Об авторе

Савинов Василий Иванович
(ок. 1824 – 18[30].IV.1878)
Рус. писатель, очеркист. Из дворянской семьи. Окончил СПб. ун-т. С 1842 служил на Кавк. юнкером в 13-м линейном Черноморском бат. За участие в Натухайской экспедиции был награждён орденом Св. Георгия и получил звание прапорщика. Попал в плен (1843) к абх. князю «Астан-Горы» (видимо, Астангери), к-рый жил в «ауле Дазари», в верховьях р. Гумиста. С. оставил воспоминания об этом драматичном периоде своей жизни. По собств. признанию, «понимал несколько по-абазински». В 1846 был отправлен в отставку в звании подпоручика. Поселился в СПб. В 1848 начал активную лит. деятельность, регулярно печатаясь в жур. гг. СПб. и М. В 1854 переехал в с. Новобоярщина Вельского уезда Смоленской губ. В последние годы жизни крайне нуждался, живя на скудные лит. заработки. С. создал множество произв., не только худ., но и этнограф. характера. В ряде его соч. действие происходит в Абх. Основная тема этих произв. – работорговля в Абх. Этой теме, например, посвящён роман С. «Тескольское ущелье». Творчество С. крайне неровное; его произв. часто стилистически недоработаны, перегружены штампами, характеры персонажей не всегда в достаточной мере обрисованы, действия их порой плохо мотивированы. Эти недостатки помешали ему занять достойное место в русской лит-ре, и в наше время его произв. практически не переиздаются. Однако кавказские материалы С. представляют немалый интерес для исследователей истории края.
Соч.: Три месяца в плену у горцев (абазин) // Современник. 1848. Т. Х, № 7; Достоверные рассказы об Абазии. (Воспоминания офицера, бывшего в плену у абазехов) // Пантеон. 1848, кн. 12; 1850, кн. 2–7, 9–12; Кабардинец. (Очерк горских нравов) // Пантеон». 1848. Т. 6; Два года в плену у горцев. (Воспоминания о жизни и похождениях в кавк. горах штабс-кап. Новосёлова, рассказ. В. Савиновым) // Пантеон. 1851, кн. 1–2, 4–6; отд. изд. – СПб., 1851; Красная феска // Пантеон. 1851. Т. 3. Кн. 6; Согденские скалы и еврейская община в горах Абхазии // Пантеон. 1852. Т. I. Кн. 1 ( под псевд. В. Натухайский); Гие-ю-ко. (Рассказы) // Северная пчела. 6.05, 6–7.11, 2–5.12.1852; Ших-Мансур. (Роман) // Пантеон. 1852. Т. 1. Кн. 1–2; отд. изд. – СПб., [1853]); Тескольское ущелье. (Роман в 2 ч.) // Пантеон. 1852. Т. 6. Кн. 11–12; отд. изд. – СПб., 1853; Странствования по суше и морям. Листки из записок бывалого человека... // Пантеон. 1852. Т. 6. Кн. II; 1853. Т. 7. Кн. 1. Т. 8. Кн. 4; Кубегуля. (Рассказ из абхазских нравов) // Пантеон. Т. 12. Кн. 11. 1853; Куда девался Марлинский? // Семейный круг. 1858. № 1; Шамиль-мюрид и Шамиль-имам // Сын отечества. 1859. №№ 41, 45; Верования и обряды абхазских горцев. (Исторический очерк) // Ласточка. 1859. №№ 11–12; Широкая ложь. (Восточная сказка) // Весельчак. 1859. № 4; Первый и последний корсар на Чёрном море // Иллюстрация. 1860. № 111–117.
Лит.: Дамения И. Х. Россия. Абхазия. Из истории культурных взаимоотношений в XIX – начале XX вв. СПб., 1994; Русские писатели. 1800–1917. (Биографический словарь). Т. 5. П–С / Гл. ред. П. А. Николаев. М., 2007; Папаскир А. Л. Абхазия в русской прозе XIX столетия. Сухум, 2010.





В. И. Савинов

Кубегуля

Рассказ из абхазских нравов

Журнал Пантеон. Том 12, 1853 (обложка)

Опубликовано: журнал ПАНТЕОН. Том XII. Ноябрь – книжка одиннадцатая. СПб., 1853. С. 133–158.

Скачать рассказ "Кубегуля" в формате PDF (11,1 Мб)

(Материал взят с сайта: https://books.google.ru.)


HTML-версия:

Кубегуля

Рассказ из абхазских нравов

Посвящается Е. П. Павлу Михайловичу Новосильскому

I

Богата и роскошна природа Абхазии в своих картинных видах, в ее то голых, обрывистых холмах, то в мрачных скалах, поросших самшитом и сосною. Не оторвешься жадным взглядом от ее великанов-лесов, от ее темных и полных ужаса ущелий! Кому судьба и обстоятельства, так как мне, дали возможность приглядеться к этой природе, не для всех доступной, тот должен сотню раз обмирать от наслаждения. Видел я горы Абхазии и ее роскошные долины; не раз томился зноем под ее небом, не раз под вой шакала, сам, как зверь, прятался в лесных трущобах и, дрожа от холода ночи, все-таки не мог оторваться от картин пустыни, облитых бледным светом луны, при которой по кремню скал, как змеи, ползут и серебрятся едва заметные тропинки, выбегающие на отвесный утес, или прячущияся за камень. А кругом молчание ужасающее; кругом сон исполинов: боишься шелохнуть одеждой, боишься вздохнуть свободно, как будто бы ждешь, что от твоего движения проснется вся эта величественная тишина. Хороши горы и долины Кавказа, очень хороши, когда над ними сияет день, когда над ними плывет луна в прохладную ночь; но ничто не заключало в себе столько поэзии, как долины Дзыбни, там, где Бзыбь, дойдя до аула, от которого получила свое название, круто, под прямым углом, поворачивает и с ужасающею быстротою бежит на запад. На прибрежных скалах, как орлиные гнезда, раскинулись бедные сакли горцев; у подошвы гор, нетронутых рукою цивилизации, смело, в прихотливых кудрях вьется и ползет виноградник; мелкий явор опушил подножие зтих гор, и между ним встал густой самшит. По обширному ковру полевых цветов весело бегут ручьи; за тремя серебристыми полосами их встала роща, изумительно странная по своему виду. В первое мгновение, когда только вырисуется она на горизонте, усталый путник поражен ее видом: в этой дикой пустыне, в едва проходимых скалах и трущобах, он видит город с его восточною обстановкой, с его куполами мечетей, с его кипарисам, минаретами и плоскими кровлями домов — до того обманчив рисунок этой рощи! Но и не совсем разочарован в своих надеждах бедный странник, когда достигнет этого fata morgana абхазской пустыни... Густая зелень в знойный полдень дает ему прохладную тень, свежая вода тут же, дикие плоды к его услугам.

