— Так и не притронувшись, — согласился мальчик.
— Но ведь невозможно съесть оладью, не придерживая ее рукой, — сказала мать, — она же не могла сразу целиком войти в твой рот, хотя он у тебя большой. Значит, ты ее все-таки придерживал руками? Значит, брал? Наконец я тебя поймала!
Мальчик понял, что он сейчас будет разоблачен, и мгновенно придумал ответ.
— Я ее съел прямо с тарелки, наклонившись над тумбочкой, — сказал он.
— Какой коварный, какой коварный, — покачала мать головой, — чтобы иметь право сказать, что он не брал оладью, он схватил ее зубами. Это же надо додуматься! Но теперь ты видишь, что ты все-таки сказал неправду?
— Я сказал правду, — ответил мальчик, — я не брал оладью.
— Брал, зубами схватил! — в истерике закричала мать. — Ты все-таки съел оладью или нет?!
У мальчика от жалости к матери сжалось сердце.
— Съел, съел! — поспешно согласился он, чтобы успокоить ее.
Сейчас в его понимании истинного положения вещей все раздвоилось. С одной стороны, подумаешь, сказать, что съел оладью, даже если ее не съел. С другой стороны, признать, что, он говорит неправду, он не мог. Правда и неправда для него оставались гораздо значительнее любой оладьи.
— Троцкист проклятый! — крикнула мать. — Убирайся из дому, чтобы я тебя не видела до вечера!
Он вышел на улицу, и ему было очень грустно. Он знал, что мать каждый день нервничает, боясь, что отец не придет с работы, что его арестуют. Она часто говорила отцу, что ему не хватает ясности и твердости и он из-за этого может попасть в тюрьму. Мальчик не вполне понимал, что она подразумевает под ясностью и твердостью. Но она считала, что ясность и твердость спасет их семью. Мальчик чувствовал, что в стране происходит что-то мутное и страшное, но как это понять, он не знал и не любил думать об этом.
Повсюду шли судебные процессы над вредителями. Взрослые сладострастно припадали к приемникам, по которым передавали эти процессы. Мальчик чувствовал, что они встревожены и одновременно тихо радуются, что их миновала беда. Но он не любил об этом думать.
Вскоре соседские пацаны затеяли играть в футбол и позвали его. И он гонял мяч вместе с ними. В азарте игры он забыл обо всем: и об оладьях, и о том мутном и страшном, о чем он не любил думать, — но оно само приходило в голову. Сейчас ему было легко, хорошо.
Но вдруг на улицу выбежала сестра и крикнула ему:
— Мама зовет тебя сейчас же домой!
— Что случилось? — спросил мальчик.
— За тумбочкой зашуршала мышка, — быстро проговорила сестра, — мама заглянула туда и увидела, что одна оладья свалилась за тумбочку. Скорей домой! Мама зовет тебя!
Мальчик обрадовался, что сам собой уладился вопрос о пропавшей оладье, и побежал домой. Он думал, что мама сейчас будет каяться за то, что обвинила его в пропавшей оладье.
Но мама сидела на кухне, горестно подперев ладонью лицо. Вид ее ничего хорошего не обещал мальчику. Настроение у него снова испортилось.
— Почему ты мне соврал про оладью? — горько спросила она, не сводя с него исстрадавшихся глаз.
— Я же не соврал, — сказал мальчик, — оладья же нашлась за тумбочкой.
— Но ведь ты признался, что ты ее съел, — напомнила мать. — Почему ты сказал, что ты ее съел?
Мальчик, поникнув головой, молчал. Ему стыдно было говорить, что он пожалел маму и потому так сказал.
— Я от тебя не отстану, — сказала мать, — пока ты не сознаешься, почему мучил меня, женщину с больным сердцем. Почему ты соврал, что съел оладью? Да еще соврал таким извращенным способом: зубами схватил оладью. Ты иезуит! Отвечай: почему ты соврал, что съел оладью?
— Ну, ты ко мне пристала, и я решил успокоить тебя, — сказал мальчик, — пожалел тебя!
— Он меня пожалел! — воскликнула мать. — Какой сердобольный! Раз ты не взял оладью, ты должен был держаться правды, и только правды. Под любыми пытками надо говорить только правду! А ты, как гнилой интеллигент, стал выкручиваться: съел, но не брал. Я чуть с ума не сошла. Человек всегда должен говорить только правду!
И надо же, благодаря мышке я узнала настоящую правду, которую не могла вытянуть из тебя. Ты не понимаешь, в какое время мы живем! Партия и лично товарищ Сталин требуют от нас ясности и твердости! А ты доказал, что не способен ни на то ни на другое. Поди вымой лицо и ноги. А потом приведи в порядок мышеловку. Что-то у нас снова развелись мыши. Они, кстати, чувствуют, когда в доме нет ясности и твердости.
Мальчик угрюмо отправился к умывалке. С мышами у него тоже были свои сложности. Мама выдала ему старую вилку, чтобы он ею убивал мышей, попавших в мышеловку. Но ему было противно прокалывать мышей вилкой. Если попадалась мышь, он выносил мышеловку на улицу, открывал ее над канавой, и живая мышь шлепалась туда. Может ли она снова вернуться к ним домой, он не знал. В вопросе о мышах ему тоже не хватало ясности и твердости.
__________________________________


СЮЖЕТ СУЩЕСТВОВАНИЯ

Вот уже полгода моя машинка упорно молчит, как партизанка. Слова из нее не вышибешь. Что случилось? И вдруг я подумал, что Россия потеряла сюжет своего существования, и поэтому я не знаю, о чем писать. И никто не знает, о чем писать. Пишут только те, кто не знает о том, что они не знают, о чем писать.
Впрочем, был у меня хороший сюжет. Но не пишется. По крайней мере, попробую пересказать его. Мы с товарищем поднялись в горы и зашли в чегемские леса, якобы охотиться на крупную дичь. Когда мы входили в лес, старая ворона нехотя, с криком, похожим на оханье, слетела с ветки дуба и тяжело проковыляла по воздуху, опираясь на крылья, как на костыли.
Я подумал, что это плохое предзнаменование. Мы целый день проплутали по лесу и никакой крупной дичи не встретили: ни кабана, ни косули, ни медведя. Впрочем, с медведем мы и не жаждали встретиться. Только один раз на лесной лужайке промелькнул серый зайчишка. Нам в голову не пришло стрелять в него. Правда, мы чуть не пристрелили заблудшего колхозного быка, но он вовремя высунул из кустов голову и с обидчивым недоумением посмотрел на наши ружья, направленные на него, словно хотел сказать: ребята, вы что, совсем спятили? Мы стыдливо опустили карабины в знак того, что не совсем спятили.
Мы плутали в чегемских джунглях. Разрывать сплетения лиан в лесу оказалось легче, чем разрывать сплетения сплетен в городе. Долгие безуспешные поиски мясной добычи все чаще и чаще склоняли нас к вегетарианской еде: орехи, лавровишня, черника.
К вечеру вы вышли на окраину Чегема. Здесь в полном одиночестве жила последняя хуторянка Чегема. Звали ее Маница. Изредка она приезжала в город продавать сыр, орехи, муку. В городе жила ее старшая замужняя дочь. Там же в сельскохозяйственном институте учился ее сын. Я их всех знал. Дети у нее были от первого брака. Эта еще достаточно интересная женщина сорока с лишним лет, с глазами, затененными мохнатыми ресницами, довольно полная легкой крестьянской полнотой, трижды выходила замуж. Мужчины, увлеченные ею, с рыцарской самоотверженностью вскарабкивались на окраину Чегема, но, в конце концов, не вынеся отдаленности от людей и не в силах вступить в диалог с окружающей природой, уходили от нее, низвергались, скатывались вниз, звеня рыцарскими доспехами, и, встав на ноги, отряхивались уже внизу, в долине, кишащей словоохотливыми дураками. Дочь усиленно зазывала ее в город, но она наотрез отказывалась там жить, потому что считала недопустимым грехом бросать дом деда. Все остальные ее братья и сестры расселились по долинным деревням Абхазии.
Встретила она нас радушно. Она ввела нас в обширную кухню, без особой осторожности сунула наши карабины в угол, где стояла метла, как бы указав истинное место не стрелявшим ружьям. Она усадила нас у жарко горящего очага.
В красной юбке, в темной кофточке с оголенными, сильными, красивыми руками, она весь вечер легко носилась по кухне и рассказывала о своей жизни, то просеивая муку и равномерно шлепая ладонями по ситу, то воинственно меся мамалыгу мамалыжной лопаточкой, то размалывая фасоль в чугунке, придвинутом к огню, вращая мутовку между ладонями. Наконец, она зарезала курицу, с необыкновенной быстротой общипала ее, промыла внутренности и, насадив на вертел, присела к огню. Она поворачивала вертел, временами отворачиваясь от огня и с улыбкой, далеко идущей улыбкой, поглядывая на нас, как бы находя в наших охотничьих поползновениях много скрытого юмора. Если бы мы взяли в руки свои карабины, получилось бы нечто вроде "Фазан на вертеле после удачной охоты" — картина совершенно неизвестного художника. Потом она разложила свой горячий ужин на низеньком столике, достала откуда-то бутылку чачи, обильно разливая нам и попивая сама.
Весело удивляясь по поводу своих сбежавших мужей, она задумчиво проговорила:
— Воняет от меня, что ли?
Так, конечно, могла сказать только уверенная в себе женщина. Как и у всякой женщины, у нее тоже количество улыбок зависело от качества зубов. Зубы у нее были превосходные. Но кроме этого, как я потом убедился, уверенность в правильности своей жизни поддерживала в ней хорошее настроение.
— Не скучаешь здесь одна? — спросил я.
— Да откуда у меня время скучать, — улыбнулась она, — у меня коровы, свинья, куры, огород, поле. Не успеешь оглянуться — уже вечер. Вот так забредут нежданные гости — для меня праздник.
Ее дом приглянулся жителю местечка Наа. Это сравнительно недалеко. Он несколько раз подбивал ее продать ему дом, с тем, чтобы разобрать его и вывезти к себе. Обширный каштановый дом был еще крепок. Она отказывалась. Он все набавлял и набавлял цену, но она упорно отказывалась. Вероятно, он знал, что дочь усиленно зазывает ее в город. Наконец, видимо, чтобы испугать ее, он сказал, что спалит дом: ни тебе, ни мне.
— А я ему ответила, — с хохотом сообщила она нам, — если ты подожжешь мой дом, а я буду внутри, то я из него не выйду. А если буду снаружи, то войду в него, и все узнают, что ты убийца. И он понял, что дело плохо. Отступился.
И дочь, и зять умоляли ее переехать в город, по-видимому, не без расчета. Что она будет помогать им с детьми. У них было трое детей. Но и они не добились ее согласия.
— Я им помогаю всякой снедью, — сказала она, — но жить там не хочу.
Даже сам чегемский колхоз с его главной усадьбой располагался от нее километрах в пяти. Ей выделили недалеко от ее дома небольшую табачную плантацию, где она мотыжила табак, потом ломала, потом нанизывала на шнуры в табачном сарае и сама, что нелегко, выволакивала оттуда сушильные рамы на солнце.
Один из жителей Чегема, у которого женился сын, семья разрослась и уже не вмещалась в его маленьком домике, предложил ей поменяться домами с приплатой, но она и ему отказала.
— Мой дом в центре Чегема! В центре! В центре! — со смехом крикнула она, передразнивая его голос. — Можно подумать, что центр Чегема — это центр Москвы!
Житель центра Чегема так, видимо, и остался в великом недоумении по поводу ее отказа приблизиться к цивилизации. И все дивились — да не приколдована ли она к этому дому?!
А сын ее, живший в городе, оказывается, стал баловаться наркотиками, его за этим занятием застукала милиция и арестовала. Кроме того, что он сам был под кайфом, в кармане у него нашли еще две-три порции наркотиков. Сестра его прибежала ко мне вся в слезах и чуть ли не на коленях умоляла спасти ее брата, взять его на поруки. В милиции ей подсказали, что такое возможно. Преодолев свое отвращение просить что-либо у начальства, я скрепя сердце отправился в милицию. Беря его на поруки, я сказал начальнику милиции, что это случайность, что он исключительно любознательный молодой человек и уже всю мою библиотеку перечитал. Более правдоподобного вранья я не мог придумать.
— Вы хотите сказать, что он и от книг кайф ловил, — иронично заметил начальник, но отпустил его.
Я думаю, не столько мое вмешательство сыграло роль, сколько переполненные камеры. Видно, он еще не слишком далеко зашел в привыкании к наркотикам, тьфу-тьфу не сглазить, пока, насколько я знаю, здоров и держится. Сестра предупредила меня, что матери о случае с наркотиками нельзя говорить. Я и так не собирался с ней об этом говорить, кстати, я точно знал, что он после института не собирается возвращаться в Чегем. Но знала ли об этом его мать? Я не осмелился спросить.
— Как подумаю, что дедушкин дом опустеет, — сказала она, — так мне и жить не хочется. Хоть в Кремль меня посадите, как Сталина, жить не хочется. Зачем же надо было дедушке сто лет назад подыматься сюда, строить дом, плодить детей и скот, если жизнь здесь должна кончиться. Нет, пока я жива, жизнь здесь не остановится. Я знаю, что дедушка на том свете доволен мной.
— А ты веришь, что там что-то есть? — спросил я.
— Конечно, — твердо ответила она, — иначе бы я не чувствовала, что дедушка доволен мной.
— А если весь Чегем переселится в долину? — спросил я.
— Пусть переселяется, — пожала она плечами, — я их и так почти не вижу. Сама себе буду и председателем, и кумхозницей.
Она рассмеялась, легко вскочила на ноги, сгребла со стола остатки ужина в миску и вышла из кухни кормить собаку.
Слышно было за дверью, как собака смачно хрустит костями, а хозяйка насмешливо приговаривает:
— Да не спеши... Подавишься, дура...
После этого она с керосиновой лампой в руке повела нас в горницу, указала на кровати, пожелала спокойной ночи и с лампой, озарявшей ее моложавое лицо, ушла в свою комнату.
Через минуту вдруг оттуда раздался ее тихий, но долгий смех. Что-то ее очень смешило, и она явно не могла удержаться.
— Что случилось? — не удержался и я.
— Да ничего, — ответила она, — вспомнила свою корову. Когда я ее дою, она иногда норовит спрятать молоко для теленка. Сегодня, когда я ее доила, она спрятала молоко и сразу же обернулась на меня, мол, догадалась я, что она спрятала молоко, или поверила, что оно кончилось. Хитрющая! Сразу же оглянулась!
Она дунула в лампу, и свет под дверями исчез.
— Господи, не забывай о нас! — проговорила она, как бы любовно напоминая Богу о его некоторой рассеянности.
Все стихло. Я лежал, прислушиваясь к задумчивым шорохам и скрипам ночного деревянного дома. В эту ночь я долго не спал. И мне было хорошо, что я видел счастливую женщину. Она была счастлива, потому что ясно знала и следовала сюжету своего существования.
Я видел десятки, а на всю страну их миллионы, несчастных людей. Одни несчастны из-за своей бедности и боязни стать еще бедней, другие несчастны потому, что разбогатели, но боятся, что не смогут усторожить свое богатство, третьи несчастны оттого, что просто не знают, для чего жить, и все вместе несчастны оттого, что будущее страшит их хаосом жестокой бессмысленности.
Сюжет существования важнее всяких экономических законов, вернее, сами экономические законы могут работать только тогда, когда у человека есть сюжет существования.
Если вкладчики перестают верить в сюжет существования банка — банк лопается. Если граждане страны не улавливают сюжет существования государства — оно разваливается. Дайте сюжет! Дайте сюжет!
Вот он есть у этой женщины, и она счастлива, несмотря ни на что.
________________________________________


