Александр Бакши
Рассказы:
Переезд из Сухуми в Россию описан моим соседом Фазилем Искандером. Вернее, бывшим соседом — ко времени моего семнадцатилетия он окончательно стал москвичом. Хотя его родственники продолжали жить там же, рядом с моей 8-й школой, самого Фазиля я никогда в Сухуми не видел. Но присутствие его чувствовал. Я был знаком с его племянником — довольно хулиганистым парнем, которого побаивался. Старшая сестра смутно намекала, что некогда Фазиль активно ухаживал — то ли за ней, то ли за ее подругой… Говорю об этом потому, что его знаменитые рассказы меня к переезду не подготовили. Даже наоборот — сбили с толку. Добродушный, ироничный, слегка сентиментальный их тон настраивал на то, что в России я встречу таких же людей, как в Сухуми, только со странностями. Ну, прогнозами погоды страстно интересуются… Еще что-то в том же роде…
А оказалось, они — другие. Не лучше и не хуже — просто совсем другие.
В Сухуми передвигаться по городу надо было не спеша. Человек, живущий напротив места работы, выходил из дома за час до начала рабочего дня. По дороге непременно встречались соседи, знакомые, друзья... Одному — улыбнулся, другому — руку пожал, третьего — обнял, спросил о делах…
— Ну, это провинция, — скажете вы. И ошибетесь. Неторопливость — первичная форма вежливости ко всем окружающим. Человек всем своим видом показывает, что вы ему небезразличны. Что он готов разделить ваши радости и посочувствовать вашему горю. Он согласен подарить вам самое дорогое, что у него есть, — время своей жизни. И ждет того же от вас.
Как, вам некогда поприветствовать знакомого или вы в спешке его не заметили?!.. А проводить его на поезд?!.. А в последний путь?!!!
В России не спешат только бомжи. У всех остальных времени всегда не хватает. Здесь полагают, что свободное время — признак несостоятельности. Раз ты не слишком занят и не спешишь, значит, никому и не нужен. Поэтому не задерживайся для пустословия по дороге в магазин. Не роняй достоинства!
В Сухуми оставить продавцу мелочь значило показать ему свое уважение. Страсть к округлению цен была всеобщей и почему-то ассоциировалась с широтой души. Иногда и продавцы демонстрировали знакомым свои добрые чувства. Я сам, случалось, покупал шоколадки стоимостью 1 р. 17 к. за один рубль ровно.
В России при попытке элегантно оставить на кассе мелочь я услышал:
— Заберите свои копейки. Я не нищая!
Довольно быстро я научился спешить и небрежным жестом смахивать с прилавков в карман медяки. На освоение других норм ушли месяцы и годы.
Не обниматься и не целоваться со знакомыми при встрече. Особенно если виделись накануне.
Не вскакивать, если в комнату вошел мужчина старше тебя лет на восемь—десять.
Не болтать лишнего. А это сложно — никогда ведь не знаешь точно, что именно окажется лишним.
Вот, например, прощаясь с людьми, с которыми только что познакомился, я говорил по привычке:
— Заходите. Будем очень рады.
Что это означало бы у нас, как вы думаете? Может быть, нечто вроде “был рад с вами познакомиться?” Или, “надеюсь, мы еще увидимся?” Ничего подобного! Здесь это прочитывалось даже не как приглашение, но — требование немедленно прийти в гости — в тот же день. В крайнем случае на следующий. И не на полчасика, а на весь день, вечер и большую часть ночи. Квартира, в которой мы с Людмилой жили, была очень небольшой. То есть в квартире жили ее родители. А мы — в шестиметровой комнате, где располагались: пианино, книжный шкаф, раскладной диван-кровать и маленький журнальный столик. (Одно время там же стояла старая стиральная машина. Но ее удалось выкинуть, несмотря на бурные протесты старших.) Каким образом мы помещались там вместе с друзьями, объяснить не могу. Однако же помещались. И чувствовали себя уютно. Но когда наш тесный круг разрушали люди, чьи имена мы еле припоминали!.. Поздней ночью недовольным шепотом, чтобы никого не разбудить, жена спрашивала:
— Зачем ты их пригласил?