Был полдень. Июньское солнце жгло невыносимо; казалось, от его лучей густой смрадный пар гари целыми клубами вился над тропинками и над рекою, когда, измученный усталостью и голодом, я, во время моего бегства из плена, завидел берега Бзыби. Никакой звук не нарушал тягостного молчания раскаленной солнцем пустыни. В другой стране страдалец, избегающий встречи с своими преследователями, или врагами, только на минуту общего усыпления, пользуясь темнотою ночи, находит возможность безопасно и без страха сделать несколько шагов вперед; в горах обратно: вечер и ночь час деятельности, день же — время общего бездействия; и можно смело быть уверенным, что никакой голодный абрек не оставит своей норы для того, чтобы встретить добычу в полдневный жар. В рубище, вооруженный винтовкою, с запасом двух, микроскопической меры, патронов, которые мне удалось отнять у моего сторожа Юсефа, в ауле «Дозари»[1], я проходил дзыбскою пустынею, жаждя встречи с фазаном или горною козою... Тот и другой не ушли бы теперь с моего прицела... Но прошел час, наконец, и другой, ожидания мои не сбывались... Я спустился по крутому берегу к Дзыби и, утолив жажду, готов был, в изнеможении, упасть при первом шаге на поляну, как вид цветущего города, опушенного стройным рядом тополей, поразил меня своим появлением. До него я не мог считать более двух верст во прямой дороге. Силы мои возросли в одно мгновение. «Город! в горах? думал я... Уж верно не Ахмед-Амин выстроил его!» От этой мысли я перешел к другой, которою старался разрешить невольно заданный себе вопрос: «Где я и куда пришел?» Я знал, что в горах, по рассказам бывалых, и сколько самому случалось встречать среди трущоб Абхазии, нередко попадаются развалины больших селений — но развалины! Теперь же передо мною открывался вид города, по-видимому оживленного... Вот кажется, перед ним бродит стадо баранов; над ним вьются стаи птиц. Я удвоил шаги. Чем ближе подвигался я к моему обетованному оазису, тем более росло мое недоумение... Невысокая, зигзагом раскинутая городская стена как будто бы превращалась в зелень орешника; за нею, передовые минареты и домы мало-по-малу теряли свою сероватую ровность стен, делая, с каждым моим шагом вперед, шероховатее; наконец я разглядел ясно купы яблонь, явора, самшита и чинары, так оригинально и прихотливо подстриженные, выровненные и разбросанные природой. Чтобы достичь этого фантастического города, который обещал мне вкусный обед после двухдневного поста, я должен был перебраться за ручей довольно быстрый и глубокий. Не рискуя броситься вплавь, потому что силы мои были истощены дальним переходом, голодом и зноем, я набрел на днище давно брошенной арбы, сложил на него мои лохмотья, винтовку и пиру патронов, тщательно завязанных в лоскут, который заменил мне сорочку, и пустился в поход. У берега течение было не очень быстро, что дало мне возможность сообразить, как далеко снесет меня, и как я должен буду действовать. Переправа кончилась, можно сказать, благополучно, если не считать встречи рогатого корня ивы, около которого минут пять меня повертело порядочно. В этой дрянной встрече не столько боялся я запутаться в рогах ивы, сколько должен был истощать всю свою силу, смелость и сноровку, чтоб не перевернулся мой плот, на котором находились мои рыцарские доспехи. Однако течение вынесло меня к берегу... Блаженная минута моего кейфа была близка; но прежде следовало изготовить винтовку н осмотреться, на случай какой-нибудь неприятельской встречи... За редкою грядою тополей открывался небольшой аул, раскинутый по предгорью; сакли были затворены и ни одной бороды, ни одного башлыка не мелькало на их порогах. Во всяком случае, осторожный, как лисица, я, можно сказать, нырнул в густой орешник и, добравшись до яблони, принялся опустошать ее. В эту минуту мне послышалось как будто бы в овраге, шагов за десять от меня, раздался шорох. При этом недоеденный плод едва не встал у меня в горле; я бросил на землю десяток яблоков и приложился из винтовки, прямо по направлению к закраине оврага; в ту же минуту, при лучах солнца, пробивавшегося сквозь тополь, сверкнул ствол турецкого ружья и его дуло как тут сыскало мое переносье... Я быстро прилег в можжевельник; незнакомец повторил тот же маневр. В нем, в этом встречном, я легко мог разглядеть громадного, тощего великана, которого природа наградила не весьма привлекательною наружностью... Огромные черные глаза, ввалившись в желтые орбиты, по сторонам носа, перед которым даже и нос почтенного Хаджи- Юсуфа мог бы назваться бородавкой, смотрели на меня так страшно, как будто завидовали моим лохмотьям; баранья шапка, прикрывая порядочную копну черных курчавых волос, была надета на затылок; за плечами синего бешмета моталась огромная котомка и чехол винтовки. Пристально смотря друг другу в глаза, мы не решались на выстрел: верному удару пули мешала неровность места и два, три куста орешника, разделявших нас. Нельзя же было целый век оставаться в таком сомнительном положении. Я снял с курка палец и пополз вперед. Страшный враг мой сделал то же, но только так, как делают это раки.

— Если этот разбойник не запрашивает меня в засаду, подумал я, так он враг не опасный. «Кто ты?» спросил я, по-абазински, стараясь голову спрятать за дерево, а винтовку положить на голый сук яблони, и на прицел. Ответа не было и только глаза незнакомца, еще более увеличиваясь в своих размерах, остановились на мне с выражением недоумения. Я повторил свой вопрос.

— Брось винтовку, скажу... я не враг твой... я тебя знаю! отвечал он, довольно чисто по-русски.

— Знаешь! повторил я, с невольным страхом и также невольно исполняя его желание.

— Знаю, кунак, знаю! Ты бежал из аула Дозари, тому назад дней шесть.

— Но кто же ты?

— Армянин, коробочник.

Весьма немногие знают, что такое коробочник. Это особенный, самобытный тип людей, часто встречающихся в горах Кавказа; это мелочные торговцы, которые, с котомкою за плечами, надеясь на гостеприимство горцев, бродят в скалах и трущобах Кавказа, подвергая жизнь свою, из-за ничтожного барыша, опасности на каждом шагу. Таких туристов-торговцев можно разделить на два рода: одни из них чисто русские крестьяне, народ бойкий, смелый и смышленый, бродят в окрестностях Тифлиса, на границе Персии, в Мингрелии, Имеретии и Кахетии, редко вдаваясь в горы; другие, более — знакомые с дикарями, евреи и армяне, смело проходят трущобы Черных гор, Сванетию, Горную Кабарду, Чечню, Абхазию, Абазию и даже иногда являются в аулах шапсугов, убыхов и натухайцев. Это люди, которые с грузом позумента, снурков, пуговиц, петель и петелек всех родов, с грузом пестрых материй, ситцев и небольшого количества платья, за лишний абаз готовы на встречу с хищниками и горскими абреками. В течение трех, четырех месяцев такой коробочник, вынося бездну лишений, каждую минуту опасаясь за целость своего богатства в своей головы, обойдет верст тысячу, навестит своих старых кунаков и побывает, нередко, там, куда трудно добраться и целой экспедиции... Воспоминания путевых впечатлений и приключений каждого из них могли бы составить весьма интересный роман, который иной фельетонист школы Теккерея и Диккенса непременно назовет сказкою. Мой встречный незнакомец принадлежал к последнему роду коробочников.

После первого нашего объяснения мы не имели нужды ни в подозрениях, ни даже в винтовках. В армянине я точно узнал странствующего коробочника, которого, за день до моего бегства из Дозари, мельком видел у княжеской сакли. В свою очередь, он не солгал, что знает меня. Весьма нередко коробочники, обходя аулы, горы и ущелья, кроме торга, занимаются еще в другим ремеслом, довольно для них прибыльным. Пленник, ясыр, перепроданный в десятые руки, часто находят в них своего избавителя. Возвращаясь на следующий год в горы, коробочник приносит ему радостную весть о родных, друзьях, а иногда и выкуп. В этом случае обе стороны, как пленник, так и его владелец, разумеется, остаются благодарны странствующему торговцу. Для моего нового знакомца, Иосана, распродажа скарба, заключавшегося в его котомке, служила только невинным предлогом к свободному посещению горских аулов, и все, что носил он за плечами, не давало ему такого богатого барыша, как розыски о месте заключения пленных и их выкуп.

Обрадованный такою встречею, я вышел из моей засады и расположился в овраге рядом с почтенным Иосаном. По разбросанным на траве объедкам шамая, недоваренной кукурузы и сухарях, я легко мог догадаться, что армянин был встревожен моим нежданным появлением в ту же самую минуту, как и я, т. е. в минуту отрадную для голодного странника. Он наслаждался своим обедом.

Не отвечая на сотню сделанных мне вопросов, я, прежде всего, с ожесточением напал на съеденое богатство армянина и уничтожил его кукурузу дочиста. Иосан глубокомысленно покачал головой, улыбнулся и выкинул мне из котомки пару шамаек.

— Верно, давно не ел? — спросил он.

— Два дня.

— Ничего?

— Ни корешка, ни крошки.

— А прежде?

— Подстрелил какую-то пеструю пташку, половину съел, половину оставил про запас...

— Гм... Где же она?

— В том-то и дело, что не знаю, где она... Должно быть, шакалка украла ночью.

— Куда же пробираешься теперь?

— До первого мирного аула, на береговую линию...

Иосан надвинул папаху на брови, снова стянул его на затылок и проворчал что-то на своем родном наречии.

— Не скоро же ты доберешься до своих, сказал он. — Уходя из Дазари, ты, верно, бросился в лес?

— Да...

— Потом вброд перешел речку.

— Да.

— Так; от того-то ты и очутился там, где тебе ни след, ни дорога. Послушай, кунак, продолжал он: есть у тебя родные?..

— Есть

— С деньгами?

— Ну, таких нет. А что?

— Если бы мне заплатили, так и быть, я бы тебя вывел из этого омута. Самому же тебе здесь побродить, походить, да и остаться.

Такая откровенность со стороны коробочника заморозила кровь в моих жилах. С каждым днем, с каждым часом и новым моим шагом вперед я мечтал о скором своем избавлении от всех лишений и страданий; а теперь из слов армянина хорошо понимал, что мне придется или умереть от голода и лишений на распутье, или снова отдаться в руки моих врагов.

— Послушай, сказал я: если ты сделаешь доброе дело и поможешь мне добраться до своих, то не будешь внакладе.

— А как это случится?

— У меня есть друзья, которые...

— Друзья? Хе! Как будто бы они у тебя могут быть? с усмешкою заметил Иосан, разглядывая мои печальные лохмотья... Жалкая надежда на некормленого коня! Друзья твои, верно, уже давно не видели у тебя даже вытертого абаза...

— Правда, правда! — прошептал я, грустно задумываясь над истиною слов коробочника.

— Но, однако, назови кого-нибудь, — сказал он, — быть может, я и знаю...

Я назвал поручика Б., моего товарища по службе и по воспитанию, человека, с которым нас связывало многое: общность характера, понятий и обстоятельств жизни при искренней друг к другу привязанности.

— Знаю, знаю! быстро подхватил армянин: — хороший человек, с деньгами человек, добрый барин; знаю: он теперь в Псизоопе. Пойдем! Теперь пойдем!

С этими словами Иосан отстегнул крючки, смыкавшие крышку его кожаной котомки, вынул черкеску верблюжьей шерсти, папаху и пару сафьянных чириков.

— Надевай, сказал он: после заплатишь.

Семь месяцев не видя на себе порядочного лоскута, я с восторгом ребенка бросился к подарку моего доброго армянина. Тщательно осмотрев меня в новом костюме, Иосан сделал мне несколько наставлений, как должен был я вести себя в предстоящем пути и в его обществе. Он мне открыл, что на берегах Бзыби сам является только первый раз; что странствование наше продолжится, быть может месяц, а легко случится, что и два. Иосан отыскивал в горах, пленного мингрела Джгали, богатого человека, захваченного абазехами в минувшую осень. След Джгали был уже открыт: перепроданный в четвертые руки, он, по рассказам кунака Иосанова, Арсланая, мелкого цебельдинского князька, находился теперь в Бзыби.

II

Смеркалось, когда на предгорья я у порога саклей, вдоль неправильной тропинки, заменявшей для аула площадь, мы заметили особенное движение.

Дети и женщины с глиняными кувшинами толпою сходились у общего водоема; старые горцы тщательно разметали грязь и пыль перед порогом своих мазанок в то время, как молодежь, в праздничных чухах, с почтением подходила к старым наездникам и молча, с каким-то благоговением, окружала их саклю.

— Смотри, случалось ли тебе видеть, — спросил Иосан: как ловко и бесстрашно умеют цепляться горцы по скалам, на которых не удержится и муха?

С этими словами он указал на четырех абазехов, взбиравшихся на крутизны скал. В самом деле, нельзя было без страха и изумления видеть этих акробатов, опоясанных в несколько рядов веревкою и вооруженных железным крюком, имевшим форму кочерги. С изумительною ловкостью горцы, пронзительно перекликаясь, прыгали над обвалами и, сдержавшись на весу за какой-нибудь ненадежный куст можжевельника, быстро закидывали крюк в трещины скалы и снова, то выползая на груди, то перебегая едва заметные для глаза стежки, подымались все выше и выше.

Наконец они остановились, звонко откликнулись друг другу и сбросили к нижним площадкам свои веревки. В ту же минуту привязанные к этим веревкам четыре насмоленные корзины были подняты на скалы и вздеты на палки. В течение получаса полсотни таких корзинок были расставлены по дуге скал, окружавших аул.

— Что это значит? — спросил я Иосана.

— А то, что мы пришли к Дзыбцам в благоприятное для нас время. Сегодня они празднуют ночь Созереша[2] и считают для себя счастливым предзнаменованием, если в это время нечаянно появится в ауле странник. Пойдем, — сказал армянин: опасаться нечего. Отправляясь в путь, мы условились, что, в случае любопытства горцев мне должно назваться мингрелом, также странствующим коробочником и помощником Иосана. Оставив рощу, мы направились к аулу, держась обрывом и стараясь незамеченными добраться до первой сакли. Товарищ мой владел необыкновенным уменьем карабкаться по неровной крутизне и находить часто там удобные тропинки для пешехода, где, казалось, не проберется и дикая коза. При помощи его находчивости, мы благополучно и скоро добрались до аула, который раскидывался на площадке в два ряда правильно расположенных саклей. Вместо того, чтоб идти в асасайру, передовую или глиняную мазанку, Иосан попал вместе со мною в семейную саклю, называемую амхарою. Визг и крик женщин, которых мы застали в минуту их туалета, остановил нас при первом шаге за порог мазанки. Испуганный армянин совершенно растерялся и не двигался с места; разделяя его неудачу, я только старался спрятаться за котомкою Иосана, в то время, как чадры, чирики (башмаки) и шапочки вместе е шальварами летели нам в голову.

— Ах! асхей-асханы! (отцы отцов моих!) Да это гяуры! Бессовестные бродяги-абреки! Вон их! Вон! — раздалось со всех сторон.

Иосан успел прийти в себя от неожиданной встречи и невыгодного приема... Он уже почтительно приподнял свой папах, готовый высказать длинную речь в похвалу добродетелей, красоты, снисхождения прекрасных горянок, и, разумеется, в свое оправдание, как из толпы отделились две красивые девушки, быстро бросились к моему пожатому, обвернули ему голову какой-то тряпкой и вытолкали нас за порог сакли. Громкий и резвый смех слышался за дверью мазанки, когда я бросился на помощь к бедному коробочнику, желая распутать лоскут чадры, обвивавший его голову, но в ту же минуту сильная рука схватила меня за ворот и оттолкнула шагов на пять от почтенного Иосана, так, что я едва не расстался с ним и с жизнью, с трудом удержавшись на закраине обрыва. Дело, очевидно, принимало для нас весьма дурной оборот. Однако ж, наш промах, благодаря высокому понятию горцев о гостеприимстве, кончился для нас благополучно. Старый горец Албей, старшина семейства, к которому мы явились незваными гостями, подоспевший на крик женщин, после короткого объяснения с Иосаном, разразился громким смехом, когда узнал, что мы были встречены целым залпом башмаков и шальваров. Извиняя от души нашу ошибку и весьма довольный, что в ночь Созереша странники пришли именно к его сакле, он, прежде всего, протянул мне руку, прося не помнить обиды и неосторожного толчка.

— Если ты хочешь плясать сегодня на нашем празднике, странник, — сказал он: то моя дочь, красавица Кубегуля, до тех пор, пока не сгорит последняя корзина на наших скалах, будет твоею подругою... Прости меня! Дом мой — твой дом, и дети мои да будут твоими братьями, кто бы ты ни был!..

Между тем, как совершилась эта патриархальная сцена, толпа молодых и седых наездников сдвинула около нас тесный кружок.

— «Га! кунаки! гости Созереша! братья! раздавалось со всех сторон... Ко мне, ко мне! Моя сакля просторна и богата; мои бурки мягки, как пена Бзыби! Ни у кого нет таких жирных баранов, как у меня!» — кричали гостеприимные абазехи и сотня рук тащила нас в разные стороны. В избытке похвального радушия наездники, верно, растащили бы нас, как говорится, на щепок по клочьям, если б Албей, возвысив голос, не объавил, что мы уже его гости и просили приюта в его сакле. Когда спор был решен предъявленными на нас правами старого Албея, внимание наездников обратилось к котомке Иосана. Нельзя передать их восторга, с которым они бросились на мелочь, колечки, пуговки, тесемки и мишурные снурки армянина. В одну минуту было раскуплено до нескольких сотен мелочных предметов. Вещи, особенно пригодные для подарка девушкам и женщинам, имели огромный и выгодный сбыт. Иосан торжествовал и радовался в душе за прием, нам оказанный.

Между тем, ночь раскидывалась над скалами. В сероватом полусвете вечера — картина бзыбских ландшафтов изменилась совершенно. Прозрачный, струйчатый туман легким дымчатым ковром опоясал предгорья и раскинулся в ущельях; в нем исчезла далекая окрестность и самая Бзыбь, и только под скалою рисовался во всех своих фантастических формах далекий лес. Кругом тянулись непроницаемые для взгляда пустыни, молчаливые и безмолвные. Ни вскрик птицы, ни визг ее размашистого крыла, ни даже шум и шорох пролетного ветра не нарушали молчания воздуха... Казалось, все замерло, все уснуло непробудным сном в эту минуту и на одном только уступе скалы, в сумраке вечера, рисовались толпы статных горцев, да их размашистые телодвижения при бойком и громком слове наездников... Но вот на площадке показались группы стройных горянок, и затем в конце аула, по восточную его сторону, раздались три выстрела; в ту же минуту на скалах, с треском зажглись и запылали корзины, бросив в небо яркое зарево... Картина была чудная! Первая в отсвете огня блеснула перед нашими глазами Бзыбь, за нею — фантастическая роща. Мрачная в своих оврагах и переходах, он облилась по вершинам деревьев таким дивным фиолетовым огнем, которого не перенесла бы на полотно никакая животворная кисть; сакли аула казались тлеющим углем в то время, как беспрерывное дыхание воздуха и ветра поддерживает его яркий пыл... За выстрелами, мужчины я женщины разделились посемейно, и в немом, благоговейном молчании, каждая семья разошлась к сакле своего старшины. Я и Иосан последовали за Албеем и, как гости пользовались почетным правом идти впереди всех сейчас же за старшиною. Все это торжественное шествие, немое молчание горцев и особенно горянок, которые, сказать кстати, всегда и во всякое время заговорят первую провинциальную кумушку, мерная походка наездников, их скромность и безмолвие заставили меня несколько оглянуться. Зная подвижной, энергический характер горных абазехов, я удивлялся их тишине, их, можно сказать, несмелой поступи: как будто бы семья вся шла на костер — так были мрачны м угрюмы лица меня окружавших. Мы перешли площадку аула и поднялись на скалу, над обрывом которой раскидывался амбар Албея.

— «Созереш, прости нас, если мы неумеренно поедали плоды с дерев наших; прости нам за лишне съеденного барана!.. Созереш, дай нам увидеть тебя!» — благоговейно и простодушно шептали горцы и горянки.

Албей торжественно оглянулся на толпу, за ним следовавшую, дал знак остановиться и приблизился к дверям амбара.

В эту минуту, как из земли вырос маленький, толстый и, сказать по правде, чрезвычайно отвратительной наружности турок. Нигде и никогда еще зеленый цвет с пунцовым не гармонировал так невыгодно, как зеленая чалма солидного правоверного, с его непредвзятою, покрытою прыщами и ярко-фиолетовою физиономиею. С первого взгляда легко можно было заключить, что почтенная отрасль Могамета не совсем следовала его завету и не прочь была от кахетинского.

— Вот наш враг! Надо его сжить с рук! — шепнул мне Иосан... — Поддерживай меня... не то мы пропали: у этого зверя зоркий глаз и, поверь, для него тебе не быть мингрелом.

— Дай дорогу! Прочь! — крикнул армянин.

Сотня голосов повторила то же самое.

В первое мгновение зеленая чалма сделала несколько шагов назад; но, вероятно, не желая потерять власть, какою пользуются его собраты — выходцы над умами жалких дикарей, он стал в позу драматического героя и, раскинув руки, остановился перед Албеем.

— Что ты делаешь? — вскричал он.

— Не жалей языка! — шепнул мне Иосан.

— С дороги его, с дороги! — подхватил я, совершенно не понимая, чем бы мог повредить мне этот невзрачный карлик, которого толщина пропорционально равнялась его росту.

— С дороги, с дороги! — подхватили горцы.

— Правоверные! Так-то вы помните слова Корана? — начал было зеленый турок.

— С дороги! с дороги! — повторяли горцы.

— Мудрей и благородный Албей, швырни его со скалы, он смеется над обрядами и заветами отцов твоих! — подсказал Иосан.

— Со скалы его! со скалы в джехенем! — крикнула молодежь, положив руку на кинжалы и выступая вперед.

— Да будет! Во имя Созереша! — громко сказал Албей, ухватив за ворот турка.

— Во имя Созереша, во имя Созереша погибает тот, кто смеется над заветами отцов наших! — отозвались мужчины и женщины.

— Во имя Созереша! — сказал Албей, — и зеленая чалма закрутилась вниз по косогору.

Признаюсь, от этой короткой и скорой расправы у меня потемнело в глазах: бедный турок, кубарем прокатавшись сажен шесть вниз по косогору, со стоном приподнялся на ноги, снова упал и пополз в кусты двора. Из этого я легко заключил, что турки, постоянные враги русских, проповедуя вечную в горах вражду к нам, небольшим почетом пользуются и у абазехов.

Из толпы горцев никто даже не удостоил оглянуться на сброшенного. Все внимание горцев было сосредоточено на растворенных дверях амбара, в который, нашептывая какую-то молитву, медленно вступил старшина. При ярком свете огней, пылавших на скалах, мы видели, как Албей принялся разрывать угол амбара, заваленный хламом. Пыльные ветошки, старые попоны и войлоки вместе с обломками арбяных колес летели по сторонам, выбрасываемые нетерпеливою рукою старшины. Наконец он дорылся до чего-то, и находка его была встречена криком: «Созереш! Созереш!» Действительно Созереш был вытащен из своего годичнаго заключения и поставлен на средине амбара. В боге обилия и домашнего благоденствия мы увидели огромный уродливый и грязный чурбан с семью сучьями, к которым тотчас же одна из девушек прилепила по свечке и зажгла их[3]. Горцы вступили в амбар без шапок и окружили рогатое изображение Созереша. Церемония продолжалась недолго. Общество усердных чтителей чурбана, взявшись за руки, составило около него круг, и старшина прочел воззвание, в роде следующего: «Созереш! благодарим тебя за урожай нынешнего лета; просим тебя дапрость нам и в будущем обильную жатву; просим тебя, Созереш, охранять наши хлеба от кражи, наш амбар от пожара!». «Просим тебя, Созереш, просим!» — повторяли горцы, и обрубок был вынесен на порог амбара. Тотчас разостлались ковры, бурки, попоны, циновки, плетеные из камыша и началась попойка во славу Созереша.

Абазехи любят пожить весело; для них праздник — пир горой, впрочем, не потому, чтобы цель этого праздника ограничивалась попойкой и пляской. Праздничные попойки для них часто результат предприятий целого аула. Умы разгорячены умом, энергия — бойким рассказом о минувшей удали; сердце нараспашку; мнения откровенны, и вот почему для них каждый пир тот же импровизированный хас (совет). Тут иногда решаются свадьбы, сочиняется умная песня и интересный рассказ. К сожалению, в начале веселья я должен был отказаться от завидного права плясать целый вечер с хорошенькою Кубегулею, дочерью Албея. Решиться на такой подвиг значило осрамить себя на весь аул; я был уверен, что даже и старый конь моего хозяина далеко лучше меня плясал лезгинку. Во всяком случае, надо же было чем-нибудь вознаградить себя за такую грустную потерю... Не желая оставаться равнодушным и безмолвным гостем, я подошел к обществу стариков. Последние на этот раз, против своего обыкновения, забыли споры о достоинстве своих шашек и снова обратились к котомке Иосана. Между множеством дешевых мелочей, Албей в сокровищнице армянина нашел колоду карт.

— Картинки! картинки! — крикнуло несколько голосов, и десятки рук потянулось к картам. Слово «картинки» в минуту сообщилось от одной толпы к другой, и скоро все население аула, забыв и бурдюки с кахетинским и пляску, мужчины и женщины, старики и молодые стеклись поглядеть на диковинку. Назначение находки Албея немногим было известно; но некоторые из стариков, а в том числе и наш хозяин, знали употребление карт, при помощи которых, с трефового джигита умели проиграть не одну чуху с плеч и не один абаз во время своих странствований в Нижней Абазии и Кабарде. Горцы большие хвастуны, и потому тотчас же между стариками нашлось человека три, которые с особенною нежностью и с большим педантизмом принялись наперерыв объяснять новичкам процесс игры. В этом случае понятия молодежи не были тупы, и двадцать охотников вызвались на состязание. Но Албей перебил и перекричал всех. Завладев колодою, он предложил Иосану сыграть с ним в трефового Джигита[4], на моток позумента, и отвечая с своей стороны баранами. Игра началась. Моток позументов был оценен обществом седых бород в десять абазов (2 р. сер.), баран — в четыре абаза. Армянин был знаток своего дела и работал хладнокровно, рассчитано, даже не совсем чисто; горец, можно сказать, не умел играть и был запальчив, как горцы. Мне стало жаль бедного Албея, когда он, проиграв своих почти единственных трех баранов, на два абаза поставил ковер, на котором мы сидели — и ковер перешел в руки счастливого Иосана.

— Ну, так отыграюсь же я! — вскричал побагровевший от досады старик, готовый свернуть голову трефовому джигиту.

— А что поставишь? — равнодушно спросил Иосан, играя картами.

— Дочь! Кубегулю!

Я взглянул на девушку. Бледная, но без всякого тревожного выражения в прекрасных глазах, молодая горянка взглянула на отца, потом на его противника и, перекинув на грудь прядь своих черных косичек, принялась играть ими с таким равнодушием, как будто отец проигрывал свои старые чирики.

— А сколько? — с невозмутимым хладнокровием спросил Иосан, в то время, как в его руках каждая карта уже знала свое место.

— Четыре раза курушки-обезе, — отвечал Албей.[5]

— Хорошо, — продолжал армянин, чтобы покончит дело разом, — не пытая души, я ставлю всю мою котомку.

— Ставь!.. кидай карту! — мрачно отозвался Албей.

Мне стало грустно за будущее бедной девушки. Спасти ее не предвиделось средств: для Иосана выигрыш был верен. Помешать ему значило потерять свою свободу... Но Кубегуля была так хороша, в ее бледном лице просвечивалось теперь столько сильной грусти, что, казалось, дочь Албея не выдержит своей пытки и зарыдает... Картина вообще была поразительна. Албей посинел от рокового ожидания. Кругом стоявшие женщины в молчании наклонили свои красивые головки, как бы сознавая свое бессилие и ничтожество; старые и молодые горцы, сдвинув шапки на густые брови, сверкающим взглядом следили каждую выпавшую карту. Еще два, три движения ловкой руки игрока — и Кубегулю выиграл бы армянин. Не знаю, вследствие какого увлечения и порыва, но я решился лучше изменить Иосану, чем хорошеньким глазам горянки, которые в эту минуту выразили сильное отчаяние...

Быстрым движением, придавая, впрочем, этому движению вид неловкости, я так метко швырнул от себя пустой азерпеш, что остаток карт вместе с трефовым джигитом далеко вылетел за ковер из рук Иосана.

В одно мгновение началась общая суматоха. Одни бросились подбирать карты, другие вступили в жаркий спор, о том, на чью сторону пал бы трефовый джигит. Одним словом главный виновник этой истории остался никем незамеченным, кроме Кубегули... Зардевшись ярким румянцем, она взглянула на меня так ласково, с такою теплою благодарностью, что я решительно готов был сейчас же и армянина и его предательскую котомку спустить в Дзыбь.

Взгляд Кубегули влил в меня бездну отваги и храбрости. Я решился довершить мой славный подвиг.

— Снова! снова перекинуть карты! — кричали одни.

— Вздор! — подхватили другие... — Я, и я, и я видел, как трефовый джигит шел к джигиту Албею.

— Не правда, не правда! — повторяли немногие, которых не всегда Кубегуля удостаивала ласковым взглядом.

— Постойте! постойте храбрые и славные наездники! — перебил я,

крепко опасаясь, что, для развязки спора, рано или поздно, доберутся до меня, а хорошенькая Кубегуля все-таки достанется костлявому Иосану.

— Слушайте! слушайте, что он скажет! — крикнуло несколько голосов.

Между тем я успел завладеть колодою и спустить трефового джигита за рукав черкески.

— Кто говорит, — спросил я, что трефовый джигит падал на сторону Албея?

— Я говорил, я и я! — отозвались старики.

— Ну, а кто уверяет, что он падал к Иосану?

— Мы, мы! — крикнули некоторые из молодежи, неприязненно взглянув на Кубегулю, как бы говоря этим: «Ага! и на нашей улице праздник!»

— Храбрые и благородные джигиты, — отвечал я: все вы говорите неправду: трефового джигита уже давно нет в игре...

— Как! Покажи-ка... покажи!

Более всех изумлен был Иосан. И в то время, как сотни рук принялись разбирать карты, валет перепрыгнул в карман к моему соседу Кубей-сыну, самому рьяному спорщику из всей почтенной толпы.

Пользуясь общим изумлением и первым впечатлением ко всему восприимчивых горцев, я дал себе слово искусно и с торжеством доиграть роль пеглевана. Для этого мне стоило припомнить все классические карточные фокусы, которые я приобрел еще на школьной скамье ценою пяти сахарных булок и, кажется, двух коврижек, и которые незнакомы разве только двухлетнему ребенку.

— Так нет трефового джигита? — спросил я.

— Нет!... нигде нет! — отвечали озадаченные горцы.

— Видите, стало быть, игра ни чья... Да постойте, кунаки, так ли еще карты шутят! Вот, глядите, балан? — спросил я, показывая всему обществу бубнового туза.

— Балан, балан! — отозвались все.

— А ну-ка, — продолжал я: дунь, Иосан. — Армянин дунул и пред глазами зрителей явился тшашты (старшина, бубновый валет); ага! тютю! Где же он?

В толпе послышались восклицания вроде неизбежных: «пхе! гей! гай! ух!» — на всех лицах выразилось крайнее изумление. По желанию стариков и молодых, карты исчезали и являлись в моих руках, наконец, я пошел дальше и, по известному порядку, предложил угадывать задуманные карты... Это уже было вершиною моего искусства и торжества. Горцы обступили меня, разглядывали, поворачивали, казалось, даже готовы были выворотить — так их озадачило мое рукоделье.

— В нем сидит шайтан... непременно сам шайтан! — шептали старики.

Вдруг, к всеобщему удовольствию, а к моему в особенности, тому из горцев, к которому в карман я опустил валета, вздумалось спросить:

— Отгадай же теперь, кунак, куда запропастился трефовый джигит? Ну-ка! — добавил он с таким видом, который ясно говорил: теперь посмотрим, как тут умудришься!

— Да, да, отгадай! укажи! найди! — подхватили прочие зрители.

— Извольте... хоть это и трудно, но уж для вас, для вашего гостеприимства, кунаки, я готов...

— Грязью кормит! Порошит глаза пылью лжи и обмана! — сказало несколько неверующих.

— Ну, ну! Мы идем, мы смотрим! — ответили другие.

С комическою важностью, нахмурив брови, я выступил вперед и, окинув внимательным взглядом молчаливую толпу, торжественно положил мою руку на плечо Кубей-сына. Я слышал, как изумленный горец дрогнул от моего прикосновения, будто на его плече лопнула граната.

— Храбрый и честный Кубей-сын, по моей воле, трефовый джигит перешел в твой карман! — верно и важно сказал я.

Горец выворотил карманы своих шальвар и, при целом взрыве восклицаний и топанья ног (горское средство выражать восторг), трефовый джигит упал на ковер.

Тут только Иосан подарил меня взглядом, каким не подарит и отец родного сына после долгой с ним разлуки.

Я понял этот взгляд, или, лучше сказать, понял и армянин, что с таким товарищем он будет кушать некупленный шашлык в горах.

— Да где же ты наглотался такой мудрости? — вскричал Албей.

— Эге! — отвечал за меня Иосан, — он, кунаки, довольно погостил у русских.

— У русских! Там... за нашими горами! — повторила в один голос толпа, и мне кажется не один цыган-барышник не в состоянии обревизовать покупаемого коня так, как любопытные дикари и хорошенькие горянки принялись снова рассматривать меня. Если бы я свалился к ним на голову прямо с луны, то и тогда не был бы предметом такого внимания и удивления.

— У руссынов! ай, ай! — повторяли мужчины и женщины.

— Сердиты руссыны? Холодно у них? Что они едят? Как их зовут — Иван? да?... Марушка — да? — Тысяча вопросов сыпалось со всех сторон; я едва успевал отвечать.

— Тс! стойте! стойте! — вскричал Албей: — расспросить его по порядку, все расспросить до оконечности ногтей русских. Садись, кунак! Садитесь, кунаки!.. Кубегуля, налей ему азерпеш вина, развяжи ему язык.

Азерпеш был осушен.

— А еще? — с особой нежностью спросила девушка.

— Благодарю, прекрасная Кубегуля, — отвечал я: — больше не могу...

— Тс! слушайте! слушайте! — сказали мужчины.

— Тс! слушайте: он будет говорить. Слушайте! — повторяли женщины.

— Ну!

— Ну!

— Говори! говори!

— Позвольте кунаки, с чего же я начну.

— Да ты скажи нам прежде, — начал Албей: — куда они тебя спрятали — в ледники, в снег закопали?

— Как в снег? — спросил я.

— Да, — с особенною уверенностью сказал один из старшин: — Наш турок рассказывал, что они всех наших в сибур закапывают, где, говорит, ни солнца, ни месяца, ни звезд нет, а всегда темно так, как в моем кармане.

— Солгал разбойник! солгал, — отозвался я... — Да знаете ли вы, почтенные джигиты, что нет краше земли русской: тепло, сыто, привольно, весело...

— Гей! эге!

— Да.

— Ну, ну! А, что на медведях, кунак, спокойно ездит? а? рысисты русские медведи...

— Уж не это ли вам сказывал турок, что русские на медведях ездят?

— Он! он!

— Сам он медведь — трапезондский. Потешается, кунаки, над вашею простотою. Ну, умные вы люди, посудите, как можно оседлать медведя? Да и зачем русским медведи для верховой езды, когда у них такие вихри, что всякого вашего карабахца на скаку затопчат...

— Вот неправда! Нет, пылью бросил в глаза! — крикнуло несколько голосов.

— Именно так!... Турок сказывал, что у них если и есть лошади, то это наши, да и те с изъяном; у всех жилки турками подрезаны...

— Как подрезаны?... для чего же?

— А для того, говорит турок, когда мы во имя его Магомета, в которого скоро уверуем, бросимся пощипать русского мяса, да если на уход пойдем, уж русские только стой... не догонят.

Вооружась всем красноречием, какое дозволяло мне плохое знание местного языка, я уже готов был разъяснить все злые басни и сказки, какие рассеваются в горах на счет русских их вечными и тайными здесь врагами, как нетерпеливое любопытство женщин лишило моих слушателей одного, быть может, из прекраснейших мест моего рассказа.

— А жены красивы у русских? — спросила Кубегуля.

— Есть такие же хорошенькие, как ты, есть и некрасивые.

— А как они говорят с мужьями?

— Здравствуй, я тебя люблю: дай денег... прощай!

— Что это значит?

Я перевел, и по желанию девушек всю фразу должен был повторять раз десять; казалось, все они усердно, как попугаи, заучивали эту фразу.

— Как же одеваются русские женщины? — спросил Албей.

— Шальвар не носят, — начал я... — как вдруг общий взрыв самого задушевного смеха оглушил меня.

— Как! без шальвар! Кубей-сын, слышишь, без шальвар!... Да как же это? Ну, ну!

— Так, совсем без них? — серьезно и тараща глаза, спросил один из горцев.

— Совсем.

— Да... постой! — возразил он, однако ж: — ведь они показываются между мужчинами?

— Да.

— Ну... и без шальвар?... Да что ты, кунак...

Тут уж я должен был нарисовать полный наряд русских женщин, щадя возмущенное целомудрие не всегда целомудренных горцев.

— И все это странно! Как это?... Неловко! — покачав головой, глубокомысленно заметил Албей. Исправны жены русских? — спросил он после долгого молчания.

— Исправны.

— А! И хорошо чистят лошадей мужьям?

— Это не в обычае русских, — отвечал я, — у них все трудные, все тяжелые и черные работы взяли на себя мужчины.

— Как! и кукурузы с полей не возят? и саклей в день Тлепса или Шибли[6] не обмазывают глиной! — вскричали горцы.

— И за водой не ходят к колодцу? — подхватили женщины.

— Нет.

Но, несмотря на все мои убеждения и доводы; в последнем случае мне не поверили абазехи; это было совершенно вне их понятий.

Затем мне пришлось спеть несколько русских песен, которые чрезвычайно понравились горцам.

А между тем корзины, раскиданные по скалам, догорали, сверкая и вспыхивая углами, и несмотря на то, что наш разговор был интересен для всех, многие из славных джигитов так насосались своего чихиря и кахетинского, что уже давно спали.

Праздник кончался; горцы стали расходиться по домам. Я, Иосан и Кубегуля отправились в кунакскую саклю Албея.

По обычаю абазехов, жена, или дочь, должна прислуживать гостям,

странникам; и действительно, едва мы переступили порог, как Кубегуля с грациозною улыбкою отобрала наше вооружение и развесила его по стенам сакли. Затем ее нежные руки раскинули нам на полу пару войлоков и пару бурок.

— Здравствуй, — сказала она по-русски, окончив свою работу и обращаясь ко мне... Я любит тебя... прощай! дай деньги... — И эта шалунья, дзыбская коза, звонко смеясь, выпорхнула за двери.

Албея уже давно не было. Мы остались с Иосаном.

— Ну, брат, товарищ! — начал Иосан: — ты так взбесил меня сегодня, что если бы не твое мастерство, я бы на весь аул (добавил он шепотом) рявкнул: возьмите, черти, этого дьявола... он русский, сейчас бежал из Дазари!

— Помилуй, Иосан, за что же?

— Эге! Как будто я не заметил, что Кубегуля своими глазами съела у тебя полсердца. Знаю, все знаю!... Тебе жаль стало девчонки, ты и швырнул мне в руку своим проклятым ковшом, пусть черпает он слезы и кровь!

— Виноват, Иосан, — покорно отвечал я... Прости, это было сделано с умыслом.

— То-то, прости! И у меня был свой умысел. Скажи, голубчик: на кой мне прах бараны, глина, все дочки Албея?.. Ну, что я с ними буду делать, шляясь в горах за добычей, которая подороже какой-нибудь жидконогой Кубегули.

— Так чего же ты добивался?

— Мне нужен был сам Албей... Сам, понимаешь: проиграв все, он и себя бы поставил на трефового джигита — поверь что так. Я знаю горцев.

— Ну, а потом что, когда бы ты его выиграл?

— А потом он был бы мой. Разумеется, выиграть его я совсем не мог, да однако ж был бы хозяином его головы и винтовки дня на три — с меня и довольно.

— Все-таки не понимаю, зачем он тебе нужен.

— Затем, чтоб указать того, кого я ищу, и проводить до места. На этом условии я ему возвратил бы все назад... Ну, теперь раскусил орех, вот пожуй-ка зерно.

Я молчал, не находя приличного ответа на слова моего расчетливого друга.

— То-то, — продолжал Иосан: — вот что ты накутил! теперь придется к выигрышным баранам приплатить еще десяток абазов.

— Но завтра день велик, — возразил я: — если ты хочешь обыграть старика только с тем намерением, чтоб он послужил тебе дня три, так, мне кажется, приятеля недолго вызвать на бой.

— И то правда... Еще без свидетелей дело и вернее и скорее. С этими словами, Иосан завернулся в бурку, вытянулся, как заснувшая минога, и захрапел.

Мне не спалась. Перемена положения моих обстоятельств на лучшее, надежда на близкое свидание с родными и друзьями, хорошенькие глазки Кубегули, сцены минувшего вечера — все это исчезало и снова рисовалось в моем воображении... Особенно Кубегуля... мне вот так и казалось, при слабом свете плошки, в которой тлел рыбий жир, что белое, полное личико девушки смотрится в решетчатое окно сакли; по временам ее ручка мелькала в дверях и мне слышалось: «Здравствуй, я любит тебя... Прощай! Дай деньги!» и потом звонкий, резкий смех и дрожание ветхого потолка от удара быстро затворенной двери. Как бы в самом деле ожидая ее появления, я несколько раз бессознательно останавливал взгляд свой на окне сакли... Вдруг мне показалось, что кто-то в самом деле глядит в окно. Я протер глаза, приподнялся и... не хочу таить греха, струсил... Между решеткою сверкала пара глаз и белелась пара усов. Мне пришло в голову, что, верно, кто-нибудь из честных джигитов, прельщенный котомкою Иосана, решился перерезать нас и завладеть добром армянина.

— Что бы это значило? — подумал я... Неужели хищник? Но я еще не кончил последней фразы, как дверь тихо отворилась, и предо мною предстал наш хозяин, Албей. Первым моим движением было броситься к Иосану. Горец схватил меня за руку и, с видом укора, покачал головою.

— Что ты делаешь? — ласково сказал он. — Неужели кунак мог подумать, чтоб старый Албей взял вечный позор на свою голову, что он готов обидеть гостя? Разве ты не знаешь обычая наших гор? Гость — наша святыня, и за его жизнь, спокойствие, за обиду, нанесенную ему, хозяин отвечает головою, и весь род его ни честью, ни подвигом, никаким добрым делом не загладит этого греха.

— Что же тебе надо, честный джигит? — спросил я, успокоенный несколько словами горца.

— Ничего. Я пришел с тобою побеседовать, — и он опустился рядом со мною на бурку.

Я молчал; горец, видимо, затруднялся начать разговор; он поводил глазами по сакле, растягивал по своим впалым щекам усы и, наконец, пыхнув раза два, сказал:

— Кунак, хороша ли моя Кубегуля?

— Очень, очень хороша, Албей! — простодушно отвечал я.

— О! ну и хорошо... А ты любишь хороших женщин?

— Да кто же их не любит?..

— И то правда. Знаешь что... Купи у меня Кубегулю... Право, дешево отдам и еще барана дам... и еще... черкеску дам, вот и бурку дам...

— Помилуй, Албей, куда же мне столько сокровищ? Да сказать тебе по правде: у меня и денег нет...

— Не надо мне денег; сам тебе дам три абаза.

— Вот тебе раз! — почти с хохотом отвечал я... — Да сделай милость, скажи: какое ты подглядел у меня сокровище?

— Ух, кунак! купи Кубегулю...

— И рад бы, друг мой, да куда же я с нею денусь?.. У меня ведь есть жена...

— Теперь будет две... А Кубегуля ведь хорошенькая... ну купи Джингази, другую дочь; та помоложе...

— Однако, позволь, почтенный Албей, — перебил я, не предвидя конца этой загадочной торговли: — скажи мне, за какую же баснословную цену ты предлагаешь мне все это?

— Сказать?

— Да уж надо сказать, если начал.

— Изволь... А купишь?

— Право, не знаю, чего ты от меня потребуешь.

— Да купишь ли?

— Ну, куплю! — решительно отвечал я.

Горец от удовольствия почти подпрыгнул на бурке.

— Научи меня, кунак, чтоб и у меня так же пропадали карты, как у тебя!.. Прошу тебя ради праха твоих отцов... Ух, как бы зажил тогда Албей!.. Научи, кунак, научи! — проговорить он, останавливая на мне умоляющий взгляд.

— Только-то! — вскричал я.

— А что же? — вытаращив глаза, спросил старик, и, казалось, затаив дыхание, ждал моего ответа.

— Ну, добрый мой Албей, это ты можешь купить дешевле.

— Говори! говори! все сделаю.

Я разбудил Иосана, мы вдвоем объяснили горцу наши требования.

Албей от восторга замахал руками и тут же поклялся провалиться сквозь землю, если не обделает всего дела.

— Вы говорите, — вскричал он: — на три дня быть вашим проводником!.. Клянусь не сходить для вас с коня сто дней... Ну, учи меня!

И курс начался. Ученик был внимателен, понятлив, сметлив; мы не раз удивлялись хитрости его; он беспрестанно вешался ко мне на шею, если что удавалось ему из этих невинных и детских фокусов. Через час, обладая фокусами и картами, Албей оставил нас, обещая нам даже коней для дальнего странствования.

— Так не купишь Кубегулю? — спросил он, останавливаясь в дверях.

— И рад бы, да не могу! — отвечал я, удивляясь настойчивости купца.

— Жаль! — сказал он. — А Джангази с Кубегулею чуть-чуть не подрались из-за тебя сегодня.

— Спасибо за ласку! Нашли красавца!

Солнце высоко стояло над горами, когда я и Иосан оставили саклю. Первая встреча сделана была нам Кубегулею. Девушка оседлала наших коней.

— Прощай, здравствуй. Я тебя любит; дай деньги! — пролепетал мой хорошенький попугай.

— Здравствуй, Кубегуля. И я тебя люблю, только за это не спрошу денег... Послушай, Кубегуля, — продолжал я, желая пошутить с горянкою: хочешь, я пришлю за тебя калым?

Она подняла свою головку, пристально посмотрела мне в глаза и, ударяя медною уздечкою о скребницу, сказала:

— Пришли... Скоро пришлешь?

— Скоро.

— А если не пришлешь?

— Ну так пришлет кто-нибудь другой.

— Прощай! Я тебя не люблю! — добавила она по-абазински... И Кубегуля, бросив с видимою досадою скребницу, пустилась по косогору к толпе женщин, собравшихся у колодца.

Между тем, другая толпа горцев, окружавшая кого-то с частыми и энергическими восклицаниями, привлекла наше внимание. Но я еще прежде догадался о причине сходбища горцев; догадка эта оправдалась на самом деле.

Мой умница-ученик практиковался в своем искусстве пред почтенными зрителями. Большого труда стоило нам упросить Албея, чтоб он расстался на время со своею славою. Накормленные шашлыком и сыскилем, мы уже готовы были отправиться в путь. Напрасно я, прыгнув на седло, искал взглядом по окрестным скалам и тропинкам резвой Кубегули: ее не было. Мне даже стало скучно.

— Ну, помогай Мезитха (бог путников) в дорогу! — сказал Албей, и мы тронулись. В эту же самую минуту звучный и серебряный голосок крикнул из сакли:

— Прощай! Я тебя любит! Прощай!..

На третьи сутки, ночью, мы остановились в ауле Джама, у кунака Албеева, славного старика, говоруна и питуха, какого вряд повстречаешь и между грузинами. Едва только мы улеглись, едва только первый сон слетел к нам, как в ауле раздалась тревога. Выстрелы, удары шашек, стоны, вопли и крики ясно доказывали, что в ауле резня, и в этом хаосе беспрестанно слышались: «цевкейцы! цевкейцы![7] Руби их!»

— А, голодные шакалы! — вскричал наш хозяин, наскоро вооружаясь: это цевкейцы отплачивают наш наезд... вот мы их! Кунаки! пойдем есть вражеское мясо! — и горец оставил саклю; за ним бросился и Албей.

— Пойдемте, пойдемте! — повторил последний.

— Спасибо! — отозвался Иосан. — А как меня пришлепнут, — кому останется котомка?

— И то правда, — подхватил я. — В чужом пиру похмелье — невесело!

— Уберемся-ка подобру-поздорову, да отсидимся где-нибудь.

Мы вышли под выстрелами сражающихся, однако, не натыкаясь ни на одного из ночных рыцарей, добралась задами саклей на исход аула... Тут царствовал совершенный мрак, который и был причиною моей вечной разлуки с Иосаном: котомка перетянула бедняка и Бог ведает куда укатился Иосан с его благими предприятиями.

Несколько раз окликнув его, я не получил ответа, и, избегая той же участи, поворотил в противоположную сторону... В эту минуту запылал аул и вся ватага горцев, из которых одна толпа гнала другую кинжалами, двинулась прямо на меня. Надо было уходить, что я благополучно и сделал. Утро другого дня застало меня верст за двенадцать от Джама, который, при первых лучах солнца, еще дымился, как камчатская сопка.

Спустя три недели, если не более, после долгих лишений и страданий, я достиг благополучно Вельяминовского форта.

III
МАДАМ ПИСАРША.

Спустя год после рассказанных обстоятельств, случай привел меня в Г*** укрепление. Приятно после долгой разлуки встретиться с друзьями; весело и отрадно тогда скоротать с ними час-другой. Небольшое наше общество помещалось у окна, обращенного к крепостному валу, месту гульбища всего населения этого крошечного муравейника. Вечер был чудный. Солнце давно утонуло в море, как говорят романисты, и прохладный ветерок, дувший с моря, тихо качал стройный тополь. Вал пестрел гуляющими. Меня особенно изумило множество женщин, такой классической, очаровательной красоты и вместе с тем в таких прозаических нарядах, что я невольно попросил объяснить мне это явление, небывалое в укреплениях северо-восточного берега Черного моря.

— А это, изволите видеть, — отозвался старый артиллерист, — это, с вашего позволения, все привозные.

— Как, с моего позволения? откуда же? Семен Федотыч, я не разрешал подобного привоза...

— Ну, так извините, мы без вас сделали.

— Однако, без шуток?

— Эх, братец! — вскричал прапорщик. — Неужели ты новичок, не знаешь порядков?.. Не в первый раз... это призовая... Турки везли из Абазии в Батум, кажется, а впрочем, чорт их знает, куда! — девчонок; ну, а наш крейсер и цап-царап турку, да и запризовал товар, а начальство приказало раздать их в услугу по укреплениям женатым офицерам... Ну и к нам привезли штук пятнадцать... Кажется, так? Ведь ты считал, Семен Федотыч...

— Да, да! — отвечал артиллерист, — пятнадцать, шестнадцатая хромает...

— Эва! у него кто немножко ковыльнул — и за человека не считает... Смотри пожалуй! Ну вот, — продолжал остряк, — наши фельдфебеля, писаря, да фельдшера — все почитатели горской красоты... люди со вкусом... и переженились на них... Да, ведь какой народ, если б ты знал!.. Представь, вчера одна бестия говорит мне: «Я, говорит, капуданшей буду.» — «Это как, сударыня?» — спрашиваю я. «Да, говорит, наши мужья так часто и счастливо бьют наших братьев, что выслужиться недолго...» Вот ты и поди с ними!.. Пойдем, хочешь, покажу, хоть в шеренгу выстроить можно... Народ отборный, послушный.

— Только одному не могу научить — ходить в ногу.

Мы отправились на вал.

Но вместо того, чтобы смотреть прекрасных, невольно залюбовались мы русским транспортом, который под всеми парусами, как статный лебедь, купался в море.

Вдруг кто-то меня дернул за рукав сюртука, и в то же время мне послышалось давно знакомое и давно забытое:

— Здравствуй... Я тебя любит!

Я оглянулся. Милосердый Боже! Моя Кубегуля стояла передо мною в рогатом чепце с яркими лентами, в красном платке и — просто за просто в смиренном коленкоровом платьице.

— Кубегуля!.. Как ты сюда попала? — вскричал я.

— Отец продал какому-то жиду, жид — туркам, а русские турок перебили: не увози девушек!

— Ах, Кубегуля, Кубегуля! — думал ли я тебя здесь встретить...

— Я уже не Кубегуля, — грациозно приседая, отвечала горянка... — Я Марушка...

— А! Верно Марья Ивановна?..

— Да...

— Марья Ивановна! — раздалось за нами... — Куда стречка дала!.. Ну, марш, рысью! — Все это проговорил скороговоркою и басом какой-то писарь.

— Это мой муж! — с удовольствием сказала Кубегуля.

— Марья Ивановна! — повторил ревнивец.

— Прощай! — с неизменным своим акцентом сказала горянка, и побежала навстречу мужу.

— Прощай, Кубегуля, прощай! — думал я, следя удаляющуюся от меня юную чету...

_________________________________________

[1] Достоверные рассказы об Абхазии (Записки офицера, бывшего в плену у горцев). «Пантеон». 1850 г. № 2 и «Современник» — «Три месяца в плену у горцев. 1848 г. № 3. Смесь». — В. С.

[2] Бог обилия и домашнего благоденствия.

[3] Подобный обряд праздника «Созереша» рассказал в соч. «Подражание Кавказа». Часть 2, стр. 258.

[4] Игра, стоющая европейских штосов; в ней первенствует трефовый валет. Смот. «Достоверные рассказы об Абазии, записки пленного офицера». «Пантеон», 1850 г.

[5] Курушки — сорок.

[6] Тлепс — бог огня; Шибли — грома.

[7] Цевки — аул, соседний и враждебный аулу Джама.


(OCR - Абхазская интернет-библиотека.)



Некоммерческое распространение материалов приветствуется;
при перепечатке и цитировании текстов
указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика