Абхазская интернет-библиотека Apsnyteka

Об авторе

Савинов Василий Иванович
(ок. 1824 – 18[30].IV.1878)
Рус. писатель, очеркист. Из дворянской семьи. Окончил СПб. ун-т. С 1842 служил на Кавк. юнкером в 13-м линейном Черноморском бат. За участие в Натухайской экспедиции был награждён орденом Св. Георгия и получил звание прапорщика. Попал в плен (1843) к абх. князю «Астан-Горы» (видимо, Астангери), к-рый жил в «ауле Дазари», в верховьях р. Гумиста. С. оставил воспоминания об этом драматичном периоде своей жизни. По собств. признанию, «понимал несколько по-абазински». В 1846 был отправлен в отставку в звании подпоручика. Поселился в СПб. В 1848 начал активную лит. деятельность, регулярно печатаясь в жур. гг. СПб. и М. В 1854 переехал в с. Новобоярщина Вельского уезда Смоленской губ. В последние годы жизни крайне нуждался, живя на скудные лит. заработки. С. создал множество произв., не только худ., но и этнограф. характера. В ряде его соч. действие происходит в Абх. Основная тема этих произв. – работорговля в Абх. Этой теме, например, посвящён роман С. «Тескольское ущелье». Творчество С. крайне неровное; его произв. часто стилистически недоработаны, перегружены штампами, характеры персонажей не всегда в достаточной мере обрисованы, действия их порой плохо мотивированы. Эти недостатки помешали ему занять достойное место в русской лит-ре, и в наше время его произв. практически не переиздаются. Однако кавказские материалы С. представляют немалый интерес для исследователей истории края.
Соч.: Три месяца в плену у горцев (абазин) // Современник. 1848. Т. Х, № 7; Достоверные рассказы об Абазии. (Воспоминания офицера, бывшего в плену у абазехов) // Пантеон. 1848, кн. 12; 1850, кн. 2–7, 9–12; Кабардинец. (Очерк горских нравов) // Пантеон». 1848. Т. 6; Два года в плену у горцев. (Воспоминания о жизни и похождениях в кавк. горах штабс-кап. Новосёлова, рассказ. В. Савиновым) // Пантеон. 1851, кн. 1–2, 4–6; отд. изд. – СПб., 1851; Красная феска // Пантеон. 1851. Т. 3. Кн. 6; Согденские скалы и еврейская община в горах Абхазии // Пантеон. 1852. Т. I. Кн. 1 ( под псевд. В. Натухайский); Гие-ю-ко. (Рассказы) // Северная пчела. 6.05, 6–7.11, 2–5.12.1852; Ших-Мансур. (Роман) // Пантеон. 1852. Т. 1. Кн. 1–2; отд. изд. – СПб., [1853]); Тескольское ущелье. (Роман в 2 ч.) // Пантеон. 1852. Т. 6. Кн. 11–12; отд. изд. – СПб., 1853; Странствования по суше и морям. Листки из записок бывалого человека... // Пантеон. 1852. Т. 6. Кн. II; 1853. Т. 7. Кн. 1. Т. 8. Кн. 4; Кубегуля. (Рассказ из абхазских нравов) // Пантеон. Т. 12. Кн. 11. 1853; Куда девался Марлинский? // Семейный круг. 1858. № 1; Шамиль-мюрид и Шамиль-имам // Сын отечества. 1859. №№ 41, 45; Верования и обряды абхазских горцев. (Исторический очерк) // Ласточка. 1859. №№ 11–12; Широкая ложь. (Восточная сказка) // Весельчак. 1859. № 4; Первый и последний корсар на Чёрном море // Иллюстрация. 1860. № 111–117.
Лит.: Дамения И. Х. Россия. Абхазия. Из истории культурных взаимоотношений в XIX – начале XX вв. СПб., 1994; Русские писатели. 1800–1917. (Биографический словарь). Т. 5. П–С / Гл. ред. П. А. Николаев. М., 2007; Папаскир А. Л. Абхазия в русской прозе XIX столетия. Сухум, 2010.