— Кто? Я? И в мыслях такого не было!
— Но я же сама слышала. Ты сказал “заходите”.
— Ну и что?
— Как это “ну и что”? Пригласил — они пришли.
— Да я их не приглашал! Я просто так сказал!
— Учи русский, дикарь!
Русский давался с трудом. Пушкина и Достоевского я читал в подлиннике и, кажется, все понимал. Вообще это был единственный язык, на котором я свободно говорил, думал и видел сны. И тем не менее, реальное значение многих понятий от меня ускользало. Простое, казалось бы, слово — “учиться”. В Сухуми это значило прийти за три дня до сессии в училище, узнать названия предметов, которые надо сдать, вопросы, на которые надо ответить, — и не опаздывать на экзамены. Вот и все. Таким нехитрым способом за год я прошел два курса. Моим коллегам—композиторам из горных абхазских деревень, вероятно, приходилось сложнее: по-русски они читали по складам, а на рояле играли одним пальцем. Правда, у них и стимул был — в недалеком будущем стать НАРОДНЫМИ АРТИСТАМИ РЕСПУБЛИКИ.
А что оказалось в России? На занятия ходить каждый день, записывать лекции, готовиться к семинарам, выполнять домашние задания. И после всего этого пятерка не гарантирована!.. А на меньшее я никак не мог согласиться.
В скором времени я сделал вывод, что в России слова строго значат то, что значат. Без всяких условностей и преувеличений. Вывод оказался неверным.
В Сухуми на вопрос: “Как дела?” — надо было отвечать, улыбнувшись: “Прекрасно”, “Хорошо” или “Нормально”. Считалось, что дела шли плохо только в одном случае — если умер кто-то из близких. Тогда полагалось носить траур — ходить в черной рубашке и не бриться как минимум сорок дней, а то и полгода-год. Человеку в трауре вопросов о делах не задавали.
В России на этот вопрос, обреченно взмахнув рукой, отвечали: “Ужасно”, “Кошмар”. Или — “Так себе…”. Но траура не носили. И женщины в черных платьях — не безутешные вдовы, а модницы. Многим черное к лицу. Вообще смерть здесь незаметна. Хотя умирают, возможно, не реже, чем в Сухуми.
— Что-то Алешки Петрова давно не видно.
— Да он умер.
— Что вы говорите! И давно?
— Уже год прошел.
— Правда? А я и не знал… М-да… жаль парня.
Конечно, за всеми не уследишь. Чтобы заслужить похороны с размахом, с которым хоронили сухумских пекарей и врачей, надо быть светилом — великим артистом или лидером страны… Так что если вам встретится человек с цветами, скорее всего, он идет не на поминки, а на юбилей. Или на свадьбу.
Если в Сухуми выйти погулять бедно или неряшливо одетым, то встретить знакомых практически невозможно. Хоть весь город исходи — никого. Нарядно одетый человек и шагу не может ступить, не ответив на приветствие. Только хорошо одевшись, ты понимал, что живешь в родном городе, где тебя знают и любят.
В России от хорошо одетого человека требуют объяснений:
— Ты куда это вырядился?
— Да вот, на день рождения пригласили.
Еще можно сказать “на концерт”, или в крайнем случае — “на свидание”.
И тогда прозвучит с облегчением: “А… ну-ну…”.