ДЕНЬ ПИСАТЕЛЯ

В России все что-нибудь просят, а те, что не просят, умоляют ничего не просить. Так что выходит, что и они просят.
Сегодня поехал в нашу бывшую писательскую поликлинику, чтобы снотворное себе раздобыть. Я говорю бывшую, хотя нас туда еще пускают, но неохотно. Говорят, что скоро, кроме писателей — инвалидов войны, никого туда пускать не будут. А сколько осталось этих несчастных инвалидов войны? Почти никого. Наших детей уже не пускают, но жен еще лечат, видимо, боясь разрушения семьи.
Что же случилось? Это хорошая поликлиника, и я совершенно точно знаю, что построена она на писательские деньги. И мы, бывало, раньше не без гордости лечились в ней. С врачами были самые дружеские отношения. Просто братские. Иной врач так интересно начинает говорить о твоей книге, что заслушиваешься его и совсем забываешь о своей болезни.
А теперь ее кто-то приватизировал. И теперь она в основном будет лечить состоятельных людей за наличные деньги. Какой-то туман вокруг этого вопроса. Говорят, главврач нашей поликлиники совершил сделку с какими-то людьми, и потому все так получилось. Сам главврач исчез не только из поликлиники, но даже отчасти из Москвы.
Впрочем, говорят, иногда наезжает в Москву с подозрительным израильским загаром и еще более подозрительной Российской справкой, что он сумасшедший. Говорят, его вызывали в правоохранительные органы и хотели допросить. Но ничего не получилось. На все вопросы он давал один и тот же ответ:
— Красное море превратилось в Черное море, а Черное море превратилось в Мертвое море. До встречи в Гефсиманском саду!
Что он этим хочет сказать, никто не понимает. Как бы дает намек на преимущества Израиля. Но в чем? Непонятно.
Говорят, один из работников правоохранительных органов, измученный его однообразными ответами, вдруг спросил у него:
— А как вам нравится Охотское море?
— Не нравится, — ответил тот не моргнув глазом, и при этом совершенно нормальным голосом.
С его справкой о сумасшествии возникли еще более головоломные сложности. Органы правопорядка долго и безуспешно пытались установить — справку о сумасшествии он получил до этой сделки с поликлиникой или уже после. Но никак не могли установить. Оказывается, для привлечения его к ответственности это имеет огромное значение. А тут еще, говорят, в это дело вмешался какой-то большой юрист, просто философ, и сказал:
— В обоих случаях его нельзя привлекать.
— Почему?! — взмолились простодушные работники правоохранительных органов.
— А вот почему, — ответил юрист, — если он справку о сумасшествии получил до этой сделки, значит, он совершил эту сделку в невменяемом состоянии, а невменяемого нельзя привлекать к уголовной ответственности.
Но, допустим, он, будучи вполне нормальным мошенником, совершил эту невероятно выгодную ему сделку, и его можно было бы привлечь, но он от радости по поводу этой волшебной сделки внезапно сходит с ума, и теперь его опять нельзя привлекать к ответственности как невменяемого. Вопрос упирается в гегелевскую дурную бесконечность, а против дурной бесконечности нет лекарства.
Во всем этом поражает девственная чистота наших правоохранительных органов. Им даже в голову не приходит, что в России справку о сумасшествии может купить вполне нормальный человек. Более того, даже сумасшедший может купить справку о том, что он вполне нормальный человек. Еще неизвестно, каких покупателей больше.
Наши крупные чиновники, запасаясь справками о нормальности России, шастают по миру, чтобы у тамошних богачей выцыганить деньги. Как это ни странно, те иногда дают. Но некоторые нахалы, несмотря на предъявленную справку, не дают денег. А потом наши чиновники, возвращаясь в Россию и стараясь скрыть раздражение, публично говорят:
— А мы и не хотели их денег! Пусть подавятся! Мы нарочно просили, чтобы показать нашему народу, какие буржуи жадные и даже негостеприимные.
Впрочем, повторяю еще раз: все, что касается нашей поликлиники, — слухи, кроме того, что нас, писателей, туда очень неохотно пропускают, а детей чуть ли не палкой отгоняют. Ну и главврач куда-то провалился.
Да, нас еще пропускают, но у дверей — правда, с внутренней стороны — стоит охранник и проверяет писательские билеты. Тоже странно. Как будто посторонний гражданин под видом писателя зайдет в поликлинику и будет бесплатно лечиться под тем же видом. Прежде чем попасть к врачу, еще повертишься в регистратуре. Там же все данные о писателях. А если ты посторонний гражданин, плати деньги и лечись. Была бы еще какая-то логика, если бы охранник проверял бумажники посторонних граждан, мол, есть деньги на лечение или нет. Но я этого не заметил. Зачем тогда охранник? Исключительно для того, чтобы припугивать нервных писателей.
Одним словом, поехал в поликлинику за реладормом. Очень аккуратно поехал, предварительно справившись по телефону аптекарша вернулась из отпуска или нет? Да, говорят, вернулась. У нас там своя маленькая аптека.
И вот, значит, еду в поликлинику. Еду в метро. Поликлиника находится недалеко от метро "Аэропорт". Там рядом писательские дома. Я сам там раньше жил. Родные места.
Вышел из метро, иду по переулку и встречаю знакомого старого поэта. Несмотря на старость, он крепко пожимает мне руку и говорит:
— Как давно я тебя не видел! Я написал гениальную поэму! Не называю редакцию, куда ее отдал, чтобы, тьфу-тьфу, не сглазить!
— Очень хорошо, — говорю, стараясь высвободить руку. Старый, а рукопожатие цепкое. Кого-то мучительно напоминает.
— Да не в этом дело! — говорит. — Ты мне помоги! У меня же нет никакой поддержки!
— А чем я могу помочь! — говорю. — Я с редакциями не связан личными отношениями.
— Да это ерунда, — говорит, — ты только мнение распространяй, что я написал гениальную поэму! Мнение распространяй!
— Обязательно, — отвечаю, обрадованный легкостью задачи. И вот вхожу в поликлинику, показываю охраннику свой писательский билет, как говорится, в развернутом виде, и не раздеваясь прямо в аптеку. Она на втором этаже. Аптекаршу я давно знаю. Это очень добрая женщина.
— Пойдите к врачу и выпишите рецепт, — говорит она. Захожу к знакомому психиатру. Тут же рядом. Сидит грустный, а раньше был такой жизнерадостный. Просто лучился.
— Что такой грустный, — спрашиваю, — больные довели, что ли?
— Ты что, не слыхал, — отвечает он мне, — у нас тут все изменилось. Скоро нас всех тоже выгонят. Своих врачей подбирают.
— Да, — говорю, — слыхал, писатели тоже волнуются. Некоторые даже ищут правды.
— Пока они ищут правды, никого из нас тут не будет, — говорит.
Ну, я не стал углубляться в эту болезненную тему. Так, мол, и так, говорю, мне снотворное. Только обязательно реладорм, а не радедорм. А то в прошлый раз другой врач то ли по ошибке, то ли я сам по рассеянности не так сказал, выписал мне радедорм вместо реладорма. Но радедорм на меня уже слабо действует. То ли бессонница крепчает, то ли радедорм ослаб.
В самом деле так оно и было. В первую ночь, когда я еще не знал о невольной подмене лекарства, я ошибочно быстро заснул. А потом, когда узнал, что это радедорм, а не реладорм, долго мучился от бессонницы. Мало того, что пил две таблетки на ночь. Мало того, что после этого считал до трех тысяч, но и заснув, продолжал считать. Вот в чем подлость!
И вдруг мне пришла в голову мысль о вероятности другой подоплеки этой ошибки. Возможно, мне правильно выписали реладорм, но лекарство я брал в городской аптеке. И там стояла очередь. Только я подошел к окошечку, как ко мне наклонилась милая девушка с очень бледным аристократическим лицом и натуральными слезами на глазах. Она сказала мне:
— У меня любимая собачка умирает. Пропустите без очереди.
— Пожалуйста, — говорю и пропускаю ее вперед, отчасти боясь, что она зарыдает.
— Двадцать шприцов, — просит эта девушка аптекаршу. Аптекарша с молчаливой ненавистью выдает ей двадцать шприцов. Какая там еще собачка и зачем ей двадцать шприцов?! Конечно, это наркоманка взяла шприцы для своей компании. Вот тебе и аристократическая бледность! И что удивительно — на моих глазах обманув меня, она ушла не испытывая ни малейшего смущения. Но я хорошо почувствовал тайное молчаливое возмущение аптекарши. Может, она боялась за своих детей? И вот она то, вконец расстроенная покупкой этих шприцов, могла мне сунуть одно снотворное вместо другого. Еще хорошо, что она по ошибке не всучила мне снотворное для вечного сна.
— Я вам точно выпишу реладорм, — говорит врач, — только у нас теперь строгости. Принесите из регистратуры свою карточку.
Спускаюсь в регистратуру и прошу у одной из работниц свою карточку. Это история болезней так у них называется. Замечаю то, чего раньше никогда не было, — за перегородкой компьютер, и женщина сидит перед ним. Вижу — и работниц в регистратуре стало гораздо больше, и все они почему-то крайне взволнованны, бегают или ищут чего-то в стопках бумаг.
Великий закон преобразований в наших учреждениях: как только что-то преобразуется — людей становится больше. Та работница, у которой я попросил свою карточку, тоже довольно долго ее искала, наконец, нашла, но тут выяснилось на карточке нет отметки, что я прошел перерегистрацию в Литфонде. Но в прошлый раз был именно из-за этого скандалец, и я попросил жену поехать в Литфонд и перерегистрировать меня, что она и сделала, заплатив при этом немалые деньги.
И главное, я предусмотрительно захватил с собой новенький билет Литфонда. Я пытаюсь показать свой билет этой женщине, из чего неминуемо следует, что я прошел перерегистрацию. Но она стыдливо отводит глаза от билета и даже слегка краснеет. Для нее гораздо важнее, что эти сведения не поступали к ним по внутренним каналам.
— Если я вам дам карточку, — слабым голосом говорит она, — с меня вычтут деньги за ваше лечение.
Вот до чего мы дошли! Ну как можно обидеть эту пожилую женщину, которая явно какие-то гроши получает!
Да я лучше тысячу и одну ночь не буду спать без этого снотворного, чем обижу ее!
Конечно, этого я не мог допустить, но все-таки настаивал, что мы проходили перерегистрацию. Она еще долго рылась в каких-то списках и даже попросила у женщины, работавшей с компьютером, перепроверить информацию по нему. Дурак компьютер помигал, помигал и показал, что сведения обо мне в него не поступали. Но наконец эта старательная женщина сама нашла мое имя в каком-то завалящем списке.
— Карточку я занесу сама, — сказала она, — у нас теперь строгости. В руки не даем.
Я снова взлетел на второй этаж к психиатру. На этот раз к известным мне уже строгостям он открыл еще одну новую строгость. Оказывается, теперь в одни руки дают только две облатки — двадцать таблеток.
— Мало, — говорю я ему жалобным голосом, — опять придется приезжать.
— А ты принеси карточку жены, я и на нее выпишу, — сказал он с немалой долей героизма.
Я скатился вниз и сказал регистраторше, что врач просит карточку жены.
— Хорошо, — согласилась она, — но у нас теперь строгости: мы карточку жены не даем в руки мужу. Скажите ему, что карточка будет на подъемнике.
Я взлетел на второй этаж, волнуясь, что врача отвлекут, куда-нибудь уведут и мне придется ждать его. При этом я смутно размышлял о неведомом подъемнике, куда, видимо, теперь громоздят карточки богачей.
Врач оказался на месте. Наконец он вручил мне два рецепта. Я снова скатился на первый этаж, отдал рецепты регистраторше, и она старательно вдавила в них по две печати.
Только я ринулся наверх к аптекарше, как вдруг меня истошно окликнула гардеробщица:
— Гражданин, куда вы в пальто? У нас теперь строгости, раздеваться обязательно!
Опомнилась! Приметила! Я разделся и взял номерок. И вдруг я осознал, почему впервые в жизни кружусь по поликлинике одетый. Всегда, бывая здесь, я сам раздевался. Тонкость заключается в том, что раньше, приходя сюда, я считал, что прихожу в родное учреждение. А сейчас подсознательное желание скорее выбраться отсюда заставило меня не раздеваясь бегать по этажам. Кстати, этим же объясняется необыкновенная скорость, которую я развивал: быстрей, быстрей, быстрей!
Я снова взлетел на второй этаж, уже боясь, что аптекарша куда-нибудь выйдет. Но она оказалась на месте. Я вручил ей проштампованные печатями рецепты, и она выдала мне четыре облатки. Я расплатился и осторожно сунул их поглубже во внутренний карман пиджака, уже боясь, что из внешних карманов они могут как-нибудь выпасть.
Мысль о том, что ночью, перед тем как ложиться в постель, я таблеткой реладорма приведу себя в сонливое состояние, прибавляла мне дневной бодрости. Чем бодрее проводишь день, тем больше шансов, что ночью будешь хорошо спать. А не напоминает ли моя радостная бодрость состояние наркомана, раздобывшего порцию наркотиков? Нет, трезво решил я, сейчас, утром, я радуюсь тому, что ночью приму таблетку, а наркоман, вероятно, радуется, что он через несколько минут войдет в кайф. По дороге в метро я увидел нищего, сидевшего возле забора под накрапывающим дождем. Странно, что я его не заметил, когда шел в поликлинику. Рядом с ним стоял маленький мальчик. Я сунул руку в карман пальто, гребанул горсть мелочи, но почему-то высыпал в ладони мальчика, а не мужчины, хотя тот сидел гораздо ближе ко мне. Так мне было приятней, хотя я, конечно, понимал, что ребенок тут же отдаст деньги взрослому. Если этот мужчина не отец ему, то будет по крайней мере больше ценить его.
Отойдя от них, я подумал: не объясняется ли моя маленькая щедрость радостью по поводу раздобытого снотворного? И не так ли игрок после хорошего куша отдает сторублевку швейцару? Бог его знает.
Недавно гулял по нашему писательскому дачному участку. Гулял, поглядывая то на улицу, то на дачу, как бы необременительно постораживая ее. Вдруг незнакомый человек, бедно одетый, открыл нашу ветхую калитку и вошел во двор. Ничего не спрашивая, он пошел, но не по дорожке, а свернул в рослые заросли вдоль забора.
Исчез. Я гадал про себя: кто он такой и почему, не спросив разрешения, он вошел на наш участок? В конце концов я решил, что этот человек, срезая путь, через наш участок хочет выйти к какой-то другой даче. Но почему он пошел вдоль забора по густым зарослям?
Продолжаю гулять. Минут через сорок он вышел из зарослей с полиэтиленовым мешочком в руке, наполненным грибами. Пронзила догадка: нищий, голодный!
С выражением жесткой решительности на лице и как бы ожидая осуждающих вопросов, он снова открыл калитку и вышел на улицу. Я молчал. Закрывая калитку, он сурово взглянул на меня и громким голосом возвестил: — Скоро с... будет нечем!
И удалился. Такого апокалипсиса ни один пророк не предвидел. А вокруг — дачи-дворцы богачей с железными воротами на замках, с мощными каменными оградами, словно в ожидании скорой феодальной войны.
Кстати, для полноты феодальных впечатлений... Я гулял по нашему дачному поселку и увидел, что хозяин одного из новейших замков сидит на корточках с наружной стороны каменной ограды и играет с медвежонком. Маленький медвежонок лежал на спине, а хозяин щекотал ему живот.
— А что вы будете делать с ним через год? — не удержавшись, полюбопытствовал я.
— Он гораздо раньше пойдет на шашлычок, — доброжелательно отвечал хозяин, не подымая головы и продолжая щекотать сладостно урчащего медвежонка.
Так вот, когда грибник исчез, я вдруг подумал: а не вернется ли он когда-нибудь сюда с этим же полиэтиленовым мешочком, уже наполненным взрывчаткой, чтобы взорвать одну из этих оград и теперь набрать грибов богачей все в тот же полиэтиленовый мешочек?
У самого входа в метро я снова столкнулся со старым поэтом. Бедняга был так плохо одет, что, если бы он стоял прислонившись к стене, могла возникнуть мысль о необходимости подаяния. И грустно и смешно, учитывая его боевитость.
Лицо его снова выразило радостное удивление. Хотя я уже лет пять не живу в писательском доме на "Аэропорте", он, по-видимому, редкость наших уличных встреч объясняет какой-то неприятной случайностью. Он накинулся на меня и еще крепче пожал мне руку.
— Как давно я тебя не видел! — воскликнул он. — Где ты пропадаешь? А я написал гениальную поэму! Я бы тебе ее прочел, но вижу — ты спешишь. Уже сдал в журнал. Не называю журнала, чтобы не сглазить!
— Очень хорошо, — говорю я ему, стараясь освободить руку. Старый, а рукопожатие мощное. При всех наших бедствиях, видимо, он все еще неплохо питается.
— Помоги мне, — говорит, — у меня же нет никакой поддержки!
— А чем я тебе помогу, — вразумляю я его, — у меня с работниками редакции никаких личных отношений.
— Это все ерунда, — говорит он, — ты только распространяй мнение по Москве, что я написал гениальную поэму. Сейчас новые времена. Реклама играет огромную роль.
— Это обязательно! — воскликнул я, обрадованный уже не только легкостью задачи, но и тем, что он сам разжал свою ладонь.
Он смотрел поверх моей головы и, по-моему, своим взором орла, хоть и потрепанного, заметил другого писателя. Если это так, предстоящий диалог легко угадать.
Я вошел в метро, чтобы поехать в редакцию. Не показывая пенсионной книжки, я прошел мимо контролера. Но вот что удивительно: чем увереннее контролеры, что я действительно пенсионер, тем меньше мне это нравится.
"Гражданин, а вы куда без билета?" — кажется, я этого никогда не услышу. Но есть и свои достижения. Мне, например, в метро или в троллейбусе никогда не уступают место. По-видимому, здоровая, лишенная инвалидных оттенков, пенсионность. Или здоровая, лишенная сентиментальности, молодежь.
Через одну или две остановки в вагон вошла нищая женщина, катившая перед собой коляску с больным ребенком. Или якобы больным. Понять было невозможно. Я отдал ей остатки мелочи, уже не испытывая особой жалости. Скорее всего, я отдал деньги, чтобы не испортить свое впечатление от первой жертвы. Так, сделанное добро само вынуждает сделать новое добро. Вообще самое надежное добро — это добро, которое люди делают по привычке.
В редакции я часа два работал со своим редактором. Когда мы кончили, мне предложили кофе.
— Нет, — поблагодарил я, — слишком перевозбужден.
Так оно и было, но признаваться в этом было глупейшей ошибкой. Обычно после предложения кофе следовало угощение рюмкой-другой коньяка. Но на этот раз коньяк мне не предложили, по-видимому решив, что я и без него слишком перевозбужден. А рюмка коньяка сейчас очень не помешала бы. И что за глупое признание: перевозбужден. А может, это наша российская болезнь — такая депрессивная перевозбужденность? Коньяк ее хорошо снимает.
Он, видите ли, перевозбужден! Что за дамский язык! Что за дикая откровенность? Это даже некультурно. Что же людям остается делать, слушая такое признание? Шарахаться?!
Другой человек с литературным комплексом подумал бы: вот, коньяка не предложили! Видимо, по их мнению, моя рукопись не тянет на прибавочную стоимость коньяка. Но я сам же, дурак, сказал: перевозбужден.
Только я вышел из редакции, клянусь, это не фантазия, мне вдруг опять встретился тот самый престарелый поэт. Он спешил в ту же редакцию. Он опять забыл, что мы уже встречались. Удивительно, что он меня самого не забывает. Впрочем, двадцать лет прожили в одном доме. Все повторилось — и то, что давно не встречались, и слова о гениальности поэмы и необходимости распространять мнение о ней.
— Ну, редакцию, куда я ее дал, — сказал он, кивнув на здание редакции, — не буду от тебя скрывать. Ты же не такой дурак, чтобы не догадаться. Но мы, поэты, суеверны.
Я доклокатывал, досадуя на себя за допущенный промах.
— Перевозбужден, — язвительно сказал я вслух, но, сказав, опомнился.
— Кто, редактор? — насторожился престарелый поэт.
— Нет, — уточнил я, — конец века.
— Не морочь мне знаешь что?.. — сказал престарелый поэт. — Мне предстоит серьезный разговор. Но мнение распространяй.
На этом мы расстались, и в этот день я его больше не встречал. После редакции я снова двинулся к метро. Я был на одной из центральных улиц, когда ко мне подошла, как раньше говорили, прилично одетая девушка и сказала:
— Мы собираем пожертвования на церковь. Дайте что-нибудь. Взамен получите наклейку.
В руке она держала лист картона, на который были наклеены бумажки величиной с фантик с какими-то цветными рисунками. Я даже не присмотрелся к этим рисункам, тем более что без очков плохо вижу, а очки доставать было лень и неинтересно.
Почему-то только тут я почувствовал, что маразм крепчает. Но она так застенчиво сказала: на церковь! — что мне стало стыдно, и я, достав бумажник, дал ей десять рублей.
— А наклейку? — напомнила она.
— Не надо, — ответил я и ринулся в метро, с тревогой понимая, что и правда маразм крепчает... Церковь — банк для бедняков с процентами на том свете. Банк — церковь богачей с Богом, запертым в сейфе.
Ехать было довольно долго. И в метро, слава Богу, никто ко мне не приставал. Только какой-то полупьяный работяга время от времени, поймав мой взгляд — он сидел напротив меня, — весело подмигивал, явно намекая, что не прочь выйти со мной из метро и выпить. ...Я давно заметил, что иногда рабочий класс тянется к интеллигенции. Когда не с кем выпить.
Кстати, еще в юности меня удивляли идиллические рассказы о дореволюционных встречах марксистов с рабочими в подпольных квартирах. Там всегда подчеркивалась исключительно остроумная маскировка на случай, если внезапно нагрянут жандармы. Подпольщики держали наготове выпивку и закуску, мол, сидим, мирно пьем и закусываем, в чем дело? А сами читали газету "Правда". Но вот что интересно: во всех этих описаниях с нагрянувшими или не нагрянувшими жандармами никогда не говорилось, а куда, собственно, потом девались выпивка и закуска?
Конечно, они явно выпивали и закусывали. Причем хитрость марксистов состояла в том, что они при помощи выпивки и закуски приманивали рабочих, чтобы ознакомить их с революционной литературой. А хитрость рабочих заключалась в том, что они, делая вид, что интересуются революционной литературой, были не прочь выпить и закусить задарма. А позже даже за счет Вильгельма.
В результате всего этого революционеры и рабочие взаимопрониклись. Рабочие научили марксистов пить, а марксисты в благодарность убедили рабочих, что они главные люди на земле.
Самый первый марксист, развернув газету "Правда" и увидев, что рабочий разливает водку, мог сказать:
— Мы сначала прочтем газету, а потом можете выпить.
— Нет, — отвечал смекалистый рабочий, — мы будем одновременно пить и слушать газету.
— Почему? — мог удивиться тот первый марксист.
— А если ворвутся жандармы и скажут: дыхни! — тогда что, в Сибирь шагать?
Какой умный, мог подивиться первый марксист, подставляя свою рюмку. Будущее, конечно, за рабочим классом. Вот так по пьянке сварганили и революцию. Погромы винных подвалов — самая характерная черта революции. Это отмечается во всех воспоминаниях. Даже заняв Зимний дворец, революционная солдатня в первую очередь искала винные подвалы, чем воспользовался бедняга Керенский и ускользнул.
Одним словом, рабочие научили марксистов пить, а марксисты убедили рабочих, что они главные люди на земле. Но в конечном итоге всех победила водка, и Советский Союз рухнул, а население, оставшееся в живых, героически продолжает пить.
Кстати, один умный человек замечательно сказал, что нет никаких революций, а есть контрреволюции. Как это точно ложится на историю нашей страны! Даже если не считать миллионные жертвы ни в чем не повинных людей, что объективно революция дала России? Она вернула крепостное право в виде колхозов. Абсолютно точно.
Одним словом, еду в вагоне, а этот полупьяный работяга, сидящий напротив, продолжает весело подмигивать мне, призывая подняться на поверхность земли и выпить. Я выражаю своим взглядом полное непонимание его намеков и даже делаю вид, что я иностранец.
Этот подмигивающий работяга чем-то напомнил мне одного из героев Михаила Булгакова. На днях как раз перечитал его знаменитый роман "Мастер и Маргарита". Сейчас он представляется мне ясным как Божий день.
Это великая и грешная книга. Грех ее заключается в том, что автор пытается показать, и при этом довольно подобострастно, величие сатаны. Сатана действует в нем как некий заместитель Бога, тогда как он Его главный враг.
Юмористический и сатирический эффект его переигрывания советских бюрократов мог быть достигнут без ущерба художественности, если бы автор с тонкой, присущей ему иронией намекнул читателю, что сатана условный. Никакой он не сатана, а просто здравый ум в безумном мире.
Серьезность отношения к сатане в высшем, философском смысле здесь просто глупа. И везде, где автор явно всерьез относится к сатане, скучно и нехудожественно.
Но роман и велик, потому что в самом замысле — попытка объять жизнь как таковую, как бы взгляд с высоты на весь земной шар.
Изумительные лирические строки, порожденные отчаяньем художника, и прекрасный юмор — плод превосходства ума художника над окружающей жизнью. Первые две главы написаны гениально. Много прекрасных страниц и в следующих главах, но грех остается в силе. Ведьмачество Маргариты просто противно, бешенство феминизма в потустороннем исполнении.
Ясно, что болезненное любопытство к чертовщине у Булгакова, как и у его кумира Гоголя, не было случайным.
Сходство и в страшной, тоскливой смерти обоих. Случайно ли? Не знаю, хотя смерть Булгакова была смягчена нежной заботой любимой женщины. Бедный Гоголь!
Хорошая книга пьянит сама. После прочтения плохой книги хочется сейчас же из санитарных соображений прополоснуть мозги спиртом. Что я и делаю...
Настоящие стихи, еще не вдумываясь в смысл, узнаешь по гулу правды, заключенной в них. И если есть этот гул правды, то сам понимаешь, что технические недостатки этого стихотворения, если они есть, второстепенны.
Стихи Цветаевой и Маяковского, при всем огромном таланте их, как бы заранее рассчитаны на молодого читателя. Они как бы говорят: не можешь пробежать стометровку — не читай моих стихов!
Пушкин умудряет молодость и молодит старость. Вживлять юмор в личинку смерти. Ювелирная работа.
Удобства двуглавого орла: каждая голова думает, что за нее думает другая голова.
Мы живем под лозунгом: превратим развалины социализма в руины капитализма.
Выше планку позора!
Прежде чем вопиять в пустыне, создай в ней хотя бы один оазис!
— Если Бога нет, надо ужраться на этом свете.
— Но это непорядочно!
— Значит, надо ужраться порядочностью!
Он считал себя христианином, но был женат шесть раз.
— Как бы на это посмотрел Христос? — спросил я у него.
— Как Магомет! — мгновенно ответил он.
Иуда — кадровая ошибка Христа.
Крик души и крик: "Души!" — язык нас выдает.
Спал на лаврах, но со снотворным.
Один человек остроумно сказал: хорошая мысль пришла в голову, но, увидев, что там никого нет, ушла.
Говорят: стрелять из пушек по воробьям. И никому не приходит в голову, что воробьев жалко.
Нищета довела его до гордости.
Если всякая власть от Бога, то и всякий Бог от власти.
Склонный делать добро не считается с принципами и любому павшему подает руку, чтобы поднять его. У него не возникает мысли: достоин ли павший? Достоин уже потому, что пал.
Наслаждение телевизором: своею собственной рукой выключить его.
Блевота вулкана, его грязь через тысячелетия превращается в пемзу, в средство отмывания грязи. Геологический оптимизм.
Старею. И уже об этом мире думаю с нежностью и печалью, как о сыне-подростке: что с ним будет?
Верующий менее жаден к этой жизни, потому что рассчитывает на дополнительные радости в раю. Следовательно, верующим договориться в этой жизни легче и легче эту жизнь сделать более сносной.
Набоков — писатель без корней, уходящих в землю. Лучшие его вещи — гениальная гидропоника. Грустно думать: кажется, это искусство будущего.
Гений: и звезда с звездою говорит.
Графоман: и звезда с луною говорит.
Когда мошенничество стало его второй натурой, куда смотрела его первая натура?
Прочные перила разума над бездной — вот что такое форма художественного произведения, и ничего другого.
Самое большое удовольствие от писательской работы я лично испытываю не в процессе творчества. Вдохновение сладостно, но и мучительно. А вот, скажем, я написал черновик вещи и считаю, что удачно написал. И ложусь спать. На следующее утро самая приятная часть работы — чистить черновик. Это как в жаркий летний день сдирать с охлажденного апельсина кожуру.
На одной остановке вместе с другими людьми вошла довольно пожилая женщина с увесистой сумкой в руке. Свободных мест не было, и я, встав, предложил ей свое место Естественно, по-русски, забыв молчаливые намеки на то, что я иностранец.
— Обойдусь! — вдруг сказала эта женщина и так оскорбленно посмотрела на меня, как будто я своими словами скинул с себя лет десять и нагло нахлобучил ей на шею лет пятнадцать.
Я еще раз предложил ей сесть, но она на этот раз ничего не ответила и только поставила свою сумку у ног Я продолжал стоять как дурак.
— Да садись, парень! — крикнул этот работяга. — Она еще баба как звон! Постоит!
Женщина, как это ни странно, благодарно улыбнулась его якобы простонародной точности.
Я сел, несколько оглушенный случившимся. Давненько меня не называли парнем, но, с другой стороны, женщина посчитала меня слишком старым, чтобы уступать ей место. После этого подмигивания и кивки этого полупьяного работяги приняли слишком неприличный характер. Он не только призывал меня выйти наконец на поверхность земли и выпить, но как бы обещал своими кивками прихватить и эту женщину, улыбнувшуюся ему.
Я вышел на ближайшей станции, подождал следующего поезда и сел в него. Рядом со мной устроились две молоденькие женщины, так и полыхавшие своими новостями, как бывает с женщинами, когда они давно не виделись. Они оживленно переговаривались, слишком надеясь, что грохот состава заглушает их голоса.
— Ой, что со мной было этим летом, я чуть не умерла от ужаса! — полыхнула одна.
— А что случилось? — полыхнула другая.
— Я была вечером в парке, и меня там изнасиловали хулиганы! Я от ужаса чуть не умерла! Столько раз ходила в парк, и ничего. А тут — на тебе!
Вот дура, подумал я, какой черт в наше время понес тебя одну вечером в парк! Да она хотела, чтобы ее изнасиловали, но деликатно. Больше я к ним не прислушивался.
Я доехал до своей станции, вышел из метро и направился домой. Шагая по тротуару уже по своей улице, я вдруг увидел, что навстречу идут два молодых человека и, не сводя с меня глаз, улыбаются.
Конец маразму, подумал я. Конечно, это мои читатели узнали меня и улыбаются, вспоминая мой юмор. А еще многие писатели жалуются, что молодежь перестала читать! Я дружески, но ненавязчиво кивнул им. Кажется, не успел я докивнуть, как они оказались передо мной. Сейчас попросят автограф, но взял ли я ручку с собой — последнее, что я успел подумать.
— Вам повезло! — крикнул один из них. — Рекламная распродажа! В пять раз дешевле, чем в магазине! Вам повезло!
Чувствуя, что происходит нечто непристойное, тем более стояли они передо мной в какой-то похабной близости, но я все еще думал — это мои читатели, и то, что кажется мне непристойностью, — недоразумение, вызванное тем, что они не понимают — я абсолютно равнодушен к вещам. Дальнейшее не поддается разумному анализу. Они суют мне какие-то паршивые перчатки, какое-то гнусное кашне, и все это я почему-то беру, вынимаю бумажник и спрашиваю:
— Сколько?
А так как я без очков, а надевать очки и тщательно пересчитывать деньги на глазах у своих поклонников кажется мне неблагородным, сам протягиваю бумажник, правда, твердо помня, что там не больше ста рублей.
Тот, что кричал, мгновенно опорожнил бумажник и, вынимая деньги, чему я успел поразиться, пальцами, на ощупь их посчитал и вернул мне бумажник.
— Вам повезло! — крикнул он в последний раз, и в тот же миг оба сгинули в толпе.
Чувствуя себя вдвойне изнасилованным, именно вдвойне, не потому, что их было двое, а потому, что сам факт изнасилования во время изнасилования я не осознал, стою на тротуаре. Продолжая придерживать кашне и негнущиеся перчатки, я заглянул в свой бумажник. Я увидел, что в нем осталась какая-то смятая купюра. Тут я почему-то не поленился достать очки, при этом стараясь не уронить ненавистные перчатки и кашне, надел очки и разглядел купюру. Это была пятирублевка. Почему он ее не взял — для меня до сих пор великая загадка. Может быть, это его выражение благодарности мне. Он дал мне "на чай" мои же пять рублей за удобство идиотизма.
Я вдруг вспомнил о своих снотворных. Страшное подозрение пронзило меня! И почему они стояли передо мной в такой похабной близости?! Мистика зла! Сперли! Я мгновенно погрузил ладонь во внутренний карман пиджака и — о счастье! — нащупал там свои облатки, как в детстве случайно забытые конфеты.
А ведь могли спереть. В этом молниеносном мошенничестве все-таки был оттенок благородства. Могли спереть, но не сперли. Да и стояли они передо мной в похабной близости, чтобы прикрыть эту сцену от остальных прохожих. А ведь именно сегодня ночью, судя по всему, мне особенно понадобится снотворное. Прекрасное снотворное — реладорм! Пусть то, что я говорю, похоже на рекламу, но оно достойно любой рекламы.
Однако, поуспокоившись, я подумал, а что делать с этими трофеями? Являться домой и объяснять жене, как это все получилось, было свыше моих сил. И почему я так пристально заинтересовался оставшейся купюрой? Теперь я понял. Если бы купюра была достаточно крупная, видимо, на это я подсознательно надеялся, то случившееся можно было бы считать грубоватым трудом, а не насилием. Но пять рублей! Мысль о каком-то там гипнозе я отметаю. Просто мой дружеский, но ненавязчивый кивок они приняли за добродушие лоха. Впрочем, еще до кивка они смотрели на меня, доброжелательно улыбаясь: это как раз тот, кто нам нужен.
Мошенники иногда проявляют незаурядную психологическую тонкость. Только вчера был у меня мой племянник и рассказал забавный случай. Сам он служит в фирме. Такой могучий красивый парень.
Он приехал на какой-то рынок, чтобы заглянуть в магазин запчастей. Что-то ему надо было купить. И вот он купил то, что ему было надо, и возвращается к своей машине. Садится в нее и вдруг понимает, что заднее колесо спущено. Он выходит из машины, заменяет заднее колесо и снова садится в машину, едет. Минут через двадцать замечает, что его дипломат, лежавший рядом на переднем сиденье, исчез. Мог бы заметить и пораньше. Тогда он начинает понимать, что вор нарочно проколол его заднее колесо, чтобы, пока хозяин будет с ним возиться, сунуться в машину и забрать то, что там плохо лежит. В таких случаях ее не запирают.
Так и получилось. В его дипломате лежали паспорт и документы о прописке в новую квартиру. Конечно, если бы вор знал, что там никаких других ценностей нет, он, может, даже воздержался бы от этой кражи. Но и его можно понять. Не будет же он проверять содержание дипломата, когда в двух шагах от него хозяин машины возится с задним колесом.
И вот мой племянник поворачивает назад и снова подъезжает к этому рынку и спрашивает у разных торговцев, возле которых он оставлял машину, мол, не замечали ли они здесь какого-нибудь подозрительного человека, подходившего к его машине, с некоторой надеждой, что этот подозрительный человек все еще в доступной близости. Видимо, он надеялся при помощи своей могучести на месте решить вопрос. Простодушный. Продавцы так и скажут, даже если видели этого подозрительного человека. Нет, говорят, не видели.
Мой племянник сильно приуныл. Новый паспорт получать, новые справки выбивать. И вот он вечером сидит грустный у телевизора, и вдруг раздается звонок. Он подымает трубку. Какой-то человек ему сообщает, что нашел возле мусорного бака паспорт и справки, где был этот телефон. Не его ли это все?
— Мое, мое! — радостно отвечает мой племянник, стараясь заразить своей радостью позвонившего. Но радостью заразить не удается.
— Две тысячи долларов, и я вам возвращаю паспорт и справки!
Мой племянник, как и многие могучие люди, был человеком вспыльчивым, ибо могучесть позволяет человеку быть вспыльчивым. Нет, конечно, и хилые люди бывают вспыльчивыми, но они чаще всего скрывают свою вспыльчивость. И оттого, что они скрывают свою вспыльчивость, они становятся еще более хилыми и даже еще более вспыльчивыми и уже из последних сил стараются скрыть свою вспыльчивость. Но моему племяннику скрывать было нечего.
— Я за триста долларов съезжу в Абхазию, получу новый паспорт и вернусь! — крикнул он и швырнул трубку.
Через несколько минут снова раздается звонок.
— Что вы такой горячий, — удивляется тот же голос. — Хорошо, приносите триста долларов и получите свои документы. Мне тоже это стоило нервов!
И он назначает ему свидание на окраине Москвы, в магазинчике слева от входа в рынок, где торгует очень симпатичная девушка. Указывает время.
— Хорошо, — говорит мой племянник, соображая, куда ехать и где расположен этот магазинчик.
Жена рыдает, умоляет его не ехать, мол, убьют, но он, отчасти благодаря своей могучести, не соглашается с женой и на следующий день едет туда. Конечно, он прекрасно понимает, что все это дело рук одного человека или одной шайки.
Он входит в магазинчик и в самом деле видит, что там торгует симпатичная девушка. И она ему улыбается очень благожелательно и даже каким-то образом его узнает.
— Сейчас он подъедет, — говорит.
И в самом деле, через некоторое время в магазинчик входит какой-то парень и смотрит на племянника, неприятно задетый его могучестью. Видно, это сообщник. Тот, который прокалывал колесо, мог сам убедиться в его могучести. Но тот не пришел, может быть даже в глубине души стесняясь содеянного.
— Это вы потеряли паспорт и документы? — спрашивает парень.
— Да, я.
— Сходи к моей машине и принеси оттуда пакет, — обращается парень к этой хорошенькой девушке, и она, нырнув под перегородку, быстро выходит из магазина и через пять минут приносит какой-то пакет и вручает моему племяннику. Тот, несколько удивляясь форме пакета, разворачивает его. А там пистолет.
— Это не мое, — немного растерявшись, но при этом не теряя своей могучести, говорит мой племянник этому парню.
— Дура, не этот пакет, а другой! — кричит парень продавщице и, взяв пакет с пистолетом у моего племянника, небрежно сует его в свой карман.
Продавщица опять бежит и приносит другой пакет. Племянник разворачивает его и убеждается, что там не пластиковая бомба, а в самом деле его паспорт и документы. После чего он отдает этому парню триста долларов, и они мирно расстаются.
Здесь психологическая тонкость, я думаю, заключается в этой путанице с пакетами. Конечно, все было заранее оговорено с девушкой. Игра с пистолетом нужна была на случай, если вдруг хозяин паспорта заартачится и не захочет давать денег.
...Однако я стою на улице и не знаю, что делать с этими вещами. Сунуть их в урну? Но возле ближайшей урны стоят какие-то люди и распивают водку. Могут счесть за оскорбление. В наше время это опасно.
— Вот подлец, — скажут, — мы тут, горюя о судьбе родины, пропиваем последние деньги. Народ холодает и голодает, а этот негодяй шмотками разбрасывается!
Один писатель остроумно сказал: в России культура нищеты. Могу к этому добавить, что нищета чаще стремится дать по морде, видимо, защищая культуру своей нищеты. В таком духе сравнения можно продолжить. Например, глупость — культура многообразия ума. Или у самураев развита культура харакири. Сомнительный повод для гордости.
Но что же делать с этими шмотками? И вдруг мне наконец повезло. Оказывается, совсем рядом со мной сидела нищенка.
— Подайте что-нибудь, — обратилась она ко мне. Гениальная хитрость мелькнула у меня в голове! Я подал ей эти хамские перчатки и не менее хамское кашне. Она рассмотрела их и почему-то, взяв в обе руки кашне, расправила его, то ли пытаясь установить размер кашне, то ли любуясь его расцветкой. Так как у этой нищенки лицо было восточного типа, вся эта сценка почему-то напомнила давний фильм, экранизированную оперетку, что ли, "Аршин мал алан". Там еще пел когда-то знаменитый Бейбутов. Я вдруг почему-то с некоторым стыдом подумал, что довольно долго живу на этом свете. При этом, несколько стыдясь своего бесстыдства, признался себе, что жить все еще хочется. Даже сильнее, чем раньше. Жизнь — как проигрывающий игрок, чем больше живешь, тем больше жить хочется.
Потом нищенка, оставив кашне, стала натягивать на свои руки перчатки. Не без труда натянула, после чего спросила:
— А деньги есть?
Возможно, как восточная женщина, она решила приостановить мой стриптиз, а разницу получить деньгами.
— Нет! — огрызнулся я и весьма целенаправленно двинулся к дому, чтобы в полной сохранности донести до него пять рублей. Как это ни удивительно — удалось.
Придя домой, я разделся и хищно налетел на машинку, решив весь этот день записать, а то потом забудется. Я так увлекся, отщелкивая все, что со мной случилось, что, когда позвонил телефон, автоматически поднял трубку, забыв о своем правиле никогда не подымать трубки.
— Вы такой-то? — спросил бойкий женский голос.
— Да, я такой-то.
— Мы знаем, — с необычайным вдохновением затараторила она, — что вы известный писатель, и поэтому к вам обращаемся. Вступайте в наш знаменитый клуб...
Она назвала этот клуб, но я тут же забыл его название.
— Толпы людей, — продолжала она, — осаждают нас с надеждой вступить в наш клуб, но мы их с негодованием отвергаем! У нас только избранная публика. Членские взносы символические — всего сорок долларов в месяц!
Тут она не выдержала и расхохоталась в трубку и долго не могла остановить хохот, видимо, не в силах совладать с комичностью мизерной суммы.
— Вы платите сразу за год и получаете карточку нашего клуба. По карточке нашего клуба вы можете в любой день зайти в ресторан нашего клуба и поужинать за полцены.
Но я уже был закален этим днем и хорошо владел собой, о чем она, конечно, не подозревала. Тем более я время от времени бросал взгляд на угол стола, где лежали облатки со снотворным. Это меня взбадривало.
— Простите, — сказал я, — а как быть, если я в ваш ресторан привожу своих гостей?
— До четырех человек за полцены! — радостно сообщила она мне. — Но, чтобы получить клубную карточку, надо заплатить за год вперед! Сумма символическая — всего сорок долларов в месяц!
Тут она снова расхохоталась, возможно ожидая, что и до меня наконец дойдет юмор. Но юмор не доходил. Дав ей отхохотаться, я спросил:
— До четырех человек включительно?
— Что значит включительно? — строго спросила она — Я могу привести четырех гостей или только трех, а я четвертый? — спросил я.
— Вы четвертый, — затараторила она опять, — но вы даете ручательство за своих гостей! У нас очень культурная публика. Вплоть до миллионеров! Никаких застольных песен и никаких посыланий бутылок от одного стола к другому! Вы должны у нас забыть эти кавказские привычки. Но самое главное даже не это! Вы можете заказать номер в нашей гостинице и жить в нем сколько угодно за полцены.
— Зачем мне гостиница, — вставил я не без раздражения, — когда я москвич!
— Мало ли что, — пояснила она, — вы же творческий человек. Вам же иногда необходимы конфиденциальные встречи!
Тут она засмеялась таким воркующим смехом, что можно было подумать — она сама готова в первый раз стать участницей конфиденциальной встречи, с тем чтобы я, поучившись у нее, уже самостоятельно их устраивал. Воркующий смех долго угасал. Угас. Молчание. Было похоже, что она мирно уснула после такой встречи или показывает, как засыпают женщины в таких случаях. Но через несколько секунд ее явно посвежевший голос грянул снова:
— Но даже не это самое главное! Гостиницы нашего клуба раскинуты во всех культурных центрах Европы! Там бильярдные, игорные заведения, бассейны, теннисные корты! Показав карточку нашего клуба, вы сколько угодно можете жить в них. Номер вполцены, ужин вполцены! При этом, не падайте от удивления, завтрак бесплатный! Шведский стол. Берите что хотите и сколько хотите — до ужина даже не вспомните о еде!
Не дожидаясь, когда она мне предложит Эйфелеву башню вполцены, я ее вежливо перебил.
— Спасибо большое, — сказал я, — за то, что ваш выбор остановился на мне. Но дело в том, что я не могу воспользоваться вашим шикарным предложением. Я вообще не выхожу из дому!
— Как не выходите! — вдруг вспылила она. — Я сама видела! Вас недавно показывали по телевидению. Вы что туда, перелетели?!
— Дело в том, — сказал я, — что люди из телевидения снимали меня в моем кабинете.
На этот раз так оно и было. Последовало сокрушительное молчание в три-четыре секунды. И она вновь зазвенела:
— Я нашла выход! Будете благодарить меня всю жизнь! Мы пришлем к вам нашего агента. Вы заплатите ему за год членские взносы, и он вам торжественно вручит карточку нашего клуба. Я опять вспомнила о символической цене и умираю теперь от внутреннего смеха.
Теперь. А кто ей раньше мешал умирать от внутреннего смеха?
Но, судя по всему, она не умерла.
— Зачем мне ваша клубная карточка, — повторил я исключительно четко, — когда я вообще не выхожу из дому. Спасибо! До свиданья!
— Подождите! — взвизгнула она. — Я тут посоветуюсь! Для вас можем сделать исключение, посылать ужин на дом.
— И гостиничный номер на дом? — спросил не без ехидства.
— Не поняла, — сказала она, — повторите!
Тут она вывела меня из себя.
— Богатство, — разъяснил я назидательным голосом, — Бог адства.
— Опять не поняла, — деловито сказала она, — повторите!
— Богатство, — четко повторил я. — Бог адства.
— Снова не поняла, — сказала она, — повторите по буквам! Записываю!
Тогда я пошел на компромисс и сказал:
— Хлеба каравай — нищему рай.
И тут она сразу все поняла и бросила трубку. Конечно, все это какая-то афера. Очередная пирамида... Загадка. Оскорбление мопса — пирамиды Хеопса — в чем? Быстро отвечайте!
Если бы не сегодняшний день, закаливший меня примерами из жизни, я бы, наверное, долго что-нибудь мямлил, и неизвестно чем бы это все кончилось. ...Вера в человека! Какое благородное пренебрежение мудростью! Я снова сел за машинку, чтобы вписать в рассказ и этот разговор, а то потом забуду. В большом хозяйстве любая тряпка пригодится, как говаривал Ленин еще до революции, когда ему жаловались, что в партию принят отъявленный негодяй.
Только я этот разговор нашлепал на машинке, как ко мне в кабинет вошла жена.
— Как хорошо ты сегодня погулял по Москве, — сказала она. — У тебя даже цвет лица улучшился. Давно у тебя не было такого цвета лица! А я же тебе каждый день говорю: почаще бывай на воздухе! Почаще бывай на воздухе! Сходи завтра на рынок за картошкой. Тебе же полезно. Кстати, развлеку тебя. Какой забавный сон я видела! Как будто кто-то невидимый подносит мне карту Италии в виде сапожка. "Теперь вы понимаете, почему итальянская обувь лучшая в мире?" — таинственно спрашивает у меня этот невидимый. "Да! Да!" — радостно отвечаю я во сне. Смешно?
В самом деле смешно. С такими снами человек живет до ста лет. Мы посмеялись, и жена вышла из кабинета. А я подумал: как раз концовку дала! И тут же напечатал то, что она сказала, чтобы потом не забыть.
...Последняя загадка, читатель! Один человек утром вошел в свою ванную и вдруг увидел, что скелет преспокойно чистит зубы над умывальником.
— Ты чью щетку взял, сука! — раздраженно обратился он к скелету. — Кстати, и халат мог бы накинуть. Все-таки женщины в доме!
Спрашивается: сколько этот человек выпил накануне (желательно в граммах) и кто он?
Я бросил взгляд на угол стола, где лежали облатки с реладормом. Целый месяц можно высыпаться: благодать! Спокойной ночи, господа! До встречи в Гефсиманском саду!
_________________________________


НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Это был грузный, облысевший человек с тяжелыми веками и усталым лицом. На вид ему было пятьдесят с лишним лет. Он позвонил во входную дверь коммунальной квартиры, где она жила с мужем и двумя детьми, позвонил, нажав именно кнопку их комнаты, и она ему открыла.
Он назвался родственником, но она его не узнала и от стыда растерялась и от растерянности впустила его в свою комнату.
Был первый послевоенный год. Когда он уже сидел в комнате и назвал себя, она вдруг ясно припомнила то, что было более тридцати лет тому назад! Совсем девочкой она с матерью гостила у дальних своих родственников, и там был молодой юнкер, который подбрасывал ее на руках, и она хохотала от восторга и страха,
Потом были война с Германией, революция, и она его больше никогда не видела. Она только слыхала, что в гражданскую войну он был с белыми, сражался против Красной армии, а что было потом, она не знала. То ли его убили, то ли он ушел с остатками белой армии за границу.
И вот теперь этот грузный, стареющий человек говорит, что он приехал из Франции и на пути к своим родственникам в Горьковскую область (он это старательно выговорил) зашел к ней, зная, что она сейчас живет в Москве. Как она ни вглядывалась в него, в чертах его лица и тем более фигуры ничего не угадывалось от того стройного, лихого юнкера. Как быть?
Навеки испуганная Советской властью, она заподозрила недоброе. Конечно, внешне он мог так измениться, что она его никак не могла узнать. Ведь сколько лет прошло, и каких лет!
Но откуда он мог выведать ее адрес, она всю жизнь живет под фамилией мужа, которого он никогда не видел? Может, он узнал ее адрес у кого-то из общих родственников? Но и родственников разбросало по стране, и она почти ни с кем из них не переписывалась. Почти... Спросить у него об этом она не осмеливалась, чтобы не раздражать его, если он посланец НКВД.
Она вышла замуж в самом начале тридцатых годов за инженера, который был прислан в Нижний Новгород строить знаменитый Горьковский автомобильный завод. Инженер этот был веселым, умным, добрым человеком и, хохоча, увел из-под носа нижегородцев одну из самых красивых девушек города. К тому же он был рабочего происхождения, и это в какой-то степени было гарантией, что новая власть их не тронет.
...Сейчас она заподозрила, что этот человек — посланец НКВД, и они, узнав, что у них был родственник за границей, да еще бывший участник белого движения, вышлют их из Москвы или арестуют.
Боже, Боже, а что если это не так? А что если этот человек в самом деле приехал из Франции? И раз его впустили в страну, значит, простили грех молодости или не знают о нем. Она уже слышала, что некоторые русские люди после войны возвратились в Россию из эмиграции. То, что потом их почти всех пересажают, она еще и не могла знать.
Сердце у нее разрывалось от этой неопределенности. С одной стороны, гость очень толково рассказал об их родственных отношениях, но, с другой стороны, почему-то не вспомнил те два дня, когда она с мамой гостила в их имении под Нижним и он ее, девочку-хохотушку, подбрасывал на руках. Конечно, сама она ему об этом не напомнила.
Она сразу же сказала ему, что не знает ни о каких таких родственниках и никогда с ними не встречалась. Но если бы он вдруг сказал: "Неужели вы не помните, как я вас, девочку, подбрасывал на руках?!" — она бы поверила ему и оставила его ночевать, как он просился. Поезд у него уходил на следующий день. Но он этого не вспомнил, он даже не вспомнил, что они с мамой гостили у них два дня. Он только точно назвал всех родственников.
В прямом смысле репрессии не коснулись их семьи, но она хорошо знала, что происходило в двадцатых и тридцатых годах. До революции отец ее был управляющим страховой компанией Волжского пароходства.
— Это власть босяков, — говорил он брезгливо.
Теперь он работал простым бухгалтером в городском банке. Ему навязывали для обучения совершенно неграмотных людей, которых он в самое короткое время должен был выучить бухгалтерскому делу. При этом угрожающе постукивали наганом по столу.
При всем при том домашний быт он старался сохранить дореволюционный. И если в обед иногда подавали только вареную картошку, то тарелка все же должна была быть подогретой, а салфетка накрахмаленной.
В начале тридцатых годов, когда некоторых молодых инженеров автомобильного завода посылали учиться в Америку, ее мужу тоже предложили ехать, и он был готов.
— Не езжай, — запретил ему ее отец, — всех, кто уедет в Америку, потом, когда они вернутся, арестуют.
Муж ее не поехал. И в самом деле всем, кто туда поехал, сначала после возвращения дали повышение по работе, а потом их арестовали как шпионов.
Да, строг был ее отец. Ни одного дня своей жизни он внутренне не признавал новую власть. Однажды сын его, уже учась в техникуме, сказал ему:
— Папа, спрячьте куда-нибудь иконы. Из-за них я не могу пригласить друзей в дом. Мне стыдно!
— Ах, тебе стыдно! Ну и убирайся к своим босякам! — взорвался отец и выгнал его из дому. Сын ушел и стал жить в общежитии. Как разрывалась ее бедная мама между мужем и сыном, тайно помогая сыну деньгами и едой.
А вот сейчас у Тамары Ивановны сердце разрывалось между желанием признать этого родственника и ужасом за свою семью, если он — посланец НКВД и их так проверяют. Что будет с двумя детьми-школьниками, если ее с мужем арестуют или просто вышлют в Сибирь. Страшно подумать!
— Тамара Ивановна, — снова и снова напоминал гость, — как же вы забыли? Мы же родственники! Я ваш троюродный брат.
— Не знаю, не знаю, — покрываясь красными пятнами, отвечала она с преувеличенной твердостью, — я ничего не слыхала о таких родственниках.
Ее муж, теперь в Москве преподававший в институте, заполнял очень подробные анкеты, но, конечно, никогда не указывал, хотя это требовалось, что родственник его жены находится за границей. И вдруг сейчас они это обнаружат и ткнут его носом в эти анкеты. Нет, никогда она этого не признает! Ее муж был единственным беспартийным на кафедре, и его держали благодаря его исключительной работоспособности и чистоте происхождения. Кафедра держалась на нем. Нет, никогда она этого не признает! Но с другой стороны, если этого человека впустили в страну, какой же стыд отказывать ему в гостеприимстве.
Голова ее шла кругом. А еще за стенкой их коммунальной комнаты жила семья следователя НКВД, и может быть, именно он все это тайно затеял, чтобы в случае удачи захватить их комнату. И такое случалось.
Этот сосед был очень вежливым, улыбчивым человеком, но улыбка его была белозубая, как смерть. По утрам он в ванной долго чистил зубы, и это было слышно в коридоре.
Он работал по ночам. Одно время муж ее тоже работал по ночам дома, он писал диссертацию, пользуясь тем, что семья спит. На рассвете, услышав в тишине осторожное верещанье ключа входной двери, муж знал, что это сосед возвращается с работы, и сам прекращал работу. В такие минуты они иногда встречались в коридоре. Сосед всегда, увидев его, шутил:
— Мы с вами ночные работники.
Тамара Ивановна, разговаривая с этим неожиданным гостем, все время понижала голос, невольно косясь на ненадежную стенку и молча призывая гостя тоже понизить голос.
— Кто-нибудь спит? — наконец спросил гость удивленно.
— Наоборот, не дремлет! — вдруг неуместно вспыхнула она. Впрочем, если этот гость действительно приехал из Франции, для него эта фраза была бы достаточно туманной.
Часа полтора стареющий, грузный человек в хорошем заграничном костюме уговаривал ее признать его, но она твердо стояла на своем. Наконец он тяжело поднялся и ушел, не прощаясь.
Никаких отзвуков этого события в ее семье никогда не было. До конца своих дней, а она еще долго жила, Тамара Ивановна рассказывала об этом случае в кругу очень близких людей и никогда не могла понять, правильно ли она поступила. Но все же склонялась думать, что правильно. Ведь она была такой хорошенькой девочкой, вздыхала она, кончая рассказ, как же юный юнкер мог забыть, что подбрасывал ее на руках и при этом они оба так хохотали, так хохотали! Ведь такое не забывается! Правда, правда?!
___________________________________


НА ДАЧЕ

— Дыши! Дыши! Дыши! Наконец-то наступило лето! В России время жизни — зима. Наше лето — рай для бедных. Так захотел Бог.
— В ожидании лета есть что-то мистическое. Ожидание лета слаще самого лета. Почему Бог не создал для всех народов один и тот же теплый климат? Почему в России не итальянский климат?
— А разве есть справедливость в том, что в мире бедные и богатые, красивые и некрасивые, умные и глупые? Но еще неизвестно, кто больше наслаждается солнцем: чукча или неаполитанец.
— Известно. Неаполитанец. Он создал чудные песни. Они — явная благодарность прекрасному климату. Было бы странно и неестественно, если бы чукча пел песни, похожие на неаполитанские.
— Для него его песни не хуже неаполитанских.
— Но для нас хуже.
— Это шутка Бога, имеющая серьезный смысл. Человек при жизни должен слышать песни, похожие на райские звуки, и тосковать по раю. Великое неравенство людей имеет грандиозное значение в замысле Бога. Только соединившись в любви к Богу, люди почувствуют истинное равенство и истинность Бога. Любовь к Богу настолько поднимет людей над повседневной жизнью, что все остальное им покажется пустяком по сравнению с этим счастьем.
— Матери ее голодный ребенок не покажется пустяком.
— Когда люди соединятся в любви к Богу, это дело нескорого будущего, богатый добровольно поделится своим богатством с бедняком.
— Значит, ты отрицаешь социальную борьбу?
— В пределах разума я ее не отрицаю. Но как только социальная борьба принимает кровавую форму, она порождает новую ненависть и новый гнет.
— Предположим, наступает день всеобщей любви к Богу. Но человек помнит: я всю жизнь был полуголодным, а теперь равен в любви к Богу с богатым. Где справедливость? Некрасивая женщина, которую никто никогда не любил, скажет: "Вот за этой всю жизнь волочились мужчины, а теперь мы с ней равны в любви к Богу?".
— Будет естественный механизм компенсации. Всем удачникам будет трудней прильнуть к Богу. Об этом и Христос говорил. А, кстати, сам ты веришь в Бога?
— Временами. Почему-то, когда я себя чувствую сильным, свежим, вдохновенным, я верю в Бога, я ощущаю, что Он есть, я как бы вижу, что Он, одобрительно кивая, смотрит на меня. И все, что я делаю, у меня хорошо получается. А когда у меня обычное серое настроение и я задумываюсь о Боге, я говорю себе: не знаю. Нет доказательств, что Он есть или Его нет.
— А в чем физически выражается, что ты чувствуешь Бога?
— Кроме того, что я делаюсь бодрей и быстрей соображаю, появляется настойчивое ощущение, что центр всех смыслов где-то наверху, в небесах, тело легчает, как бы готовое к взлету, приобретает грузоподъемную силу.
— Но что приходит раньше — это чувство Бога или вдохновенное состояние?
— В том-то и дело, что сперва приходит вдохновенное состояние, стремление вверх, а потом я догадываюсь, что Бог повернулся ко мне.
— Выходит, Бог открывается тебе. Он жалеет тебя и прерывает твое жалкое состояние. Но значит, ты чем-то заслужил Его внимание? Может, тем, что не роптал на Него в своем бессилии?
— В самом деле, никогда не роптал. Когда я Его чувствовал, все и так получалось, а когда не чувствовал, на кого же было роптать? Ропщут на того, в кого верят, а он ничем не помогает.
— Возможно, ропот и молитва взаимоуничтожаются, если они равны. Остается ноль. Но если ты уже чувствовал Бога, чуть ли не видел Его, потом, когда ты впадаешь в неверие, ты можешь вспомнить свое боговдохновенное состояние и сказать себе: "Это уже было! Значит, я сейчас в упадке, глаза и уши у меня закрыты, я не могу видеть и слышать небо. Потом когда-нибудь они откроются".
— Конечно, я вспоминаю то состояние, но не меняюсь от этого. Это похоже на то, как если ты видишь женщину, которую когда-то страстно любил и испытывал огромное волнение от ее присутствия. Но ты ее давно разлюбил, вот она рядом, вы приятели, и ты ничего не чувствуешь.
— Похоже, да не то. Ты ведь много раз испытывал ощущение божественного присутствия. Потом оно у тебя проходило. Ты начинал сомневаться в Боге. Но потом внезапно взбадривался и опять чувствовал, что Он есть.
— Да, так бывало много раз. Я чувствовал, что в меня вливаются не принадлежащие мне силы. Я понимал, что это Бог вливает в меня силы, и я радостно верил в Него! И как не поверить в очевидное! А потом Он вдруг исчезал.
Это все равно, как быть голодным, и вдруг какой-то человек протягивает тебе кусок душистого хлеба. И как не поверить в реальность этого человека!
Но бывает так, что ты еще жуешь этот душистый хлеб, а человек, давший его, исчез. Очень странное чувство испытываешь, особенно после того, как последний кусок хлеба проглочен.
— Я думаю, что это просто дар. Природный дар удерживать в себе чувство Бога или время от времени терять его. Все время удерживать в себе чувство Бога человек не может. Вероятно, это могут только святые. Все дело в длительности промежутков. Длительность промежутков может быть проверкой Бога: а как ты ведешь себя без Меня?
Более того. Бывает, что человеку и с Богом плохо. Если бы человеку с Богом было всегда хорошо, каждый дурак старался бы делать вид, что он верит. Такой вере Бог, конечно, не придает значения.
Ты слышишь чудную мелодию, льющуюся с небес, а потом, когда она замолкает, ты никак не можешь припомнить ее, пока она снова не польется сверху.
— Да, да, что-то вроде этого. Или так. Когда я чувствую Бога, я решаю сложнейшую математическую задачу, которую до этого считал нерешаемой. Но вот проходит время, и я снова впадаю в унылый скептицизм, снова бьюсь над этой задачей и считаю ее принципиально нерешаемой.
— Но ты ведь помнишь, что когда-то решил ее?
— Помню, но что толку! Сейчас мне кажется, что я ее неправильно решал.
— Как же неправильно, когда был точный ответ: Бог. Вера не отрицает земную логику, но она другая. Опираясь да земную логику, она объясняет небесную. Так, опираясь на родной язык, мы изучаем чужой язык.
Представь себе ночь. Ты сидишь у себя в комнате и читаешь прекрасную книгу при электрическом свете. Вдруг свет гаснет. Но книга тебе настолько интересна, что ты находишь старый фонарик и пытаешься наладить его, чтобы читать дальше. Но он никак не налаживается. И вдруг брызнул электрический свет. Ты откладываешь фонарик и продолжаешь читать книгу. В конце концов, для тебя главное свет, а не попытка наладить старый фонарик.
Впрочем, есть люди, которые, взявшись наладить злополучный фонарик, забывают, собственно, для чего они его налаживают уже при электрическом свете. Они до того увлекаются починкой испорченных фонариков, что им начинают их приносить соседи и знакомые... Они давно забыли о книге, которую читали.
— Но что же делать, когда этого света нет?
— Жди и верь, что, раз он был, значит, он снова будет. Преодолевая уныние, старайся делать то, что ты делал при свете. Хотя бы на ощупь! Не можешь читать — думай! Это почти одно и то же. Но при этом не разваливайся и верь в сигнал сверху. Прислушивайся. Прислушивающийся — рано или поздно услышит.
— Но ведь это что-то вроде системы Станиславского?
— А что в этом плохого? Церковь и есть всемирная система Станиславского. Вернее, Станиславский свою систему придумал, подражая Церкви. У людей из-за суеты жизни слабо выражено религиозное сознание. Церковь призвана будить и укреплять это сознание в человеке.
— А знаешь, что со мной недавно было. Я на мгновенье совершенно ясно представил логическое доказательство существования Бога.
— Любопытно.
— Я был у друзей на ферме. Они держат лошадей и решили устроить верховую прогулку в окрестных лесах. Сидя на лошади, я думал о Боге. И вдруг у меня в голове вспыхнуло совершенно четкое логическое доказательство существования Бога. И в этот же миг я через голову лошади рухнул на землю и довольно сильно ушиб спину. Дело в том, что в тот самый миг, когда в голове у меня мелькнуло неопровержимое доказательство существования Бога, лошадь опустила свою голову и стала щипать траву. Но я ничего этого не заметил. Надо было или ослабить поводья, чтобы дать ей пощипать траву, или крепче держать их и не давать ей опустить голову. Я не сделал ни того, ни другого и перевалился через голову лошади.
— А как же с логическим доказательством существования Бога?
— Представь себе, я так больно ударился спиной, что начисто о нем забыл. Оно выскочило у меня из головы.
— Выходит, логика лошади оказалась сильней твоей логики?
— Выходит.
— Судя по тому, что ты ушиб спину, доказательство это родилось у тебя в спинном мозгу.
— Ты шутишь, но я четко помню, что доказательство это на мгновенье озарило меня.
— На лошади всегда надо думать о лошади. Так и в жизни надо думать о жизни. Иначе жизнь сбросит тебя, как лошадь.
— Точно! Это же мне сказали друзья. Лошадь мгновенно чувствует, что всадник о ней забыл.
— Логическое доказательство существования Бога держалось в тебе не крепче, чем сам ты держался на лошади. Шаткость положения способствует шатким решениям.
— Частный вопрос. Я давно заметил, что девушки в церкви и на пароходе выглядят почему-то привлекательней, чем обычно...
— Это важный вопрос. Потому что в церкви и на пароходе — они в пути. А мужчина ищет спутницу, впрочем, как и девушка спутника, потому она и хорошеет.
— А почему в трамвае и в троллейбусе они не выглядят привлекательней?
— Трамвай и троллейбус заключают в себе чересчур практическую задачу. Они не в силах создать в душе девушки идею новой жизни, куда она должна направиться со своим спутником. Кстати, у многих народов это подсознательно угадано в обычае свадебного путешествия. Репетиция новой жизни.
— Один мой знакомый говорил: "После церкви почему-то особенно хочется согрешить". Я спросил: "Это что, как после бани выпить?" "Вот именно", — ответил он.
— Это реакция типичного бабника. Женщины в церкви хорошеют от чувства нового пути. А для него новый путь — это новая постель. Нет более комической ситуации — Дон Жуан и свадебное путешествие.
— Кстати, о юморе. В Евангелии практически нет юмора. Выцеживаете комара, а глотаете верблюда — больше ничего, похожего на юмор, в словах Христа не припомню. Десяток хороших шуток приблизил бы образ Христа к народу. Или евангелисты, стараясь передать главное, не обращали внимания на Его шутки?
— Трудно сказать. Я думаю, Христу вообще было не до шуток. Он заранее знал свою судьбу и спешил выговориться, чтобы спасти мир. Он ведь предупреждал, что никто не знает, когда нагрянет божественная ревизия. Он и Сам этого не знал и считал, что надо каждый день быть готовым. Тут не до юмора. Но, с другой стороны, Он был не прочь иногда посидеть за вином и расслабиться, видимо. Больше всего меня в Евангелии поражают дружественные укоры Христа своим ученикам: маловеры! Когда навстречу шагающему по воде Христу ступил в воду Петр и стал тонуть, Христос его спас и укорил в маловерии. Потому, мол, и стал тонуть. Он говорил своим ученикам, что вера может сдвинуть горы в самом прямом смысле. Такое впечатление, что Он взбадривал своих учеников: ну, еще одно усилие, и вы полностью овладеете верой! Он и лечил людей, чувствуя в них абсолютную веру в Себя.
Это историческое свидетельство в две тысячи лет говорит нам, что человек интеллектуально, вернее, технологически развившись, сильно ослабил Свою способность к вере. Великие технические открытия способствуют самообожествлению человека.
— Где же выход? Признание тупика цивилизации?
— Скорее всего, так. Предоставленный самому себе, человек распадается. В человеке вообще сила самоорганизации гораздо слабее силы самораспада. Человек нуждается во вселенской этической опоре. Вера точна, как наука, только не объяснима сегодняшней наукой. Гора, сдвинутая с места верой в Христа, — такое же научное явление, как железо, притянутое магнитом. Железо, притянутое магнитом, для дикаря будет чудом.
— Вероятно, утомительная борьба с собственными грехами мешает вере?
— Еще никто не обращался к врачу за помощью: переутомился в борьбе с собственными грехами.
— Нельзя отрицать, что Ленин и Гитлер были людьми сильной веры, хоть и дьявольской.
— Вот именно дьявольской! Сколько кровавого грохота они внесли в мир. Но их вера на наших глазах развалилась навсегда. Все, сказанное ими, невероятно плоско. Революционный восторг — это паника, бегущая вперед.
— Кстати, пока ты говорил, я обратил внимание на маленькую гусеницу, она доползла до края нашей скамьи и вдруг стала выпускать из себя какую-то нить, конец которой прилепился к скамье. Выпуская из себя эту нить, она опустилась на землю. Прямо альпинист с веревкой. Невозможно поверить, что эту живую нить ее природа выработала в борьбе за существование. Зачем? Она же могла спуститься и по ножке скамьи.
— Да. В теории эволюции много туманного. Например, зачем оленям ветвистые рога? Если это орудие нападения или защиты, ветвистость рогов только мешает.
— Может, такие рога помогают им раздвигать кустарники?
— Так можно придумать любое оправдание.
— Так зачем же оленю ветвистые рога?
— Создатель играл. Ветвистость рогов — избыток Его сил, игра.
— Теория эволюции никак не может объяснить смысл совести человека. Конечно, могут сказать, совесть — личный инстинкт коллективного выживания. Но ведь совесть заставляет нас делать вещи, явно невыгодные для нашей жизни. Иногда, в крайних случаях, совесть заставляет человека покончить с жизнью. Какая же тут борьба за существование?
— Совесть — пульсация Бога внутри человека. Порой нам в голову приходит новая мысль. Но вдруг, анализируя ее, мы обнаруживаем ее безнравственный характер. И тогда мы со стыдом отбрасываем ее, отказываемся от нее. И вот вопрос: перед кем мы стыдимся? Мы же знаем, что никогда этой мыслью ни с кем не поделимся и никто ее не мог услышать от нас. Не значит ли это, что все-таки был свидетель этой мысли, а именно Бог, Тот, Кто все видит и все слышит.
— Интересно. Но я тебя перебил, и ты не договорил. Чем Ленин и Гитлер возбудили народы на кровавые дела?
— Христос сказал, указывая на грешницу: "Пусть в нее кинет камень тот, кто безгрешен". И люди постыдились кинуть камень, вспомнив собственные грехи. А ведь руки чесались бросить камень!
Ленин и Гитлер крикнули: "Кидайте камни в этих! Это ваша священная обязанность!" У людей руки чешутся кидать камни, а тут объявляется, что это священная обязанность. Вся история человечества — вялотекущее человеконенавистничество, иногда переходящее в ярость. Но двадцатый век оказался самым кровавым.
Есть два способа жизни. Первый — жить, угождая себе. Второй — жить, угождая Богу и тем самым угождая себе. Первый способ кажется наиболее ясным, выгодным, коротким. Но это иллюзия. Когда люди живут, угождая себе, они невольно завидуют друг другу, подозревая, что другой ловчее угодил себе. Отсюда взаимная ненависть, которая короткий путь превращает в бесконечный путь всеобщей борьбы друг с другом. Когда люди живут, угождая Богу и тем самым себе, они не испытывают зависти друг к другу. Бог не выделяет любимцев. Образно говоря, они чаще смотрят вверх, а не друг на друга. Им не надоедает смотреть друг на друга. Они смотрят друг на друга уже освеженными глазами.
Надо удивляться не тому, что первый путь практически почти всегда побеждает, ибо слаб человек. Надо удивляться тому, что идея второго пути, будучи тысячи раз побеждена первым путем, не умирает, а продолжает жить, что и доказывает ее истинность.
— Интересно, как у человека с годами изменяется отношение к истине. Известный исторический анекдот. Гете и Бетховен гуляют по дороге. Появляется коляска очень знатного человека. Гете глубоко кланяется ему, а Бетховен демонстративно неподвижен.
В юности казалось, что Бетховен прав в своей гордой независимости, а Гете поступил как жалкий верноподданный. Филистер. Так его называл Энгельс.
Теперь, в зрелости, я вижу, что они оба были правы. Бетховен своей подчеркнутой независимостью как бы говорит: уважать человека нужно за его личные достоинства, а не за высокое происхождение.
Гете своим уважительным поклоном говорит: нельзя внезапно порывать с традицией — это грозит хаосом и кровью.
И вот они поступили противоположно, но каждый по-своему прав.
— Более того! Бетховен был бы неправ без противоположного жеста Гете. И Гете был бы неправ без противоположного поведения Бетховена.
Историческая мудрость в этом единстве противоречий. Без уважения к традициям жизнь превращается в хаос. Без утверждения личного достоинства человека, независимо от происхождения, жизнь мертвеет. Новое должно пробиваться постепенно сквозь ветшающую традицию и само должно превращаться в традицию.
— А как ты думаешь, чем вызваны современные кавказские и среднеазиатские войны?
— Я думаю, что все причины, которые называют политики, внешние. Внутренняя причина, о которой многие воюющие и сами не подозревают, — это восстание молодых против восточной этики уважения и подчинения старшим. Молодой человек с автоматом в руке, воевавший и рисковавший жизнью, подсознательно добивается права не уважать стариков и не подчиняться им. Я и раньше бывал на Востоке и позже в горячих точках побывал. Сейчас бросается в глаза дерзкое неуважение к старшим со стороны молодых. Но на этом беспрекословном подчинении старшим тысячелетиями был организован быт на Востоке. Старики более или менее сдерживали страсти молодых.
— Но когда же эта трагедия кончится, если верить твоей версии?
— Трудно сказать. Скорее всего, когда молодой сделается стариком и сменит автомат на палку.
— Слишком долго! Не хочу этому верить! Может, все еще уляжется.
— Дай Бог!
— Не кажется ли тебе, что в знаменитом изречении Достоевского "Если Бога нет — все дозволено" есть некоторая риторика?
— Почему?
— Но ведь точно так же и инквизиторы, сжигавшие живых людей, могли бы сказать: во имя Бога — все дозволено.
— Но инквизиторы, ссылаясь на Бога, оправдывали свои преступления, тогда как Достоевский утверждает, что безбожие лишает человека серьезной нравственной защиты от преступления.
— Кстати, попытка при помощи молитвы и покаяния умиротворить совесть не есть ли в некоторой мере бессовестность?
— Но почему?
— В знаменитой русской поговорке "не согрешишь — не покаешься" есть веселый намек на желательность греха. Получается, что человек, согрешивший и покаявшийся, в чем-то выше человека, который и не грешил, и не каялся. В акробатике человеческого жульничества здесь вера превращается в страхующую сетку.
— Но если не давать человеку покаяться, он начнет совершать еще большие грехи.
— Не знаю, есть ли в христианстве какой-то срок, который человек должен выдержать с болью за свой грех, а только потом ему дать покаяться.
— Я тоже не знаю, есть ли такой срок. Но я знаю, что человек без покаяния вырождается. Человек соприродно грешен, следовательно, покаяние должно сопровождать его всю жизнь.
— Стремление к преступлению в человеке лежит глубже, чем следование формуле: Бога нет, значит, все дозволено. Человек сначала мучился желанием преступления и его недозволенностью. И вот это желание преступления победило и сотворило формулу: Бога нет — все дозволено. И он себе все дозволил, но желание преступления явилось раньше формулы. Не формула сотворила преступление, но желание преступления сотворило формулу.
— Но для многих неразвитых душ отсутствие Бога означает вседозволенность. "Крой, Ванька, Бога нет!" — говорили в революцию. Пророчески предчувствуя все это и пытаясь все это остановить, Достоевский и сказал: "Если Бога нет — все дозволено".
— А как же великая свобода выбора между Добром и Злом, данная нам Богом?
— Свобода выбора не противоречит подсказке человеку в сторону Добра. Ведь подсказка в сторону Зла все равно происходит беспрерывно.
— Так что же такое покаяние?
— Покаяние оставляет память о грехе, но уже без боли.
— Боюсь, что на практике происходит не так. Происходит забвение греха. Бог простил, забудем и мы.
— Это неразрешимый вопрос. Для одного человека так. Для другого по-другому. Остановимся на такой мысли. Человек, который согрешил и искренно покаялся, в чем-то богаче, чем человек, который и не грешил, и не каялся. Но человек, который не согрешил и не каялся, — лучше.
— Кто выше — человек, который почувствовал соблазн, но преодолел его. Или человек, который при виде соблазна ничего не почувствовал и ничего не преодолевал.
— Думаю, что человек, который преодолел соблазн. Для человека, который не почувствовал соблазна, может быть, сам соблазн, именно этот, для него не существует. Мы не знаем, что он сделает, когда столкнется со своим соблазном. А первый — на практике показал свою силу.
— Я хочу напомнить на собственном примере, как человек легко забывает о своих грехах. Как-то я ездил по городу по всяким делам. На обратном пути вместе с друзьями ехал в такси. Сначала подъехали к моему дому. Я сидел на переднем сиденье, расплатился с таксистом и вышел.
Минут через двадцать, уже дома, вспомнил, что в такси забыл свой "дипломат". В нем лежал мой паспорт и другие документы. И мне стало нехорошо. Сколько хлопот восстанавливать, хотя бы только паспорт. Но я надеялся, что шофер перед тем, как развозить моих друзей, обнаружит мой "дипломат" и передаст друзьям. Проходит час. Звоню друзьям. Они уже давно дома, но шофер им ничего не передавал.
И я, подумав о своих будущих хождениях за нужными бумагами, решил, что это Бог меня наказал за какие-то грехи этого дня. Но какие? Я со всей строгостью вспомнил весь день и вдруг открыл несколько мелких своих грехов, которые теперь мне не показались такими уж мелкими.
Один молодой физик хотел подбросить мне свою работу на отзыв, но я отказался, смягчив свой отказ тем, что через месяц я буду посвободней. Пришлось дать ему телефон. В самом деле, укорачивая свой путь, мы его делаем еще длинней. Так, по слабости, вместо того чтобы сказать прямо, что я теперь не читаю чужих работ без рекомендации коллег, я его бессмысленно обнадежил. Потом я вспомнил, что, неожиданно для себя и тем более для него, поздоровался с одним подлецом, который много лет назад сделал мне подлость. Но поздоровался я не из христианского всепрощения, а из тщеславия, мол, видишь, какой я добрый. Он удивленно и охотно кивнул мне и еще больше запрезирал. Были и еще какие-то мелкие проколы.
Я поразился, совершенно ясно поняв, что никогда ни об одном из них не вспомнил бы, если бы не пропал "дипломат". Я в прекрасном настроении вышел из машины. А теперь настроение было поганое, и оно длилось еще часа два. И я подумал: а не слишком ли переборщил Бог, наказывая меня за эти грехи?
И вдруг звонок в дверь. Открываю. Шофер с моим "дипломатом"! Настроение подпрыгнуло! По-видимому, для того, чтобы приблизиться к Богу, я, конечно, вознаградил шофера за услугу. Ясно, что во всей этой истории Бог ни при чем. Истинный смысл ее в том, как легко мы забываем собственные грехи, пусть и маленькие, но почему-то вспоминаем о них, когда нас постигает неудача.
— Интересный случай... Но, кажется, нас зовут обедать.
— Откуда ты взял? Я ничего не слышал. Тебе показалось.
— Да, да! Зовут!
— В самом деле, зовут. Но почему ты сразу же расслышал то, чего я не услышал?
— Потому что я прислушивался. Я сегодня почти не завтракал и сильно проголодался.
— Пошли! А знаешь, настроение улучшается.
— То ли будет после обеда.
— А что, если Бог призовет во время обеда?
— Ничто так не заглушает голос Бога, как работа челюстей. Но прерывать трапезу на небесах считается большой бестактностью. Кстати, и со стороны человека, обращающегося к Богу. Надоедливых просителей он тоже не любит.
— А как он относится к выпивке?
— Если ты придерживаешься строгой роскоши пить только с тем, с кем хочется выпить, он спокойно на это смотрит. Но на тех, кто пьет с кем попало, он давно махнул рукой.
— Ну, нас он не осудит. Пошли!
____________________________________


АНТИП УЕХАЛ В КАЗАНТИП

— Где Антип?
— Уехал в Казантип!
— Ну и тип!
— Кто? Антип?
— Да и ты хорош. Скажи честно, где Антип?
— Честно говорю — уехал в Казантип.
— Ну и тип! Он деньги у меня брал в долг. Мы же договорились с ним о встрече.
— Еще не вечер! Про должника намекну слегка: вернет или вильнет! Ты бы и мне одолжил рублей сто.
— Еще чего!
— Чтобы равновесило, как коромысло... Вижу, морда скисла. Зато я уговорю Антипа вернуть твой долг. Ты мне — Антип тебе. Обоим выгода, да и другого нет выхода!
— Я вижу, ты шутник!
— Пока не повесили за язык! Такие, как я, для народа — глоток кислорода. Время выпало из времени и волочится в темени. Наша демократия — для воров Аркадия. Обычай волчий — воруют молча. Эх, времечко, времечко! Один я, как попугай на семечки, зарабатываю языком... Лучше разбойная власть, чем власть разбойников. Таково мнение живых и покойников. До меня как до сельского поэта доходят голоса с того света.
— А что нового у вас здесь?
— Один сельский идиот уже который год, живя в городе, выдавал себя за городского сумасшедшего. Наконец власти его разоблачили, маленько подлечили и водворили его в места первоначального идиотизма. Кстати, не чуждые и властям. Он у нас. Мы рады гостям.
— А что он делает?
— Скрещивает фейхоа и помидоры. Или водит туристов в горы. А когда делать нечего, опять выдает себя за городского сумасшедшего. При этом доказывает с толком, что село стало поселком. И потому он не сельский идиот, а совсем наоборот. У него такое мнение, что его изба — имение. Приватизированное. Но сам он горожанин, а иногда парижанин.
— Черт возьми! Кажется, в России сельский поэт мудрее всех. Тогда скажи мне, что такое коммунизм и что такое капитализм?
— Это просто, как морковь! Коммунизм — кровь. Капитализм — дерьмо. Кто при коммунизме нанюхался крови, тот с надеждой смотрит на капитализм и не слышит запаха дерьма. Нема! А кто при капитализме нанюхался дерьма, тот с надеждой смотрит на коммунизм и не слышит запаха крови. Нюхай на здоровье!
— Так что же, в конце концов, у нас?
— Запах — вырви глаз! Бастурма из крови и дерьма! Россия никак не научится сопрягать. А надо, ядрена мать, сопрягать свободу и закон. У нас закон: выйди вон! Свобода в башке что кот в мешке! У нас, как сопрягать, так и лягать!
— Хорошо. Даю тебе деньги. Но постой! А кто уговорит тебя вернуть мой долг?
— Конечно, Антип.
— Кажется, я влип... Да и на рифму потянуло...
— Почему же? Бывало похуже... Эй, Антип!
— Ты же сказал, что он уехал в Казантип.
— Мало ли что! Уехал — приехал! Эй, Антип!
— Где же твой Антип?
— Уехал в Казантип. Может, кому-нибудь для смеха в морду заехал. И подзалетел в милицию. Молодой — в башке кураж. А ты в милиции подмажь и приедешь с Антипом из Казантипа.
— Да на черта мне сдался твой Антип, чтобы переться за ним в Казантип!
— Вот тип! Сам же пристал: "Антип, Антип!" Может, Антип у Галки, а может, на рыбалке. Может, хочет тебе вернуть долг рыбой. Нынче бартер — главный бухгалтер!
— Нет уж, спасибо. А кто сказал, что Антип уехал в Казантип? А теперь Галка-рыбалка! Что за бред!
— Вот чудак! Антип же рыбак! Хороша рыбка-казантипка...
— Что это еще за казантипка?
— Сразу видно — курортник-москвич, башка что кирпич! А у нас любая бабуля знает, что это барабуля. В Казантипе рыбалка и Галка. Он поехал Галку побачить, а потом порыбачить. Или наоборот. Сперва порыбачить, а потом побачить. Или одновременно — бачить Галку и рыбачить. Такой он стервец-удалец! Сложный человек Антип. Это же трудно — при такой молодке держать равновесие в лодке.
— Да при чем тут лодка, молодка!
— Как при чем?! А ты думал — наш Антип уехал в Казантип, чтобы ловить с причала, как пенсионер-мочало?! Антип рыбачит только с лодки. А если поклевка хороша — сразу на четыре шнура!
— Как это так, на четыре шнура?
— Два шнура в руках — один в зубах. А четвертый намотан на большой палец правой ноги. Ох и мозги у Антипа, ох и мозги! Впрочем, не очень. Левой ногой не может ловить даже Антип.
— Почему?
— Не тот у пальца загиб. Шнур не держится. Но и с молодкой непросто в лодке. Греби, греби, греби — табань! Леска запуталась — дело дрянь! Пока распутаешь леску, Галка прикроет занавеску. Пока распахнешь занавеску — теченье запутает леску.
— Ничего не понимаю!
— Сложный человек Антип. Поезжай в Казантип. Там рыбалка, Галка и Антип. Говорю, как на духу: как раз попадешь на уху! А уха у Антипа духовитая. А Галка у Антипа... ядовитая. Можно от Галки прикурить без зажигалки. А после поллитра — чистая гидра! Только предупреждаю. Шуры-муры не вздумай — стоп! А то сам не поймешь, как утоп. Или так искалечит, что никто не излечит. Ох и строг Антип!
— Ну и тип! Хорошо, что уехал в Казантип.
_____________________________________


ЛЮДИ И ГУСЕНИЦЫ

Молодой инженер, стоя под одним из платанов, росших вдоль шоссейной дороги, дожидался автобуса, чтобы поехать в свою контору. С утра стояла подоблачная духота. Дышать было трудно. Море замерло.
Молодой инженер был высоким, крепким, интересным мужчиной. Ему было тридцать лет, он был удачлив, и, казалось, есть все основания радоваться и радоваться жизни. Он был сметливым инженером, и на работе его очень ценили. Девушка, которую он наконец полюбил, отвечала ему взаимностью, и они собирались жениться в конце этого месяца. Казалось, радуйся и радуйся жизни!
Но в душе его гнездилась непонятная тоска, иногда доводившая его до отчаянья. Он не понимал, что происходит в России, не понимал, что делается в родной Абхазии и Грузии. Демократия, о которой он с мальчишеских лет страстно мечтал, как будто бы наступила. Но что это была за демократия! Никакой ясной программы на будущее, никаких осторожных, обдуманных шагов по ее укреплению и развитию. Казалось, в сумасшедший дом пришла свобода, доктора и санитары разбежались, и буйные вот-вот захватят власть и будут командовать тихими. Между Грузией и Абхазией шла полемика уже в течение долгого времени. Особенно неистовствовали грузинские газеты, они обвиняли Абхазию в слишком большой самостоятельности.
...Несколько крупных капель дождя вдруг шмякнулись на его легкий полотняный пиджак. Он удивился и поднял голову. Нет, это не дождь. Удушливые облака, казалось, закрывали землю от освежающего небесного сквозняка. Тогда что же, если нет дождя? Он хорошо помнил, как тяжелые капли шлепнули по его пиджаку. Он посмотрел на землю вокруг себя и вдруг увидел несколько жирных, волосатых гусениц, извивающихся в пыли.
Он догадался, что именно они рухнули ему на пиджак. Все платаны, стоявшие вдоль шоссе, вернее их листья, были наполовину изглоданы этими гусеницами. По-видимому, наиболее обожравшиеся из них уже не могли держаться на том, что они обжирали.
Неизвестно, откуда взялись эти гусеницы. Но с весны этого года они успели выжрать листья половины деревьев в их районе. Начальство пыталось принять меры против них, деревья опрыскивались какой-то жидкостью на керосине. Но ничего не помогало. Впрочем, и жидкость эта, переданная в колхозы, по слухам, часто употреблялась не по назначению. То ли использовалась как керосин, то ли еще что.
Он глядел на жирных, коричневых, густо волосатых гусениц, копошившихся на земле. Он знал, что ими облеплены почти все ветви деревьев. Было похоже, что птицы их побаиваются и не только их не клюют, но даже почти не садятся на деревья.
С ужасом и омерзением он подошвой туфли стал давить гусениц. Они с треском лопались. Омерзение к ним почему-то передалось на сигарету, которую он держал в зубах, и он с отвращением ее выплюнул.
И вдруг с молниеносной неотвратимостью пронеслось в голове: Россия загнивает, и гниение начинается на юге, там, где жарче всего.
Подошел автобус, и он вскочил в него с ощущением неотвратимости беды, которая вот-вот их всех накроет. Впереди него на одном сиденье примостились двое юношей — один грузин, другой абхазец. Они говорили по-русски, и по акцентам он понял, что один из них грузин, а другой абхазец. Они громко продолжали спор, поднятый газетами. И вдруг он всем своим существом почувствовал, что видит все это в последний раз в жизни, что эти ребята погибнут, что их надо немедленно спасти. Но он не знал, как их спасти, и даже не знал, от чего их спасать!
...На следующий день грузинские войска перешли реку Ингури, отделяющую Абхазию от Грузии, и началась кровавая грузино-абхазская война. Для абхазской стороны война была столь неожиданной, что грузинские войска в первый же день без боев прошли половину Абхазии до самого Сухуми.
Он жил один. Родители умерли, а братьев и сестер у него не было. В тот же вечер к нему пришла его любимая девушка и отдалась ему. Он не хотел этого, но подчинился ей.
— Меня с ума сводит мысль, — сказала она, — что тебя вдруг убьют на войне, а от тебя на этом свете ничего, ничего не останется.
Ее дурные предчувствия, увы, сбылись, как и его. Она родила мальчика, как бы выбросив его из пламени, а в последний день войны, когда он вместе с абхазскими ополченцами брал Сухуми, его убили.
После войны гусеницы сами по себе куда-то исчезли.
Может быть, гром артиллерии их оглушил и умертвил? У абхазского побережья Черного моря появилось столько рыбы, сколько никогда не бывало. От урожая винограда и фруктов натягивалась лоза и ломились ветви. На местах сожженных деревенских домов пророс сорняк в человеческий рост.
Некоторые объясняли все это случайностями погоды, а некоторые говорили, что природа вообще не любит людей и торжествует, когда они друг друга убивают.
___________________________________