В. Савинов

Гие-ю-ко

Скачать рассказы "Гие-ю-ко" в формате PDF (8,48 Мб; оригиналы выпусков газ. "Северная пчела", 1852 г.)

HTML-текст:

ТРИ ПРАВИЛА
(Рассказ первый)

I

— Прошло для Абхазии славное время князей, — говорил Гие-ю-ко [1], — нет теперь ни тех удалых наездников, нет и бесстрашных, верных нукеров!.. Бывало темною ночью, где-нибудь на распутье, в скалах или в трещине Казбека, на шаг от пропасти и кинжала кровомстителя, заснет путник. И спокоен сон его, и страшные грезы не сжимают груди наездника холодом ужаса. Ветер свищет кругом и, как шутник-шайтан, рвет то сосну, то глыбу кремня, швыряя их в бездну. С визгом испуганная шакалка скользит по косогору; осторожный хищник, чуткий как заяц, зоркий в темноте как сова, крадется к своей жертве, готовый перерезать вздох в груди оплошного путника; но меткая винтовка дрожит в руке его, и сам он, как змея, узлом связанная, прячется за камень. Все беды и опасности темной горной ночи не страшны были путнику. Сон, душу и тело его стерегли верные стражи — нукеры бесстрашные и неутомимые. Теперь нет таких слуг, извелись они!

Таков был нукер Хатым, слуга и товарищ славного цебельдинского [2] князя Рузырь-Ума. Закаленный в делах, как прадедовская шашка, неизменный, как верное дуло винтовки, Хатым повсюду был с князем: в наездах и на джигитовках, на джематах [3] и звериных травлях. Князь не считал своих коней и отар [4], не знал цены своим золотым уздечкам, своим кубачинским ружьям и хоросанским кинжалам. Все это ведал верный Хатым, правая рука, правый глаз и разум князя. Зависть, ржавчина человеческого сердца всегда найдет для себя местечко в глазах друзей и недругов.

— Пхе! Отчего Хатым лучше нас? — говорили другие княжеские нукеры. — Разве его шашка рубит кремень как кабанье сало? Разве его винтовка бьет одной пулей на три смерти? Не шайтан же сидит в ножнах его кинжала и не один он умеет подставить свой лоб врагу, сберегая в схватке княжескую кольчугу от трещины?

«Э… эх, кунаки, — сказал однажды Хатым своим товарищам, подслушав их завистливые речи. — Кто бьет из винтовки без прицела, дарит заряд ветру? Говорите, не подумавши, обижаете совесть джигита…»

— Говори, говори, Хатым, кидай нам грязью в глаза и в уши, — отозвались насмешливо нукеры.

«Не подумали вы, — продолжал Хатым, — о том, что кому больше дают, с того больше и спросят! Провинись ты, он, другой, пятый, — князь выгонит из аула, и только; сделай же я беду… не пройдет и дня, как арбу повернут оглоблями вверх, да на моей же уздечке меня и повесят! Все так: кому больше веры, тому меньше милости. А я человек, в таких же хожу чириках (сапогах), как и вы, и так же спотыкаюсь. Помните, кунаки, три правила: “Не верь, ясырь, в ласку джигита; жене правды не говори и чужого дитяти за свое не бери”. Первое, по пословице гяуров, сегодня ласкают, а завтра таскают; не успеешь мигнуть, как и сбудется; второе, пожалуй, всякий испытал из вас, а третье доказать можно... Вот хоть бы у меня есть Азрет, приемыш; мал, еще без разума, мой чурек ел, моим молоком вскормлен, а покажи ему два абаза — продаст Хатыма, как рваную бурку».

— Красно говоришь, Хатым, — заметил один из нукеров. — Только к тебе этой присказки не применишь.

«Пхе! Хорошо же, кунаки. Не взойдет солнце Абхазии и десяти раз, как я докажу вам правду слов моих». 

Старый нукер поклялся даже на кинжале сдержать свое обещание. Завистники, довольные беседой с княжеским любимцем, разбрелись по саклям. 

Прошло два дня. Князь уехал в Кабарду для каких-то важных переговоров; он даже не взял с собой своего любимого сокола. Хозяином в ауле остался Хатым и приступил к делу.

II

— Что так задумался, Хатым? Зачем из-под густых бровей глаза твои смотрят тоской и грустью? — говорила молодая жена Хатыма, ласкаясь к мужу.

«Так, Асань… не весело!.. дума есть…»

— Дума? Ах, асхей-асхану! (отец отцов моих!) И ты не хочешь разделить ее со мною?

«Боюсь, Асань: женская скромность — прорванная плотина. Тайны в вас не спрячешь, как не спрятать иглы в мешке!»

— Но разве я когда разбалтывала что моим подругам?

«Да не было случая, душа души моей, Асань».

— А разве я могу разболтать?

«Можешь… ты женщина».

Асань надула свои розовые губки и, скрывая слезы оскорбленного самолюбия, отошла в противоположный угол сакли.

Старик таинственно улыбнулся.

«Не сердись, Асань, — сказал он. — Тайна, которую ты хочешь знать, стоит головы моей».

— А разве для меня жизнь твоя не дороже моей собственной?

«Может быть, но как-нибудь проговоришься — и прощай, Хатым».

— Нет, нет! — вскричала горянка, подбежав к мужу. — Клянусь тебе беречь тайну как красоту свою!

«А! Ну, пожалуй, этой клятве поверить можно. Изволь, скажу».

Любопытная Асань даже вздрогнула от удовольствия, уставив на мужа взгляд вопроса и нетерпения.

«Видишь ли, в чем дело, — начал Хатым. — Вчера попался мне в ауле бродяжный хожуко (знахарь); сама знаешь, народ этот насквозь все видит; от него не спрячешь абаза в кармане и мысли в душе. Вот остановил он меня, да и говорит: “Славный ты человек, Хатым; во всем тебе счастье, да в одном Аллах отказал. Нет детей у тебя, а я знаю, что ты сам, да и жена твоя, не прочь бы приголубить родное детище”».

— Ай, ай, Хатым! Как же он узнал, о чем я думаю? — спросила Асань.

«Затем он и хожуко, душа души моей».

— Ну… ну, что же потом?

«Вот он и говорит: “Добрый ты человек, Хатым; так и быть: я помогу, дам верное средство, будет у тебя сын, джигит”».

— Сын! — вскричала горянка с каким-то наивным восторгом, захлопав в ладоши. — Ай, ипташи (голубчик) Хатым, как это хорошо! Что же, сказал ли хожуко средство?

«Сказал. Надобно, говорит, достать ученого сокола, ощипать его, изжарить».

— И верно… мне съесть?

«Ты угадала…»

При последних словах горца Асань, с видом восторга и как будто бы обрадованная какой-то находчивой мыслью, приложила свой хорошенький пальчик к розовым губкам, бросила выразительный взгляд на мужа и сказала:

— Знаю. Я придумала, я научу тебя, где взять сокола.

«Тс… тише, Асань, говори вполголоса, кто-нибудь подслушает. Ну?»

— У князя, слышишь ли, ипташи Хатым, у князя!

Горец печально кивнул головой.

«Ах, Асань, — с глубоким вздохом сказал он. — Беда уже сделана».

— Как! Есть сокол, есть у тебя?

«Есть… ощипан и изжарен любимый сокол князя».

— Где же, где же он? Скорее, Хатым, давай я его съем.

«Вон он, на скамье, завернут в твою старую чадру. Смотри же, Асань, — никому ни слова, не то я пропал…»

— О, ни за что, ни за любовь, ни за золото! Спасибо, спасибо, ипташи Хатым! — кричала горянка вслед уходившему из сакли мужу.

Оставшись одна, жена Хатыма, озираясь со страхом, как бы боясь свидетеля, как бы опасаясь, чтобы изжаренный сокол не выпорхнул в крошечное окно сакли, осторожно подошла к указанному предмету. Лицо ее пылало горячим румянцем, глаза — радостью и удовольствием; дрожащими руками развернула она чадру, резво улыбнулась и жадно схватила дорогое жаркое. Но в ту же минуту скрипнула дверь сакли, и на пороге показалась Юзефи, подруга и молочная сестра Асани. Последняя быстро завернула в чадру свое сокровище, стараясь скрыть его; но ее волнение и рассеянность, с какой она отвечала на обычное приветствие гостьи, не скрылись от опытного взгляда Юзефи…

«Что это у тебя, душечка Асань, в чадре?»

— Ничего… так… Садись, Юзефи, расскажи, что слышала нового у колодезя [5]?

«Нового нет, душечка Асань. А вот новое, что ты скрываешь от меня что-то».

И любопытная гостья уставила неподвижный взгляд на чадру.

— Тут ничего нет, право, ничего.

«Так покажи».

— Нельзя, никак нельзя, родная моя Юзефи! Это тайна, страшная тайна!

«А, так ты боишься мне ее доверить? Хорошо же; за это и я не скажу тебе, какой подарок привез мне муж из Цебельды».

— Не сердись, душечка Юзефи; нельзя сказать; если скажу, моего мужа повесят! Да!.. вот какая тайна!

«Ну, не надобно — не говори. За то и я все спрячу от тебя, как лицо под чадрою от взгляда гяура».

— Ну хорошо, я скажу тебе только два слова — и больше не проси. В чадре спрятан изжаренный сокол, ученый; хожуко научила меня съесть его, чтобы у нас бы сын-джигит.

«Право?»

Асань таинственно и грациозно кивнула головкой, сопровождая это движение выразительным взглядом.

«Ах, взгляд очей моих, Асань! покажи; дай мне кусочек».

— Ни за что! Как можно?

«Только лапку, душечка Асань!»

— Нет, нет, ни крошки!

«Хоть крылышко, Асань, родная моя, ведь и я хочу быть матерью. Ну, сердце моего сердца, только кусочек — один, маленький, ничтожный!»

Юзефи так крепко целовала свою подругу, называя ее всеми нежнейшими именами, в голосе ее было столько мольбы и просьбы, что Асань невольно уделила крылышко сокола сестре своей.

— Ах, как вкусно, как хорошо! А после…

Женщины таинственно перемигнулись.

«Позавидуют нам Марха и Юзбейла».

— О, да! досадно будет им. Только смотри, Юзефи, никому ни слова.

«Как можно!»

— То-то; ведь сокол-то любимый налет князя…

«Ай, ай, Асань! Вот ужас! Как же теперь?»

— Муж скажет, что улетел… и ничего!..

Женщины потолковали о будущем своем счастье, окончательно уничтожили птицу и расстались. Однако, несмотря на клятвы и обеты, Юзефи не могла сохранить тайны и первой встречной подруге рассказала подробно о своем благополучии.

К вечеру уже все население аула за тайну передавало друг другу чрезвычайную историю о похищенном и съеденном соколе.

Приехал князь, позвал к себе Хатыма и спросил сокола. Нукер упал в ноги и объявил, что сокол вылетел на скалы и разорван орлами.

— Ничего, — сказал князь. — Встань, Хатым; это не беда; пропал так пропал, достанем другого.

Но между тем зависть не дремала. Ночью князю донесли на его любимого нукера. Рузырь-Ум допросил Асань, и бедная жена обвинила мужа. Князь был раздражен, призвал к порогу своей сакли опального слугу и, несмотря на его старые заслуги, покорность и просьбы о помиловании, решил примерно наказать обман.

— Двадцать лет я верил в тебя, Хатым, как в свою совесть, — сказал Рузырь-Ум, — а ты решился, презренный шакал, на позорный обман! Кто мне поручится, что все твои услуги не были основаны на ловкой лжи и хитрости? Кто мне поручится, что целые отары баранов не перепроданы тобой в Цебельду! Ты презренный плут, Хатым! Приготовься; завтра я тебя повешу, в пример и острастку другим.

III

Хатыма окружила толпа нукеров и, готовая стеречь приятеля до утра, отвела его в саклю.

«Не плачь, Асань, — сказал равнодушный старик, встреченный воплями жены. — Не рви ни чадры, ни волос твоих: я тебя прощаю. Воля Аллаха и князя. Садитесь, кунаки, — продолжал он, обращаясь к своим товарищам, — побеседуем!»

«Вот, — говорил Хатым, поставив на скамью два огромных мешка, туго набитых абазами, — здесь все мое богатство. Теперь оно мне не нужно, и потому я разделю его между теми, кого люблю».

При последних словах толпа сдвинулась в тесный кружок около Хатыма, уставив жадный взгляд на груды серебра.

Старый нукер насмешливым взглядом окинул приятелей, медленно разделил серебро на несколько пригоршней и сказал: «Вот эта горсть, направо, жене; эта, налево, моим кунакам, княжеским нукерам; прямо — моему приемышу, Азрету, а вот эта, самая большая, тому, кто меня повесит!»

Гости вопросительно переглянулись, между тем как старик рассеянно принялся пересыпать серебро. Звон абазов, соблазнительный блеск их жег глаза джигитов; толпа начала шептаться…

«Ну, кто же?» — спросил старик.

— Стой, родной мой Хатым! — вскричал маленький Азрет, раздвигая тесный кружок наездников. — За что мы, твои кровные, позволим повесить тебя какому-нибудь врагу! Отец, дай, я тебя повешу!

«Так и есть, змеиная кровь: я ждал этого, — холодно сказал Хатым, быстро собрав серебро и спрятав его в мешки. — Ну, кунаки, — продолжал он, — теперь, кажется, ясно доказал я вам справедливость трех правил: в ласку джигита не верь; жене правды не говори; чужого дитяти за свое не бери!»

— Правда! Правда! — отозвались наездники.

«Ага! Ну, так теперь вам нечего мне завидовать. Князю я буду служить по-старому».

— Как так? А сокол? — вскричало несколько голосов.

«Сокол жив, он спрятан в пустой княжеской сакле. Иди, Асань, к Рузырь-Уму и расскажи ему всю правду. Ты, мысль моего сердца, съела дикую курицу…»

___________________________________ 

[1] Гие-ю-ко — значит странствующий рассказчик в горах кавказских, то же самое, что масальджи в турецких кофейнях. Под этой рубрикой будут помещены в «Северной пчеле» несколько сцен и повестей из восточных горских и персидских нравов. Ред.

[2] Цебельда — один из округов Абхазии.

[3] Джемат и хаз — суды, сборища старшин.

[4] Отара — стадо баранов.

[5] Обыкновенно у горских женщин все новости сообщаются и подслушиваются у колодезей, где со своими глиняными кувшинами горянки проводят по нескольку часов.

(Опубликовано: Северная пчела. № 101, 06.05.1852.)
___________________________________  


ИСТОРИЯ ЕГО СЧАСТЬЯ
(Рассказ второй)

Брошенное дитя. — Маленькие орлята. — Змея-амур. — Вовремя свистнул.

I

— Не жди беды и счастья от большой причины, жди их от маленькой, — говорил Гие-ю-ко. — Не бойся, что Кеюфезские скалы [1], подмытые Афипсом, упадут тебе на голову; бойся оступиться на них; старые охотники знают, что тигра выследить можно, а дикую кошку часто видишь тогда, как она уже вцепится в кабардинку. Пожил я, кунаки, довольно; не раз бывал сыт рассказом о вчерашнем чуреке, и как дикий зверь прятался в трещинах ваших скал, а была пора — и мне кланялись в пояс княжеские нукеры, и мое стремя поддерживали красавицы. Много видел я радостей, много хлебнул слез, а шел и прошел их не прытко: не стреляя по чужому кабану, не пляской погливана [2], ни поклоном в кольцо…

— Брось, кунаки, по чаури (мелкая монета) в рваную шапку Гие-ю-ко, — добавил рассказчик свой обычный припев, припев неизбежный в его устах перед началом рассказа.

Угрюмые лица шапсугов, освещенные пылающим очагом сакли, мелькнули улыбкой, наездники переглянулись, и пять монет упали в кабардинку старого сказочника. Он подобрал деньги, медленно пересчитал их и начал:

«За сорок лет пред сим, темной ночью в ущельях Дица лихой Башхенкал пробирался на праздник Тлепса [3] в соседний аул. Привычный конь его во тьме и мраке перешагнул уже не одну трещину; но вот он дрогнул, метнулся вправо, влево, поднял уши и стал как вкопанный. Шум потока, крутящегося под обрывом, остановил коня. “Хоть бы луна посветила! — проворчал наездник. — А то того и смотри, что шайтан подставит ногу: полетишь в джехеннем, пропадешь как подстреленный шакал”. Горец осмотрелся кругом, стараясь вглядеться в окрестность и поверить опасную тропинку, на которой стоял; но ни одного знакомого предмета не мог отличить его зоркий взгляд: темная ночь с сырым туманом скрыла даже и окружные скалы. Грустная тишина пустыни нарушалась шелестом самшитного кустарника да всплеском потока, в который по временам падали с кручи глыбы кремня в снегу. Быть в седле на испуганном коне, быть может, на шаг от пропасти, и не знать, куда повести уздечкой — минута, в которую даже задумается и бешеный абрек, не только мирный жилец подгорного аула, отправившийся на праздник. Башхенкал уже готов был сползти с седла и кубарем спуститься по обрыву, как яркий свет пламени, вспыхнув на противоположных скалах, длинной и густой полосой разлился по гребню этих скал.

— Ага! — весело промолвил путник. — В ауле уже Тлепс дал огня, и от пирушки я очень недалеко, — продолжал он, разглядывая окружавшие его предметы. — Только тьма и мрак заведи меня не туда, куда бы мне надо. Направо обрыв, перед носом поток — а прах его ведает, не проглотит ли он, когда спляшем над ним лезгинку! 

В эту минуту крупный говор двух путников, показавшихся в балке под обрывом, остановил на себе внимание горца. Впереди шла женщина, у которой за плечами был ребенок; за ней следовал старый абадзех, босой, вооруженный винтовкой.

— Молчи, Фатьма, не серди меня, и иди своей дорогой! — говорил абадзех.

“Не серди его! — звонко отозвалась женщина. — Смотри, какой старшина! Говорят тебе: возьми своего ребенка; два дня он за моими плечами, не могу больше нести, устала”.

— Донесешь; аул недалеко.

“Не буду нести, брошу; клянусь Тлепсом, брошу!” 

— Врешь: твоя кровь, твой детеныш — пожалеешь!

“Возьми, Дул-Иль, — решительно повторила женщина: право, брошу его тебе под ноги и посмотрю тогда, как-то ты перешагнешь через своего сына…”

— Шагал через пропасти, перешагну и через ребенка.

“А! Если так… на же тебе!” — С этими словами горянка бросила на траву ребенка и быстро пошла вперед. Громкий смех абадзеха был ответом на решительное действие жены; он даже не удостоил взглядом плачущего малютку и прошел мимо него.

— Слышишь, Фатьма, слышишь: плачет! — кричал горец. — Ага! Оглянулась: верно, твоим молоком вскормлен?

Женщина в нерешительности остановилась на несколько минут, в то время как бедный ребенок протягивал к ней свои ручонки.

— Возьми, возьми! — повторял Дул-Иль. — Ведь съедят его шакалы.

“Не возьму! — в каком-то исступлении отозвалась Фатьма. — В нем и твоя, и моя кровь: как не жаль тебе, так не жаль и мне!”

Но жестокий Дул-Иль был уже далеко. Женщина оглянулась несколько раз на плач малютки и скрылась в ущелье.

— Ай да волчица! — проворчал Башхенкал, единственный свидетель минувшей сцены. — Бросила ребенка как негодную тесемку! Чего же я думаю? — продолжал горец. — Подберу находку, вскормлю ребенка, а там и в Батум продать можно. Поторопимся, а то в самом деле достанется он шакалам — или опять той же матери, что все равно!

Горец утвердился в седле, отдал поводья; затем свистнула плеть, плеснула в воздухе широкая бурка Башхенкала, и конь и всадник полетели в поток…

Между тем малютка перестал плакать, подполз к оврагу и с веселым смехом занялся сухим валежником. Когда подъехал к нему Башхенкал, брошенное дитя уже сладко спало. Горец бережно завернул свою находку в мокрую бурку и повернул коня к родному аулу.

“На, Пшехеми, вот тебе праздничная добыча, — сказал Башхенкал, входя в свою саклю и отдавая жене ребенка. — Мать и отец повздорили из пустяков, бросили сына ни за что, а я его поднял”.

Добрая Пшехеми с радостью приняла подарок мужа. Малютка проснулся, открыл глазенки и той же веселой улыбкой встретил чужой поцелуй, как встречал его на устах матери.

Этот ребенок был я, джигиты… ваш старый Гие-ю-ко».

— Ну, дальше, дальше, Тергеми! Корми нас грязью! — крикнули заинтересованные шапсуги.

Рассказчик плутовски улыбнулся и, подставив слушателям свою шапку, снова и нараспев повторил свою обычную фразу: «Бросьте, джигиты, в рваную кабардинку Гие-ю-ко по одному чаури!»

Чаури были брошены; шапка надета; рассказчик продолжал.

II

«Ребячества моего, кунаки, я почти не помню. Знаю, что мы жили в Сухуме, рядом с парадной саклей князя Келиш-бея [4], у которого названый отец мой, Башхенкал, был старшим узденем и аталыком [5] его старшего сына, Аслана. Наконец мне минуло десять лет, Аслану столько же. В это время настала пора нашей науки в деле молодечества, пора долгого скитальчества и странствований. Разумеется, все это обещалось Аслану, а не мне; на долгое попечение Башхенкала я не имел никакого права. Он выкормил своего приемыша, сдержал свое слово и желал сдержать другое, т. е. продать меня. Случай скоро представился. В ту же весну, за день до праздника Мизитхи (бог лесов), в Сухум пришли из Батума две купеческие кочермы. Они привезли пороху, запас оружия, шелковых тканей и табаку, с непременной целью променять все это на наших красавиц и мальчиков. Башхенкал свел меня напоказ, выбрал за меня пару кинжалов, две папуши табаку да двадцать патронов пороху, и назавтра должен был кончить мену с купцами. Я задумался; мне стало грустно, мне захотелось даже поплакать; но кусочек абхазского меда да ласка Пшехеми скоро меня успокоили.

В день Мизитхи князь со своими лучшими нукерами отправился на соколиную охоту. Весь аул выбежал поглядеть на княжеский поезд; к тому же в этот день Келиш-бей выезжал пробовать молодого сокола, только что присланного ему из Аварии. И что за сокол был у князя! Огромный, красивый, связанный серебряной цепочкой, он, как любимый нукер своего князя, важно поворачивал головкой, украшенной бархатной шапочкой, шитой золотой ниткой с жемчугом. Он нетерпеливо подпрыгивал на княжеской руке, резко и пронзительно отвечая на свист других соколов. Охотники мелкой рысью пустились в ущелье. Беспечно подпрыгивая и подбрасывая придорожные кремни, я пошел следом за ними, взобрался на скалы, взглянул направо, налево, кругом, наверх — ни следа, ни тропинки. Дай, подумал я, проложу дорогу, и храбро начал взбираться на скалы. Камни и земля дождем сыпались из-под ног моих; я прыгал через пропасти, пробирался ползком, обрывался и, снова цепляясь окровавленными руками, шел вперед, вперед, на славную добычу — разорить гнездо карагутов. В трещине камня, который совершенно повис над бездной, я завидел гнездо орла. Ободренный отсутствием орлицы, я осторожно вытащил из гнезда двух маленьких карагутов и, не помня себя от радости, почти кубарем скатился вниз, перебежал балку и бросился в рощу. Здесь, перевязав моих пленников, я принялся мучить их, забывая, что орлица легко могла услышать визг своих птенцов… Так и случилось. Не прошло и пяти минут, как, с оглушительным свистом и шумом, мелькнули над моей головой два громадных крыла страшной птицы. Распустив когти и вытянув голову, орел готов был рвануть и отделить меня от земли. Я обомлел от ужаса, но в это мгновение другой резкий и прерывистый свист раздался над орлом, послышался сильный удар крыла, другой удар клюва — и мелкие перья орлицы дождем посыпались на землю. Тяжелое тело ее упало к моим ногам… Меня спас щеголь, княжеский сокол, который уже в эту минуту клочьями рвал мясо карагута. Двумя ударами первой попавшейся палки я добил моего врага. Между тем в роще не было слышно ни одного звука, ни одного голоса. Я сообразил, что, вероятно, охота давно кончена и что, верно, молодой сокол, еще мало обученный, воспользовался своей свободой и бежал от своего господина. Действительно, в то время как серебряная цепочка с дорогим пленником была в моих руках, нукеры уже возвращались в князю с вестью о неудачной погоне за беглецом. Почти ночью, с убитым орлом и соколом, я воротился в аул и постучался в саклю Келиш-бея. 

“Кто там?” — откликнулся князь, коротавший вечер с одним из своих любимцев.

— Я.

“Да кто ты?”

— Маленький Тергеми… Принес тебе, князь, сокола.

“Сокола! — вскричал князь, распахнув двери. — Ба! И орел? Где ты их взял, малютка?”

Бросив свою тяжелую ношу, я рассказал князю все как случилось, не утаив ничего.

— Хорошо, товарищ, спасибо, ты бойкий и смелый мальчик, — сказал Келиш-бей. — А чей ты? — спросил он.

“Это приемыш Башхенкала, которого он завтра продает в Батум”, — отвечал собеседник князя.

— В Батум? Продать такого молодца? Нет, этого я не позволю! Скажи, Папай, Башхенкалу, чтобы он выкормил мне из него джигита — это будет мой лучший наездник. Скажи, чтоб завтра он увез его в горы с моим Асланом…

Вот как, кунаки, дрянные карагуты переменили мою судьбу!

III

Настал час нашего отъезда. Поздно вечером Башхенкал вызвал меня и Аслана из сакли, молча вооружил нас, указал на коней и, примолвив: “В дорогу, дети, надолго!” — крупной рысью выскакал с нами из аула. С этой ночи, как водится, началось наше настоящее воспитание. Семь лет мы скитались в горах, часто проводя бурные и ненастные ночи в трущобах и на закраине пропастей, а днем гоняясь за кабанами или арканя степных коней. Когда падал под каким-нибудь из нас измученный товарищ похода, я или Аслан должны были в первом встречном ауле украсть коня, но украсть так хитро и ловко, как крадут их честные джигиты... Иногда мы спускались с Черных гор и пробирались в Кабарду, для того чтобы подраться с хищниками; иногда, для шутки и молодечества, грабили еврейские караваны, имея обыкновение не пропускать в аулах ни одного праздника, на которых своим первенством в стрельбе и бросании палок получали почет наездников и ласку аталыка. Наконец воспитание наше кончилось…

Ясный летний день рассветал над Сухумом, когда мы, переправляясь вброд через Гумисту [6], поднялись на предгорья. Еще сырой туман, навеянный с моря, легкими по