Если в Сухуми кто-нибудь в компании спрашивал: “Зайдем в кафе посидим?”, это означало, что он собирается всех угостить. В России может статься, что угощения ждут от того, кто первым согласился. Ну что ж, это, по крайней мере, логично…
Но вот взять простое слово — “дружба”. Что тут непонятного? Каждый легко ответит на вопрос, кто его друг и что это означает. Ну, например: человек ежедневно проводит в вашем доме несколько часов, ест и пьет за вашим столом. Вы говорите обо всем на свете и не имеете никаких тайн друг от друга. Иногда спорите по пустякам, потому что в основном совершенно согласны. Оказываете друг другу всякие услуги. Привыкаете к общению так, что чувствуете пустоту, когда его нет рядом. Кто он вам — друг? Не спешите с ответом. Лучше скажите: “Не знаю”. Очень возможно, что не только не друг, но даже и не приятель. Возьмет да и расскажет кое-что о ваших мыслях большому начальнику, от которого зависит и ваше, и его будущее. Просто чтобы тому преданность доказать…
В Сухуми не доносили. Не только на друзей, даже на знакомых и едва знакомых. Черт его знает почему. Анекдоты можно было рассказывать в любой компании. А в России меня научили понимать жест опасности — кто-нибудь, не поворачивая головы, скашивал глаза в сторону. Это означало: осторожно, вон тот — стукач.
В конце концов я научился понимать, что некоторые знакомые слова могли быть связаны с незнакомыми понятиями. И не только такие абстрактные, как “дружба” или “верность”, но и совершенно конкретные. Например, “вино”.
Я получил первую стипендию, и мой сокурсник — единственное существо мужского рода в группе, — решительно заявил:
— Надо обмыть. Такая традиция!
— А чем обмывать положено?
— Как это чем? Вином, конечно.
— Ясное дело, вином. Я спрашиваю, каким — “Лыхны”, “Псоу”, “Хванчкара”?
Он посмотрел на меня с недоумением.
— Пойдем покажу.
В магазине было всего два сорта, совершенно незнакомых, — “Солнцедар” и “777”.
— Дайте нам три семерки, — решительно сказал сокурсник.
Мы сели на скамейку в парке, и он достал из портфеля стакан.
— Что, прямо здесь? Без закуски?
— Конечно. Ты — первый.
— А что говорить надо? — сказал я, с сомнением принюхиваясь к мутной жидкости неопределенного цвета. Вином не пахло.
— Скажи: “Чтоб не последняя” — и пей залпом.
— Ну, чтоб не последняя.
Вкус был похож на сильно прокисший лимонад. Через несколько минут, еще до того, как он допил бутылку, я почувствовал, что пьян. Я не мог сдержать тошноты, что позор удваивало. Не помню, как оказался дома — сам как-то дошел или он дотащил.
Больше предложений обмыть не поступало.
В России настоящего вина не пьют. Не потому, что вкуса не чувствуют, а из принципиальных соображений.
Настоящее вино — ритуальный напиток. Его нужно пить в больших компаниях за обильным столом. Не торопясь, чтобы не забыть никого из присутствующих. И не просто пожелать здоровья, но обязательно помянуть предков. Потому что вино тесно связано с памятью. Оно — тяжелит, тянет человека к земле, корням… Смысл винного застолья — испытание. Нужно выпить очень много, но не опьянеть. Во всяком случае, вида не показывать и домой дойти самостоятельно. На худой конец, немного покачиваясь.
Русская водка — совсем иное. Ее пьют, чтобы забыться, заглушить боль, воспарить над землей, почувствовать себя свободным. Если не опьянеть, не наделать глупостей, то не стоит и начинать. Водка — напиток забвения.
За столом, где пьют вино, царит строгий порядок. Иерархия соблюдается.
За столом с водкой — равенство и братство.
Дай солдату перед боем вина — он, пожалуй, маму вспомнит и затоскует.
А от водки — в бой побежит, позабыв про натертые портянками ноги.
Я в России не пью. Вино — не с кем, а водки — не хочется…
Прошло много лет с того дня, как я сел в поезд и уехал из города. Тогда я, конечно, не понимал, что переехать из Сухуми в Россию невозможно. Потому что это не поступок, а длительный процесс. Он не закончился до сих пор — я все еще в пути. И вернуться нельзя — города, из которого выехал, уже нет. Дело не в том, что там была война и много домов разрушили, а людей поубивали или выгнали. Даже если бы войны не было, я бы не смог возвратиться.
Пока переезжаешь, все меняется — дома, деревья, улицы, друзья… И главное, без тебя и ты ничего об этом не знаешь.
— Привет! Куда спешишь? Что, не узнал?
— Кажется, нет… простите.
— Да мы же за одной партой сидели! Я — Валера Кейян.
— Боже мой! Кейян — океан! Быть не может!
Может, может… А куда делся тот, низенький и тщедушный?
Иногда кажется, что реальный Сухуми разбился, как стекло, и осколки разлетелись во все стороны. Я ищу его в других, далеких местах. Однажды нашел кусочек в Париже — маленький такой пятачок: угол дома, скамейка, платан… И уходить не хотелось. Так бы и сидел всю жизнь.
И в Антверпене находил, и в горах под Турином. Еще во сне вдруг оказывается, что самый красивый особняк Страсбурга находится в Сухуми. И мы в нем живем.
А в Москве… разве что в нашей квартире хранится медная дверная ручка из дома, который построил дед. А дверей-то и нет, так что ни выйти, ни войти.
Да еще пепельница.
____________________
(Опубликовано: Знамя. 2008 г., № 6.)
Мне года три. Я гуляю с дедом, сидя у него на плечах, — на берег в кофейню. Мы идем по длинной дороге от дома к воротам. Справа — наш сад: хурма, вишня, шелковица, несколько яблонь и одно дерево сливы. Забора нет, и по траве бегают чужие кошки. Слева за забором тоже растут деревья, но там нет травы и по голой земле бродят куры и сосед — мингрел дядя Алеша с лопатой.
— Сашка, куда собрался?! Слезай с деда, иди помоги! — кричит он мне.
— Дядя Алеша, где вы видели, чтобы еврей землю копал! — я покачиваю перед собой рукой ладонью вверх для убедительности.
В нашей семье землю никто не копал. Все мужчины были электрики — и дед Исаак, и мой отец, и два его брата — Шура и Мура. И самый старший — Арон тоже стал бы электриком, если бы вернулся с войны. Но он пропал вместе с подводной лодкой где-то в Черном море. Правда, евреями были не все. Только мы с отцом. Остальные — крымчаки. Папа тоже родился крымчаком, но однажды во время войны его вызвали в особый отдел и строго спросили, кто он по нации.
— Как кто? Крымчак.
— Врешь! Нет такой нации. А есть предатели родины крымские татары. И если ты крымский татарин, то мы немедленно сошлем тебя в Среднюю Азию к скорпионам. Так что посиди в карцере и подумай!
На следующий день сцена повторилась. Спросили про родной язык. Папа по-крымчакски ничего не знал, кроме ругательств. И он выругался.
— Татарский язык! — уверенно сказали особисты. — А по вероисповеданию ты кто?
— Атеист.
— Хорошо, мы тебе верим. А отец?
— И отец атеист.
— А дед, бабка?
— А дед в синагогу ходил.
— Ну вот видишь! — обрадовались особисты. — Мы можем записать тебя евреем. Так что выбирай: или крымский татарин — и Средняя Азия, или еврей — и оставайся в свое удовольствие на передовой.
— Еврей! — уверенно сказал папа.
— Ну вот и хорошо, — облегченно вздохнули особисты. Не хотелось им отпускать папу к скорпионам, тем более недавно его к Герою представили, и тут — на тебе! — татарин-предатель… — Иди сынок, отдыхай.
— Служу Советскому Союзу! — обрадовался папа и пошел воевать дальше.
В части, где он служил, быстро узнали, что у них появился новый еврей и на следующий день после боя какой-то сержант обозвал папу жидовской мордой. Сильно разгоряченный папа немедленно расстрелял его из автомата Калашникова. Его лишили всех наград и отправили в штрафбат зарабатывать новые ордена и медали. Так что, взяв Прагу и Берлин, папа вернулся в Сухуми другим человеком — он стал инвалидом и евреем. Поэтому на работу его нигде не брали. И он выбрал свободную профессию электрика-надомника.
Евреев папа не любил.
И мама тоже не любила. Она гордилась своей фамилией, которая оканчивалась на “швили” — Бо-те-ра-швили… Почти Бараташвили: так называлась железнодорожная станция недалеко от нашего дома (то ли в честь известного поэта, то ли в честь какого-то революционера). Мамина фамилия однажды спасла всю семью. После войны власти решили, что в нашем городе живет слишком много иностранцев — греков, турков и прочей нечисти — и слишком мало грузин. И срочно решили искоренить несправедливость: всех негрузин выселить и поселить мингрелов, которые ютились где-то в горах вдали от цивилизации. Милиционеры стали ходить по домам и проверять фамилии их жильцов и владельцев: если фамилия оканчивалась на “идис” или на “оглы”, то в двадцать четыре часа таких отправляли вон из города (опять же в Среднюю Азию), а на их место завозили плачущих крестьян из горных деревень. Добрались и до нашего дома:
— Тук-тук, кто в домике живет?
— Бакши.
— Какой такой нации?
— Крымчаки.
— Нет такой нации. Видно, иностранцы. Собирайтесь немедленно!
— А невестка Ботерашвили…
— Что ж вы голову морочите! Сразу бы и говорили, что грузины, а то “крымчаки, крымчаки…” — и милиционеры ушли навсегда, а вся семья осталась дома и ни в какую Среднюю Азию не уехала. Правда, пришлось полдома продать мингрелам — на всякий случай. Но мама все равно гордилась своей фамилией и своим паспортом, в котором было написано “грузинка”.
Однако знатоков фамилий в городе становилось все больше и больше. И вот однажды перед самым моим рождением стали проверять у всех паспорта. И один такой знаток заметил в мамином паспорте непорядок:
— Ваша фамилия Ботерашвили?
— Да!
— А почему написано “грузинка”? Это еврейская фамилия.
— Как так еврейская? Вы что, не видите — на “швили” оканчивается?!
— Ну и что, что на “швили”, все равно еврейская.
— Вы что, не понимаете? Вспомните Бараташвили хотя бы… И сестра у меня в Ростове тоже грузинка. И никаких вопросов к ней в России нет…
— Насчет сестры меня не касается. Были бы Бараташвили, тогда другое дело. А раз так, то и запишу вас еврейкой…
И записал… Поэтому, когда я родился, уже оба родителя у меня были евреи. В отличие от моей сестры, которая родилась до этих событий. То, что я родился евреем, маму огорчало…
Здесь надо сказать, что мама не была антисемиткой — Боже упаси!
Тем более что среди близких было немало евреев. В том числе ее мама — моя бабушка, и ее папа — мой дед. Но сама она еврейкой быть не желала — слишком трудное и ответственное это дело.
Те, кто не жил в Сухуми, могут этого не понять. В других местах, вероятно, все обстояло иначе, но у нас национальность определяла и характер, и судьбу, и профессию… Дело вовсе не в том, что евреев не любили — у нас в принципе никого не любили: ни абхазов, ни мингрелов, ни армян, ни греков… То есть сами себя они, конечно, любили — абхазы абхазов, мингрелы мингрелов и т.д., но друг друга — ни в коем случае! Все рассказывали друг про друга анекдоты и всякие истории, из которых ясно следовало, что абхазы — ленивые и тупые, мингрелы — наглые, армяне — хитрые, русские — алкаши и нищие, евреи — богатые, умные и изворотливые…
Во всех этих анекдотах и историях ничего обидного ни для кого не было — одна голая правда. Абхазы ленивы и глупы, потому что им незачем стараться — нация титульная, им положено быть во главе, и любой новорожденный абхаз мог твердо рассчитывать на место какого-нибудь начальника. Мингрелы наглые, потому что и они в своем праве — Абхазия всего лишь часть Грузии, а мингрелы — “лучшие из грузин”. Армяне хитрые — у них нет другого способа выжить: земля-то чужая, надо выкручиваться… Русские, привыкшие быть национальным большинством, испытывали стресс, неожиданно оказавшись в явном меньшинстве, и быстро спивались.
Что касается евреев, то у них был свой способ спасаться от всеобщей нелюбви. Евреев было два вида: русские и грузинские. Русские евреи не ходили в синагогу и выбирали себе интеллигентные профессии — они становились врачами, адвокатами, учеными и учителями музыки. Во всем они старались быть лучшими: быстрее всех играли на рояле, решали математические задачи и надежно лечили кариес и ишиас. “Черт с ними, пусть они нас не любят, — думали русские евреи, — зато уважают: мы самые умные и нам есть чем гордиться!”. И они гордились. Они ходили по городу, подняв голову вверх и заложив руки за спину. Дав друг другу обет быть самыми лучшими, они ревниво следили за успехами ближних и дальних. И горе тому, кто не давал повода для общей гордости — позор отступникам!
Грузинские евреи во всем отличались от русских — они ходили в синагогу, тщательно соблюдали все обряды, говорили только по-грузински и презрительно относились к интеллигентным профессиям. Грузинские евреи занимались торговлей и другой коммерцией — открывали, например, подпольные цеха, которыми официально руководили абхазы и мингрелы. Они не хотели быть самыми умными — мелкое тщеславие несолидно! — они стремились к надежному богатству.
Грузинские евреи были очень богаты и ходили по городу с еще более гордым видом, чем евреи русские. К тому же они были гораздо толще и потому прямо лоснились от самодовольства. Они очень много ели — не оттого, что это была единственная настоящая радость в их жизни, а от постоянного страха за свои богатства: этот страх они заедали и запивали.
Моя мама была наполовину русской, наполовину грузинской еврейкой — и эти обе половины ее не удовлетворяли. Она поступила в университет на математическое отделение, но из-за войны его не окончила. Тогда же — во время войны — попала к своим грузинским родственникам и очень быстро возненавидела их образ жизни. “Судьба не дала мне стать русской еврейкой, но грузинской я ни за что не стану!”— решила мама и вышла замуж за крымчака.
Крымчаки — народ особый. Вернее, они вообще не были никаким народом — и отнюдь не из-за своей малочисленности. Просто как у народа у крымчаков не было общей идеи. Они не были ни хитрыми, как армяне, ни умными, как евреи. Из всех известных способов избавления от окружающей нелюбви крымчаки выбрали свободу — не общую “цыганскую”, а индивидуальную. То есть они наплевательски относились не только к жившим вокруг народам, но и к самим себе. Да и внешне они так мало походили друг на друга, что неясно, к какой расе принадлежали: то ли к негроидной — как мы с отцом, то ли к европеоидной — как мой дед, то ли к монголоидной — как моя бабка…
Между собой крымчаки почти не общались, а если общались, то ссорились. Например, старший брат моего отца — Мура — с незапамятных времен с ним не разговаривал, и причины ссоры никто не помнил. Среди крымчаков подобные отношения были, пожалуй, правилом.
В отличие от всех народов, населяющих наш город, крымчаки никогда не гордились своими достижениями. И не потому, что их совсем не было или же они были незначительны — это еще как посмотреть! Пусть среди них и не было ни Достоевского, ни Эйнштейна, но всеми любимые чебуреки изобрели именно они. И “пинерли”, которое подавалось в кофейнях и ресторанах под именем “аджарские хачапури”, тоже. Однако об этом никто не знал, кроме, конечно, самих крымчаков. А они об этом не распространялись.
Все разговоры разноплеменных компаний в кофейне в конце концов сводились к утверждениям, что Христос, Карл Маркс и художник Модильяни были евреями, Лакоба — абхазом, а Сталин и Шота Руставели — грузинами. Зато евреи едят безвкусную мацу, а грузины — изумительные чохохбили и сациви… В этих спорах крымчаки подтрунивали над всеми и никогда не выступали с заявлениями, что всемирно известный напиток “йогурт” изобрел безымянный крымчак.
Им было действительно наплевать на национальные приоритеты.
Почему крымчаки так часто выбирали профессию электрика? Может быть, нравилось нести людям свет и тепло? Но ничего ангельского (равно как и дьявольски-люциферовского) не было в них. Даже национальные ругательства лишены всякого оттенка мистики: никогда не поминалась нечистая сила и не затрагивались темные вопросы пола. Все ругательства связаны с темой испражнений и ничего, кроме немыслимого количества дерьма и мочи, не содержали.
Крымчаки — люди приземленные. И, вероятно, электричеством занимались в силу естественного тяготения всего живого к солнцу и тому, что может его заменить. Впрочем, о тяготении крымчаков к электричеству тоже никто не задумывался и на сам этот факт внимания не обращали. Просто, когда надо было починить проводку, обращались к моему отцу или к его братьям, а о том, что те крымчаки, — не вспоминали. И они занимались электричеством безотносительно к национальному призванию.
Принцип личной свободы торжествовал во всем — женились на женщинах любой национальности, ели все, что каждому нравилось, одевались как попало. И больше всего ценили независимость… Вернувшись с войны инвалидом, мой папа повел себя как настоящий крымчак — он не стал ходить к еврейским докторам, а поняв, что спасти его от неподвижности сможет только постоянное движение, сел на велосипед и до самой старости ездил по городу, как неразумный мальчишка. Евреи, которые знали, что папа волею случая теперь к ним принадлежит, недовольно косились в его сторону.
Впрочем, и они скоро осознали, что евреев папа не любил.
* * *
Когда я родился, к маме явились ее грузинские родственники:
— Какой хорошенький! Надо быстро сделать обрезание.
— Ни за что!
— Ты сошла с ума — вздумала шутить с Богом?! Неужели ты не понимаешь, что своим упрямством ты закрываешь малышу путь к Нему!
— Бог далеко, а вы рядом. Я не буду делать сыну обрезание.
— Ты об этом будешь жалеть… Но если так хочешь нас покинуть, возьми свою долю наследства и ступай с миром.
— Мне не нужны ваши деньги!
Но грузинские евреи — как люди набожные — прекрасно понимали, что нельзя отпускать человека на все четыре стороны с пустыми руками. И они отдали маме ее долю.
Поскольку в этом специфическом случае деньги играли символическую роль, то и сумма оказалась чисто символической. Мама, зараженная идеей символической игры, приобрела на эти деньги пианино “Сакартвело” (что в переводе с грузинского означает “Грузия”) — вещь вполне бесполезную в доме электрика и математика-домохозяйки.
Черный ящик стоял в комнате, непроницаемый и загадочный, как священный камень мусульман.
Обрезания мне, конечно, не сделали. Но поскольку наречь ребенка было необходимо, а подходящего обряда не находилось — не крестить же в самом деле! — то решено было меня “звездить”. Содержания этой акции я уже не помню, но точно знаю, что самое активное участие — кроме мамы и папы — в ней приняли папина школьная подруга Аня и ее муж, майор милиции Вася — коренастый, круглолицый и очень жизнерадостный человек.
Так я стал звездным мальчиком и приобрел звездных родителей — тетю Аню и дядю Васю.
Они играли важную роль в моей жизни: у дяди Васи был ветхий “Москвич”, на котором он часто вывозил всех нас за город на пикники, где мы купались, жарили шашлыки и вообще веселились.
Когда я учился в первом классе, на школу обрушилось модное поветрие — почти весь класс записался в музыкальную школу. И мама с тревогой поинтересовалась: “А ты не хочешь учиться играть? Может быть, пойдем запишемся?… Вот и пианино без дела стоит…”.
— Нет, не хочу.
— Ну, хорошо… — облегченно вздохнула мама.
По вечерам, когда родители уходили на берег в кофейню, я присаживался к пианино… И вот однажды — года через два — вернувшись раньше обычного, мама с папой услышали, как я играю нечто бравурное в бетховенском стиле.
— Что это? — испуганно спросила мама.
— Да так… Это я сочинил.
Родители молча переглянулись. Вероятно, в тот момент папа понял, что электрика из меня не получится.
Пусть и с некоторым запозданием, меня ожидала еврейская судьба местечкового вундеркинда. И мама отвела меня в музыкальную школу…
Символический дар маминой родни действовал исподволь, но наверняка.
В четвертом классе я впервые серьезно влюбился в девочку из своего класса. Это была тоненькая изящная грузинская еврейка с пышными черными волосами. Мама, конечно, пришла в ужас и попыталась избавить меня от пагубной страсти с помощью едких сарказмов. Причем объектом нападок выбрала не девочку, а ее предков: “Ты всегда любил животных, но объясни, пожалуйста, почему тебе так нравятся именно бегемоты?”
Мама моей избранницы была женщина необъятных размеров с бородой и усами…
Но ни мамины сарказмы, ни злые шутки старшей сестры не действовали — я молча страдал.
Во второй раз я влюбился уже в зрелом шестнадцатилетнем возрасте. Она была русская еврейка.
Это было очень серьезно! Я и сейчас уверен, что любовь Ромео и Джульетты не идет ни в какое сравнение с тем, что испытал я. Классическим героям мешали обстоятельства, а любовь от преград растет и, если преграды неодолимы, просто-таки вскипает. Нам ничто не мешало, и преград не было. Утром я провожал ее в школу, потом из школы домой, где был почти немедленно принят в лоно семьи на правах потенциального жениха. Там в ее комнате мы уединялись до позднего вечера. Потом я ненадолго забегал домой, где меня ждала взволнованная и все понимающая мама. Делал вид, что собираюсь лечь спать, и незаметно ускользал, чтобы дежурить всю ночь под ее окнами в бесплодных надеждах увидеть возлюбленную за кисейной занавеской. Собаки ко мне быстро привыкли и принимали за своего…
Мне никто не мешал, но страсть моя не иссякала, а увеличивалась с каждым днем. Был ли я счастлив? Нет, я был глубоко несчастлив, несмотря на явную взаимность в любви и помощь ее родителей! Сама неизбежность пошлого “happy end’а” приводила меня в ужас. В самом деле, почему меня там принимали за своего, на каком таком основании? Ценили меня как бывшего вундеркинда?
— Ну да, вундеркинд-шмунеркинд… Нет, конечно, если что-нибудь получится, то почему бы и нет… А если нет, то не век же на рояле играть! Женится, успокоится, остепенится… Что, мы ему дела не найдем?! В конце концов, можно заняться фотографией для надгробных памятников — очень перспективно. Ну, если он действительно окончит консерваторию, станет преподавать… На этом много не заработаешь, но жить тоже можно. И потом, мальчик из хорошей семьи!
Они делали вид, что считали нашу семью хорошей — несмотря на бедность. Потому что мой отец — какой-никакой, но — еврей.
— Ну что, немного неудачник… Бывает…
Они принимали меня — в своей сытой самодовольной семье — за своего, а я своим не был и не хотел быть. Я хотел доказать им, что я — сам по себе — чего-то стою…
— Ой, ну пусть доказывает… Что, мы не знаем, чем это кончится?!
И они улыбались мудро и снисходительно.
— Все образуется… Он повзрослеет, поумнеет и сам все поймет.
Я чувствовал, что меня затягивает куда-то в теплое и темное пространство, похожее на улей, откуда уже никогда не выбраться. И отчаянно сопротивлялся! Правда, сопротивление и борьба носили, так сказать, внутренний характер. К свиданиям я относился гораздо пунктуальнее, чем к занятиям, и в музыкальном училище почти не появлялся. Но когда мама заявила, что пора перестать бить баклуши и надо ехать в Россию учиться, я с радостью согласился…
Через год на каникулы я приехал с девушкой.
— Познакомьтесь, — сказал я родителям, — это мой друг. Мы вместе учимся.
— Очень приятно, — сказали родители.
С этим другом мы больше никогда не расставались. И я не знаю, как это назвать — дружба, любовь, привязанность или как-то еще… Мы об этом никогда не говорим — она этого не любит.
И еще не любит, когда я напоминаю, что она — еврейка.
Впрочем, я этого тоже не люблю, потому что считаю себя крымчаком.
_______________________
(Опубликовано: Знамя. 2007, № 11. Перепечатывается с сайта: http://magazines.russ.ru/.)