МУКИ СОВЕСТИ, ИЛИ БАЙСКАЯ КРОВАТЬ

Это было, как теперь кажется, в далекие-предалекие времена, когда наша страна была едина. Я был в командировке в одном маленьком казахстанском городке. Я получил номер в местной гостинице. Туда же поместили одного молодого журналиста из Москвы.
Вечером мы встретились. Это был стройный парень с приятным русским лицом, но столь пижонски одетый, что здесь, в азиатской глубинке, мог быть принят за иностранца.
Узнав, что я писатель (в те времена все журналисты мечтали стать писателями), он сказал, что у него есть повесть и он хотел бы показать мне ее на отзыв.
— Хорошо, — вздохнул я несколько облегченно, узнав, что повесть он, слава Богу, не возит с собой. Была смутная надежда, что в Москве мы, может быть, не пересечемся. К этому времени своей жизни я приустал от рукописей начинающих писателей. Они сперва почти на коленях умоляют прочесть их опусы. Но потом, когда дело доходит до серьезных замечаний, начинают яростно отстаивать свою правоту. Какого же черта, если ты так уверен в своей правоте, ты так жадно стремился показать свою рукопись на отзыв?
Когда мы уже собирались ложиться спать, я вдруг заметил, что мой спутник сильно заволновался. Дело в том, что в нашем номере стояла обыкновенная железная кровать и совершенно необыкновенная, деревянная кровать, которую правильней была бы назвать байским ложем. Кровать как бы символизировала необъятность степных просторов, необъятность власти возлегающего на ней, а также обладала возможностью, если придется, разместить на ней небольшой гарем походного типа.
Мой спутник бросал взгляды то на одну кровать, то на другую. Я понял, что неравноценность кроватей сейчас привела его в неожиданное волнение.
Это меня неприятно удивило. Я был лет на пятнадцать старше его, и мне казалось естественным, что в лучшую кровать должен лечь я. Но он так не думал.
— Как же мы будем делить кровати? — спросил он у меня.
— Мне совершенно все равно, — ответил я ему, — хотите — ложитесь на байскую кровать.
— Но как же так, — возразил он, — это будет несправедливо. Давайте кинем монету и решим, кому достанется деревянная кровать.
— Не надо никакой монеты, — ответил я ему, уже начиная раздеваться, — мне вполне удобно спать и на этой кровати.
— Постойте! Постойте! — взволнованно перебил он меня. — Вы как-то ставите меня в унизительное положение. Давайте кинем монету! Кто угадает "орла" или "решку", тот и будет спать на деревянной кровати. Почему вы не хотите разыграть по справедливости эту кровать?
— Мне все равно, — сказал я, продолжая раздеваться, — поэтому я не хочу разыгрывать эту байскую кровать.
— Вы что, борец против номенклатурных привилегий? — осторожно спросил он у меня без тени юмора.
— Никакой я не борец, — сказал я, уже ныряя под одеяло, — раздевайтесь и гасите свет.
— Странный вы человек, — заметил он и стал очень аккуратно раздеваться, разглаживая складки брюк и рубашки, — почему вы не захотели по справедливости разыграть эту деревянную кровать?
Теперь я заметил, что нижнее белье, трусы и майка, были у него европейские, фирменные. Пижонство его отнюдь не было поверхностным.
— Не хочу, и все, — сказал я, давая знать, что этот спор мне надоел.
Он промолчал, но, перед тем как гасить свет, бросил внимательный взгляд в сторону байской кровати, чтобы, вероятно, в темноте не заблудиться. Но заблудиться было невозможно, кровать эта занимала полномера. Наконец он погасил свет и улегся. Вдруг он тяжело вздохнул.
— Я как-то чувствую, что вы меня унизили, хотя, может быть, и невольно, — сказал он.
— Ничего я вас не унизил, — ответил я, — спите спокойно.
— Но почему же вы не захотели разыграть кровать? — недоуменно спросил он. — Было бы все по справедливости. Кому повезло, тот и лег в нее.
— Я этому не придаю никакого значения, — сказал я. Кроватям я в самом деле не придавал значения, но то, что он не понял — надо было старшему уступить деревянную кровать, было неприятно.
— Вот именно в том, что вы якобы не придаете этому никакого значения, есть что-то оскорбительное для меня. Получается, что я стремлюсь к роскоши, а вы своим аскетизмом презираете меня. Честно признайтесь, презираете?
Он замер.
— Ничего я вас не презираю, — ответил я бесчестно, потому что именно в этот миг почувствовал легкий позыв презрения, — спите спокойно.
Некоторое время он молчал, но потом снова заговорил.
— Как раз теперь-то я не могу спать спокойно, — сказал он, — я чувствую себя униженным. Но почему, почему вам не захотелось разыграть деревянную кровать? Это даже интересно. Может, вы противник азартных игр? Но это ведь не азартная игра. Мы бы всего один раз подкинули монету.
— Никакой я не противник азартных игр, — сказал я и почему-то добавил: — Хотя это меня давно не занимает. Вот в школе, играя на деньги, я тысячу раз подкидывал монету. Даже знал некоторые закономерности ее падения.
Это было правдой, но говорить об этом было глупо. Иногда хочется похвастаться тем, что ты хуже, чем кажешься.
— Какие? — оживился он.
— Если монета, — стал разъяснять я, — скажем, "орлом" вверх подкидывается и достаточнв много кружится, то есть подкидывается достаточно высоко, она, как правило, падает на "орла".
— Не может быть! — воскликнул он восторженно. Боже, подумал я, почему я ему об этом говорю, тем более уже где-то писал об этом. Глупо! Глупо!
— Не может быть! — азартно повторил он. Но меня уже заносило.
— Так подсказывает мой детский опыт, — почему-то уточнил я ради никому не нужной объективности, — но это при условии, что земля достаточно ровная и сырая. То есть, монета не отскакивает. Более того, чем мельче монета, тем точней она ложится. Точнее всего ложится копейка.
— Но почему?! — воскликнул он, как дикарь, узнавший, что Земля кружится.
— Чем меньше по размеру монета, — продолжал я делиться своим опытом, — тем больше кругов она успевает сделать, отскакивая от пальца. Чем больше кругов она успевает сделать, тем больше шансов, что она ляжет на землю так, как лежала на большом пальце.
— При чем тут большой палец? — спросил он.
— В наше время, — сказал я тоном старожила, — монету подкидывали, положив ее на большой палец, упертый в указательный. А потом с силой большой палец сдергивали с указательного, и монета, кружась, летела вверх.
— А-а, понял! — сказал он. — Можно, я сейчас включу свет и попробую?
— Нельзя, — твердо ответил я на правах знатока, — здесь деревянный пол. Монета будет отскакивать.
— Завтра попробую на земле, — сказал он благостно, — но ведь еще лежит снег.
— Еще лучше, — обнадежил я его, — в снегу монета совсем не отскакивает.
Он замолчал. Освободившись от всех своих знаний по части азартных игр, я стал засыпать. Но он опять заговорил.
— Я понял, в чем дело, — сказал он, — у вас иерархическое кавказское сознание. А у меня европейское. Для вас очевидно: раз вы старше меня, я должен был уступить вам деревянную кровать. А у меня, как у человека европейского сознания, главное — равенство шансов. Вот где столкнулись Восток и Запад!
— Никто ни с чем не столкнулся, — ответил я, сдерживая раздражение, — то преимущество возрасту, которое исповедует Восток, есть признание преимущества опыта, уважение к нему. Равенство шансов справедливо при равенстве изначальных условий. Какое равенство шансов между бедняком и богачом, если они оба хотят стать членами парламента? Но у меня никаких претензий к вашему байскому ложу, так что спите спокойно.
— Даже в том, что вы эту деревянную кровать называете байским ложем, есть какое-то унижение для меня. Но вы меня достали! Я готов перейти на вашу кровать. Давайте меняться. Я лягу на кровать байчонка!
— Это вы меня достали! — ответил я. — Не хочу я вашу кровать! Спите спокойно!
— Пожалуйста, перейдите! Признаю свою ошибку! Вот тогда я спокойно усну.
Переходить на его кровать было и глупо и неохота.
— Знаете, — сказал я, — извините меня, но я не могу лечь в кровать, где кто-то уже лежал.
— Что ж, вы считаете, что я болен какой-то заразной болезнью, что ли? — спросил он. — Вы меня опять унижаете!
Вот зануда, подумал я.
— Что вы! — воскликнул я при этом. — Просто я так привык. Спите спокойно.
— Пожалуйста, переходите, — взмолился он, — каждый возьмет свое одеяло, подушку и простыню. Раз вы такой брезгливый.
— Да не в этом дело, — сказал я ему, стараясь быть миролюбивым, — успокойтесь. У меня нет ни малейшей претензии на вашу кровать.
Он помолчал, и я слышал, как он некоторое время ворочался в своей постели. Кровать несколько раз скрипнула.
— Не такая уж эта кровать удобная, — проворчал он, — скрипит, да и пружины торчат.
— Уж не потому ли вы так стремитесь сменить ее? — съехидничал я, чувствуя, что он основательно перебил мне сон.
— Да что вы! — воскликнул он и даже привстал на постели. — Просто я понял свою ошибку. Вы намного старше меня, и я, конечно, должен был уступить вам эту кровать. До чего же я невезучий человек!
— Не придавайте пустякам значения, — сказал я, чувствуя, что слова мои падают в пустоту.
Он вздохнул и надолго замолчал. В голове у меня стало все затуманиваться. Днем я был в знаменитом целинном совхозе. Директор совхоза почему-то решил показать мне своих лошадей. Возможно, он каким-то образом заранее предупредил объездчиков, а может быть, лошади вообще в середине дня перемещались в нашу сторону по голой, предвесенней, заснеженной целине.
С востока, когда мы вышли в открытое поле, горизонт чернел от движущихся в нашу сторону лошадей. И это было странное, тревожное зрелище. Тогда как раз у нас были сильно испорчены отношения с Китаем. Казалось, тысячи и тысячи всадников мчатся на Россию. Панмонголизм! Жуть! Мне подумалось, что эта чудовищная лавина подомнет нас, проскачет по нашим телам, но директор совхоза и два бригадира, сопровождавшие его, были совершенно спокойны. И я старался не выдавать своего волнения. Кстати, директор предупредил, что лошади дикие. Приятное предупреждение!
Наконец, они нахлынули на нас! Тысячи плещущих грив, тысячи чмокающих по весеннему снегу копыт! Но лошади, мягко огибая нас, проскакивали мимо. Показались два объездчика. Они были верхом, и каждый воинственно вздымал в руке длинную палку, на конце которой была прикреплена большая кожаная петля.
— Зонненберг! — крикнул директор одному из них. — Поймай вот эту рыжую!
Тот, которого, странно для меня, назвали Зонненбергом, догнал рыжую лошадь, лихо накинул ей на голову петлю аркана и остановился. Мы подошли к лошади. Это была все еще пышущая, малорослая лошадка, и я не понял, почему она приглянулась директору Меня больше занимал человек с фамилией Зонненберг. Я вспомнил Бабеля: еврей на лошади — это уже не еврей.
В самом деле Зонненберг и его товарищ оказались ссыльными немцами. Неприятно напоминало об этом то, что директор обращался к ним только по фамилиям. Оказывается, в совхозе жили ссыльные немцы. Оба молодых объездчика были немцами, и оба говорили по-русски с казахским акцентом. Они здесь выросли.
Шум чмокающих копыт и ржанье сотен лошадей сейчас в полусне звучали в моей голове. Вдруг заарканенная лошадь повернула к нам голову и человеческим голосом, при этом с казахским акцентом, завопила:
— Клопы!!!
Я в ужасе привскочил с постели.
— Клопы! — орал мой напарник по комнате. — Только что меня укусил клоп! Конечно же, клопы в первую очередь заводятся в деревянных кроватях! О, я дурак! О, восточная хитрость! Признайтесь честно, вы знали об этом, когда не захотели ложиться в деревянную кровать!
— Ничего я не знал! — заорал я в ответ. — Что вы развопились! Разбудите гостиницу!
— Плевал я на гостиницу, — вопил он, — я завтра устрою им головомойку!
Он выпрыгнул из кровати и зажег свет. После этого он решительно подошел к ней, отшвырнул одеяло и стал тщательно исследовать простыню. Но на ней клопов не оказалось. Он взялся за одеяло и подушки. Долго рассматривал их, переворачивая в руках. Но и на них клопов не оказалось.
— Я же не сошел с ума! — теперь бормотал он. — Я точно помню, что меня укусил клоп!
Не успокоившись на этом, он достал из сумки фонарик, зажег его и тщательно исследовал прозор между матрацем и деревянной оградой кровати. Но и там, видимо, не было ни клопов, ни клопиных гнезд. После этого он не поленился пошарить светом фонарика под кроватью. Наконец слегка успокоился. Привел в порядок кровать, положил фонарик в сумку и погасил свет. Лег. Он молча и неподвижно лежал, как бы подавленный наличием укуса и отсутствием клопов.
— Ах, вот в чем дело! — вдруг воскликнул он. — У меня на боку был прыщик! Я, неловко перевернувшись, содрал его, и мне со сна показалось, что меня укусил клоп! Теперь, слава Богу, все ясно. У вас случайно нет йода?
— Конечно, нет! — сказал я.
— До чего же я невезучий человек, — вздохнул он, — я надеялся, что вы прочтете мою повесть, на которую я возлагаю большие надежды в своей одинокой жизни. Но теперь, после истории с кроватью и тем более клопов, вы, вероятно, не захотите читать мою повесть.
Тут я понял, что все наоборот. Теперь, если я под тем или иным предлогом попытаюсь уклониться от чтения, он будет уверен, что все дело в кровати.
— Почему же, — сказал я с фальшивым энтузиазмом, — я прочту ее в Москве!
— Может быть, и прочтете, — ответил он задумчиво, — но настроенность против меня из-за этой кровати испортит ваше впечатление от повести.
— Ничего не испортит, — ответил я, — талант всегда убедительней автора.
— А автор неубедителен из-за этой кровати? — настороженно спросил он.
— Нет, — сказал я, — талант убедительней любого автора.
— До чего же я невезучий человек, — повторил он, — я так рассчитывал на свою повесть в своей одинокой жизни.
— А почему у вас такая одинокая жизнь? — спросил я, скорее всего, для того, чтобы отдалить его от мыслей о кровати.
Он помолчал несколько секунд и сказал:
— От меня ушли жена и любовница.
Это прозвучало так: меня полностью разоружили. По его интонации как-то получалось, что они ушли из одной точки.
— Кто ушел раньше, жена или любовница? — поинтересовался я.
— Сперва ушла жена, — ответил он, вздохнув, — а за ней почти немедленно последовала любовница.
— Эти события как-то связаны? — спросил я.
— Конечно! — воскликнул он с жаром. — Моя жена и моя любовница были подругами со школьных времен. Я сначала был увлечен той, которая потом стала моей любовницей. Она была девушкой с тихим, кротким характером. А потом она познакомила меня со своей подругой. Красавицей! У нее был потрясающий секстерьер. Я влюбился в нее и женился на ней. Она оказалась человеком с невероятно сильным и вздорным характером. И тогда я по закону контраста сошелся с ее подругой, на которой раньше хотел жениться. К этому времени я смертельно устал от жены и хотел, оставив ее, жениться на своей любовнице.
— А жену сделать любовницей? — спросил я, потому что все это показалось мне смешным.
— Что за чушь! — возмутился он. — У вас мания логизации! Просто я хотел развестись с женой. Я устал от ее вздорного и властного характера. Но я знал, что у меня не хватит духу сказать, что я ее бросаю.
Дело в том, что я пьющий человек. Нет, я не алкоголик, но свои двести пятьдесят граммов я каждый день пил. И я решил про себя: потихоньку буду пить все меньше и меньше, а потом совсем брошу.
И уже на основании этого достижения, поверив в себя, скажу жене, что я с ней расстаюсь. Иначе она меня подавляла. Это невероятная история! Слушайте, у меня в кейсе пол-литра коньяка. Давайте встанем и разопьем его. Я вам все расскажу, и вы забудете про эту кровать.
— Нет, нет, — ответил я, — ради Бога, не надо. Завтра выпьем. Но, судя по тому, что вы все еще пьете, первый этап у вас сорвался.
— До завтра еще надо дожить, — буркнул он мрачно. — Да, первый этап у меня сорвался по вине жены. Это потрясающая история. Я в общих чертах вам ее расскажу, раз вы не хотите выслушать ее со всеми подробностями за бутылкой коньяка. Неужели вы не хотите со мной выпить из-за этой несчастной кровати? Будь она проклята!
— Да что вы! — воскликнул я. — Я о ней давно забыл!
— Так я и поверил, — заметил он скептически, — но что делать! Слушайте дальше.
И вот я стал все меньше и меньше пить. Я уже больше не покупал водки, а допивал оставшуюся в доме. Я чувствовал, что побеждаю свою страсть к алкоголю, и во мне росла радостная уверенность в своих силах. С каждым днем я пил все меньше, примерно на десять граммов. Правда, изредка для передышки я возвращался к своей норме, а потом продолжал уменьшать дозу.
Я уже выпил все свои запасы водки. У меня она всегда была в запасе. Потом стал допивать из случайных бутылок, которые оставались после гостей. Жене я, конечно, ничего не говорил. Я хотел поставить ее перед неожиданным фактом и сразить ее этим. Она была уверена, что я никогда не смогу бросить пить.
И вдруг однажды замечаю, что в одной из бутылок, которую я опорожнил накануне, почему-то осталось граммов сто водки. Что за черт! Я точно помнил, что именно эту бутылку опорожнил накануне. Я снова ее опорожнил, но вдруг заподозрил жену, что она тайком подливает водку. Да и в старых графинах и бутылках, я теперь вспомнил, как-то подозрительно много оставалось водки. Через несколько дней я уже твердо знал, что она тайком подливает мне водку в бутылки. Видно, она окончательно потеряла осторожность и через два дня снова налила водку в ту же бутылку, на которой я ее заподозрил.
Оказывается, жена догадалась, что если я брошу пить, то я и ее брошу! Как она догадалась? Уму непостижимо. Правда, я ей однажды во время ссоры сказал: "Вот брошу пить, тогда и поговорим!" Это я сказал незадолго до того, как начал бороться с водкой. Но решение я уже тогда принял. И видно, она это почувствовала в моем голосе. Это была женщина с потусторонней силой...
Значит, я уверился, что она мне подливает водку. Но я еще не созрел для того, чтобы совсем бросить пить и разойтись с ней. Что делать? И тогда я решил ее перехитрить: буду делать вид, что пью по-прежнему, а сам буду выливать часть водки и упорно уменьшать дозу. Нелегко пьющему человеку выливать водку! Однако я своей рукой ее выливаю! Уже достижение!
Но чтобы она ничего не заподозрила, каждый день, когда она приходила с работы, делаю вид, что я слегка под кайфом. Жена поглядывает на меня с тонкой усмешкой, мол, совсем обалдел, даже не соображает, откуда берется водка. И вот мы живем рядом, как два хищника, пытаясь перехитрить друг друга. И вдруг, когда по моим расчетам мне оставалось пить всего неделю, она бросает меня и уходит к этому дельцу!
— К какому дельцу!
— Ну, к своему любовнику!
— Так, значит, и у нее был любовник?
— Конечно! — воскликнул он. — Именно из-за этого негодяя я и хотел развестись. Именно из-за этого негодяя я и сошелся с ее бывшей школьной подругой. Но вы послушайте, что она сказала, уходя от меня! Она сказала: "Я окончательно убедилась, что ты неисправимый пьяница и поэтому ухожу от тебя!" Уму непостижимо! А мне оставалось всего неделю, чтобы окончательно бросить пить! Я уже пил по пятьдесят граммов в день! Пятьдесят граммов!
— Вот вам и равенство шансов, — сказал я, — вы имели любовницу, и она имела любовника. Что ж тут обижаться!
— Какое там равенство шансов! — воскликнул он. — Мало того, что она ушла сама. Вскоре после этого и любовница покинула меня. А я ведь собирался на ней жениться!
— А почему она ушла?
— Думаю, что из гордости, хотя она была кроткая женщина. Но она не забывала, что ее подруга отбила меня у нее. И она, зная, что я собираюсь на ней жениться, думала, что она этим ей отомстит. Но какая месть, когда жена сама ушла от меня.
— Все к лучшему, — сказал я, уже жалея его и пытаясь успокоить, — и хорошо, что вы не женились на своей любовнице. Она явно ненадежный человек.
— Да! Да! Да! — радостно согласился он. — В самом деле все к лучшему! Я еще молодой! И у меня будет настоящая жена!
— Конечно, — сказал я, — но я одного не пойму. Почему ваша жена раньше не ушла к любовнику, а ушла только тогда, когда догадалась, что вы ее сбираетесь бросить?
— Это кажется логичным, — ответил он, — но вы не знали мою жену. Ей, красавице, было так удобней. Быть замужем за известным журналистом и иметь любовника-дельца с большими деньгами. Но когда она догадалась, что, несмотря на все ее ухищрения с водкой, я ее могу бросить, она ушла к нему. Ей никак не хотелось признать себя побежденной. И вот теперь я в полном одиночестве.
Он помолчал, а потом вдруг добавил;
— Мне так неудобно перед вами, что я занял деревянную кровать. Она очень широкая, но давят пружины. Неуютно. Так что — не огорчайтесь!
— Нет, нет, — поспешил я его успокоить, — да и как вы можете говорить о таких пустяках после того, что вы мне рассказали. Вы, наверное, все-таки страдали, когда жена от вас ушла?
— Что вы, — ответил он, — совсем наоборот, я страдал пять лет, пока она была рядом, хотя по-своему любил ее: невероятный секстерьер! Но что может быть страшнее власти истерички! Более того, после ухода она еще месяца два мне звонила, чтобы увериться, достаточно ли она меня раздавила. И я всегда говорил с ней меланхолическим голосом, делая вид, что я еле жив от горя. Кстати, она мне сообщила, что ее подруга, бывшая моя любовница, часто бывает у нее в гостях.
Если б моя бывшая жена знала, как я радуюсь тому, что избавился от нее, она бы бросила своего дельца и вернулась ко мне. Характер! Хоть тут я ее полностью переиграл. Но, видно, слишком. Она как-то пожалела меня и сказала про свою подругу:
"Хочешь, я уговорю ее вернуться к тебе?"
"С чего это?" — спросил я у нее.
"Очень уж ты одинок, — сказала она и после паузы добавила: — Эта тихоня, кажется, подбирается к моему мужу, если уже не подобралась".
"Ради Бога, не надо, — сказал я ей, — оставь меня со своим горем".
Видимо, мой ответ ей понравился.
"Уважаю тебя за мужество", — сказала она и положила трубку.
Вот такая история со мной приключилась... Ну, ладно! Спокойной ночи!
— Спокойной ночи! — ответил я.
Минут через пять по его дыханию я с завистью почувствовал, что он уснул.
А я долго не спал, думая об этом человеке. Удивительное дело, он столько извинялся из-за этой несчастной и кровати, а позади у него была такая нелепая и все-таки грустная история. Комическая мелочность с этой кроватью и комический трагизм семейной жизни. А ведь сколько воли он проявил в борьбе алкоголем! Это же надо понять!
Когда встречаешься с такими странностями в более молодых людях, всегда хочется думать, что это свойство нового поколения. Конечно, поколение тут ни при чем. Просто такой человек.
Я проснулся поздно утром. Его уже не было. На столе стояла ровно наполовину выпитая бутылка коньяка: равенство шансов. Под ней лежала записка следующего содержания: "Выпейте за нашу будущую дружбу. От проклятых пружин этой кровати я почти всю ночь не спал. Месть провидения за мою бестактность".
Записка, прижатая к столу бутылкой с коньяком, всегда звучит убедительно. Хотя по части его сна у меня оставались большие сомнения. Впрочем, коньяк оказался отличным.
Однако никакой дружбы у нас не получилось и не могло получиться. Здесь я его больше не видел, а в Москве он мне не позвонил. Не исключено, что повесть о своей жизни он мне и так изложил вкратце и уже решил не показывать ее. А может, байская кровать ему помешала. Кто его знает.
__________________________________


КУРОРТНАЯ ИДИЛЛИЯ

Когда человек, гуляя, о чем-то глубоко задумывается, он интуитивно выбирает себе самую простую и знакомую дорогу.
Когда человек, гуляя, развлекается, он интуитивно выбирает себе самый незнакомый, извилистый путь.
Я выбрал себе извилистый путь в этом маленьком крымском городке и очутился в незнакомом месте, хотя густая толпа гуляющих казалась той же самой, что и на нашей улице.
Недалеко от меня возводили развалины древнегреческой крепости, подымая их до уровня свежих античных руин. Они должны были изображать живописный вход в новое кафе. По редким восклицаниям рабочих я понял, что они турки. Боже, неужели, чтобы возвести даже развалины крепости, наши рабочие уже не годятся, надо было приглашать турок?
Здесь столько забегаловок, кафе, ресторанов, закусочных, что совершенно непонятно, как это новое заведение будет конкурировать со старыми. Неужели только за счет освеженных руин или додумаются до чего-нибудь еще более оригинального? Например, будут сдирать в тарелки шашлыки с древнегреческого копья?***
Слушая деловые переговоры турецких рабочих, азартно возводящих развалины до уровня руин, я бы даже сказал, возводящих их с патриотическим злорадством (возможно, их предки и превратили когда-то эту крепость в развалины), я вспомнил свое давнее путешествие в Грецию.
Там, в Афинах, за столиком открытого кафе, мы, несколько членов нашей группы, сидели и громко разговаривали. Из-за соседнего столика, услышав нашу русскую речь, с нами заговорил греческий рабочий. Это был грек из России, вернувшийся на свою историческую родину. Нельзя было сказать, что историческая родина сделала его счастливым. Одет он был бедно, выглядел печально.
— Как дела? — спросил я у него.
Он немного подумал и таинственно вздохнул:
— У вас хоть керосин есть.
Я не сразу догадался, что он имеет в виду нефть. Бедный, бедный!
У кафе, где возводились развалины, стоял меняла. Таких одиноких менял я в этот вечер видел с десяток. Этот вполголоса, как бы готовый взять свои слова обратно, повторял:
— Доллары! Рубли! Гривны!
Доллар завоевал Новый свет, завоевал Старый свет и, по не очень проверенным слухам, завоевал тот свет. Когда Харон, переправляя мертвых в Аид, впервые вместо драхмы затребовал доллар, началась новейшая история человечества. Но откуда эти слухи?
Говорят, от людей, испытавших клиническую смерть и по ошибке отправленных в греческий Аид.
— Доллар! — кричал Харон и выбрасывал их из лодки, после чего они оживали, чтобы, как простодушно надеялся Харон, принести ему доллар.
А люди думают, что дело в усилиях, врачей. С особенной яростью, говорят, он выбрасывал из лодки ошибочно попавших к нему русских с недопропитым металлическим рублем в кулаке.
Пока я предавался этим странным фантазиям, мимо меня проходили толпы отдыхающих. Из всех кафе, забегаловок, открытых ресторанов вразнобой визжала громкая музыка, сливаясь в адскую какофонию.
Нельзя было не заметить, что толпа гуляет с какой-то лихорадочной бодростью. Можно было подумать, что русские жадно догуливают в Крыму или догуливают вообще, страшась трубы архангела, которая в любой миг может возвестить, что керосин кончился. Можно было подумать, что эта адская какофония была призвана заглушить трубу архангела, ибо чувствовалось, что она подымает дух толпы.
Цивилизация, как говорится, сама пашет и сама топчет. Давняя великая мечта о просвещении народа сейчас кажется не более реальной, чем попытка целиком зажарить быка на огне свечи. Однако попадаются и героические попытки зажарить быка. У подножия этого вавилонского грохота кое-где бесстрашно сидят нищие скрипачи и скрипачки, иногда студенческого возраста, и, если вплотную к ним подойти, слышно, как они трогательно наигрывают классические мелодии. Толпа и им иногда подбрасывает деньги, скорее за героизм, чем за музыку. Почти метафора положения культуры в сегодняшней России.
Все эти забегаловки, кафе, рестораны выставляют обильную закуску, всевозможные иностранные сладости и, конечно, напитки всех мастей. Повсюду выставлена свежайшая осетрина, хотя осетров здесь запрещено ловить. Она не только выставлена, но и названа, чтобы ни у кого не возникало никакого сомнения, что это именно осетрина и кто здесь истинный хозяин.
Глядя на могучую толпу, казалось, что она поглотит горы закусок и океан выпивки. Но, вглядываясь в эти горы закусок и океан выпивки, думалось: нет, скорее они поглотят толпу.
Несмотря на вечерний час, сельчане продавали фрукты и овощи. И тут, надо сказать, татары выглядели настоящими мастерами по сравнению с остальными продавцами. У них были лучшие фрукты и овощи.
Помидоры выглядели взрывоопасно. Каждый из них как бы кричал:
"Слопай, а то лопну!" "Ну и лопни!" — хотелось ответить.
В детстве я ел все, кроме помидоров. В них мне чудилось что-то тошнотворное. Гастрономически возмужав, я стал поглощать и помидоры. Даже слегка гордился этим. Сейчас дело к старости, и я, как бы впадая в детство, снова возненавидел помидоры. Все возвращается на круги своя. Мимо меня проехала лошадка, везущая на дрожках отдыхающих. И вдруг лошадка стала вываливать из себя темно-зеленые лепешки. Только она взялась за свое дело, как возница ее мгновенно остановил и не без изящества поднял ее пышный, хорошо расчесанный хвост, чтобы она его не запачкала. После этого он достал из-под сиденья лопаточку и ведро, спрыгнул на землю и аккуратно собрал в ведро все лепешки.
Потом он поспешно скрылся куда-то с этим ведром.
При этом казалось, что поспешность его, даже заботливая поспешность, вызвана тем, что он хочет донести до кого-то эти лепешки еще в теплом виде. Потом он снова появился перед глазами с явно пустым ведром и с некоторым довольством на лице, словно ему удалось выгодно сбыть этот навозец и он недаром поспешал, и теперь, мотая в руке ведром, может себе позволить расслабиться.
Пока все это происходило, отдыхающие, сидевшие на дрожках, весело смеялись. Чувствовалось, что смех седоков отчасти вызван тем, что этот дополнительный номер явно не предвиделся и, конечно, приплата за него не последует. Это — невольный подарок.
Более того, продолжая смеяться, они вполне доброжелательно поменялись местами, чтобы в случае новых чудачеств лошади те, что случайно, конечно, сидели на местах, откуда плохо обозревается лошадиный зад, в дальнейшем сравнялись с первыми везунками. Детей, как в кино, пересадили на переднюю скамью. Седоки, видимо, совершенно не подозревали, что лошадь способна на такое. Возница поехал дальше.
...Нет, я, конечно, погорячился относительно культуры. Культура, хоть и очень медленно, но движется вперед. Я уверен, что возница в древних Афинах при таких же обстоятельствах даже не стал бы останавливать лошадь, а не то что запасаться ведром и лопаточкой.
Великий Сократ, проповедуя афинским юношам свою философию, возможно, иногда отпихивал ногой козий или какой-нибудь еще помет, что нисколько не мешало глубине его суждений. И это заставляет задуматься о наших телевизионных мыслителях, у которых многомиллионная аудитория, и вроде не похоже, чтобы они отпихивали какой-то помет, а вот мыслей нет как нет. Видимо, вечен закон: чем больше толпа, тем глупее мысль оратора.
Телевизоры, компьютеры, радиотелефоны и прочее, и прочее — все это плоды цивилизации и к культуре не имеет никакого отношения. А вот ведро и лопаточка под сиденьем — это шаг вперед. Это наше достижение. Конечно, для нескольких тысячелетий маловато. Но все-таки это шаг вперед, а там посмотрим. Главное — хватило бы керосина.
____________________________________


СЛУЧАЙ В ГОРАХ

Я продолжал сидеть за столиком в "Амре" в ожидании своего безумного собеседника. Направо от меня за сдвинутыми столами сидели новые русские и не менее новые абхазцы. Они наелись и напились и сейчас предавались игровому веселью. Играли на деньги. Суть игры состояла в том, что двое швыряли в море закупоренные бутылки с шампанским. Кто дальше швырнет, тот и выиграл.
После того как соперники забрасывали свои бутылки, ватага ребятишек, расположившихся внизу на помосте для пловцов, бросалась в воду наперегонки и, ныряя на месте бултыхнувшихся бутылок, доставала их со дна. У ныряльщиков на помосте оставались свои сторонники, которые, когда они безуспешно ныряли, подсказывали им более точное место, где затонула бутылка:
— Правее! Ближе! Дальше!
Глубина моря здесь была не более пяти-шести метров. В детстве я в этих местах много плавал и нырял. Счастливец, первым нашаривший на дне бутылку, утяжеленный добычей, плыл с ней к "Амре", взбирался по железной лесенке на верхнюю палубу и сдавал бутылку официантке. Официантка, строго рассмотрев бутылку и убедившись, что она не пострадала, выдавала мальчику деньги. Тот радостно устремлялся вниз, выбегал на помост, где лежала его одежда, совал деньги в карман брюк и прыгал в море, когда новые бутылки шлепались в воду. Судя по тому, что официантка пускала мальчиков в трусиках на палубу "Амры", она тоже имела свой процент. Обычно голых купальщиков сюда не пускают.
Пока я любовался этой совершенно новой игрой, навеянной новыми временами, ко мне подошел давний знакомый мухусчанин. Он присел за столик и некоторое время вместе со мной следил за происходящим на палубе "Амры" и в море. Потом, видимо, приревновав мое пристальное внимание к происходящему, он сказал:
— Это все ерунда! Богачи с жиру лопаются. Я тебе расскажу случай, который был со мной в молодости. Это будет поинтересней.
И он рассказал. Рассказ и особенно мои догадки по поводу услышанного таковы, что я не могу ни описать его внешность, ни назвать имени или места работы. Единственное, что могу сказать, он был вполне интеллигентным человеком.
— В юности я любил ходить в горы. Вот что случилось однажды. После тяжелого перехода по фирновым снегам наша группа остановилась на несколько дней на чудесной альпийской поляне. Вокруг изумрудные луга, пониже темно-зеленые непроходимые леса, а наверху сверкают снежными вершинами горные хребты. Недалеко находилось озеро небесной красоты, в него с северной стороны еще сползали снега. В двадцати минутах ходьбы на этом же альпийском лугу был расположен другой туристический лагерь.
Дни стояли солнечные, жаркие, и вся наша группа загорала возле озера. Сюда же приходили и обитатели соседнего лагеря. Вода в озере была прозрачная, как слеза, но совершенно ледяная. Вдали от берега плавали легкие, снежные островки. Никто в озере не осмеливался купаться. Никто, кроме меня и одной девушки из Ростова. Звали ее Зина. Ей было девятнадцать лет, а мне двадцать два. Я учился в Москве на физмате, она училась в Ростове в педагогическом институте. Это была стройная, очаровательная девушка, и весь радостный облик ее струил ласку на окружающий мир. Мы влюбились друг в друга. По вечерам, уединившись, целовались, как безумные, и я знал, что она готова на все, но я сдерживал себя изо всех сил.
Я собирался на ней жениться через два года после окончания института. Сейчас жениться никак не мог; родители у меня были бедные, я жил почти на одну стипендию. При всей влюбленности у меня срабатывали и совершенно прозаические соображения. Я думал: овладеть такой хорошенькой девушкой и предоставить ее самой себе на два года — опасно. Я считал, что ее невинность будет гарантией верности.
У нее была очаровательная привычка. Что ни попадет под руку, все пытается прижать к груди. Наберет букетик альпийских цветов — прижимает к груди. Поймает бабочку — прижимает к груди. Найдет белый гриб — прижимает к груди. Даже ежика, которого мы поймали, подымаясь в горы, она ухитрялась долго прижимать к груди. Умиляясь этой ее привычкой, я тогда думал, что Зина наконец угомонится, когда прижмет к груди нашего будущего ребенка. Но все обернулось по-другому.
Мы с ней входили в обжигающую холодом воду и отплывали от берега метров на двадцать. Я, выросший на Черном море и с детства далеко заплывавший, и то чувствовал невероятно сковывающую тело ледяную воду, а она хоть бы что.
Каждый раз она готова была плыть дальше, но я ее останавливал и заставлял поворачивать. Видимо, она представления не имела, что судорога может омертвить тело, или была уверена, что рядом со мной ей ничего не грозит. Такое предположение вдохновляло меня, и я тоже был уверен, что рядом со мной с ней ничего не может случиться: умру, но спасу.
Иногда приходил к озеру и наш проводник и не сводил с нас глаз, когда мы были в озере (с нас ли?! О, святая, наивность!), как бы готовый в случае чего, не раздеваясь, броситься на помощь.
Мы восхищались проводником. Это был парень лет тридцати, очень крепкого сложения, с мужественным лицом и абсолютно неутомимый. На привалах после длительного перехода, когда мы в прямом смысле валились на землю от усталости, он спокойно отправлялся за дровами, рубил их, разводил костер, спускался на речку за водой, разогревал еду. С женщинами никогда не заигрывал, что усиливало их любопытство к нему.
Однажды он предложил нам внеплановый поход, чтобы нечто особенное показать в лесу. Что именно, он загадочно не сказал.
— Поход добровольный, — добавил он, — только для него надо иметь крепкие нервы и крепкие ноги. Мы должны сегодня же пойти туда и до вечера вернуться, что нелегко. Предупреждаю!
Человек десять, мужчины и женщины, согласились с ним идти. В том числе я и Зина. После обеда, часа в два, по еле намеченной тропке мы углубились в заключенный пихтовый лес. Было сыро и сумрачно, тропку иногда преграждали нависающие ветви кустов, но проводник, шедший впереди с топориком в руке, одним небрежным взмахом отсекал их. Мы шли, не останавливаясь, часа три, безумно устали и уже жалели, что пустились в этот поход. И вдруг вышли на лесную лужайку, озаренную солнцем.
— Посмотрите направо! — крикнул проводник. И мы увидели! Страшный, проржавевший фюзеляж самолета По-2, во время войны его называли "кукурузником", стоял в десяти шагах от нас. Нижнее крыло у него было вырвано, а верхнее искорежено. Из кабины над истлевшей одеждой торчал голый, пожелтевший и потрескавшийся череп летчика, как бы глядящего вперед и неистово продолжающего вести самолет на боевое задание.
Зрелище было жуткое. Мужчины молчали, некоторые женщины заойкали, а некоторые схватились за сердце. Зина стояла бледная, как меловая осыпь, бессильно уронив руки. Минут через десять мы пошли назад. Я не помню, о чем мы говорили. Все были взволнованы и подавлены одновременно. Зине было плохо. Ее пошатывало. Через полчаса она остановилась, и вся группа остановилась.
— Ничего, бывает, — сказал проводник, — подождите одну минуту.
Он сошел с тропы и углубился в лес.
— Зина, что с тобой? — спросил я, подойдя к ней.
— Не знаю, мутит, — ответила она, не глядя на меня. Мне хотелось приласкать, взбодрить ее, но я тщательно скрывал от группы наши личные отношения. Мне было оскорбительно сознавать, что люди подумают, мол, у нас какой-то легкомысленный походный роман. Кроме того, что мы вместе купались в озере, я считал, что никто ничего не знает.
Вскоре валежник затрещал под ногами проводника, и он вышел на тропу с веткой лавровишни, густо усеянной гроздьями ягод.
— Покушай, — сказал он, — лавровишня успокаивает.
Он с таким видом протянул ей эту ветку, как будто вручил перо жар-птицы, добытое в тяжелом бою. Такой скромный рыцарь. Умеют же наши подать себя! Ненавижу!
— Спасибо, — шепнула Зина благодарно и взяла ветку.
Мы пошли дальше. Впереди проводник, за ним Зина, вяло поклевывая ягоды, за ней я, а там все остальные. Еле перебирая ногами, к вечеру мы пришли в лагерь. Там уже был разведен костер и готовился ужин. Пришедшие рухнули вокруг костра и стали рассказывать об увиденном. Подоспел ужин. Достали водку, которую собирались пить перед спуском с гор, но по случаю необычайного зрелища все захотели выпить сейчас же. Женщины, принимавшие участие в походе, перебивая друг друга, горячо защебетали. Пережитый ужас освежал веселье.
Зина сидела бледная, ничего не пила и почти ничего не ела. Наш проводник, который с аппетитом ел и пил, предложил сходить с ней к стоянке другого лагеря, где был врач. Зина неожиданно быстро согласилась и быстро встала. Они исчезли в темноте.
Как только они удалились, я почувствовал ревнивую тревогу, которая все возрастала и возрастала. Как странно быстро Зина вскочила! Слава Богу, все остальные про них забыли, занятые выпивкой и лихорадочно веселясь. А проводник и Зина не приходили. Часа через два все разошлись по палаткам. Напарник проводника и я вошли в его палатку. Ни жив, ни мертв, я ожидал прихода проводника. Наконец он явился. Откинув полог палатки, вошел в нее. Хотя было темно, он, конечно, почувствовал, что в палатке люди, но не придал этому никакого значения. Вынул из кармана платок, потом электрический фонарик, зажег его и, наводя свет фонаря на свои черные спортивные брюки, стал, поплевывая на платок, счищать с них пятна спермы. Я окаменел. Сердце остановилось.
— Так у тебя всегда кончается демонстрация погибшего летчика? — со смехом спросил парень, пришедший со мной.
— Зачем всегда, — миролюбиво ответил проводник, не поднимая головы и продолжая платком счищать пятна с брюк, — когда хочется... Женщина, которой стало плохо при виде мертвого летчика, никогда не откажет... Я это давно заметил...
Я как-то невольно сопоставил череп погибшего летчика с занятием этого сукиного сына, и мне стало совсем плохо: жизнь, питающаяся смертью. Стало до того плохо, что я испугался, что меня вырвет. Я вышел из палатки. Когда проходил мимо проводника, он даже не поинтересовался, кто это. Я понял, что он не должен жить и я никогда не смогу посмотреть Зине в глаза.
У меня был единственный достойный выход — убить его и уйти в город. Но убить я не мог, у меня не было оружия, а физически он был гораздо сильнее меня. И тогда я сделал единственное, что мог. Ушел. Ушел в Мухус, оставив свой вещмешок в палатке. Я знал дорогу. Я всю ночь шел и с тех пор понял, почему люди, когда им очень плохо, стараются ходить. Если ты не знаешь это — запомни. Утром я был на окраине Мухуса. И мысль, что я их никогда не увижу, меня немного успокоила.
Но странное дело, о Зине я месяца через два почти забыл. А этот мерзавец у меня не шел из головы ни днем, ни ночью. Годы шли, а мысль, что я не смог ему отомстить, не давала мне покоя. Через семь лет я случайно оказался в застолье с одним работником гагринской турбазы. Там работал тот проводник. Я помнил его фамилию. Я спросил у этого человека, продолжает ли проводник у них работать. Он странно на меня посмотрел.
— А разве ты не был в горах, когда он погиб?
— Нет, конечно, — ответил я, — а разве он погиб?
— Да, погиб, три года назад. Он вел группу на перевал. В одном месте тропа круто сворачивала вдоль скалы и проходила над очень глубоким обрывом. Он шел с одним парнем впереди группы, и на несколько секунд они скрылись за скалой. И вдруг этот парень выбегает к группе и кричит, что проводник споткнулся и сорвался в обрыв.
Так он погиб. Странно, я думал, ты там был. У тебя еще была борода в то время.
— Борода была, — говорю, — но меня там не было... Вот такой случай был в горах.
Мой земляк окончил свой рассказ и закурил.
— А что, если этот парень столкнул его? — спросил я как можно более равнодушным голосом.
— Замечательно, если столкнул! — оживился мой земляк. — Он отомстил за меня и, вероятно, не только за меня. Я бы ему при встрече пожал руку, если, конечно, парень его и в самом деле столкнул.
Мы помолчали, а я подумал: не придется ли ему жать собственную руку? Если так, не рискованно ли было ему это все рассказывать? Но он кавказец.
Как влюбленный не может, в конце концов, не признаться в любви, так кавказец не может не признаться, пусть в затуманенной форме, что месть свершилась.
Впрочем, все это дело двадцатилетней давности, и теперь истину никто не сможет установить. Я забыл сказать, что у моего земляка с точки зрения мухусчан была странная, смехотворная привычка. Он холостяк, но у него уже пятнадцать лет одна и та же любовница. (Обстоятельство, вызывающее у мухусчан смех, однако не переходящий в хохот). К тому же он не изменяет ей. (Тут следует гомерический хохот).
— Хоть бы изменил, — жалуется иногда его любовница близким друзьям, — я бы тогда ушла от него,
Но он не изменяет ей, и она не уходит от него. Может, она ждет конца затянувшегося траура по Зине? Мы ничего не знаем. Тем более, мы никогда не узнаем, что или кого теперь прижимает к груди Зина. Думаю, его математическая ловушка, рассчитанная на ее девичество, с самого начала была ошибочной. Не в том смысле, о котором вы думаете, а вообще. Но самое печальное во всей этой истории то, что никому в голову не пришло похоронить останки летчика.
...А между тем, наши богачи совсем раздухарились. По-видимому, ставки выросли: теперь они забрасывали в море бутылки армянского коньяка. Эти бутылки были гораздо легче, и они летели от "Амры" метров за двадцать. Мальчишки, теперь более заметно обгоняя друг друга, яростно колотя "кролем" воду, подплывали к месту приводнения бутылок. Но теперь им нырять приходилось гораздо чаще. Не потому, что там глубже, а потому что на большом расстоянии труднее определить на глазок и запомнить истинное место падения бутылки.
__________________________________


ГИГАНТ

В детстве к нам летом приезжала тренироваться баскетбольная команда из Ленинграда. Она играла с нашей местной командой на баскетбольной площадке, расположенной рядом с нашим домом во дворе грузинской школы.
Я с ребятами нашей улицы часто любовался их игрой. Мне было лет десять. В ленинградской команде выделялся один баскетболист неимоверного роста. Другие баскетболисты рядом с ним казались малорослыми. Такого гиганта я никогда не видел. В сущности мы приходили любоваться им. В его удлиненном лице было что-то лошадиное: черная челка, огромные косящие глаза, большие пухлые губы.
Если он с мячом оказывался у баскетбольной корзины противника, то, только вытянувшись, даже не подпрыгнув, забрасывал мяч в корзину, вернее сказать, закладывал. Но он даже издалека точнее всех попадал в баскетбольную корзину. Казалось, своим гигантским ростом он укорачивал расстояние до нее. Когда он забрасывал мяч издалека, лицо его принимало звероватое выражение. Звали его дядя Юра.
Может быть, мне это кажется, но из всех наших ребят, собиравшихся там, он теплее всего относился ко мне. То ли дело в том, что я восторженнее других любовался им, то ли в том, что во время перерыва я им всем часто читал вслух гангстерские рассказы из журнала "Вокруг света". Так я начинал свою просветительскую деятельность. Рассказы принадлежали американским авторам, тем убедительней они казались. Мне представлялось, что Америка — страна, где много машин, много негров и много гангстеров. Сейчас я думаю, что эти рассказы печатались в таком изобилии из пропагандистских соображений. Вот, мол, какая жизнь в Америке. Но тогда это мне в голову не приходило.
Одним словом, я был в восторге от этого гиганта. Но я мучительно замечал и другое. Иногда я его видел в городе, и довольно часто за ним увязывались пацаны, пораженные его ростом, и выкрикивали что-то насмешливое. Обычно он сдерживался, но временами это ему надоедало. Он оборачивался на них с выражением затравленности на лице и так яростно отмахивался от них рукой, что пацаны рассыпались и умолкали.
Он часто брал меня с собой на море, и я по дороге наблюдал подобные сцены. Но порой даже взрослые, увидев его, останавливались и глазели на него. Я знал, что это ему неприятно, но ничего не мог сделать.
Однажды один взрослый мужчина, остановившись, долго смотрел на него, а потом, когда мы прошли, громко сказал.
— Сколько хлеба съедает один такой человек в день!
Мне показалось, что ничего пошлее я никогда в жизни не слышал, хотя, может быть, этого слова тогда и не знал. Взглянув на дядю Юру, я не понял по выражению его лица, слышал он эти слова или нет. Со вздохом облегчения я решил, что он их не расслышал.
Только однажды он явно не рассердился. Наш мороженщик, веселый балагур Сулико, неожиданно выскочил из-за угла и, внезапно увидев дядю Юру, остановил свой гремящий на колесах голубой ящик с мороженым.
— Эй, великан, — крикнул он, — ты с какой планеты?
— Тебе там не бывать, — ответил дядя Юра.
Мы шли на море.
— Что ты о нас расскажешь, когда вернешься к своим? — не унимался Сулико.
— Я скажу, что у Сулико самое плохое мороженое в мире, — ответил дядя Юра.
— Но у нас с сахаром трудности, — не растерялся Сулико, — тогда и это скажи!
Дядя Юра не ответил. Сулико загремел дальше. Возможно, они уже встречались, и дядя Юра покупал у него мороженое.
Иногда я его встречал в городе с ребятами из его команды. Обычно они были с девушками, но я ревниво замечал, что одной девушки, а именно его девушки не хватало среди них. Я горестно догадывался, что девушек отпугивает его неимоверный рост.
Когда баскетболисты отдыхали, лежа на траве, он иногда перекидывался с ними шутками, но почти никогда не принимал участия в общем разговоре. Он лежал или сидел, грустно покусывая травинку. Однажды, когда они так отдыхали, на баскетбольной площадке появился известный в городе бандит.
— Вор в законе, вор в законе, — уважительно зашептали наши баскетболисты, давая знать ленинградцам, что к ним пожаловал знатный гость.
Это был человек среднего роста, очень плотный, из-под рубахи у него виднелась матросская тельняшка.
Все вскочили, кроме дяди Юры, который продолжал сидеть, обхватив колени руками. Сердце у меня сжалось от предчувствия беды.
— Здорово, ребята! — сказал бандит, подойдя к баскетболистам. Он со всеми щедро поздоровался за руку, давая знать, что он, несмотря на свое высокое положение, не зазнался.
Здороваясь со всеми, он кинул на сидящего дядю Юру несколько суровых взглядов. Он как бы ждал, что дядя Юра догадается встать, но дядя Юра не вставал.
Тогда он подошел к нему и спросил:
— Так и будем сидеть?
— Так и будем, — спокойно ответил дядя Юра.
— Не уважаешь?
— Я не могу уважать человека, которого первый раз вижу. Лицо бандита мгновенно преобразилось выражением дикого бешенства.
— Сейчас зауважаешь, сука! — прошипел он и, внезапно побледнев, вырвал из внутреннего кармана пиджака финский нож. Все замерли в ужасе. Позже я понял, что в дар уголовника входит это умение быстро завести себя до состояния всесокрушающего бешенства.
— Вставай, сука! — крикнул он и взмахнул ножом.
И тут случилось совершенно неожиданное.
Дядя Юра, продолжая сидеть, внезапно выбросил правую ногу вперед, подсек ею ногу бандита, и тот рухнул, выронив нож. Дядя Юра, продолжая сидеть, потянулся за ножом, поднял его и осторожно, чтобы не разрезать пальцы, двумя руками сломал его, легко, как карандаш. Отбросил обломки.
Бандит вскочил. Лицо его было искажено чудовищной злобой. Дядя Юра спокойно продолжал сидеть. И кажется, именно этим спокойствием он сломил его.
— Ты у меня долго не проживешь! — крикнул бандит и стал быстро удаляться.
— А я никому не обещал долго жить, — вслед ему сказал дядя Юра. Сколько раз позже я вспоминал эти его слова, сколько раз! Но тогда мне было не до них, я ликовал всей душой! Вот это человек!
Тут загалдели все разом, особенно местные баскетболисты, всячески укоряя дядю Юру за то, что он вовремя не встал и теперь жизнь его в опасности.
— Против огнестрельного оружия я ничего не могу сделать, — сказал дядя Юра, — а нож в следующий раз отниму и воткну ему в задницу.
Тут один из мальчиков с нашей улицы вскочил и цапнул обломки ножа с криком: "Чур, мои!"
Прошло несколько дней. Бандит не показывался и ничего не предпринимал. Мы успокоились.
Я продолжал ходить с дядей Юрой на море. Как легко, как радостно было вышагивать рядом с ним. Хулиганы, злые бродячие собаки — все, все казалось мелочью, ерундой рядом с ним!
Дядя Юра больше всего любил море. Может быть, огромность моря делала естественной его собственную огромность. Он подолгу сидел на диком пляже, а иногда далеко, далеко заплывал. Он прекрасно плавал всеми стилями. Когда он плыл кролем на спине, лицо его приобретало выражение блаженства. И в этом было что-то трогательное и смешное. Лицо его было такое, как будто он сам не имеет никакого отношения к работе собственных рук и ног.
Однажды, когда мы с ним сидели у воды, какая-то девушка пришла купаться. Она разделась в десяти шагах от нас и осталась в голубом купальнике. Наверное, она чем-то понравилась дяде Юре, потому что он несколько раз бросал на нее любопытные взгляды. Девушка вынула из сумочки какие-то бумажки и стала перелистывать их, видимо, стараясь найти нужную. Вдруг налетевший ветер сдунул с ее руки одну бумажку, и она, делая в воздухе дикие зигзаги, полетела в нашу сторону и рядом с нами внезапно повернула к морю. Дядя Юра неожиданно выбросил свою длинную руку вперед и поймал бумажку. Девушка все это время следила за летящей бумажкой, и, когда дядя Юра ее схватил, лицо девушки вдруг вспыхнуло, и тут я понял, что она в самом деле красивая. Она подбежала к дяде Юре, и он передал ей эту бумажку. Оказалось, что это билет на Москву.
— Спасибо, спасибо, — сказала девушка задыхающимся голосом, и лицо ее сияло благодарным светом, и навстречу ей светилось лицо дяди Юры. Никогда лицо дяди Юры так не светилось! Я понял, что они понравились друг другу. Девушка не спускала с него глаз, она глядела на него с благодарной нежностью. Даже меня обдала волна их счастья.
— Будем знакомы, — сказала она и протянула руку. Все еще сидя, дядя Юра взял ее руку и начал подниматься. Он медленно поднимался, как бы давая ей привыкать к своему росту. Через секунду громадный дядя Юра стоял рядом с тоненькой девушкой, продолжая держать ее руку в своей руке. И вдруг я увидел, что сияющее лицо девушки стало тускнеть и тускнеть. Казалось, она смущенно прячет свой испуг. Лицо дяди Юры помертвело, и он отпустил руку девушки. Она повернулась и пошла к своей одежде.
"Он хороший, хороший, дура!" — хотелось крикнуть ей вслед. Дядя Юра молча вошел в воду. Он поплыл яростным кролем. Вода бурлила за ним, как за моторной лодкой. На этот раз он особенно далеко заплыл. Когда он вернулся, девушки уже не было на берегу. Сейчас я думаю, что тогда я увидел самый ослепительный и самый короткий любовный роман в жизни. Он длился около одной минуты и кончился крахом.
Мы с ним продолжали ходить на море. Иногда на обратном пути мы в одном и том же киоске пили газированную воду. Продавец с большим любопытством присматривался к дяде Юре и однажды не выдержал:
— Извини, друг, но я интерес имею — ты пошел в отца или в мать?
— В тетку, — довольно спокойно ответил дядя Юра и поставил опустевший стакан на стойку. Мы пошли.
— Как в тетку? — раздался за нами недоуменный голос продавца. Дядя Юра промолчал, а я почувствовал ужасную неловкость, отчасти и за глупость земляка.
С баскетбольной площадкой граничил сад какого-то частника. Сад был огорожен колючей проволокой. По ту сторону проволоки росла мушмула. Одна ее ветка, усеянная желтыми, уже усыхающими плодами, тянулась в сторону школьного двора. Но ветка росла слишком высоко, дотянуться до нее мог только дядя Юра. Я его однажды попросил об этом. Даже он с трудом дотянулся до ветки и так ее согнул, что звездочки мушмулы запрыгали возле моих глаз. Я так любил тогда мушмулу! Я стал поспешно срывать и отправлять в рот ее плоды. Дядя Юра тоже осторожно отправил в рот мушмулу.
Видно, он ее никогда не пробовал. Может, с непривычки она ему не понравилась.
— Затейливый вкус, — сказал он и сплюнул косточку. Теперь он продолжал держать ветку только для меня.
— Дядя Юра, вы любите баскет? — почему-то спросил я у него. Вероятно, это было выражением тайной благодарности за то, что он с некоторым напряжением продолжал держать ветку только для меня.
— Ненавижу, — вдруг сказал он. Я замер от удивления.
— Так зачем же вы играете?
— Ты этого не поймешь, — ответил он задумчиво. — Баскетбол — единственное место, где я чувствую себя человеком.
Мне стало грустно, а обглоданная ветка радостно взлетела вверх. На следующий год ленинградские баскетболисты снова приехали и тренировались на той же площадке. Но дяди Юры с ними не было.
— А где же дядя Юра? — спросил я у одного из них.
— Юра умер, — вздохнул он, — говорят, какая-то болезнь. Но, по-моему, от тоски.
Что-то обрушилось внутри меня, и в ту же секунду я почему-то подумал, что другие этого не должны заметить, это стыдно.
Через несколько минут я тихо встал и ушел домой.
С тех пор никогда в жизни я не интересовался баскетболом.
____________________________________


НОЧНОЙ ВАГОН

Поздно ночью вышел из купе и прошел в тамбур покурить. Вместо урны в углу стояла железная плита нешуточной толщины, вогнутая в виде ковша. Кто ее согнул? Я решил, что только сила распада могла так ее согнуть. Последнее унижение военно-промышленного комплекса.
Разбитый поезд грохочет и дрыгается во все стороны. Вдруг кто-то с хамской силой хлопнул меня по спине. Я на секунду задохнулся. Сколько можно терпеть, взвыла душа, или сейчас или никогда! Я швырнул окурок, сжал кулаки и резко развернулся. Никого. Ударивший исчез. Так! Я всегда говорил, что готовность к драке — лучший способ избегнуть ее.
Но тут я догадался, что дело в другом. Это яростно распахнувшаяся дверь, ведущая в другой вагон, грохнула меня по спине. Куда деть готовность к отпору? Я в бешенстве захлопнул ее. Она с не меньшим бешенством снова распахнулась. Я еще раз гневно захлопнул ее. Она с еще большей гневностью вымахнула на меня, стараясь сбить меня с ног. Но я, как опытный боксер, сделал нырок, и она просвистела мимо. Я ее снова захлопнул. Она снова ринулась на меня. Это повторялось девять раз. Дважды мы сцеплялись в клинче. Наконец, на девятом раунде, уже теряя дыхание и при этом тревожно понимая, что дверь дыхание не теряет, я ее так двинул, что она с грохотом закрылась и больше не распахивалась. Можно сказать, что я ее послал в нокаут.
Удовлетворенный своей победой, я снова закурил и успокоился. Эта моя борьба с одушевленной дверью напомнила мне давний случай из времен советской власти. Гуляю с одним диссидентом в лесу. Внезапно он споткнулся о корень, торчавший над тропой, и растянулся.
— Проклятое КГБ! — воскликнул он, падая, видимо, в момент падения уверенный, что этот корень подсунули чекисты.
— Откуда они знали, что мы здесь пройдем? — спросил я, смеясь.
— Они все знают, — бормотнул он, сердито отряхивая брюки, но уже явно понимая, что погорячился.
Однако мы попали из огня да в полымя. Такого раскуроченного поезда я еще никогда не видел. В купейном вагоне не только не предлагали чай, но вообще не было кипятка. Даже остывшей кипяченой воды. Дверь в наше купе не запиралась ни изнутри, ни снаружи.
Проводница нам выдала белье, блондинистое происхождение которого еще можно было угадать за стойкой смуглостью. Маленькие, детские подушки и явно укороченные простыни. Кто их так старательно укоротил? А может, хозяева поезда обменяли по неведомому бартеру свое вагонное белье на белье из сиротского дома? Лежать под этой укороченной простыней, глядя на свои голые неподвижные ступни, было неприятно, словно ты стал мертвецом, при этом почему-то не утратившим эстетическое чувство.
Весь день по вагонам шныряли бродячие торговцы. Просветительской работой почему-то занимались глухонемые. Они молча (а как еще?) просовывали в нашу вечно приоткрытую дверь купе пачку газет или книг, клали на нижнюю полку и уходили, давая нам время самостоятельно решить вопрос о нашем просвещении. Очень мило и демократично. А главное — колоссальная доверчивость. Забирая их назад, они не проверяли ни количество газет, ни книг. Однако это опасный признак. Если в стране перестали воровать книги, значит, воруют все остальное. Философский вопрос.
Кстати, о кражах. Забавный случай из жизни талантливого восточного поэта. Через несколько лет после войны он впервые приехал в Москву и поступил в Литературный институт. Посещая своих московских друзей и подходя к подъездам их многоэтажных домов, он неизменно снимал калоши, как перед входом в саклю. И что интересно, калоши ни разу никто не спер. К этому времени в Москве уже не носили калоши. Можно было уже тогда задуматься о тайнах рыночной экономики. Но никто не задумался. А наш знаменитый поэт, хотя тогда он еще не был знаменитым, написал цикл стихов о величайшей честности москвичей.
— Не то что люди, даже собака ни разу не стащила калоши, — говаривал он, забывая, что голодная собака может польститься только на кожаную обувь.
Однако вернемся к приношениям наших глухонемых культуртрегеров. К газетам я не притрагивался, потому что сразу заметил, что они не свежие. Но пачки глянцевитых книг перебрал в руках. Ни одного знакомого имени автора. То ли они влезли в мою эпоху, то ли я нахально продолжаю жить в их эпохе.
Глухонемые возвращались и, естественно, ничего не говоря и даже не пытаясь пальцами объясниться, бодро схватывали свой товар и следовали дальше.
Их бодрость и отсутствие хотя бы мимических упреков, создавали подозрение, что их интересует не продажа книг или газет, а точная статистика способных или желающих читать. Вероятно, именно за это им платили деньги. Кому-то это было нужно. Но кому? Вообще такого скопления глухонемых в одном поезде (чуть не сказал в одной стране), я никогда не видел.
Необычайная бодрость глухонемых тоже вызывала подозрения. Такая бодрость свойственна заговорщикам. А что, если в стране зреет заговор глухонемых с целью захвата власти? Кстати, заговор глухонемых очень трудно разоблачить. Для этого нужны глухонемые стукачи, пользующиеся доверием глухонемых заговорщиков и одновременно доверием чекистов, понимающих язык глухонемых, но отнюдь не являющихся таковыми.
Все возрастающие признаки глухоты и немоты правителей могли глухонемых привести к мысли, что этому процессу надо дать логическую завершенность и в России должна воцариться династия глухонемых... Чем короче мысли оратора, тем длиннее его жесты...
Впрочем, надо сказать, что кроме глухонемых появлялись продавцы чебуреков, горячей картошки, фруктов и даже огненных раков, которых я уже множество лет в глаза не видел. Вероятно, раки возродились от всеобщего одичания.
Но мы ничего не брали. Ели традиционную курицу, прихваченную из дома вместе с большой бутылкой сомнительного московского нарзана. Я что-то не слышал о нарзанных или боржомных источниках под Москвой. А между тем эти напитки (вероятно, созданные искусственно) намного шире, чем раньше, продаются в Москве. Власти, кажется, ненавязчиво внушают населению: подумаешь, обойдемся без Кавказа!
В виду отсутствия кипятка жена мне предложила выпить растворимый кофе с нарзаном. Но я при всей своей любви к кофе, а точнее сказать, при всей своей ненависти к собственной вялости воздержался. Я боялся, что смесь растворимого кофе с этим сомнительным нарзаном может взорваться у меня в желудке.
Жена беспрерывно рассказывала о сказочном преимуществе российских поездов над украинскими.
— Тише, тише, — предупреждал я ее, боясь, что нас могут обвинить в русском железнодорожном шовинизме.
Время от времени в дверях появлялись обменщики рублей на гривны. Одни из них производили впечатление сдержанных наводчиков, другие, что еще хуже, выражая лицом вековечные страдания украинского народа, как бы предлагали при помощи обмена рублей на гривны хотя бы отчасти компенсировать былое угнетение. Но мы ничего не обменивали, потому что нам сказали, что на месте, то есть в Крыму, это сделать надежней.
Обменщиков приходило много, и чем позднее они приходили, тем мрачнее становились их лица. И уже невозможно было отличить мнимых наводчиков от мнимых угнетенных. Выражение лиц у них было одинаково напряженное, особенно к двенадцати часам. Казалось, только очень хорошее воспитание мешает им зарезать нас, отобрать рубли и строго по курсу оставить трупам гривны.
Пока я обо всем этом раздумывал, проводница нашего вагона вышла в тамбур с намерением пройти в другой вагон. Она попыталась открыть дверь, но, видимо, дверь, еще смертельно обиженная на меня, теперь не открывалась. Проводница обернулась.
— Это вы ее заперли на ключ? — спросила она у меня. — Где вы его взяли?
— Я не запирал, — ответил я, приблизительно честно.
— Не морочьте мне голову, — стала раздражаться она, — кто же ее мог запереть? Вы стащили ключ у моего напарника, пользуясь тем, что он выпил. А я еще днем подумала: что этот пассажир здесь все похаживает.
— Не выпил, а пьян, — педантично поправил я ее. Проводник весь день дрых. Почему-то покоя не давал вопрос, когда именно он напился? Хотелось разбудить его и для успокоения души спросить, но я не решился. Такая уж у меня природная деликатность, от которой я страдаю даже в таких, казалось бы, нейтральных вопросах.
— Тем более! — донесся голос проводницы. Она укреплялась в своей версии.
— А у нас в купе дверь вообще не запирается, — теперь признался я с абсолютной честностью. Видимо, я хотел психологически уравновесить неоткрывающуюся дверь с незапирающейся. И это мне явно удалось.
— Какое у вас купе? — спросила она, смягчаясь.
— Пятое, — сказал я.
— Знаю, — подтвердила она. — Не бойтесь воров, я буду чутко дремать. Чуть что — услышу. Я вам дам второе одеяло.
Это прозвучало, как второй пистолет. Спать было жарко и под укороченной простыней. Зачем же мне было два одеяла? Чтобы сделать себя пуленепроницаемым? Или, как сачок, набрасывать на воров одеяла? А как же ее чуткий сон?
— Не надо, ради Бога, — сказал я.
После этого она, совершенно успокоенная, достала из кармана ключ, открыла дверь и исчезла в проеме. Видимо, я тогда так крепко захлопнул дверь, что в этом безумном вагоне замок сам собой замкнулся.
Когда она прикрыла за собой дверь, я немного подождал с некоторой победной агрессивностью, любопытствуя, не распахнется ли она, но дверь, видимо, была так напугана мной, что больше в моем присутствии не распахивалась.
Я вошел в вагон. Здесь дверь в уборную металась, как веер разгневанной красотки. Я окинул ее взглядом усталого укротителя, но вступать в дискуссию с новой дверью у меня не было никакого желания. Уборная сама себя вентилировала. Кстати, эта дверь тоже изнутри не запиралась. И днем, проходя в уборную, приходилось взволнованно стучать в нее, как в спальню все той же красотки, при этом рискуя, что человек, занимающий туалет, автоматически скажет: "Войдите!".
В удивительное время мы живем. Разруха — без войны. Диктатура — без топора. Но так вечно продолжаться не может. Я боюсь, что скоро наше обедневшее правительство объявит всенародный добровольный сбор средств на постройку народной гильотины. После чего — так оно пообещает — нищих в стране не будет. В каком смысле не будет? — станут уныло гадать наши нищие граждане.
Между прочим, шизофреническая мечта Советского Союза догнать и перегнать Америку немедленно осуществилась с падением советской власти. По количеству гангстеров на душу населения мы намного обогнали Америку. Настолько обогнали, что посылаем время от времени им на помощь своих гангстеров. Но делаем это тихо, незаметно, по-христиански. Не кричим подобно фарисеям о своей помощи на всех перекрестках.
Но шутки в сторону. Что делать? Перед отъездом в жару сижу на даче. Настроение ужасное. Такое чувство, что Россия гибнет, и непонятно, как ей помочь. Жена вдруг говорит:
— Поехали в город. Мне надо цветы полить, а то они погибнут.
— Хорошо, — сказал я обреченно.
Кто о чем. И вдруг молнией мелькнуло: она права! Если все будут помогать тому, чему действительно можно помочь, тогда того, чему действительно нельзя помочь, не будет! Если все будут действовать в пределах возможного, возможности станут беспредельны!
Психологическая трагедия кризиса не в том, что где-то там не получаются реформы, а в том, что у людей опускаются руки и они перестают делать то, что всегда могли делать. Миллионы этих малых несделанных дел для судьбы страны важнее любых реформ.
Подобно тому, как за ледоколом, взрезающим льды, они позади снова смыкаются, за разумом, взрезающим глупость, снова смыкается глупость. Где выход? Выход есть!
Разум должен тащить и тащить за собой практическую задачу, как ледокол, ведущий за собой караван судов. Тогда льды и глупость долго не смыкаются. Только, ради Бога, не надо путать ледокол с ледорубом. У российских политиков есть такая склонность.
...Вы будете смеяться, но наш поезд за ночь не рассыпался, как бусы все той же красотки, забившейся в истерике если не от вида вагона, так от частоты упоминания ее.
Он точно по расписанию остановился на станции "Семь колодезей", где нас встретили друзья. Воры, по-видимому, узнав о чуткости сна нашей проводницы, не посмели сунуться в наш вагон.
К несчастью, сон проводницы соседнего вагона был не столь чуток. Там одного пассажира начисто обворовали. Мало того, что взяли чемоданы и его верхнюю одежду, так они еще мимоходом допили его водку, которая в бутылке оставалась стоять на столике. Правда, бутылку, допив, оставили, но все равно грабеж возмутительный, с оттенком садизма. Человек остался в трусах и носках.
Уверен, что под укороченной простыней он спал в носках, чтобы не глядеть на свои голые неподвижные ступни и не думать о бренности существования. Так что укороченная простыня помогла ему сохранить хотя бы носки. Но, с другой стороны, если бы он снял носки и всю ночь, думая о бренности существования, глядел бы на свои голые неподвижные ступни, его бы не ограбили. Ну иногда, чтобы не совсем падать духом, можно было бы слегка пошевелить пальцами ног.
Бедняга, говорят, в одних носках и трусах с пустой бутылкой в руке носился по составу в поисках начальника поезда с тем, чтобы снять отпечатки пальцев с бутылки и при помощи них когда-нибудь разоблачить воров. Тут он с горя явно потерял чувство реальности. Что ж, эта бутылка сама влетела в его купе, и к ней никто не притрагивался кроме него и воров?
Что было в более отдаленных вагонах — мы не знаем. О новых махновцах, останавливающих поезда, даже говорить не приходится. Во всяком случае пока.
Кстати, в день нашего приезда правительство Украины вспыльчиво объявило, что с этого дня запрещает менять рубли на гривны. Откуда такая вспыльчивость? Иной писатель с манией преследования сказал бы, что правительство это сделало, тщательно проследив за его поездкой в Крым. Но я этого не говорю. Наша скупердяйская сдержанность в поезде была отомщена. Но мы приехали к друзьям, и финансовые капризы украинских властей нам почти ничем не угрожали.
И тут я вспомнил! Так вот почему лица обменщиков денег вчера к двенадцати часам ночи так омрачились. Они что-то уже знали. Украинцы, видимо, еще умеют хранить государственные тайны, особенно от москалей. Но, с другой стороны, теперь совершенно ясно, что их напряженные лица пытались нам телепатически внушить: "Меняйте — завтра будет поздно!" Так вот чем вызвано братское страдание на их лицах, а я его принял черт знает за что!
Да, чуть не забыл сказать самое главное. Почему-то перехожу на шепот. Напарника нашей проводницы я и в этот день не видел на ногах. Возможно, это первый в медицине случай перехода похмельного сна в летаргический. Но я это не выяснил из-за все той же деликатности. Вероятно, другие воспользуются моей великой догадкой. Вот так всегда.
Я уж не говорю о природе лунатизма, открытой лично мной. Лунатиками становятся люди, зачатые под открытым небом при полной луне, при условии, что женщина в момент зачатия не сводит глаз с луны.
Если моя теория верна, то количество лунатиков должно планомерно уменьшаться с юга на север. Но никто не захотел экспериментально проверить мою теорию. А стоило бы изучить динамику угасания лунатизма, скажем, от Рима до Москвы, и все было бы ясно.
Впрочем, ясно и так, что я прав. Всем известно, что, например, чукчи никогда не бывают лунатиками. Да и как им быть лунатиками? Скажем, страстный чукча нежно уложил чукчанку на мягкий ягель тундры. А где луна? Луны нет. Кругом полярный день. А если кругом полярная ночь и на небе луна? Тогда где ягель? Ягеля нет.
Мне могут возразить: при чем тут вообще лунатизм? Как говорят абхазцы, время, в котором стоим, настолько смутное, что все может быть.
Например, при Сталине лунатиков сажали. Был даже довольно гуманный закон: сын лунатика не отвечает за отца-лунатика, если при этом сам не впадает в лунатизм.
Я знал одного лунатика, который сидел в лагерях. Там он неоднократно пытался в лунную ночь добраться до вышки часового. Но часовой его не убивал, потому что заранее знал о его лунатизме. Он просто легким выстрелом над головой будил его.
После смерти Сталина его отпустили, но дружески предложили кончать с лунатизмом. Прощаясь с ним, начальник лагеря горестно сказал:
— Вот такие, как ты, переутомили партию. И что на этого получилось?
Далеко же смотрел начальник лагеря!
Обвинение моего знакомого лунатика, если память мне не изменяет, звучало так: за попытку нелегального воздушного перехода границы, научная несостоятельность которой не может смягчить преступность самого замысла.
Так что все возможно, и потому, пока не поздно, иногда не мешает подурачиться. Кто дурачится? Ум — ребячливо, вприпрыжку сбегающий по лестнице. Между прочим, дурак не может подурачиться, ему неоткуда сбегать. Юмор — стилистическая победа человека над безумием жизни.
...Я уже кончал этот рассказ на даче у друзей, когда жена вместе с хозяйкой дома вернулись с рынка. Вместе с баклажанами они принесли радостную весть: слух о запрете обмена рублей на гривны оказался ложным. Возможно, сами менялы его пустили, чтобы в дальнейшем подпольно менять деньги по более высокому курсу. Я с удовольствием исправляю эту ошибку, из чего читатель легко поймет, что все остальное безусловно точно.
__________________________________


В ПАРИЖСКОМ МАГАЗИНЕ

В Париже моя жена и ее местная русская приятельница вошли в большой магазин. Из давней нелюбви к такого рода заведениям я остался дожидаться их у входа.
Женщины — библиофилы товарных прилавков. Подобно тому как библиофил на развале роется в книгах, сам не зная, чего он ищет, при этом особенно долго рассматривает, щупает, нюхает и даже бесплатно подчитывает книгу, которую он явно не купит, женщины бесконечно перебирают вещи, особенно долго рассматривают и даже иногда примеряют те из них, которые им не по карману.
Значит, стою и жду. Через некоторое время закурил. Хотел выбросить окурок в урну, но, приблизившись, заметил, что крышка урны припаяна к ней. Еще не понимая в чем дело, я поискал глазами другую урну, подошел к ней, с хищной трусливостью оглянувшись на вход в магазин, чтобы не перепутать его и, не дай Бог, не заблудиться в этом огромном чужом городе, без знания французского языка и не имея международного языка, то есть денег. Этот язык, хотя и с ограниченным словарем, был у меня, но его вырвала у меня жена перед самым входом в магазин. Операция прошла безболезненно, потому что перед этим в кафе она разрешила мне выпить джин с тоником, и еще один стакан я там ухитрился выпить контрабандой, в смутном предчувствии операции. Так что часть денег была спасена.
И вторая урна была наглухо запаяна. Я нашел глазами третью урну и, еще зорче оглянувшись на вход в магазин, подошел к ней. Но и у нее крышка была припаяна. Вокруг валялись окурки. Я бросил свой окурок и внезапно вспомнил, что это способ борьбы с террористами, которые свои бомбы как бы по рассеянности иногда бросают в урны. Мне об этом говорили, но я забыл и только сейчас вспомнил. Однако у арабских террористов странный способ борьбы с курильщиками.
Времени у меня было много, и я потихоньку двинул обратно. Французы, то и дело обгонявшие меня на узком тротуаре, неизменно бросали: "пардон", при этом даже не задев меня плечом, и можно было понять, что они утонченно извиняются только потому, что обогнали меня, как бы находя в моей походке некоторые признаки инвалидности, что совершенно не соответствовало действительности. Хотелось догнать и объясниться. Но как объясниться, когда я не знаю французского языка? Удивительное невезение. Куда ни приеду, никак не могу попасть в страну, где говорили бы на русском или хотя бы на абхазском языке.
Осматриваюсь. Париж действительно прекрасный город. Я, кажется, открыл тайну его красоты. Хозяева домов так их строили, чтобы самим радоваться и удивляться их красоте, а не для того, чтобы удивлять других. И именно потому их красоте и своеобразию удивляются другие. Конечно, не обошлось и без показухи вроде Эйфелевой башни, которая явно создана, чтобы удивлять других. И она в самом деле удивляет своей глупостью, с атеистической хамоватостью выпячиваясь в небо.
Но в основном город прекрасен, потому что стихийно следовал закону искусства. Так, если пишешь юмористический рассказ, надо, чтобы самому было смешно, и писать надо для того, чтобы самому посмеяться. И тогда будет смешно другим.
Этим своим рассуждением я ставлю под удар свой собственный рассказ. Но я сознательно иду на риск. Без некоторого риска я бы даже не имел второй стакан джина с тоником. Теперь-то я уверен, что риск можно было увеличить еще на одну порцию. Но сейчас уже поздно об этом думать.
Бог, создавая нас, тоже пошел на риск. Большой риск. И до сих пор неясно, оправдан ли он. Я имею в виду риск, а не Бога.
Я обратил внимание на большое количество людей арабского и африканского происхождения. Лишившись колоний, Париж превратился в колониальный город. Арабские женщины и африканки такие стройные и обладают такой газельей походкой, что их можно принять за сказочных красавиц, если бы их лица были прикрыты чадрой. Нет, и без чадры некоторые из них были хороши. Изредка. Но в чадре все казались бы таинственными красавицами, летящими на свидание. Думаю, что есть тайная связь между чадролюбием Востока и его чадолюбием. Чадра, удлиняя разгон соблазна, делает его более мощным и неотвратимым. К тому же под чадрой у женщины меньше шансов осточертеть. Запад пошел наивным путем оголения женщин, и все развитые страны недобирают детей.
Вуаль, как робкая попытка зачадрить лицо, имела место в христианском мире, но по неизвестным причинам сошла на нет. Возможно, климат сыграл свою роль. Мы ничего не знаем. Чадра расцветает в странах, где много солнца, и она затеняет лицо и не дает ему загореть. Трудно представить восточную женщину с летним зонтом и в чадре. Перебор.
И вообще непонятно — чадра способствует развитию мусульманства или мусульманство чадрит Восток. Идеал восточного мужчины: женщина белая, как молоко. Рано или поздно он двинется за своим идеалом в Европу. Уже двинулся. Европеянки (для маскировки или чтобы понравиться ему?) любят загорать.
Однако рассуждения о чадре заводят меня в дурную бесконечность. Одним словом, вывод ясен: христианский мир недобирает детей. Мое дело предупредить, а там как хотите. Только, как говорят на Востоке, не говорите потом, что не слышали.
Впервые я задумался о невероятно расширяющемся влиянии мусульманства еще при советской власти, когда вместе со вдовой Назыма Хикмета был отправлен Союзом писателей в Австралию праздновать его юбилей в обществе турецких рабочих, которые эмигрировали в Австралию в поисках работы. К этому времени наше начальство к Назыму Хикмету сильно охладело, но юбилей почему-то надо было отмечать, и нас отправили в Австралию. Я тогда был так влюблен в стихи Назыма Хикмета, что готов был говорить о нем даже с пингвинами, до которых, кстати, от Австралии не так далеко.
...Между прочим, очаровательный эпизод из жизни Назыма Хикмета, о котором мне рассказал его неизменный друг и переводчик Акпер Бабаев.
Однажды в молодости Назым Хикмет увидел в окно красивую девушку, идущую по улице. Он так пристально следил за ней, по мере ее движения высовываясь из окна, что, наконец, вывалился из него. Рыжий гигант красавец Назым Хикмет не учел, что его центр тяжести расположен достаточно высоко, и потому вывалился. Какая чудная непосредственность!
Но из этого факта нельзя делать ложного вывода, что он свалился на голову девушки. Именно это сделал бы плохой романист, но мы этого делать не будем. Свалиться на голову девушки он никак не мог, потому что вытягивался из окна по мере ее удаления. Но можно сделать два правильных вывода.
Первый. Окно, видимо, было расположено не так высоко, потому что Назым отделался легкими ушибами. Второй. Видимо, в те далекие времена в европеизированном Стамбуле девушки уже тогда ходили без чадры... Но я опять вернулся к чадре. Интересно, что бы по этому поводу сказал доктор Фрейд? На все его догадки я бы дал сокрушительный ответ:
— Дело в том, уважаемый доктор, — торжествующе признался бы я, — что я никогда в жизни не видел чадры.
Но думаю, как и все зацикленные люди, он не растерялся бы:
— Потому и пишете, батенька, что не видели, но стремитесь увидеть!
В самом деле я чадру никогда не видел и не стремился увидеть. Если не принять за подобие чадры сетчатую маску пасечника из наших краев, который нахлобучивает ее на лицо, перед тем как вскрыть улей. А если бы стремился увидеть, наверное, где-нибудь в Средней Азии мог увидеть и даже услышать слова аксакала, обращенные к девушке:
— Что задрала чадру, как пилять?!
Да, так вот, значит, летим в Австралию. Кстати, я Назыма Хикмета видел два раза. Один раз он приходил к нам в Литературный институт и проводил со студентами беседу. Шутил, был обаятелен неимоверно. Говорил по-русски свободно, хотя и с достаточно заметным турецким акцентом. О соотношении формы и содержания в стихах он так сказал:
— Форма стиха, как дорогой женский чулок на стройной женской ноге, должна быть незаметна.
В этом утверждении есть след выпадения из окна и след его аристократического происхождения. Потом с улыбкой, как бы противореча самому себе, сказал, что прочтет стихи, где чулок обошелся без ноги. Он по-турецки прочел гениальное по звукописи "Каспийское море". Впечатление было ошеломительное: ничего не понимаем, но слышим бушующее и постепенно затихающее море.
Говорил о встрече с Маяковским в двадцатых годах. Они выступали в каком-то клубе, где было полно народу. За сценой перед выступлением Маяковский, заметив, что Назым от волнения не находит себе места, хлопнул его по плечу и пробасил:
— Не волнуйся, турок! Все равно ни черта не поймут!
Назым, конечно, читал по-турецки.
Тогда же, в двадцатых годах, с Назымом Хикметом приключилась забавная история. Об этом мне тоже рассказал Акпер Бабаев. Назым ехал в трамвае и вдруг заметил призывные взоры какой-то привлекательной женщины. Молодой, здоровый, неженатый Назым не оставил без внимания эти призывы.
Они познакомились. Он несколько раз встречался с ней и переспал с ней, надо полагать, столько же раз, уже без всяких шансов выпасть из окна.
Но эта молодая женщина оказалась женой какого-то крупного сановника. То ли подкапываясь под ее мужа, то ли она сама была заподозрена в антисоветском образе мыслей, но ее вдруг арестовали. Был суд, и Назыма Хикмета привлекли к суду в качестве свидетеля, потому что его видели с ней.
— Что вы думаете о ее политических взглядах? — спросили у него на суде.
— У нее нет антисоветских взглядов, — сказал Назым, — она просто шлюха.
Чем весьма смутил суд. В те времена с мнением иностранных коммунистов очень считались, все еще надеясь на мировую революцию. С одной стороны, придется признать, что она не антисоветчица, и отпустить ее домой. Но как отпускать домой жену ответственного работника с таким клеймом? Насколько я помню этот рассказ, ее все-таки отпустили. В двадцатые годы это было не таким уж страшным клеймом. Возможно, сам Назым Хикмет, еще недостаточно зная русский язык, думал, что слово это только означает состояние сильно эмансипированной советской женщины.
Второй раз через несколько лет я встретил Назыма Хикмета на банкете, где случайно очутился. Мы, естественно, сидели вдали друг от друга. Но я не сводил с него влюбленных глаз. Некоторые тюремные стихи его, даже в переводе на русский язык, потрясали.
Видимо, из-за тяжелой болезни сердца тогда он, было похоже, пытался бросить курить. То и дело подносил к носу сигарету и внюхивался в нее, не закуривая. Почти ничего не ел, но был оживлен и весел.
Наконец, он приметил мой пристальный взгляд, вгляделся, возможно, оценивая его, как опытный зек, и, улыбнувшись, отвел глаза. Я продолжал пожирать его глазами. Через некоторое время он обнаружил, что я продолжаю на него смотреть, удивился и как бы застенчиво сказал мне взглядом: — Не надо меня так любить. Это утомительно.
Я отвел глаза.
Как он пришел к коммунизму? Сын богатого аристократа, в девятнадцать лет уже известный всей Турции бушующий поэт, он обошел пешком всю Анатолию и был насмерть ранен безысходной нищетой турецких крестьян. И он решил: выход в коммунизме! После этого он нелегально перебрался в Советский Союз и стал учиться в Коммунистическом университете.
Так неоднократно бывало в истории. Человек, испытывая благородный гнев против реального зла, приходит к ошибочным методам борьбы с ним. Нечто подобное было и с великими французскими просветителями XVIII века. Плохой врач может правильно определить, какими лекарствами надо лечить эту болезнь, но он не может предвидеть, именно потому что он плохой врач, что, леча эту болезнь этими лекарствами, он одновременно вызывает в организме больного еще худшие болезни. Такими врачами были все наши революционные вожди.
Но не будем, не будем об этом!.. Одним словом, летим в Австралию. На перевалах многочисленных аэропортов местные служительницы, независимо от национальности, заглянув в мои документы и увидев мою мусульманскую фамилию, неизменно с нежной улыбкой говорили одно и то же: — О, муслим!
Было похоже, что такого подарка они от Советского Союза не ожидали. И эта радость на протяжении половины земного шара! Не мог же я ее нарушить, признавшись, что мне христианство гораздо ближе.
В Австралии мы гостеприимно были встречены турецкими рабочими, и меня поразило, что все они более или менее знали Назыма Хикмета, тогда еще запрещенного у них на родине. Можно было подумать, что все они были лишены работы и высланы в Австралию за чтение стихов Хикмета. Поистине народный поэт!
Его тюремные стихи разносились по всей Турции, а потом и по всему миру. Приговоренный к смертной казни, он об этом написал стихи, где есть такие строчки:
В глазах Назыма, как день голубых,
Никто не увидит страха.
Это, знаете ли, подымает дух нации! Есть такой человек! К счастью, приговор был позже отменен. Почти полжизни он просидел в тюрьме, но писать ему никто не мешал и переправку стихов на волю никто не пресекал. Знал ли в то время Назым, что у нас поэтам, сидящим в тюрьме, стихи не разрешали писать, а переправлять их на волю было бы равносильно самоубийству? Мне неизвестно.
Тот же Акпер Бабаев мне рассказывал: Назыму его личный шофер признался, что ему дано задание убить его. При помощи искусственной аварии? Не знаю. При очень больном сердце Назыма этого было бы достаточно. Но он уже успел влюбить в себя шофера, и тот ему все рассказал. Но как же сам шофер при этом уцелел? Предполагаю, что если такое задание было, оно было дано перед смертью Сталина, а потом его, вероятно, отменили.
Примерно в это же время турецкий военный министр отвечал на вопросы журналистов.
— Что бы вы сделали, если бы Назым Хикмет вернулся в Турцию? — спросили у него.
— Я бы его расстрелял как коммуниста, и плакал бы над его могилой, как над могилой великого турецкого поэта, — ответил министр.
Согласитесь, в этом ответе есть оттенок благородства. У нас даже сам Сталин не мог так сказать о великом поэте, не признающем его режима. Это грозило разрушить идеологическую пирамиду. На тотальном отрицании фактов держится идеологический режим, но потом рушится под тотальным напором отрицавшихся фактов.
Назыма Хикмета, когда он после тюрьмы сбежал в Советский Союз, сначала подняли до небес. Но потом, по словам Акпера, начались тайные и явные недоразумения.
Ему привезли кремлевский паек, а он от него отказался, добродушно объяснив, что ему гонораров вполне хватает на жизнь. Он не понимал, что кремлевский паек есть почетный знак приема в стаю.
— Не наш, — пробормотал, вероятно, кто-то наверху, узнав об этом.
Дальше больше. По словам Акпера, Хикмет смеялся, как сумасшедший, над рассказами Зощенко. И когда он вместе с Дилером поехал в Ленинград на премьеру своей пьесы, он, к великому неудовольствию местных властей, добился встречи с Зощенко, пригласил его на премьеру, сидел там рядом с ним и неизменно на глазах у начальства называл его "Учитель". Ничего себе учитель, которого тогда еще никто не простил, а выступление Жданова, где он громил Зощенко и Ахматову, никто не отменял.
Потом пошло непечатанье некоторых его стихов, закрытие пьес, были и статьи против него, написанные, правда, со сдержанным хамством. Но тут Назым Хикмет умер, и покойника оставили в покое как советское, так и турецкое начальство. Тут они сошлись. Я об этом рассказал, потому что и Акпер Бабаев давно умер, и мстить некому, хотя мстители еще есть.
Но не будем, не будем об этом!
Я решил этот рассказ писать весело, бодро и не дам самому себе сбить себя с этого пути.
Кстати, среди турецких рабочих нашелся абхазец, потомок моих земляков, высланных из Абхазии еще в XIX веке. Узнав из моего выступления (нас переводили с русского на турецкий), что я абхазец, он подошел ко мне, и мы всласть наговорились по-абхазски. Единственный случай, когда страна, правда, в одном лице, совпала с языком, который я знал. Но, к сожалению, разговор был не столь долгим, как бы мне хотелось. К концу он стал задавать странные вопросы.
— Абхазия расположена по ту сторону Кавказского хребта или у Черного моря? — спросил он.
— У Черного моря, — ответил я вежливо, не выражая удивления, хотя и удивляясь, что знание стихов Назыма не исключает незнания географического расположения исторической родины.
— А почему турецких детей пугают русскими? — спросил он у меня потом.
— Русских детей тоже пугали турками, — ответил я.
— Как так?! — всполошился он. — Поклянись всеми своими детьми, что это так!
— Клянусь! — ответил я с ожидаемым пафосом, хотя тогда у меня была только одна дочка. Сын родился позже. Было бы преувеличением связывать появление сына с желанием точно соответствовать клятве.
— Чудо! — воскликнул он, потрясенный. Я никогда в жизни не видел, чтобы идея симметрии так потрясла человека. Схватившись за голову руками и покачивая ею, он как бы пытался определить, уместилась ли эта мысль в его голове и если уместилась, то не последует ли безумие.
— Клянусь чалмой муллы, я больше не могу! — вдруг вымолвил он умоляющим голосом и отошел к остальным рабочим, как бы больше не в силах вынести слепящего сияния симметрии. Как известно, инородцы всегда большие патриоты, чем аборигены. Видимо, здесь тот случай. И мы вернемся в Париж, чтобы не смущать его больше.
Задумавшись о чадре как оружии этнической экспансии, я чуть не пропустил свой магазин. Кстати, это был магазин женской одежды, потому что туда входили почти одни женщины. Но если даже они туда изредка входили с мужчинами, по унылым физиономиям мужчин это было видно.
Остановился. Жду. Наконец, почувствовав, что и в Париже бывает зябко, я добровольно вошел в магазин. Решил ждать внутри. Некоторое время меня беспокоила мысль, что магазин имеет второй выход, и они, воспользовавшись им, обойдут квартал, подойдут к этому выходу и, не найдя меня тут, уедут, думая, что я, потеряв терпение, гневно сел в такси и умчал на квартиру приятельницы. Моей жене в голову не могло прийти, что я сам добровольно вошел в магазин. Положим, адрес таксисту я еще кое-как мог прогундосить, а деньги? Но я взял себя в руки и решил, что до такой глупости дело не дойдет.
Ужасно не люблю оставаться один в чужом городе без знания языка и без денег. О том, что никак, хотя бы случайно, не могу совпасть со страной, говорящей на моих языках, я уже писал. Но я еще более не могу совпасть со страной, которая проявила бы хотя бы экзотический интерес к моим русским деньгам. Я же готов был на любой курс обмена. Мою попытку обмена повсюду воспринимали как попытку обмана. Как будто я им сую какие-то африканские листья вместо денег.
Кстати, один наш профессор, преподававший в африканском университете, говорил, что местные негры называли русских маленькими белыми. Интересно, как они пришли к такому определению? С одной стороны, африканские мыслители как честные мыслители не могли отрицать, что русские белые. Но с другой стороны, они привыкли к мысли, что белый человек — это такой человек, у которого много денег. То, что у наших мало денег, они давно заметили. Как быть? И они нашли выход из этого мучительного, гамлетовского вопроса, назвав русских маленькими белыми, именно маленькими, которым выдают небольшие карманные деньги.
Интересно, что бы они теперь сказали, увидев новых русских и сравнив их с нами? Вероятно, они бы сказали бы:
— Маленькие белые, родив белых гигантов, стали совсем маленькими.
Думая об этом, я еще раз пожалел, что не спас еще одну небольшую часть франков на еще один стакан джина с тоником. Конечно, навряд ли это серьезно могло сократить время пребывания в магазине моих женщин, но я давно заметил, что после приличной выпивки иностранные города начинают приобретать родные московские очертания, и как-то легче ориентироваться в них и не чувствуешь себя маленьким белым.
Впервые я это понял в Греции. Там наиболее либеральная часть нашей делегации тайно решила совершить свободолюбивый поступок и посетить порнографический фильм. Тогда это строго запрещалось нам, маленьким белым. И мы толком не знали, что это такое, хотя и предчувствовали. Конспиративно отправились в кино под видом прогулки по городу. Мы были настолько предусмотрительны, что один из нас разговаривал с кассиршей на английском языке. Веря во всесилие тогда еще советского посольства, мы боялись, что в кассу дано указание не продавать билеты маленьким белым. Кассиршу удалось обдурить.
Цена билетов при нашей бедности показалась нам астрономической. Мы решили, что цена отражает безумную порнографическую смелость фильма. Азарт был велик, почему-то особенно у женщин. Тем не менее в кинозале наши мужчины отделились от женщин, чтобы не очень смущаться при виде особенно эротических сцен.
Но к нашему великому негодованию порнографический фильм оказался вполне целомудренным, на уровне греческого соцреализма. Вот тебе и Афинские ночи. Разгневанные обманом и потерей денег, мы вышли из кинозала и решили по этому поводу утешиться выпивкой. Мы нашли какое-то кафе, довольно основательно выпили и мрачно наблюдали, при этом совершенно бесплатно, что разрывало душу, как веселые греки танцуют народный танец сиртаки, такой же невинный, как наш фильм. Женщины, особенно горячо ожидавшие этот фильм, теперь особенно горевали по поводу потерянных денег.
— За такие деньги, — заметила одна из них не без остроумия, — я бы сама устроила вам танец с раздеванием.
От выпитого и всех остальных волнений на обратном пути мы заблудились и часа два блуждали по ночным Афинам.
Внезапно мы вышли на какое-то место, и я увидел — ни дать ни взять — храм Василия Блаженного!
Я был потрясен не столько выросшим перед моими глазами храмом Василия Блаженного, сколько полным отсутствием Кремля рядом с ним. В голове у меня все перевернулось.
— Где Кремль?! Свяжите меня с мэром! — оказывается, завопил я, как разъяренный сановник, подъехавший к Кремлю и вдруг обнаруживший, что Кремль исчез. Мне казалось, что я так только подумал, но нет, завопил во всю глотку.
И вдруг на этот мой вопль души разъяренного сановника с другой стороны тротуара раздалось на чистейшем русском языке:
— Да его самого надо вязать!
Еще более ошеломленные русской речью в полуночных Афинах, мы посмотрели в ту сторону. Оттуда к нам подошел человек и сказал, что он работник посольства. (Сейчас, когда я это печатаю на машинке, у меня случайно вместо "работник посольства" напечаталось "разбойник посольства". Оговорка. Браво, Фрейд! Все-таки он был умный мужик, хотя иногда сильно перебарщивал. Говорят, его невеста долгие годы не решалась выйти за него замуж. Отсюда объяснение всех бед человечества подавленным половым стремлением. Наконец нам удалось сделать самого доктора Фрейда пациентом психоаналитика.) В случайность такой встречи, разумеется, я имею в виду не доктора Фрейда, а работника посольства, никто из нас не поверил. Я мгновенно отрезвел и понял, что Кремль на месте. Значит, работник посольства крался за нами часа два, пытаясь выяснить тайну нашего коварного маршрута, и только мой идиотский возглас вывел его из себя, и он вынужден был раскрыться.
— Что вы хотели сказать мэру Афин и на каком языке вы собирались с ним объясняться? — ехидно спросил он у меня, ко всему прочему намекая на мое незнание языков.
— Я имел в виду мэра Москвы, — примирительно сообщил я.
— Тем более, — загадочно ответил он.
После этого он объяснил нам дорогу в нашу гостиницу и исчез в темноте, как бы до этого породившей его. Половину обратного пути мы гневно гадали: кто именно первым предложил нам посетить этот насквозь фальшивый фильм? Но первого почему-то так и не обнаружили.
Выходило, что мы все хором внезапно высказали это желание.
Вторую половину пути мы обсуждали важный вопрос: с какого мгновенья он нас накнокал? С того провального посещения фильма или более шумного, но и политически более невинного выхода из кафе?
Такого рода фильмы, как я уже говорил, нам строго-настрого запретили посещать. Но, с другой стороны, такого рода фильм оказался такого рода только по названию и рекламе. Мы дважды оказались жертвой буржуазной рекламы, о чем нас, кстати, предупреждали, но мы в силу своего либерального упрямства не верили предупреждениям. Мы договорились напирать на то, что реклама и фильм, противореча друг другу, взаимно уничтожались, и мы как были советскими людьми, так и вышли из кинозала. Но тут была своя казуистика. Нам могли сказать:
— Хорошо, фильм в целомудренной Греции оказался не такого рода. Но ведь вы пошли на него, потому что ожидали именно такого рода фильм?
К счастью, наш срыв не имел никаких последствий. Возможно, мой патриотический возглас, который сначала раздражил работника посольства, потом сыграл добрую службу. Вероятно, он решил, что люди, которые посреди Афин вслух грезят о Кремле, никуда не сбегут. И не дал делу хода.
Кстати, я, конечно, преувеличиваю свое незнание языков. Обычно преувеличивают знание языков. Неизвестно, что лучше. Невежество тоже имеет свою гордость. Источник его таков: да, я не знаю, но живу не хуже вас. А если бы знал, то жил бы лучше вас, и поэтому заткнитесь.
Я немного знаю английский и немецкий. Английский я знаю на уровне мексиканца, год назад нелегально перешедшего американскую границу и нелегально работающего грузчиком в какой-нибудь типографии. Грузчиком, но в типографии. Чувствуете культурный оттенок?
Немецкий я знаю уже на уровне турецкого рабочего, пребывающего в Германии целых два года в качестве гастарбайтера и работающего скорее всего путевым обходчиком. Но почему путевым обходчиком? Не знаю. Вероятно, меланхолия. Судьба Анны Карениной не дает ему покоя.
Кстати, однажды у меня был разговор с немцем, прекрасно знающим русский язык. Путаница получилась невероятная. Мы говорили об одном немецком спортсмене, очень знаменитом в прошлом.
Он сказал про него:
— Фатерлиния у него высокая. Но муттерлиния у него простая.
Я тут же ухватился за фатерлинию, оставив муттерлинию без внимания.
— А нос какой у него? — спросил я, вроде бы простодушно.
— При чем тут нос? — удивился немец. — Нос обычный, арийский.
— А мачты? — спросил я, продолжая уточнять тему.
— В мачтах он давно не участвует, — несколько раздраженно ответил немец, — он теперь работает тренером.
— А камбуз? — не унимался я.
— При чем тут кампус?! — гневно удивился немец. — Когда он ездит с командой, он останавливается в лучших отелях.
— А корма? — спросил я, наконец, больше не находя созвучных слов.
— С кормами все хорошо, — успокоил он меня, — у него отличные заработки. К тому же фатерлиния у него высокая, богатая. Я же говорил.
Однако вернемся в магазин, черт бы его забрал. Я некоторое время стоял недалеко от дверей и вдруг почувствовал чей-то пристальный взгляд. Я полуобернулся и увидел, что напротив меня стоит какой-то старый француз, высокий, седой, в дешевом, но аккуратно сидящем на нем светлом костюме. Он с сумрачной подозрительностью поглядывал на меня. Иногда он проверял сумки входящих в магазин женщин с арабской внешностью. Только их.
Вспомнив свою некоторым образом восточную внешность, я подумал, не принимает ли он меня за арабского террориста, ждущего здесь своего часа. Поймав его взгляд, я постарался придать своему лицу выражение легкомысленного благодушия и даже хлопнул себя по карманам в знак их абсолютной незагруженности, в том числе и динамитом. Он отвел глаза, но выражение их все еще оставалось сумрачным и даже, как я теперь заметил, обиженным. Мне показалось — лично на меня. Но за что?
Теперь я обратил внимание, что он нередко проверяет сумки и выходящих из магазина покупательниц. И опять же преимущественно арабского вида женщин, хотя и с француженками не слишком церемонится. Я решил, что у него сложная, двойная должность — перехватывать бомбы у входящих арабок и предотвращать кражу как со стороны тех же арабок, так и более широкого круга народов, не исключая француженок. Однако, занимаясь проверкой женщин, он не забывал и обо мне, то и дело бросал на меня подозрительные и как бы грустнеющие взгляды. Взгляды его как бы вопрошали о чем-то. Но о чем?
Вдруг ко мне подошла выходящая из магазина покупательница и, раскрыв сумку, показала содержимое. В пальцах она, если не ошибаюсь, сжимала что-то вроде чека. Она приняла меня за контролера! Так как я ни слова не понимал по-французски, я движением руки направил ее к выходу: "Верю! Идите!"
Она прошла. Я взглянул на настоящего контролера и поймал его взгляд, полный горестного упрека. Только теперь я понял, в чем дело! Мы стояли по обе стороны от выхода из магазина, и он, как и эта женщина, только гораздо раньше, принял меня за второго контролера, вероятно, присланного директором магазина с тем, чтобы впоследствии сменить его или просто проверить его работу. Вот откуда горестные упреки его взглядов.
Время от времени покупательницы подходили то к нему, то ко мне. Я, не заглядывая в сумки, направлял их к выходу. А он добросовестно заглядывал к ним в сумки да еще успевал, оглянувшись, перехватить потенциальных бомбометательниц, входящих в магазин.
Вероятно, женщины, издали заметив неутомительный вариант моей проверки, стали гораздо чаще подходить ко мне. То и дело раздавалось: "Мерси!" на мой жест: "Идите! Идите!"
Я почувствовал, что меня начинает душить смех, тем более, что взгляды старика делались все более горестно-упрекающими. Между нами шел безмолвный, но достаточно напряженный диалог.
— Значит, я постарел? Хотят заменить меня тобой?
— Откуда я знаю, — безвольно разводил я руками.
— Интересно, в чем я провинился? Я и сейчас работаю лучше тебя.
— Кто его знает, — слегка разводил я руками.
— Я опытный, а ты нет. Вот эту мулатку, которая сейчас прошла мимо тебя, надо было тщательно проверить.
— Ничего особенного у нее не было, — отвечал я взглядом. На это он ответил длинной тирадой.
— С твоей проверкой ты пустишь хозяина по ветру, хотя туда ему и дорога! Если он хочет избавиться от меня, мог бы прямо мне об этом сказать, а не подсылать шпионов!
— Да я здесь от нечего делать! — отвечал я гримасой скучающего бездельника.
— Знаю, знаю, почему ты здесь!
Мы так хорошо друг друга понимали, что я пустился на гасконскую шутку, которую он, к сожалению, не понял. Вернее, понял совершенно превратно.
Как раз в дверь входила арабка. Я властно показал на арабку, он проследил за моим взглядом, но подумал, как впоследствии выяснилось, что я ему показываю на дверь. Потом я ткнул пальцем в него. Потом я ткнул пальцем на покупательниц, выходящих из магазина, и соединяя их с собой, ткнул пальцем на себя. Кажется, яснее не выразишься.
— Вы проверяете бомбисток, — сказал я всеми жестами и взглядами, — а я буду проверять выходящих с покупками! Так дело пойдет быстрее!
Он воспринял только смысл моей руки, показывающей ему на дверь, а все остальное не понял. От возмущения он побагровел и даже, не проверив, пропустил в магазин арабку. Первый раз. Счастливица ничего не поняла.
— Как?! Ты приказываешь мне уходить из магазина?! Ты что, хозяин? Наглец!
— Ради Бога, все остается по-прежнему! — крикнул я ему взглядом и успокоительными движениями обеих рук постарался восстановить мир.
А между тем, покупательницы все чаще ко мне подходили, и он явно ревновал. Я вынул сигарету и, поймав его взгляд, попросил:
— Можно я пока пойду покурю, а вы подежурьте? Отчасти я этим хотел смягчить ужасное впечатление от своей гасконской шутки, хотя весь ужас ее заключался в том, что он ее превратно понял. С другой стороны, я этим хотел показать ему, что не дорожу своим местом. Во всяком случае — не очень дорожу.
— Идите! Идите! Нечего у меня спрашивать! — сухо ответил он взглядом. Мне показалось, что он перешел на вы в знак полного отчуждения. Я вышел, покурил сигарету, бросил окурок у мрачно завинченной урны и вернулся на свой пост.
Увидев меня, он сам вынул пачку сигарет и показал мне:
— Я тоже пойду покурю, раз уж меня собираются заменять.
— Идите, курите! — энергично кивнул я ему. — Я пока подежурю за вас! Да мы могли бы и вместе пойти покурить! Гори ваш хозяин огнем!
Я подпустил социализма, чтобы угодить ему. Но он сурово отстранил мой некоторый порыв последовать за ним. Подпущенный мной социализм, по-моему, он вообще не заметил. Мы стали хуже друг друга понимать.
— Уж ты горевать не будешь, даже если я совсем не приду! — ответил он взглядом и молча удалился.
Женщины проходили мимо меня, уже не раскрывая сумки, а только делая вид, что пытаются раскрыть. Отмашкой я отправлял их в сторону двери, и они, не забыв поблагодарить, удалялись. А некоторые, между прочим, проходили мимо меня и не думая раскрывать сумки и даже не делая вид, что раскрывают. Они, гордячки, просто не замечали меня. Черт его знает, что у них за порядки! Классовое общество!
Две женщины, раскрыв сумки, подошли ко мне. Одна из них по-русски сказала другой:
— Посмотри, чем этот здоровый лоб занимается! Тоже мне работа! А валюту, небось, гребет!
— Дай Бог мне столько здоровья, сколько он имеет от воровок! — мгновенно умозаключила вторая.
— Я работаю бесплатно, — ответил я по-русски с некоторой обидой. Я сказал это, скорее всего, чтобы не давать им распутывать на моих глазах сложный клубок своих отношений с воровками. Та, что сказала про воровок, опустила глаза и больше не вымолвила ни слова. Можно было понять — пристыжена. Но можно было понять и так: скромно остаюсь при своем мнении.
— Ой, извините, — воскликнула первая, — вы эмигрант? Но почему же бесплатно работаете?
— Стажировка, — сказал я. — Проходите!
— Спасибо, — поблагодарила она, закрыв сумку, в которую я даже не заглянул, — дай Бог вам доработаться до заведующего отделом!
— Надеюсь когда-нибудь, — ответил я, — хотя это и нелегко. Конкуренция.
— А конкуренция большая?
— Большая, — сказал я, — вот даже здесь, хоть я и бесплатно работаю, второй контролер терпеть меня не может. — Уйди, — говорит, — чтобы глаза мои тебя не видели!
— Он боится, что вы на его место сядете?.. Вернее, станете?
— Очень боится, — подтвердил я ее правильную догадку.
— А вы вместе начинали работать? — спросила она, что-то соображая.
— Нет, — сознался я, — он раньше. Лет на пятьдесят. Но я же готовлюсь к повышению. Я ему говорю: — Чего ты нервничаешь, старик? Я здесь временно, временно.
— А он что?
— И временно видеть тебя не хочу!
— Какой сердитый, — удивилась она, а потом, посмотрев на свою молчаливую подругу, вспомнила. — Он, конечно, получает с воровок и думает, что вы ждете свой процент! Какой же вы наивный!
— Да не жду я ничего! — воскликнул я голосом человека, уставшего от преследований, — мне сказали: осмотритесь, привыкайте к публике, а потом мы вас возьмем продавцом. Я ведь с образованием приехал...
— А он?
— Какое там образование! — вспылил я. — Церковно-приходская школа! Католическая, конечно.
— А рэкетиры у вас бывают? — неожиданно спросила она, так что я даже слегка растерялся.
— Насчет рэкетиров не знаю, врать не буду, — сказал я, — но бомбисток полно.
— Каких еще бомбисток? — насторожилась она.
— Арабских, конечно, — ответил я, но тут же успокоил ее. — Сегодняшние уже все перехвачены.
Она успокоилась и огляделась.
— Что-то я вашего напарника не вижу?
— Он как раз пошел бомбисток сдавать в полицию.
— Вам даже и за опасность должны были платить! — воскликнула она.
— Стажировка, — напомнил я свой крест, — не положено.
— А как у вас с языком? Понимаете французов?
Опять язык! Видимо, то, что они меня понимают, она не сомневалась. Я снова вспомнил своего старика.
— Психологически да, — сказал я твердо, — а так нет. Она сильно призадумалась.
— Но потом вам эту бесплатную работу зачтут? — спросила она, переходя на более понятную тему.
— Сомневаюсь, — вздохнул я.
— Я думала только у нас не выплачивают зарплаты. Но у нас хоть обещают, — сказала она и, уходя с подругой, заключила: — Жестокий мир.
А между прочим, после того как старик вышел из магазина, арабки, словно того и дожидались, стали прямо-таки вламываться в дверь. Если старик был недалеко от входа, он не мог их не заметить. Глупо было бы предположить, что он отправился куда-то в поисках незавинченной урны. Так в чем дело?
Я вдруг догадался, что старик пошел ва-банк! Мол, если уж меня выгоняют, пусть арабки взорвут магазин вместе с его посетителями и шпионами!
Довольно эгоистическое решение, подумал я, с некоторым унылым облегчением следя за удаляющейся в глубь магазина последней бомбисткой.
Помещение очень большое, подумал я с надеждой, но и бомбисток ворвалось сколько! Если бы они действовали одновременно, они бы могли бы свалить Эйфелеву башню. Вот и шли бы туда. Я вообще сильно усомнился в правильности моего решения войти в магазин.
Но старик оказался героичней, чем я думал. Он вскоре вошел в магазин и с решительностью самосожженца занял свое место. По выражению его лица я понял, что он продолжает дискуссию, может быть, даже подключив к ней и своего хозяина. Я посмотрел на него. Он ответил мне гневным и как бы бесшабашным от отчаянья взглядом:
— Бесстыжий! Еще такой здоровый мужик, а отнимаешь работу у старика!
Я хотел успокоить его взглядом, но тут заметил, что приближаются моя жена и ее приятельница. Жена, увидев меня, радостными восклицаниями давала знать об исключительно удачных покупках.
— Что так долго? — упрекнул я их, когда они подошли.
— Да ты только посмотри, что мы купили! — оживилась жена и стала вытаскивать из сумки и показывать мне свои покупки.
Тускло одобряя покупки, я рассеянно оглядел их. И тут вспомнил своего старика и посмотрел на него.
Лицо его выражало горячечную работу мысли. С одной стороны, я вроде добросовестно, как никогда, проверяю покупки. Но с другой стороны, он начал догадываться, что мы из одной компании. Тем более русская речь.
А ведь до этого мы, хоть и молча, но, по его мнению, говорили по-французски.
Лицо старика начало оживляться светом надежды. И это было прекрасно!
— Так ты не из сукиных сынов моего хозяина?! Не мог же он для этой цели нанять русского да еще с двумя женщинами! — кричал его взгляд.
— Нет, конечно, — ответил я ему улыбкой.
— Постой! Постой! Почему же ты тогда сумки проверял? — спросил он недоумевающим взглядом и даже наклонился к теоретической сумке, а потом, выпрямившись, махнул рукой в сторону двери, явно пародируя мой жест.
— Так они же сами лезли, что я мог сделать? — ответил я взглядом, разведя руками, а потом перевел взгляд на своих женщин: — Я их ждал!
Я хлопнул по плечу жену и не поленился дотянуться до плеча ее приятельницы, почему-то очень удивившейся моему хлопку. Потом я наклонился к сумкам, взял их в руки и как бы готовый направиться к старику, спросил его взглядом:
— Сумки проверять будете?
Старик расхохотался в знак того, что ценит мой юмор. После этого он царственным движением руки направил нас к выходу. Очаровательный старик. Мы вышли из магазина.
__________________________________


СОН О БОГЕ И ДЬЯВОЛЕ

Бог сидит на небесном камне и время от времени поглядывает вниз, на Землю, как пастух на свое стадо. Рядом стоит дьявол. Он очень подвижен.
— Ну, смотри, смотри, что получилось из твоего возлюбленного человечества, — насмешливо сказал дьявол Богу. — Все копошатся!
— Но ведь ты не можешь отрицать, что было величие замысла, — вздохнув, отвечает Бог.
— Во всяком замысле главное — точность, — ехидно заметил дьявол. — Величие замысла — оправдание неудачников.
— А чему ты радуешься? — спросил Бог. — Люди в меня в самом деле недостаточно верят. Но и в тебя мало кто верит.
— Тут-то ты и попался! — обрадовался дьявол. — Я сам ни во что не верю! И люди, даже те, что в меня не верят, в сущности, следуют моей вере.
— Логично, но противно, — сказал Бог. — Истина должна быть красивой, иначе она не истина.
— Вот ты Бог, — продолжал дьявол, — ты ни в чем не сомневаешься, а люди полны сомнений. Страшно далеки вы друг от друга!
— Я сомневаюсь больше всех, — сказал Бог.
— В чем ты сомневаешься? — удивился дьявол.
— Я пока не уверен — слишком рано или слишком поздно я послал на помощь людям своего сына. Или все-таки вовремя? Если не вовремя, значит, я способствовал напрасной гибели своего сына. Об этом думать невыносимо.
— Кто же развеет сомнения Бога? — вкрадчиво спросил дьявол.
— Только люди. Я на них надеюсь, — вздохнул Бог, — больше мне не на кого надеяться.
— Значит, ты нуждаешься в людях?
— Да.
— А они нуждаются в тебе?
— Очень.
— Тогда какая между вами разница?
— Я твердо знаю, что нуждаюсь в них, чтобы оправдать свой замысел и не быть виновным в гибели сына. А они еще не уверены, что нуждаются во мне. Слишком многие не уверены. Вот в чем разница. Надо ждать, ждать, ждать, пока они все не уверятся, что нуждаются во мне.
— Почему ты так переживаешь гибель сына? Ты же его воскресил?
— Воскресив его, я воскресил и память его о всех предсмертных муках. Он успокоится только тогда, когда уверится, что муки его были не напрасны.
— Вот ты говоришь: надо ждать, ждать, ждать. А тебе не кажется, что люди могут уничтожить друг друга, пока ты ждешь, что они в тебя поверят?
— Такая опасность есть. Но почему ты, дьявол, так обеспокоен этим?
— Мне будет скучно без них. Они развлекают меня... А ты не можешь избавить их от этой опасности?
— В том-то и дело, что не могу. Если бы я мог избавить человечество от самоубийства, я бы давно избавил и отдельных людей от самоубийства.
— Почему ты не можешь остановить самоубийства?
— По условиям моего замысла жизнь, как и добро, — добровольны.
— Чего ты ждешь от людей?
— Ответственности.
— А как же вера?
— Это одно и то же. Ответственный человек, думая, что он не верит в Бога, на самом деле верит, только не знает об этом. И наоборот, безответственный человек, думающий, что он верит в Бога, на самом деле не верит, но не догадывается об этом.
— Как ты относишься к покаянию?
— Это очень серьезно. Любому грешнику надо дать шанс очиститься. Но мне ли не знать, что многие люди каются, чтобы грешить с освеженными силами. Кстати, про ад люди напридумали всякие страшные сказки. Но все на самом деле еще страшней. Ад — это место, где человеку раскрывается со всей ясностью бессмысленность его греховной жизни. Но при этом человек лишается права на покаяние. От этого он испытывает вечные мучения. Его мучения удваиваются еще тем, что он очень хочет, но не может эту правду передать на Землю своим близким, чтобы они потом не испытывали этих мучений.
— Почему бы тебе эту полезную информацию не помочь донести их близким? — спросил дьявол.
— Нельзя, — строго сказал Бог, — тогда они перестанут грешить не из любви к добру, а из страха.
— Признаться тебе, в чем моя сила и в чем моя слабость? — вдруг сказал дьявол.
— Ну!
— Моя слабость в том, — понизил голос дьявол, — только между нами... Моя слабость в том, что я, в конечном итоге, не смог переподличать человека. Все рекорды за ним!
— А в чем твоя сила?
— А сила как раз в том, что, если человек такой, это оправдывает мои игры с ним. Оставь людей! Пусть копошатся! У самих под ногами дерьмо, а сами в космос летают. Бедуин еще поднимает верблюда, а на космодромах уже поднимают космические корабли!
— Да, караван человечества слишком растянулся, — с хозяйской озабоченностью заметил Бог.
— Если верить слухам, которые ты же распространяешь, так говорят, ты умнее всех. Зачем тебе люди?
— Никаких слухов о себе я не распространяю, — возразил Бог. — Это люди научили тебя подхамливать? Что касается разума... Главный признак существования разума — это его повторяемость в других. Уразумить людей — значит убедиться в собственном разуме.
— Люди говорят, что ты иногда вмешиваешься в их дела и наказываешь зло.
— Никогда! Наивные люди думают, что, если зло где-то потерпело крах, значит, это дело моих рук. Случайность. По этой логике получается, что, если зло побеждает, значит, моя рука ослабла. Ни то, ни другое!
Я вложил в людей искру совести и искру разума. Этого достаточно, чтобы весь остальной путь они прошли сами. При всех своих страшных заблуждениях они, в конце концов, исполнят мой замысел, если будут раздувать в себе искру совести и искру разума.
Но если они этого не смогут сделать сами, вот тогда я спущусь к ним и припомню им судьбу своего сына! Многим будет нехорошо!
— Значит, ты никогда не вмешиваешься в дела людей?
— С тех пор, как послал к ним сына, — никогда! — отвечал Бог. — Если бы я по своей воле их поправлял, это нарушило бы чистоту моего замысла. Другое дело, что некоторые чуткие люди, предугадывая мое неодобрение, сами себя поправляют. И это хорошо.
— А в незапамятные времена ты вмешивался в дела людей? — спросил дьявол.
— Изредка, — отвечал Бог, подумав. — Помнится, мне понравились скандинавы. И я направил Гольфстрим вокруг Скандинавии, чтобы они от холода не впали в слабоумие. И они оправдали мои надежды.
— А был всемирный потоп или не было? — вдруг ни с того ни с сего спросил дьявол. — Я что-то его прозевал.
— Потоп был, но не такой уж большой, — с усмешкой ответил Бог. — Древние евреи, описывая его, погорячились... Маленькие страны преувеличивают свои беды, а большие страны не могут их обозреть... И как это Ной мог поместить в свой ковчег каждой твари по паре? Какой величины должен был быть ковчег? Так и видишь Ноя, который носится по Африке, сгоняя слонов, антилоп и тигров! Нет, Ной поместил в свой ковчег только своих домашних животных, рассчитывая на них как на живую провизию.
— Выходит, в жизни сегодняшних людей от тебя нет никакой пользы?
— Как нет! — воскликнул Бог. — Я единственная в мире инстанция, которая не отклоняет никаких жалоб! Я умиротворяю тех, кто от всей души, от всей безвыходности жаловался мне.
— Но ведь бывали на Земле чудеса. Разве это не дело твоих рук?
— Нет, — отвечал Бог, — чудеса в самом деле бывали, но не по моему велению. Необычайной силы взрыв веры внутри человека преобразует его организм, и свет загорается, слепой становится зрячим. Но не я сказал: зри!
— А может ли государство прожить без лжи? — вдруг спросил дьявол, видимо, вспомнив инстанцию, которая нередко отвергает жалобы.
— Может, но ему для этого не хватает мужества. На каждую ложь правительств народ отвечает тысячекратным обманом. Сиюминутная выгода лжи перекрывается огромной невыгодой государства от этого обмана. Но правители этого не понимают.
— Кстати, где сейчас душа Ленина? — неожиданно спохватился дьявол.
— В раю.
— Как в раю? — радостно оживился дьявол.
— Самых буйных борцов я отправляю в рай, — ответил Бог. — Там они испытывают самые адские мучения, видя, что в раю борьба невозможна.
— В таком случае скажи, что с Россией?
— Россия — моя боль. Она потеряла волю к жизни.
— Почему?
— Потому что россияне думают, что Ленин за них думает в мавзолее, — с горькой иронией ответил Бог.
— Почему они так думают?
— Они так думают, потому что не хотят думать. Не думать — грех. Вот они и кочуют, как безумный кочевник за миражом несуществующего стада. Пора бы укорениться, угнездиться... Надо встряхнуть Россию надеждой!
— Почему нет программы этой надежды? — полюбопытствовал дьявол.
— Программа пока невозможна, потому что всеобщее воровство не поддается учету. И тем не менее, надо сотрясти Россию надеждой. Для начала необходимо создать алмазной чистоты и твердости центр. И тогда человек, обиженный чиновником в любом конце страны, скажет: я буду жаловаться в Москву!
И чиновники, зная, что Москва тверда и чиста, как алмаз, приутихнут. А граждане, видя такое, воспрянут духом. И начнется кристаллизация чистоты по всей стране.
Иначе — бунт. И люди скажут: лучше узаконенное беззаконие, чем бессильный закон. И обиженные чиновниками сами станут чиновниками и будут мстить за свои былые унижения. Дурная бесконечность...
Но уже есть проблеск надежды. Один москвич недавно сказал своим друзьям: задумавшись о судьбах нашей заблудшей Родины, я сам вдруг заблудился посреди Москвы. И тогда я понял, что Россия заблудилась, потому что слишком много думала о заблудшем мире.
Он нащупал правду. Первая заповедь идущему: не заблудись сам.
(Тут я забыл кусок диалога.)
— Я верю, — сказал дьявол, немного подумав, — что жизнь на Земле создал ты. Ты бросил семя жизни на Землю. Это факт. Но многие люди говорят, что жизнь на Земле за миллионы лет постепенно возникла сама. Как бы ты это оспорил?
— Это глупо, — ответил Бог, — это все равно что сказать: я смотрел, смотрел, смотрел на девушку, и она постепенно забеременела.
— Убедительно. Но как объяснить чудо того, что ты из бездушного существа создал человека?
— Но разве не чудо, — ответил Бог, — что человек к дикому, бесплодному дереву смоковницы прививает веточку плодоносной смоковницы, и целое дерево, подчиняясь этой веточке, делается плодоносным. Я вложил во все живое возможность прививки добра, готовность к цветущей плодоносности.
— Но тут была плодоносная веточка?
— А там был я. Надо удивляться не плодоносной веточке, а готовности бесплодного дерева радостно подчиниться ей.
— А кто создал тебя?
— Бестактно надбивать яйцо о курятник. Бестактный вопрос Богу: кто создал тебя? Ты сначала уразумей все, что было создано разумом и совестью, и тогда само собой поймется, откуда Бог. Так что потерпите. Разве мать говорит ребенку правду, когда он спрашивает: откуда я взялся? Подрастет и сам поймет.
— Так, может, ты тогда скажешь, откуда взялся я? — спросил дьявол.
— Я хотел понять, — вздохнул Бог, — не может ли разум сам выработать совесть. Я вложил в тебя только искру разума. Но она не выработала совести. Оказывается, сам ум, не омытый совестью, становится злокачественным. Так появился ты. Ты неудачный проект человека.
— Я неудачный проект человека?! — возмутился дьявол. — Это человек неудачный проект дьявола! Кстати, ты, кажется, слышишь, о чем говорят люди на Земле?
— Даже слишком хорошо, — ответил Бог. — Иногда хочется уши заткнуть, но нельзя! Самое грустное в человеческих разговорах — их мелочность, лукавство.
— Ох и докопошатся они у меня! Ох и докопошатся! — неожиданно вставился дьявол, словно сам устал от человеческого лукавства.
(Опять забыл кусок диалога.)
— Если ты не можешь перехитрить смерть, стоит ли хитрить вообще, — задумчиво продолжал Бог. — Но изредка люди бывают остроумными. Недавно один австралиец сказал: я не поздоровался с этим подлецом, которого не видел много лет, но при этом сделал вид, что мое отдаленное сходство со мной в действительности ошибочно.
Я хорошо посмеялся. Мой человек! Ему даже подлеца было жалко, поэтому он ухищрялся.
— Да он просто трус! — не без ревности выпалил дьявол.
— Опять формальная логика, — напомнил Бог.
— Тогда скажи, что такое мужество? — спросил дьявол.
— Мужество — никогда не поддаваться твоим соблазнам, — ответил Бог.
— Да, в деликатности тебе не откажешь, — заметил дьявол. — Значит, женственность — поддаваться моим соблазнам?
— Нет, — ответил Бог, — символ женственности — это руки, укутывающие ребенка. И все, что делает женщина, должно сводиться к укутыванию, а если нечем укутывать, укутывать собой.
— Ты говоришь, женственность — это склонность укутывать. А люди считают, что женственность — это заторможенная склонность раздеваться.
— Всему свое время, — несколько загадочно ответил Бог.
— Кстати, забыл спросить, — вспомнил дьявол, — почему многие люди в старости делаются вздорными, неуживчивыми, непредсказуемыми?
— Переходный возраст, ломается характер, — просто ответил Бог. — Чтобы умереть без стыда, надо жить со стыдом... Сейчас наблюдал забавную сцену на Земле. В одном кафе вздорный пьянчужка пристал к тихому алкоголику, чтобы тот с ним выпил. Но алкоголик не хочет с ним пить, он стесняется его.
— Почему?
— Потому что пьянчужка позорит занятие алкоголика. Настоящий алкоголик склонен к системе, а у пьянчужки нет системы. В целомудренном протесте алкоголика бездна юмора.
— Странные у тебя развлечения, — заметил дьявол.
— Порой и мне хочется передохнуть, — сказал Бог. — Думаешь, легко веками следить за людьми? Иногда я думаю: а не начать ли все на другой планете?
— Вот человек, — обратился дьявол к Богу, — он убедился в своей заурядности. У него — ни ума, ни таланта. А видит, что есть люди умные, талантливые, предприимчивые. Что ему делать? Как ему не озлобиться на тебя, на судьбу, на людей?!
— Как что ему делать? — удивился Бог. — А кто ему мешает быть добрым, внимательным, хотя бы к близким? И этим он может перекрыть все умы и таланты. И кто ему мешает целовать своего ребенка, наслаждаться цветущим садом, купаться в море в жару?
— Это легко сказать! — раздраженно заметил дьявол.
— Это не только легко сказать, это радостно сказать! — уточнил Бог.
— А если нет и доброты? — настаивал дьявол.
— Так уж и ничего нет! — воскликнул Бог. — Значит, ты успел над ним поработать!.. Отлегло, — вдруг улыбнувшись, добавил Бог, кивая на Землю. — Сейчас один рассеянный человек зашел в море по горло. И тут он ударил себя ладонью по лбу, вспомнив, что не умеет плавать, и вернулся на берег. Люблю рассеянных... Рассеянные не видят близкое, нужное им, но видят далекое, нужное всем.
— Ты хочешь сказать, что я никогда не бываю рассеянным? — подозрительно спросил дьявол.
— Ты сказал, — ответил Бог.
— Меня беспокоит один вопрос, — сказал дьявол. — Можно ли назвать сахарный тростник мыслящим тростником?
— Это тебе Фидель Кастро поручил спросить? — насмешливо заметил Бог.
— Нет, это я сам! Умоляю, ответь мне на этот вопрос!
— Ах, да! — вспомнил Бог. — Дьявол — сладкоежка. Запомни раз и навсегда: сладость сладости и сладость мысли не умещаются в одной голове.
— Тем хуже для такой головы! — мрачно ответил дьявол. — Я докажу, что сладость сладости сильней! Собственно, я уже это доказал!
— Если б доказал, не спрашивал бы, — ответил Бог.
— Человек грешит, — уверенно продолжал дьявол, — потому что недобрал сладости. Все его грехи отсюда!
— Когда он поймет, пусть иногда горькую, сладость мысли, он ограничится сладостью арбуза, — спокойно ответил Бог.
— Человек никогда не ограничится сладостью арбуза! — вскричал дьявол. — Никогда! Вот почему твой замысел обречен! Человек любит женщин, власть, богатство! Даже обман ему сладостен! Человек влюбчив, вернее, влипчив, и ты с этим ничего не поделаешь!
— Вот отлипнет он от тебя, и все пойдет по-другому, — сказал Бог, — но это он должен сделать сам.
— Ничего нет выше сладостной дрожи соблазна! — воскликнул дьявол. — О, если б твое учение вызывало сладостную дрожь соблазна! Все люди, и я вместе со всеми, ринулись бы за тобой!
— Ты с ума сошел! — повысил голос Бог. — Это все равно что слушать музыку Баха в публичном доме!
— А почему бы не слушать музыку Баха в публичном доме? Где же равенство? — дерзко спросил дьявол.
— Ритмы не совпадают! — оборвал его Бог. — И хватит об этом! Соблазн — энергия любви в когтях у дьявола. Для любящих нет соблазна. Поэтому мое учение основано на любви.
(Опять забыл кусок диалога).
— По-моему, тебе вообще страстности не хватает, — упрекнул дьявол Бога.
— Страстность я проявил один раз, когда создавал человека. Но, чтобы сохранить человечество, нужна мудрость, а не страстность. Страстность, как и в постели, всегда предчувствие конца. А у меня впереди вечность... Кстати, о человеке... Один шалунишка, — кивнул Бог на Землю, — сейчас сказал своему отцу: ты говоришь, что Бог создал человека по своему подобию. А у нас в учебнике написано, что есть человекообразные обезьяны. Значит, обезьяна похожа на человека, человек похож на Бога, и выходит — Бог похож на обезьяну.
— Ха! Ха! Ха! Держите меня! — расхохотался дьявол. — Устами младенца — сам знаешь, что! Я надеюсь, ты его не накажешь за эту логическую цепочку?
— Нет, конечно, — сказал Бог, — но какой ученый дурак ввел этот термин? И куда смотрела церковь?
— Кто бы ни ввел — метко замечено! — воскликнул дьявол. — А что лучше, — после некоторой паузы вкрадчиво спросил дьявол, — роза или бутон розы?
— Розу надо нюхать, — ответил Бог, — у нее нет другого будущего. А бутоном надо осторожно любоваться. Он — путь к розе. А путь — всегда радость.
— Одновременно нюхать розу и, скосив глаза, осторожно любоваться бутоном? — с такой невинной иронией спросил дьявол, что Бог ее даже не заметил.
— Можно и одновременно, — простодушно ответил он.
— Старческие радости! — воскликнул дьявол. — Зачем мне занюханная роза! Бутон распотрошить — вот упоение! Распотрошить! Тут сразу проглотишь и бутон, и будущую розу, и путь к ней! Распотрошить — лучшее слово в языке!
— Так думают все бунтовщики, — вздохнул Бог. — Им скучен путь, а это самое интересное в жизни.
— Но если ты так круто не согласен со мной, почему ты меня до сих пор не уничтожил? — спросил дьявол.
— Глядя на тебя, я узнаю истинное состояние человечества, — отвечал Бог, — хотя ты, конечно, действуешь вполне самовольно. Именно потому, что ты действуешь самостоятельно, ты мой точный инструмент.
— Взбесившийся инструмент, ты хочешь сказать? — язвительно заметил дьявол.
— Инструмент, отражающий степень бесовства людей, хочу я сказать, — спокойно поправил его Бог.
— Кстати, — вспомнил дьявол, — несмотря на то, что, по твоей мерке, за мной тысячи грехов, я не внушал Иуде предать твоего сына... Соблазнами этого мира пытался его прельстить, но не предавал.
Но как сын Бога не мог разглядеть в Иуде предателя? Всюду таскал его за собой. Было время разглядеть его, но он не разглядел. Разве это не глупо? Кажется, у него и с юмором было не все в порядке...
— Подозрительность — величайший грех, — отвечал Бог. — Лучше погибнуть от предательства друга, чем заранее заподозрить его в предательстве. Заподозрить человека в предательстве — осквернить Божий замысел в человеке.
Мой сын, конечно, видел все слабости Иуды. Но: "Ты меня предашь", — сказал он только тогда, когда убедился, что в душе Иуды этот замысел вполне созрел.
Мой сын до последнего мгновения ждал, что Иуда найдет в себе силы самому разрушить в себе этот замысел, не дав ему созреть.
А с юмором у моего сына было все в порядке. Но апостолы, потрясенные его гибелью, сочли неуместным вспоминать все его шутки. И напрасно.
— Если ты так жаждешь, чтобы люди в тебя поверили, почему ты не дашь точный знак своего существования?
— Тогда они придут ко мне ради выгоды или из страха. Но такая насильственная вера ничего не дает человеку. И они испортят мой замысел. Они придут ко мне без той душевной работы, которая с радостной добровольностью приведет их ко мне. Но, в сущности, такой знак есть... Стой! — вдруг воскликнул Бог с лицом, искаженным внезапной болью. — Японский мальчик, назначенный на какую-то должность в классе, спешил на школьное собрание. В метро, поняв, что он безнадежно опоздал на собрание, он только что бросился под поезд, и поезд раскромсал его! Вечная слава японскому мальчику! Вот оно, японское чудо!
— Ты же его мог остановить! Почему ты его не остановил?! — воскликнул дьявол. — Даже я никогда не причинял зла детям!
— Если бы я его остановил, погибло бы все человечество, — печально сказал Бог. — Но я никогда не забуду японского мальчика.
— Пусть погибло бы все человечество, а мальчик остался бы жив! — возразил дьявол. — Говорят, я жестокий! Это ты жестокий! Да и почему бы погибло все человечество? Отговорки!
— Молчи, болван! — крикнул Бог. — На моем сердце миллионы шрамов от боли за человека! Если б я остановил японского мальчика, я должен был бы остановить все войны, все жестокости людей! Если я буду все это останавливать, люди никогда не научатся самоочеловечиванию. О, если бы пример этого японского мальчика заставил корчиться от стыда всех взрослых людей, забывших о своем долге!
И если бы я спас его, как бы взглянули на меня души невинных людей, именно в этот миг погибших на Земле?! И каждая такая душа была бы вправе спросить у меня: а почему ты меня не спас? Что я этой душе отвечу?
Если бы я вмешивался во все жестокости и несправедливости, человечество окончательно отупело бы и оскотинилось! Всякое вмешательство даже со стороны Бога ничему не учит!
Жизнь — это домашнее задание, данное человеку Богом. Как в школе. И Бог же будет выполнять это задание вместо человека? Нелепость.
Я людям дал средство — совесть и разум. Люди, ваша судьба в ваших руках — действуйте сами, сами, сами. А в минуту слабости вам поможет вера — мой ободряющий кивок! Я открыл путь. Да, он трагический, но это путь из катастрофы. Добро беззащитно без памяти о зле. Но, чтобы сохранить память о зле, и зло должно быть нешуточным. Вот почему я допустил зло, которое надо победить людям, чтобы навсегда сохранить память о нем. Надо победить его людям, а не устранять Богу.
— Однако ты страстный, — заметил дьявол, несколько подавленный пафосом Бога. — А говорил, что в последний раз испытал страсть, когда создавал человека.
— А я его и продолжаю создавать, — успокаиваясь, сказал Бог.
— И потом что это? — недоуменно продолжал дьявол. — Ты прямо обращаешься к людям, как будто они вокруг нас. Где люди? Мы на небесах! Ты забываешь, что это ты слышишь людей на Земле, а люди тебя не слышат.
— Да, я увлекся, — вздохнул Бог, — но примерно то же самое мой сын прямо говорил людям. Они слышали его.
— Особенно Иуда, — не удержался дьявол.
(Явно я что-то забыл. Может, существует склероз сна?)
Бог. Только что на Земле видел чудесную картину. Две маленькие девочки зашли в магазин. Одна из них купила одну конфетку. Денег у нее было только на это. Выходя из магазина, та, что купила конфетку, развернула ее и протянула фантик подружке: на, держи! И в это время сама конфетку протянула в рот. Только я с грустью подумал: вот так воспитывается эгоизм, как она, откусив полконфетки, вторую половину отдала подружке! Даже только ради такого милого зрелища стоит следить за тем, что делается на Земле!
Дьявол. А ты не понял, почему она отдала подружке полконфеты?
Бог. У этой маленькой девочки добрая душа!
Дьявол. О наивность! Якобы святая! Ты же сам своим огорчением внушил ей поделиться конфетой. Она собиралась сама ее съесть. Этот фантик раскрывает ее первоначальный замысел. Она этим фантиком пыталась отделаться от своей подружки! Ты, ты ей внушил поделиться конфетой!
Бог. Какая глупость! Да еще со своим дурацким рассуждением об этом фантике. Мне ли не знать, внушал я ей что-нибудь или нет! Ничего я ей не внушал. Наоборот, ее доброе сердечко внушает мне, что на человечество еще можно надеяться и стоит, стоит проявлять к нему великое терпение. Поступок этой маленькой девочки дает мне больше надежды на победу моего замысла, чем дела всех политиков, вместе взятых!
Дьявол. Однако легко же угодить Богу!
Бог. Да, самое крошечное добро есть великое добро, когда оно делается без всякой задней мысли, от чистого сердца! И не случайно ты придумал эту витиеватую хитрость с фантиком. Ничего так не тоскует по теории, как зло. Ложь всегда долго объясняется. Правду узнаем с полуслова.
Дьявол. Скажи: есть у человека какое-нибудь преимущество перед Богом?
Бог. Есть. Человек может сказать. Господи, помоги! — а мне некому это сказать... Кстати, опять голос этого балбеса! — раздраженно добавил Бог. — Опять просит меня: помоги моему неверью! Раз сто уже просил! Завтра попросит: помоги ублажить мою жену! Бессовестнейшая тварь!
— А я помогал некоторым мужьям ублажать их жен. Сам лично не ленился их ублажать!
— Ну, это по твоей части!
— А почему бы тебе не помочь этому человеку, когда он просит: помоги моему неверью?
— Некоторым помогаю, но в особом смысле. Когда меня об этом просят, я мгновенно вижу всю подноготную человека! И я сразу вижу, очистил ли он себя до той чистоты, которая была доступна его человеческим силам. Но это бывает редко. Обычно люди с ленивой душой просят Бога: помоги моему неверью! А сам, сам что ты сделал, чтобы прийти к вере? Помоги ему сегодня с верой, он завтра попросит: Боже, потри мне спину и мочалку не забудь прихватить!
Никакой помощи таким! Но если человек жаждет божественной чистоты, а собственных сил ему не хватает, и он, безмерно страдая от этого, просит: Боже, помоги моему неверью! — тогда я помогаю. А точнее, он силой искренности своей мольбы сам прорывается ко мне, и я его принимаю. Я помогаю людям не тем, что помогаю, а тем, что я есть! Больше всего ненавижу иждивенцев Бога!
— А как ты относишься к пенсионерам Бога?
— Заткнись! В этих вопросах мне не до шуток!
— Ну, тогда всерьез. Что ты выше ставишь в человеке — разум или совесть?
— У совести всегда достаточно разума, чтобы поступить совестливо. А у разума иной раз недостаточно совести, чтобы действовать разумно. Сам пойми, что выше.
Дьявол. Назови самое прекрасное, что ты видел в людях.
Бог. Самое прекрасное, что я видел в людях, — это вдохновленное состраданием лицо матери над постелью больного ребенка. Дуновением любви она вдувает в него здоровье! Ребенок, который никогда не видел такого лица матери, обречен быть неполноценным. Женщина, никогда не склонявшаяся над постелью больного ребенка с выражением вдохновенного сострадания, не женщина, а приспособление для онанизма.
Дьявол. Какой тип человека самый подлый?
Бог. Самый подлый тип человека — это такой человек, который нащупывает в другом человеке благородство как слабое место и бьет по нему.
Дьявол. Как ты относишься к предрассудкам?
Бог. Снисходительно. Предрассудки бывают и у очень умных людей. Природа предрассудка: зыбкость психического состояния.
Дьявол. Что тебе хочется сказать людям в минуту гнева?
Бог. (Забыл начало ответа, но помню конец.)...Выше голову, сукины сыны!
Дьявол. Какая разница между умом и мудростью?
Бог. Ум пронзает. Мудрость обтекает.
Дьявол. В чем соблазн запрета мысли?
Бог. Запрещающий мысль думает, что он тоже мыслит, но в обратную сторону.
Дьявол. Что ты скажешь по поводу того, что люди все время мечтают о счастье, а жизнь их все время — по голове, по голове!
— Нацеленный на счастье всегда промахивается, — отвечал Бог, — но нацеленный на спасение другого человека от несчастья иногда добивается своего и становится счастливым до нового несчастья.
Дьявол. Вот ты говоришь: любовь, любовь! — а самая большая страсть человека — это страсть возмездия. Человек, униженный подлостью мерзавца, больше всего мечтает о сладости возмездия, и ему плевать на твое учение о любви!
Бог. Возмездие — это кровавое прощение зла. Но зло нельзя прощать, но и нельзя мстить. Однако для разумного человека есть выход из тупика. Он должен обернуть страсть возмездия на свою жизнь, и он вдруг увидит со всей ясностью, что сам не всегда был справедлив, сам должен заняться своими грехами, и окажется, что именно подлость унизившего его мерзавца раскрыла ему глаза на его собственные слабости.
— Выходит, подлец полностью оправдан! Он даже был полезен! — радостно воскликнул дьявол.
— Никогда! — загремел Бог. — Сделавший подлость каленым покаянием должен выжечь из своей души эту подлость! Иначе я беру его на себя. И он у меня так завопит в аду, что в раю услышат его и вздрогнут!
— Но, допустим, — продолжал дьявол, — человек, сделавший подлость, покаялся и подходит к человеку, которому он сделал подлость. Что тот ему должен сказать?
— Не мщу, но и не прощу, — ответил Бог.
— И это все? — удивился дьявол.
— Все! Большего нельзя требовать от живого человека.
— Как ты знаешь, — сказал дьявол, немного подумав, — во все века люди нередко заставляли работать правду на ложь. Что ты по этому поводу скажешь?
— Правда, которую заставили работать на ложь, — печально заметил Бог, — умирает от брезгливости... Но иногда она по слабости приспосабливается ко лжи и становится наиболее убедительной частью лжи за счет авторитета бывшей правды. И именно она страшнее всякой лжи мстит правде за то, что сама когда-то была правдой.
— То-то же, — с удовольствием подтвердил дьявол и вдруг вспомнил, — а вот твой сын говорил: надо любить врага. Но ведь это логический абсурд! Человек, любящий врага, и не может иметь врага. Следовательно, его любовь, направленная на врага, которого он на самом деле любит, не одолевает враждебности к врагу, потому что он его любит и на самом деле у него нет никакого врага.
— Это ловкая софистика, — возразил Бог. — Иногда, например, мужчина любит женщину, даже зная, что она ему враждебна. Такое бывает и у женщин. Но, конечно, мой сын по молодости иногда завышал возможности человека, чтобы поощрить его на добрые дела. Ошибка благородства — самая простительная.
— Не удивительно ли, — сказал дьявол, — что я, сотни раз видевший тебя, первый в мире атеист, потому что не верю твоему замыслу?
— Гораздо удивительней, — ответил Бог, — что миллионы людей, никогда не видевшие меня, верят в меня, потому что поверили в мой замысел.
— А что, если ты терпишь меня, — вдруг спохватился дьявол, — чтобы в случае провала твоего замысла в конце веков все свалить на меня?
— Нет, — усмехнулся Бог, — хитрость — оружие слабых. Вообще, люди сильно преувеличили твое влияние, чтобы скрыть собственную порочность. Дьявол — оправдание ленивого духа. Твое влияние, конечно, есть, и я слежу за ним. И вообще, атеисты мне тоже нужны, чтобы верующие, глядя на них, беспрерывно уточняли мой замысел в своей жизни.
— Хорошо, — сказал дьявол несколько глумливо, — предположим, хотя я, конечно, этому не верю, все люди пошли за тобой, и мир стал разумным и благополучным. Браво! Браво! Не скажут ли тогда люди: мы все лучшее взяли у Бога. Больше он нам не нужен. Мы теперь сильнее его, нас миллиарды, а он один.
— Этого не может быть, — возразил Бог, — это было бы нарушением первого закона нравственной динамики: сила, полученная людьми от Бога, не может быть равной источнику этой силы. Если они так подумают, снова воцарится хаос.
— Но мы говорим о далеком будущем, — не унимался дьявол, — а в сегодняшней жизни я замечал, что один голодный нередко побеждает трех сытых. Как быть с бедными людьми и даже странами?
— Это ты правильно заметил, — отвечал Бог, — у голодного при виде сытого утраивается ярость. Старая истина — сытым надо делиться с голодными. Сытых слишком много, и они стали наглядны. Раньше так не было. Пока не поздно — надо делиться.
— А твои возлюбленные люди, — напомнил дьявол, — с удовольствием говорят: деньги не пахнут! Так они и поделятся!
— Деньги и в самом деле не пахнут, когда они в вонючих руках, — ответил Бог. — Но я о чем-то другом говорил до этого. Напомни!
— Ты говорил, что знак твоего существования есть и на Земле, — напомнил дьявол.
— Да. Это совесть. Никакими земными причинами ее не объяснить.
— Но ведь люди могут думать и думают, — вставился дьявол, — что человек стал совестливым в результате эволюционного процесса.
— Это неразумно. В результате развития ума, возможность которого я же в них вложил, они стали смекалистей для облегчения собственной жизни. Но эта смекалистость их слишком далеко завела. Развитие ума было развитием выгоды, развитием удобства жизни. Тогда как совестливость — всегда земная невыгода, земное неудобство.
Совестливый человек жертвует постижимыми удобствами ради непостижимых удобств. Непостижимые удобства ему удобней! Поэтому совесть не могла быть следствием стремления к выгоде и земным удобствам. Совесть — это стыд передо мной, но многие люди еще недостаточно разумны, чтобы это понимать.
— Постой! А что, если совесть развивалась, хотя я, конечно, в это не верю, чтобы сохранить человека как вид. Конечно, смешно, но, может быть, это инстинкт самосохранения человечества?
— Совестливый человек и на необитаемом острове совестливый. Так что люди здесь ни при чем. Это стыд передо мной.
— А может человек покраснеть на необитаемом острове? — вдруг спросил дьявол.
— А зачем ему краснеть на необитаемом острове? — удивился Бог.
— Ну, например, если он захочет побаловаться с обезьянкой? — вкрадчиво сказал дьявол.
— А зачем ему баловаться с обезьяной, — еще больше удивился Бог, — чтобы угодить Дарвину?
— Вот именно, чтобы угодить Дарвину! — расхохотался дьявол. — Ох и знаток человеческих душ!
— Ты намекаешь на низ? — осторожно спросил Бог.
— Кто же тебе намекнет на низ, если не я? — весело ответил дьявол.
— Да, — сказал Бог, — низ человека ничем не отличается от низа обезьяны, и в этом Дарвин прав. Но человек стал человеком, когда я ему придал верх! И верх победит. Все живое тянется вверх! Без Бога человеку некуда расти! Он плющится!
— Нет! — возразил дьявол. — Низ оттянет! Карабкаться трудней, чем сползать!
— Придав человеку верх, я придал ему дух! — гордо сказал Бог. — А дух всегда тянется вверх! Сползает все, что потеряло дух! Главное — не терять дух! Ты думаешь, мне, Богу, легко было сохранить дух при виде всего, что творится на Земле?! Сколько раз я в отчаянии думал: а не начать ли все на другой планете?!
— Что же тебя удерживало?
— Долг перед людьми, которых я создал! — воскликнул Бог. — Как же я могу их оставить наедине с их глупостью? Я встряхивался и восставал духом!
— Но ты же сам сказал, что ты не вмешиваешься в дела людей, — напомнил дьявол.
— Да, я в их дела не вмешиваюсь, — согласился Бог. — Но ведь я же сказал, что совесть — это стыд передо мной. Перед кем же они будут стыдиться, если меня не будет? Но этот стыд передо мной человек нередко чувствует как стыд перед другим человеком. И это хорошо. Это ему должно напоминать: человек — мое подобие. Но самый сильный стыд человек испытывает ночью наедине со мной. Когда затихает мир, совесть слышней.
Из века в век человечеством обычно управляли бессовестные люди, и они заставляли людей убивать друг друга, чтобы возвысить самих себя.
— А почему не самые совестливые управляли человечеством? — спросил дьявол. — Они что, не работоспособные?
— Эта вечная драма, — печально сказал Бог. — Чтобы проникнуть во власть, надо пройти длинный вонючий коридор. Затаив дыхание, этот длинный коридор пройти невозможно, а дышать этим вонючим воздухом совестливый человек не может. Надо дождаться, чтобы народ стал достаточно совестливым, и тогда этот вонючий коридор исчезнет и самые совестливые придут к власти. Червивая вечность политики кончится.
— Но если совесть идет от тебя, надо полагать, ты всех людей снабдил равной дозой совести. Куда она потом подевалась у многих? Что-то здесь не стыкуется у тебя, — заметил дьявол.
— Вопрос сложен, — отвечал Бог. — Семена совести, которые я вкладываю в души людей, равноценны. Но неравноценна почва души, в которую ложится семя. Неравноценен разум людей, которые пытаются понять сигналы совести. Неравноценно окружение людей, с которых разум человека берет пример и тем самым то заглушает голос совести, то, наоборот, усиливает его.
— Если ты такое значение придаешь почве души, в которую вкладываешь зерно совести, разве не от тебя зависит изменить эту почву?
— Нет, это случайность рождения. Я ее не могу изменить. Сила моего замысла как раз состоит в том, чтобы из реальных, разных людей создать полноценное человечество, а не выдумывать искусственных людей. Для этого у меня достаточно ангелов. Я бы мог людей заменить ангелами, но это неинтересно, к тому же ангелы не размножаются. Совесть развивается в борьбе со злом, и будущее добра обеспечивается бдительной памятью о побежденном зле.
— Ну, а как ты относишься к коллективу? — вдруг спросил дьявол.
— Плохо. Коллектив не краснеет. Человек краснеет один. Всякий коллектив опускает мысль до уровня самых глупых.
— А почему люди склонны собираться в коллектив?
— Чтобы не краснеть. Они жаждут освободиться от бремени своей совести и передать ее вожаку.
— Ты хочешь сказать, что человек — это штучный товар?
— Я хочу сказать, что человек — это вообще не товар.
— Но почему-то его можно купить, — весело отозвался дьявол, — я в этом тысячи раз убеждался. Товар — деньги — товар. Что ты думаешь о Марксе? Его учение много шуму наделало в последнем столетии.
— Его учение ошибочно, — ответил Бог. — Если бы рабочий в глубине души отказывался разбогатеть, пока не разбогатеют все бедняки, классовое учение Маркса было бы правильным. А так как мы знаем, что такой психологии у рабочего нет, его учение вредно, оно озлобляет людей друг против друга. Маркс родил Ленина, Ленин родил Сталина, Сталин родил Гитлера, Гитлер родил Муссолини, Муссолини родил Франко...
— Наши захватили полмира! — не выдержал дьявол. — Скажи честно, это ты потом вмешался и все разрушил?
— Нет, — сказал Бог со скромной гордостью за человека, — тут люди сами проявили отвагу и ответственность.
— Вот ты все говоришь: совесть, совесть, — напомнил дьявол, — но ведь ясно, что человечество живет совсем другими страстями! А совесть... Так... Провинциальное воспоминание из времен твоего сына.
— Да, человечество в основном пока живет другими страстями. И бессовестность имеет почти полную власть. Но обрати внимание на одно обстоятельство: бессовестность пытается доказать, что она совестлива, а не совесть пытается доказать, что она бессовестна. Даже полная, абсолютная власть бессовестности не осмеливается прямо объявить о своей бессовестности. И так тысячелетия! Это грозная память о первозданном замысле моем, который я вложил в человека. Она когда-нибудь бурно прорвется! А ты не тоскуешь по совести?
— Той самой, которую ты забыл вложить в меня? — ехидно напомнил дьявол. — Ни малейшей тоски. Если б ты знал, скольких я соблазнил! Особенный кайф я испытываю, совращая людей с солидным общественным авторитетом. И как легко! Иногда даже хотелось сказать им: да посопротивляйтесь хоть немного моим соблазнам, тогда мне приятней будет вас совращать! Хотя не скрою, были люди, которых я не одолел. И, представь себе, я испытывал к ним уважение, но не за совесть, а за упрямство.
Но не только ты, я тоже, представь, полезен людям. На Земле любовь, братство, дружба — все, все само собой, без моего участия, кончается прахом и тленом! Я только ускоряю события.
Вот влюбленная пара молодых людей. Они собираются пожениться. Но я подталкиваю молодого человека к соблазну, и свадьба расстраивается. Ужас! Ужас! А разве лучше было бы, если б он женился, всю жизнь прожил с этой дурой, а в старости в полной безнадежности сказал бы себе: Господи, на ком я женился! На кого угробил свою жизнь! Разве это лучше? Расстроив свадьбу, я даю ему время поумнеть!
— А откуда ты знаешь, что его следующая женщина будет лучше? — спросил Бог.
— По крайней мере, я ему дал время поумнеть! — гордо сказал дьявол.
— Удивительней всего, что даже дьявол иногда ищет свое оправдание в добре! — воскликнул Бог. — Мой замысел непобедим!
— Но, скажи, ты в самом деле так любишь людей? Оставил бы их мне. Пусть себе копошатся!
— Странный вопрос тому, кто отдал людям на гибель своего единственного сына... Но я уже тебе говорил об этом.
— Да! Да! Но я бываю забывчив. Вот и про великий потоп забыл. Но скажи мне, в чем главная тайна человека? Только не повторяй мне банальностей о любви к человеку. Слышать не могу!
— Мое учение о любви люди редко правильно понимают. Это учение о полноте внимания к человеку. Сокровенная, сжигающая душу тайна человека, о которой он редко догадывается, это неосознанная жажда полноты внимания к нему другого человека. Никакие сокровища мира, никакие почести его так не воодушевляют, как полнота внимания к нему лично. Вернее, и почести, и сокровища он добывает из ложно понятого стремления достичь полноты внимания к его личной душе. Но не достигает и тоскует.
Человек — сирота и в толпе, и нередко у себя дома, но не понимает причины своего сиротства и от этого тоскует. Но причина сиротства — отсутствие полноты внимания к его душе.
И вдруг он попадает к хорошему врачу или к хорошему священнику и сразу же чувствует какой-то прилив сил и надежд. Этот врач или священник воодушевил его полнотой внимания, а человек при этом наивно думает, что дело в каких-то профессиональных секретах.
Не только человек, но и все живое чувствует и расцветает от полноты внимания. Ты замечал, что в заброшенных крестьянских усадьбах, где хозяева куда-то переехали, фруктовые деревья дичают, плоды сморщиваются. В чем дело? Хозяева этой усадьбы не окучивали деревья, не срезали высохших веток, а деревья, оставшись без хозяев, хиреют. Через десять лет они дички. Оказывается, даже этим фруктовым деревьям не хватает любящего, заставляющего благодарно и старательно плодоносить взгляда хозяина и особенно его детей.
— Постой, постой, — перебил его дьявол, — а обыкновенное дерево, не приносящее плодов, тоже хиреет на заброшенной усадьбе?
— Нет, — сказал Бог. — Оно и не привыкло к любящим, ожидающим плодов взглядам. Если так обстоит с фруктовыми деревьями, что же говорить о человеке?
Природной полнотой внимания к человеку, я подчеркиваю — полнотой внимания, одарены немногие люди. Но они есть. В России таким был академик Лихачев. И когда случайно такой человек становится собеседником другого человека, вечного сироты, никогда не знавшего полноты внимания и не подозревавшего о причине своего вечного сиротства, происходит чудо, как с фруктовыми деревьями.
В первое мгновение этот человек смущается перед полнотой доброжелательного внимания, ему кажется, что богатства его ума и души преувеличены, не стоят такого внимания. И вдруг он открывает в своей душе такие богатства, о которых и сам не знал. И он делится ими со своим собеседником, уже благодарно удивляясь, что тот заранее знал о богатствах его души и, видимо, потому глядел на него с такой полнотой внимания. Как странно, как замечательно, думает он, что этот человек открыл мне меня!
Вот что думает человек, преображенный полнотой внимания к себе, и есть надежда, что и сам он в будущем будет носителем такой полноты внимания.
Человек вечно любит свою мать, потому что по крайней мере в детстве чувствовал полноту ее внимания к себе. Гибнут семьи, гибнут государства, где граждане не дождались от своих правителей полноты внимания к себе, а бедные ученые гадают, по каким историческим или экономическим причинам погибло государство.
Вот почему великий грех — махнуть рукой на человека! Уж лучше пусть человек на меня, на Бога, махнет рукой. Меня от этого не убудет, убудет он сам, а убыв, очнется и потянется ко мне. Но если человек на человека махнул рукой — от этого съеживается, беднеет душа не только, даже не столько того, на которого махнули рукой, сколько того, кто махнул рукой. И в этом только он виноват.
— Я прямо-таки смущен твоей речью, — глумливо сказал дьявол. — Я всю жизнь исповедовал полноту презрения к людям, и люди меня не подвели. Все сходилось, как у тебя! Но что это за мир, который якобы будет построен в согласии с твоим замыслом?
— Это будет обыкновенный человеческий мир со многими его слабостями, но они не будут злокачественны. Главное, на каждую толкающую человека руку будут две удерживающие его от падения руки. И это хорошо. Главное зло мира не в толкающей руке, а в недостатке удерживающих рук.
— Почему?
— Потому что, когда наготове удерживающая рука, толкающая рука наконец убеждается в бессмысленности своих усилий. Главное зло исчезает.
— Не означает ли это, что ты меня уничтожишь, когда я перестану служить тебе инструментом?
— Нет, я подыщу тебе работенку. Ты будешь назначен мною Духом Научных Сомнений, — шутливо заметил Бог.
— Спасибо и на том, — скромно сказал дьявол и, склонившись к уху Бога, вдруг добавил: — Запомни, человек никогда в жизни не ограничится сладостью арбуза! Это я тебе говорю теперь уже как Дух Научных Сомнений!
— Иди, иди, ты мне надоел, — сказал Бог, слегка отстраняясь от дьявола, — я тебя еще никуда не назначил.
— Исчезаю! — бодро воскликнул дьявол и исчез, на всякий случай смердя лабораторным запахом серы.
____________________________________


ГНИЛАЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ И АФЕРИЗМЫ

Я стоял у остановки на Ленинградском шоссе в ожидании троллейбуса. Нужный мне троллейбус долго не шел, и я от нетерпения стоял, несколько высунувшись с тротуара. Вдруг мимо меня, явно притормаживая, проплыл "мерседес".
Метров через десять он остановился, из него вышел человек и окликнул меня по имени. Я посмотрел на него и сразу его узнал, хотя множество лет мы не виделись. Сейчас он представлял из себя солидную гору, облаченную в хороший костюм. Но очень характерное круглое, бровастое лицо с яркими черными глазами мало изменилось.
Когда-то мы учились в Мухусе в одном классе. Звали его Жора. По математике он был первым учеником. Но по остальным предметам учился посредственно. Он был явно математически одарен. В последний год учебы он иногда дремал на некоторых уроках, положив голову на парту, что свидетельствовало, как мы догадывались, о бурно проведенной ночи.
Забавно было, что учитель математики, сам большой выпивоха, из уважения к его математическим способностям заботился о тишине в классе, когда Жора дремал на своей последней парте.
И наоборот, когда учитель математики, дав нам контрольную работу и будучи под хмельком, засыпал за своим столом под мирный шорох шпаргалок, Жора заботился о тишине в классе.
Учитель математики в своей нищенской даже для послевоенного времени одежде сидел перед нами, облокотившись о стол и залепив растопыренными ладонями лицо. Казалось, он не хочет видеть не только нас, но и весь мир.
Жора мог дремать на любых уроках, разумеется, кроме грузинского.
Учительница грузинского языка была бешеная женщина, а у Жоры случались с ним казусы. Дело в том, что он был наполовину мингрелец, наполовину абхазец. Знал мингрельский язык. А так как мингрельский и грузинский языки очень близки, он иногда, бодро отвечая, незаметно для класса и себя вставлял в свой ответ мингрельские слова. И тут учительница, всегда сладострастно помешкав, говорила:
— Садись, двойка!
Гордость ее в таких случаях была так уязвлена, что она никогда не указывала место, где он ошибся: сам ищи! Она терпеть не могла, когда в грузинскую речь вставляли мингрельские слова. В особенности почему-то междометия. К мингрельцам как соплеменникам она была особенно беспощадна, что говорило о ее строгом бескорыстии.
Бешенство ее было столь велико, что ее боялись не только все ученики, но и директор школы, человек добрый и мягкий. Кстати, тоже грузин.
Она была одинокая женщина. На сильном, жилистом теле головка с маленькой мордочкой летучей мыши. Для тех, кто это плохо представляет, я советую поймать летучую мышь и вглядеться в нее.
В гневе она особенно нерадивых учеников или тех, которые ей казались таковыми, таскала за волосы, словно пытаясь скальпировать их. У нерадивых учеников почему-то всегда были красивые волосы.
Один ученик, сибиряк по происхождению, никак не мог научиться выговаривать мягкое грузинское "л".
— Скажи "лясточка", — терпеливо обращалась она к нему. Видимо, ей казалось, что она удачно наткнулась на русское слово с таким же произношением не дающегося ему звука. Никогда никакого другого русского слова она в пример не приводила.
— Ласточка, — повторял он старательно.
— Лясточка, лясточка, — уговаривала она его.
— Ласточка, — повторял он, приугрюмившись, но не поддаваясь уговорам.
— Лясточка, лясточка, лясточка, — повторяла она все еще ласково, но уже поклокатывая и пробираясь к его густым таежным волосам.
Еще можно было спасти волосы! Но...
— Ласточка, — отвечал сибиряк с обреченным упорством старовера.
Из-за всеобщей ненависти к учительнице я нередко в глубине души жалел ее. Меня она за волосы никогда не драла, потому что мне грузинский язык давался лучше, чем всем другим негрузинам. Я полюбил трагического поэта Николоза Бараташвили, которого одно время мы изучали. Я его читал в классе если не лучше всех, то, во всяком случае, громче всех. Я уже тогда понимал: цель поэзии — докричаться.
Пока я громко читал Бараташвили, силой голоса никак не уступая учительнице, она с горьким упреком смотрела на виновато притихших учеников-грузинов. После моего чтения она с далеко идущей угрозой неизменно рокотала:
— Ох, Берадзе!
Берадзе был очень смешлив. По-видимому, она при помощи трагических стихов поэта пыталась подавить его неукротимую смешливость. Хотя на ее уроках он никогда громко не смеялся, она чувствовала, что он смеется с выключенным звуком.
— Ох, Берадзе! — говорила она иногда невпопад, например, когда в классе не оказывалось мела, а дежурным был не он. Класс начинал хихикать, а Берадзе только молча трясся. Сейчас я ее отношение к Берадзе могу объяснить так — смешливый человек вообще идеологически ненадежен.
Хотя я глубинную жалость к учительнице внешне никак не проявлял, я чувствовал, что она это знает и ценит. Пользуясь этим, я иногда дерзил ей, конечно, в границах допустимого для нее.
Но однажды случайно в душе что-то сорвалось, и я резко перешел границу. Сейчас я даже не помню, что я ей сказал.
Помню, в классе установилась гробовая тишина. Некоторые ученики, словно боясь осколков от предстоящего взрыва, пригнули к партам головы. Но все со жгучим любопытством ждали особенно изощренной казни. Минуты три, сидя за столом, она молча, не мигая, смотрела на меня, по-видимому, в поисках неслыханного наказания. Летучая мышь на глазах превращалась в дракона. И вдруг она обмякла:
— Что с него возьмешь, он же сумасшедший.
Класс грохнул в хохоте. Все знали, что у меня сумасшедший дядюшка. Она гениально нашлась. Она не хотела терять единственного человека, который в глубине души жалеет ее.
Сейчас я думаю, что это была неосознанная жалость к одиночеству тирана. Это тем более удивительно, что к настоящему кремлевскому тирану я тогда испытывал горячую юношескую ненависть.
Нас в классе было трое друзей с обостренным интересом к литературе и политике. Может быть, сейчас это кому-то покажется неправдоподобным, но мы, не наученные никем, тогда уже знали все, что случилось с нашей страной. Не исключено, что дело в том, что у двоих из нас были репрессированы отцы, а третий был вывезен с Кубани, когда там голод, вызванный коллективизацией, косил людей.
Гуляя по городу или даже на переменах мы достаточно осторожно, сторонясь других, говорили о литературе и политике. Особенно мы опасались старосты. Он был большой любитель истории и подозревался в стукачестве, за что мы ему дали подпольную кличку Науходоносор.
Жора был хорошим спортсменом и хулиганистым мальчиком. Бывало, встречая нас в городе и правильно догадываясь, что мы говорим не о том, о чем принято говорить, он неизменно повторял одно и то же:
— Гнилая интеллигенция.
Иногда мы его встречали у пивного ларька. Он всегда зубами открывал бутылку. Если мы при этом были достаточно далеко, он, насмешливым кивком послав нам воздушное презрение, запрокидывал бутылку.
— Гнилая интеллигенция!
Обычно он это говорил с добродушным презрением. Мне казалось, что он знает, о чем мы говорим, знает, что ничего изменить нельзя, и поэтому презирает нашу пристрастность к политическим разговорам. И это было обидно. Мы тоже знали, что ничего изменить нельзя, но не говорить обо всем этом не могли. Слова его раздражали все больше и больше.
Однажды в классе на большой перемене мы втроем стояли у окна и тихо переговаривались. Вдруг Жора подошел к нам и со своей обычной презрительной улыбкой сказал:
— О чем шушукается гнилая интеллигенция?
И тут я не выдержал и ринулся на него. Он был намного сильней меня, но и я тогда занимался спортом. Видимо, от подхлестывавшей меня ярости я эту драку явно для всех выиграл. Прозвенел звонок, нас кое-как растащили, и мы уселись за свои парты. Успокоившись, я подумал не без тревоги: а что я буду делать на следующей перемене, он ведь намного сильней меня?
Но на следующей перемене он не подошел ко мне. Более того, он больше никогда не подходил к нам и не называл нас гнилой интеллигенцией. Хотя никаких слов не говорилось, но я почувствовал, что он зауважал меня. И это было приятно. Я замечал его неуклюжие, мелкие уступки, когда наши интересы сталкивались, и это было особенно трогательно.
После окончания школы я поехал учиться в Москву и потерял его из виду. Стороной я слышал, что Жора связался с блатным миром, отсидел в тюрьме, был выпущен, но, приезжая на лето в Абхазию, я его никогда не встречал.
Лет через десять в Мухусе мы с друзьями сидели в летнем ресторане. Но это были не школьные мои друзья, их, увы, раскидало по всей стране. Вдруг официантка приносит нам три бутылки вина, угощение с какого-то стола, как это принято на Кавказе.
Я огляделся и за одним далеким столиком увидел Жору, одетого в тельняшку. Он тоже сидел с друзьями и улыбался мне. Мы наполнили бокалы и, приподняв их в его сторону, поблагодарили его.
Через некоторое время та же официантка принесла нам еще три бутылки вина. Я посмотрел в сторону Жоры. Улыбка его подтверждала, что дары его несметны. Я счел необходимым на этот раз подойти к нему с бокалом и чокнуться.
Я подошел, чокнулся с ним и его друзьями явно уголовного вида. После чего мы с Жорой выпили и расцеловались. Оказывается, он знал, что я стал писателем, о чем поведал своим друзьям. Чем именно он занимается, мне спросить было неудобно.
— Вот он, видите, — бесстрашно кивнул Жора в мою сторону, — в школе в честной драке победил меня!
Друзья его восторженно зацокали, поражаясь, что Жору кто-то мог победить.
— За что я люблю Жору, — воскликнул один из них, — другой бы не раскололся! А Жора простой!
Но Жора на этом не остановился.
— У нас в школе была чокнутая учительница, — продолжал он, — вся школа, начиная от директора и кончая последним учеником, хезали перед ней от мандража! Один он не хезал! Даже оборотку иногда давал!
Друзья его снова зацокали. Еще громче. Я почувствовал, что количество моих подвигов, помноженное на количество выпитого Жорой, становится опасным для меня. Так оно и оказалось. Жора вдруг помрачнел. Видимо, его собственные воспоминания ему теперь показались чересчур сентиментальными. Или он, вспомнив о школе, сейчас пожалел, что не развил своих математических способностей в институте. Безнадежно опоздал. И такой оттенок можно было уловить. Преодолевая помрачнение, он потянулся поцеловаться со мной и, целуя, слегка оттолкнул меня, сказав:
— Ладно, ладно! Иди к своим гнилым интеллигентам!
Я повернулся и уже пошел было к своему столику, но, глупо вспомнив, что забыл свой бокал, вернулся за ним, что почему-то было унизительно. Боже, а еще предстояло допивать его вино! Он успел рассказать друзьям о причине нашей драки и теперь демонстрировал, что, несмотря ни на что, именно он продолжает контролировать обстановку и остается при своих убеждениях.
...И вот проходит бездна лет, и мы встречаемся в Москве. Он стоит возле своего "мерседеса" и благодушно улыбается мне. Я подошел, потрясаясь больше всего не его "мерседесу", не костюму под цвет машины, а черной бабочке на его груди. Далеко же он ушел от своей тельняшки! Этого я никак не ожидал. Мы как бы горячо обнялись. Я с некоторой тревогой подумал: неужели он опять вспомнит о гнилой интеллигенции?
— Из нашего класса только мы с тобой вынырнули в Москве, — сказал он, очень широко улыбаясь и призывая меня к взаимной гордости.
Когда человека слишком давно не видел, почему-то обращаешь внимание на его зубы, словно пытаешься выяснить — то ли жизнь обломала ему зубы, то ли он ей. Он сохранил свои прекрасные зубы, их как будто даже стало больше.
— Да, — согласился я, — а кем ты работаешь?
— Я директор ресторана... — с удовольствием назвал он его, — слыхал?
— Кто же не слыхал, — ответил я, хотя слыхом не слыхал об этом ресторане.
— А что ты троллейбуса ждешь, — с иронической улыбкой спросил он у меня, — чтобы быть поближе к народу?
Подбирается к гнилой интеллигенции, оторванной от народа, подумал я.
— У меня нет машины, — сказал я и поспешно добавил, чтобы избежать кривотолков, — не люблю технику.
Он насмешливо кивнул головой и вдруг вспыхнул:
— Как здорово, что мы встретились! Я давно мечтаю украсить стены моего ресторана аферизмами и стишками, короткими, но смешными. Сочини! Я тебе хорошо заплачу, если понравятся!
— Какими аферизмами? — спросил я, делая вид, что заинтересовался его предложением.
— Вроде таких, — сказал он, сосредоточиваясь: — "Куй железо, не отходя от кассы" или "Если ты такой умный, почему у тебя нет денег?". Но только не эти, а новые.
— А такой аферизм подойдет? — спросил я у него: — "Если у тебя есть деньги, зачем тебе ум?".
— Нет, — сказал он, чуть подумав, — среди моих клиентов немало богатых людей. Могут обидеться.
Я приступил к штурму стен его ресторана.
— А такой аферизм подойдет? — спросил я. — "Чем меньше птица, тем красивей она поет".
— Точно! — воскликнул он радостно. — Например, дрозд! Как пели дрозды в Абхазии!
Дуновение ностальгии на миг соединило нас, и этот миг был прекрасным. Но, подумав, он вдруг нахмурился.
— К сожалению, не подойдет, — сказал он.
— Почему? — спросил я, и в самом деле удивляясь.
— Понимаешь, — вразумительно сказал он, — среди моих клиентов бывают большие люди. Они подумают, что это намек на то, что они большие птицы и поют, как страусы. Это им будет обидно! Представляешь, как безобразно поют страусы!
Казалось, он покинул страусиную страну, не выдержав их пения.
— Сколько лет ты в Москве? — спросил я, как выяснилось, на свою голову.
— Пятнадцать, — сказал он с удовольствием, видимо, считая, что точно уложился со своими планами в эти годы. — А ты?
— Сорок, — ответил я несколько уныло, потому что был не уверен, уложился ли я со своими планами в эти годы.
— За сорок лет, — сказал он сокрушенно, давая знать, что стаж далеко не всегда все решает, — можно было научиться надевать носки под цвет брюк.
Я обрадовался, что дело только в таком микроскопическом несоответствии. И как он это успел заметить! Я же не в шортах!
— У тебя в "мерседесе" случайно не завалялись черные носки? — спросил я с непосредственностью идиота. — Я бы заменил свои.
Он не обиделся за свой "мерседес", а только иронически взглянул на меня. Так, вероятно, капитан крейсера взглянул бы на рыбака, спросившего его на пирсе: братишка, нет ли у вас на крейсере завалящего весла.
— Ты все шутишь, — вздохнул он, — хотя однажды в школе чуть не дошутился с учительницей грузинского... До сих пор не пойму, как она тебя простила.
— А такой аферизм подойдет? — ринулся я в новую атаку: — "Хороший аппетит в молодости — праздник молодости. Хороший аппетит в старости — праздник маразма".
— Ты что, разорить меня хочешь? — тихо спросил он. — А еще земляк, одноклассник.
— А что? — спросил я.
— Как что! — повысил он голос. — Среди моих клиентов немало старых коммерсантов. Они приходят хорошо покушать, в меру выпить. А ты — праздник маразма! Последнюю радость у людей отнимаешь! Учти, им даже молодые бляндинки не нужны!
— Обязательно учту! — заверил я его.
Он хорошо говорил по-русски, но последние его слова прозвучали с рыдающим акцентом. От волнения, что ли?
Впрочем, я признал его правоту. Такой аферизм в самом деле неуместен в ресторане.
— После того, как я украшу твой ресторан, — сказал я с крохоборской озабоченностью, — я этот аферизм продам молодежному кафе.
— И в молодежном кафе нельзя! — твердо возразил он, словно уже был назначен надзирать за аферизмами всех питейных заведений.
— Почему? — взревел я, впадая в истерику от цензуры.
— Нельзя молодежь и стариков сталкивать лбами, — пояснил он со знакомой интонацией советских редакторов, — тем более перед тарелкой. Учти, что идея моя!
— Какая идея? — удивился я.
— Идея писать аферизмы на стенах ресторана. Мы заключим с тобой договор, что ты не будешь давать аферизмы в другие рестораны.
— Ну хотя бы аферизмы, которые не подходят тебе, я могу продавать в другие рестораны? — взмолился я.
— Нет, — сказал он жестко, но потом добавил: — Я их буду покупать и прятать. Но в книгах можешь использовать. Все, кроме тех, что будут на стенах моего ресторана. Учти, я хитрый.
Это прозвучало так: может, общего образования мне не хватает, но специальное образование у меня на высоте.
— А такой аферизм подойдет? — спросил я скромно. — "Добрых людей больше, чем злых, но злые влиятельней".
— Ты что, с ума сошел! — ответил он. — Среди моих клиентов полно влиятельных людей.
— А такой аферизм подойдет? — не унимался я: — "Женщины любят цветы, потому что цветы поддерживают идеологию внешности".
— Что-то в нем есть, — сказал он и не без сожаления добавил: — Но не подходит. К нашему ресторану прикреплена специальная цветочница. Мои клиенты дарят своим подругам цветы. Этот аферизм будет их смущать. У меня до того культурные клиенты, что иногда шампанское занюхивают цветами! Ну, ладно, — добавил он, — потом поторгуемся на месте. Ты тоже можешь поторговаться, когда я назначу цену. Кстати, давай попробуем стишки. Что мы все аферизмы да аферизмы.
— Давай, — согласился я и, призадумавшись, выпалил:
Раньше как он отдыхал?
Завалясь на нары.
А теперь — каков нахал!
Ездит на Канары.
— Здесь ничего смешного нет. Я в позапрошлом году был на Канарах... Но ты об этом не мог знать, — добавил он строго, как бы в сторону шевельнувшейся мании преследования. — Ничего особенного, — продолжал он, — на страусиной ферме угостили нас яичницей из яиц страуса. Тоже мне фирменное блюдо! Наша яичница из яиц индюшки в сто раз вкусней страусиной!
Он второй раз с раздражением упомянул страуса. Было похоже, что какой-то страус когда-то перебежал ему дорогу.
— К тому же у тебя получается, — добавил он, — что ты, вроде, жалеешь, что человек покинул нары. Сделай все наоборот!
Я напрягся и снова выпалил:
Раньше как он отдыхал?
Ездил на Канары.
Нынче — норму отмахал
И вались на нары!
— Убери нары! — зарычал он, — что такое: нары, нары, нары! Это тебе не пляжные лежаки! Я знаю, что это такое! Этим ты у нас никого не рассмешишь и тем более, учти, не напугаешь!
— Почему? — спросил я, творчески несколько задетый.
— Потому что все схвачено, — отрезал он, — просто бестактно солидным людям напоминать о нарах. Сделай без всяких нар и чтобы было смешно.
Я снова напрягся.
Раньше как он отдыхал?
Рухнув на лежанку.
А теперь — каков нахал?
Лег на парижанку.
— Нет, — сказал он, покачав головой, — для моего ресторана это даже неприлично. Лучше вернемся к аферизмам.
— А такой аферизм подойдет? — снова пошел я на штурм стен его ресторана. — "Закон нужен даже для того, чтобы знать, что обходить".
— Лучший аферизм нашего времени! — воскликнул он. — И как только ты догадался! Для деловых людей это сейчас самый больной вопрос! Чиновники нас дергают: — Деньги! Деньги! Деньги! — А я хочу точно знать, за что я плачу! Покажи закон, который я обошел!
Только я решил, что стена наконец взята, как он раздумчиво добавил:
— Но, с другой стороны, нет, не подходит.
— Почему? — спросил я, чувствуя себя сброшенным с невидимой стены.
— Понимаешь, — сказал он, — среди моих клиентов бывает юридический важняк. Они скажут: — Ах, ему законов не хватает? — И что-нибудь ехидное придумают специально для меня и таких, как я.
— А как тебе такой аферизм? — ринулся я с ботанической стороны. — "Пион — вегетарианский вариант розы: без шипов, но и без запаха".
— Нет, нет, — ответил он сразу, — во-первых, слишком длинно... Нет, это во-вторых. Во-первых, политический намек. Среди моих клиентов бывают солидные политики...
— Какой политический намек? — искренне изумился я.
— Ты намекаешь, что у нас правительство без шипов, но и без запаха розы.
— А раньше правительства пахли, как розы? — нервно спросил я.
— Розы не розы, а шипы были, — неглупо ответил он. — Я дважды сидел.
— "Доллар, слишком похожий на доллар, — фальшивый доллар!" — неожиданно для себя завопил я.
— Наконец в яблочко попал! — восторженно отозвался он и похлопал меня по плечу. — Наконец я разбудил твою мысль! Беру, ни одного слова не меняя!
— Таких строгих цензоров я даже в советское время не встречал, — сказал я, облегченно вздохнув.
— Да, — согласился он, — у себя в ресторане я строгий цензор. Зато плачу от души. Но мы найдем общий язык. Я предчувствую. Заходи для знакомства с рестораном и его стенами. Можешь привести с собой трех-четырех... — он вдруг запнулся. Я понял, что он хотел сказать. Однако он добавил: — Друзей.
Но он догадался, что я догадался, почему он запнулся.
— А я работаю с интеллигентными людьми, — У меня бухгалтер — физик-теоретик. Две официантки — бывшие учительницы. Бывший астроном наблюдает за залом.
— Вселенная сжимается, — напомнил я, но он это трагическое обстоятельство оставил без внимания.
Он вынул из бокового кармана визитку и торжественно вручил ее мне, как пропуск в рай.
— Но у меня нет визитки, — сказал я, продолжая держать его визитку, словно готовый вернуть ему незаслуженный пропуск. Этих визиток у меня скопились сотни. Визитки всегда дают люди, которым не собираешься звонить.
— А как же ты общаешься с нужными людьми? — удивленно спросил он, пренебрегая моей готовностью вернуть визитку. Да что — пренебрегая! Он даже махнул рукой — спрячь!
— Я обхожусь без них, — ответил я, стараясь, чтобы в моем голосе не прозвучал вызов.
— Я тебя сведу с нужными людьми, — уверенно сказал он. Мы пожали друг другу руки, и он сел в машину. Но потом вдруг наклонился, открыл окно и поманил меня. Я тоже наклонился к окну.
— Приходите, икру будете жрать ложками, — сказал он тихо, но твердо и, вдобавок кивнув головой, уехал. Последние его слова прозвучали, как масонский пароль новой буржуазии.
Разговаривая с ним, я пропустил свой троллейбус. Я вернулся на остановку и стал дожидаться следующего. Теперь я стоял, стараясь не высовываться с тротуара.
__________________________________


УПАЛ С ДЕРЕВА, УДАЧНО ВСТРЯХНУЛ МОЗГИ И ПОУМНЕЛ

Я зашел в кафе, съел два бутерброда с ветчиной и теперь тянул коньяк, запивая его кофе. За мой столик с чашечкой кофе подсела миловидная женщина. Она оказалась общительной (прямое следствие миловидности), и мы разговорились.
— Мой муж, — неожиданно сказала она, — в детстве упал с дерева, удачно встряхнул мозги и поумнел.
— Это он вам сказал? — полюбопытствовал я.
— Нет, он только сказал, что упал с дерева. И тут меня как молния озарила — так вот почему он такой умный!
— А он что сказал, когда вы поделились с ним своей догадкой?
— Он стал смеяться, как всегда.
— Если вы правы, — сказал я, — вы сделали открытие, достойное Нобелевской премии. Попробуйте спрыгнуть хотя бы с комода, может, вы повторите опыт мужа.
— Вы шутите, — улыбнулась она, — но вы наивны. Тут же главную роль играет случайно, но точно найденная высота.
— Так вы спросите мужа о высоте, — сказал я.
— В том-то и дело, что он забыл о высоте, — ответила она с раздражением. — Вот дуралей! А дерево уже срубили.
— Случилось такое чудо, — удивился я, — а он не запомнил высоту!
— Да как же он мог запомнить высоту, — вступилась она за мужа, — чудо-то случилось, но он о нем не догадывался, хотя сразу стал отличником.
— Так кто же первым догадался? — спросил я.
— Я, конечно! — с гордостью воскликнула она.
— Вы сразу же догадались о его уме, как только увидели его? — спросил я.
— Я сразу же что-то почувствовала, — ответила она, вспоминая, — но не знала что. А потом, через пять лет после женитьбы, он признался, что в детстве упал с дерева. И тут мне в голову ударило: так вот почему он такой умный!
— Неужели он не запомнил высоту ветки, с которой свалился! — горестно заметил я. — Ведь это так важно для нашей страны! Недаром Достоевский сказал: "Красота спасет мир".
Она небрежно кивнула, в том смысле, что и без Достоевского об этом давно знает.
— Ветку-то он запомнил, да дерево давно срубили, — печально сказала она, — а если бы он сразу после женитьбы признался в падении с дерева, было бы другое дело. А он мне рассказал об этом через пять лет, когда дерево уже срубили...
— Как вы думаете, — продолжала она, проницательно прищурившись, — почему он пять лет молчал как партизан, а потом вдруг раскололся, когда дерево уже срубили?
— Может, вспомнил именно потому, что дерево срубили?
— Так я и поверила! Ищите дурочку в другом месте! — воскликнула она. — Сначала все забыл, а потом вдруг все вспомнил, когда дерево уже срубили!
— Так почему же он молчал, по-вашему? — спросил я.
— Не обижайтесь. Но мужчины такие эгоисты, — с грустью ответила она. — Он не хотел, чтобы другие поумнели, последовав его примеру.
— Постойте! Постойте! Но вы же сказали, что вы первая догадались, что он поумнел, упав с дерева. Как же он мог сознательно скрывать это?
— Очень просто, — ответила она, — да, я первая догадалась, что он, упав с дерева, удачно встряхнул мозги и поумнел. Но первая — со стороны! А он хотел, чтобы люди думали — он вообще всегда был такой умный! А дерево тут ни при чем! Еще как при чем! Мужчины такие хитрые!.. А что, Нобелевский комитет большие деньги платит за подобные открытия?
— Огромные! — воскликнул я. — Но вы не унывайте! Можно все повторить методом проб и ошибок. Представляете, сколько деньжищ вы заработаете, если опыт подтвердится!
— Да, но, — погрустнев, возразила она, — это не так просто. Надо, чтобы совпали возраст, высота и грунт.
Она на пальцах показала, чтобы мне было ясней, сколько предстоит препятствий.
— А где это случилось? — спросил я, как бы готовый посетить место чуда.
— Под Курском, в деревне, — вздохнула она. — Там еще живут его родители, но дерево уже срубили.
— А пень остался? — тревожно спросил я.
— При чем тут пень? — раздраженно удивилась она. — Вы что думаете — люди будут прыгать с пня?
— Нет, — сказал я, — но по пню вы определите, где именно нужный вам грунт.
— Да, пень, слава Богу, на месте, — успокоила она меня. — Кому нужен пень...
Я решил пошутить.
— Вы знаете, — сказал я, — при слове "пень" мне почему-то вспоминается "Пномпень", а при слове "Пномпень" мне почему-то вспоминается "пень пнем". Круг замыкается. Смешно?
— Ничего смешного, — строго сказала она. — Пить надо меньше. У вас какие-то колониальные шутки.
Я понял, что с ней надо придерживаться сюжета разговора.
— А дети у вас есть? — спросил я.
— Есть сын, но ему уже двенадцать лет.
— А сколько лет было вашему мужу, когда он сорвался с дерева?
— В том-то и дело, что десять. Сына уже пробовать поздно и опасно. Когда мой муж упал с дерева, он потерял сознание. А когда пришел в себя, уже поумнел, но не заметил этого, потому что перед этим потерял сознание. Видно по всему, что высота была порядочная...
— А может, сознание у вашего мужа было слабое, — осторожно заметил я, — и потому он его потерял?
— Тем более, — загадочно ответила она. — А сына пробовать поздно, хотя он плохо учится, а муж после падения сразу стал отличником... Может, у вас на примете есть мальчик десяти лет? Мы бы заплатили его родителям и повезли мальчика в деревню. И у нас уже было бы два совпадения из трех — возраст и грунт. Заодно и мальчик отдохнул бы в деревне.
— Это вы с мужем так решили? — спросил я — При чем тут муж! Это я сейчас сообразила, когда вы сказали о премии.
— А если муж не согласится?
— Пусть только попробует! — грозно ответила она.
— Нет у меня на примете такого мальчика, — сказал я, вздохнув. — Но такой мальчик обязательно найдется в деревне. Можно со стремянки прыгать в том месте, где торчит пень. Каждый раз беря все выше и выше...
— Стремянка может оказаться недостаточно высокой, — возразила она, явно проявляя техническую сноровку. — Не забывайте, ведь мой муж, упав с дерева, потерял сознание.
— Ничего страшного, — обнадежил я ее, — можно установить возле пня пожарную лестницу, она куда выше.
— Да, вы правы, — сказала она, с добродушным удивлением взглянув на меня. — А вы оказались сообразительней, чем я думала.
— Ничего особенного, — разъяснил я, — ведь я в детстве сам три раза падал с деревьев! В последний раз, согласно вашей великой догадке, видимо, точно упал с нужной высоты в нужном месте и стал гораздо сообразительней.
— Как вы это определили? — быстро спросила она.
— Очень просто, — сказал я, — после третьего падения я, сколько ни лазал по деревьям, — больше не падал. Но только теперь, после вашего открытия, я понял, почему перестал падать с деревьев: соображал.
— А вы не запомнили, с какой высоты в последний раз рухнули? — с хищным любопытством спросила она и даже наклонилась в мою сторону.
Рухнул! От этого сильного слова я как-то неожиданно растерялся и пролепетал:
— Рухнул? В каком смысле?
— Ну не пьяный же рухнули! Это не мое дело! — раздраженно пояснила она. — С дерева рухнули!
— Извините, — ответил я со скромным достоинством, — я, конечно, иногда выпиваю, но ни разу в жизни не упал. Тем более — не рухнул!
— Это любимая присказка всех мужчин, — язвительно заметила она. — Но вы опять свернули на любимую тему.
— Я свернул?!
— Да, вы свернули! Повторяю вопрос. Вы запомнили, с какой высоты в последний раз рухнули с дерева? С дерева!
— Нет, не запомнил, — сокрушенно признался я, чувствуя, что стремительно теряю бразды беседы.
— Какая безалаберность! — воскликнула она и выпрямившись отхлебнула кофе.
— Ну, метров десять-пятнадцать, наверное, было, — попытался я вспомнить.
— Такая приблизительность с научной точки зрения — абсурд! — холодно заключила она. — Тут сантиметры играют роль!
Я сделал вид, что подавлен крохоборством науки. И она, заметив это, вдруг вкрадчиво спросила:
— А вы ничего не повредили, падая с такой высоты?
— Нет, — сказал я, — но тряхнуло здорово.
Она очень недоверчиво посмотрела на меня. И это вынудило меня оправдываться. Вероятно, она решила, что я, падая с дерева, неудачно встряхнул мозги.
— Дело в том, — разъяснил я, — что падая я пытался цепляться за нижние ветки, и это смягчило удар.
— О! — воскликнула она. — Это никуда не годится! Нас интересует падение в чистом виде, как у моего мужа!
— То-то же он потерял сознание, — не удержался я.
— Зато как поумнел! — отрезала она голосом, не допускающим полемики.
Тут она снова глубоко задумалась, скорее всего о предстоящем опыте. Но по ее лицу почему-то было видно, что она все еще не одобряет, что я, падая, держался за ветки.
— Нет, народ в деревне диковатый... Засмеют! — заговорила она, как бы думая вслух. — Надо это делать тайно, а мальчика найти со стороны. Да и пожарную лестницу где взять? Просить в сельсовете — опять же засмеют... Не такой уж вы оказались сообразительный, и теперь понятно почему...
— Конечно, — согласился я с тем самым смирением, которое больше всего раздражает, — ведь я, падая с дерева, не потерял сознание, как ваш муж... Ну, если с пожарной лестницей неудобно, привезите из Москвы длинный шест, что ли...
— Шест, — повторила она саркастически. — Уж лучше бы вы помолчали... Значит, мой муж поставит шест возле пня и будет придерживать его. А мальчишка вскарабкается на шест и сверзится на голову моего мужа? Второй раз голова его может не выдержать...
— Но шест можно врыть в землю, а ваш муж будет стоять в сторонке! — с некоторым оттенком истерики воскликнул я.
— Это совсем другое дело! — вдруг просветлела она и, поощрительно посмотрев на меня, добавила. — Вам бы цены не было, если бы не ваша привычка цепляться за ветки.
— А ваш муж очень умный? — полюбопытствовал я, как бы несколько укрепив позиции собственного ума.
— Очень! — оживленно подтвердила она. — День и ночь кроссворды разгадывает, что семечки лузгает! А я, представьте, ни одного слова не могу разгадать!
— Но вы же не падали с дерева, — великодушно заметил я, но потом почему-то добавил: — Или падали?
Но она в это время задумалась и не слышала моих слов.
— У вас случайно нет знакомых в Академии наук? — вдруг спросила она.
— Нет, — сказал я, — а что?
— Если все рассказать в Академии наук, — поделилась она новыми соображениями, — они бы могли выдать мужу справку или там диплом о его феноменальном падении с дерева. И мы бы с этой справкой обратились в Нобелевский комитет.
— Видите ли, — сказал я, — надо доказать, что ваш муж в детстве был идиотом, а потом, упав с дерева, удачно встряхнул мозги и поумнел. А как вы это докажете?
— Да он и сейчас идиот, — воскликнула она, — хотя очень умный! Кроссворды как семечки щелкает. Но вот еще о чем я подумала сейчас. Если нам повезет, на кого выдадут Нобелевскую премию? На него или на меня?
— Только вам! — твердо заверил я ее. — Ваш муж проходит как подопытный кролик. Вы же первая догадались о значении случившегося.
— Это ему послужит хорошим уроком, — заметила она, — а то только я выдвину научную идею, он начинает смеяться.
— А кем он работает? — спросил я.
— Инженером на фирме. И то чуть не выгнали.
— За что?
— Он и в рабочее время кроссворды разгадывает. Если бы не его умище, его давно бы выгнали. Он там лучше всех разбирается в компьютерах. Это же почти все равно что кроссворды.
— А его любовь к кроссвордам — не результат ли падения с дерева? — осторожно спросил я.
— Что вы! — всплеснула она руками. — Я уже об этом думала! Не такая я глупая. Когда упал с дерева, он даже не понимал, что такое кроссворды! Я точно помню, когда он начал разгадывать кроссворды. Сразу после медового месяца, после нашей женитьбы! В первый же год замужества я стала догадываться, что он своим умом не мог дойти до такого ума, до которого дошел. Ну никак не мог! Понимаете, какая тут тонкость?
— Еще бы! — воскликнул я. — Вы каким-то образом догадались о первоначальных возможностях ума?!
— Вот именно! — с жаром подтвердила она. — Я сразу поняла: ну не мог он своим умом дойти до такого ума, до которого дошел. Хоть убейте меня, не мог! Бывший деревенский парнишка! Что-то его подтолкнуло! Но что?! И вдруг он на пятый год женитьбы признается мне, что в детстве упал с дерева. И все стало ясно. Но дерево уже срубили.
— Вы почти гениальны! — воскликнул я. — Но вам надо на опыте доказать, что этот случай — закономерность природы. Иначе не видать премии.
— Да, премия нам ох как не помешала бы, — вздохнув, сказала она. — Ведь очень умные люди не умеют зарабатывать деньги. Кроссворды решают или там стихи пишут...
— А решенные им кроссворды не нужно представлять в Нобелевский комитет? — неожиданно спросила она у меня. — Боюсь, что мы их не сохранили.
Я призадумался. Она тревожно ждала.
— Пожалуй, нет, — сказал я. — Думаю, перед вручением премии ему дадут новенький кроссворд, чтобы он на глазах у шведского короля и почтенной публики его решил.
— Это он запросто, — обрадовалась она. — Король чихнуть не успеет, как он заполнит кроссворд!
Она допила подзабытый кофе и, вставая, спросила у меня:
— Так у вас в самом деле нет знакомого десятилетнего мальчика? Мы бы заплатили родителям...
— Нет, — ответил я твердо, — и никто не доказал, что нужен обязательно десятилетний мальчик. Может быть, можно мальчика и постарше, как ваш. Может, главное — высота и грунт! Когда закономерность поумнения будет доказана, мы всю Россию пропустим через эту высоту! Если, конечно, грунт выдержит. Вы будете новой Жанной д'Арк!
Но она почему-то не подхватила мой пафос.
— Нет, сыном я не могу рисковать, — вздохнула она, — хотя он плохо учится.
Мы попрощались, и она ушла. Я заказал еще пятьдесят граммов коньяка. Выпил за здоровье ее мужа. Стоило, стоило выпить за его здоровье.

___________________________________

(Перепечатывается с сайта: http://lib.ru/.)



Некоммерческое распространение материалов приветствуется;
при перепечатке и цитировании текстов
указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика