Станислав Божко
Стихи, проза:
АБХАЗСКОЕ ИНТЕРМЕЦЦО
Он лежит ничком, вцепившись пальцами в дужку уже проржавевшего ведра, едва различимый в грязной траве, терпеливо оплетающей его тело. Житель прайда, ютящегося в одной из ячеек в серой девятиэтажной стене, не вернувшийся с водопоя.
Дитя смеется, а, кажется, — плачет.
Ложка звякает о тарелку.
Море шумит, ничего не знача,
Время чешет усы о стрелку
старых часов. Это все — Сухуми,
Эра, кажется, Водолея.
Старый пекан, утонувший в шуме
Собственных листьев, людей добрее.
Город мешает обед с обедней.
Занят торговлей, войной, любовью...
Что касается двух последних,
То обходится малой кровью,
Ибо, большая — уже пролита,
Новой богам пока что не надо...
Кошка, подобьем метеорита,
Падает на дорожку сада.
Звезды мерцают, ветшают вещи,
Зреют плоды, верещат котята.
Скоро, натужась, Боян бо вещий
Вмажет аще кому хотяше,
Песней, о шизых — орле и деве,
Волке, метелящем чьи-то кости,
Белке, что примостясь на древе
Желуди мечет в кота со злости,
Цепи златой и том сукинсыне,
Что приковал себя к ней навечно,
И о поручике, что в пустыне
Пал, задохнувшийся пылью млечной.
Дождь. Побережье в ажурной пене,
И бугенвилии куст лиловый
Учит, что patria ubi bene,
Впрочем, она же — и где хреново.
Сядь на террасе, туда, где слива
Тянет к прибою плоды и ветки.
Скоро закат поперек залива
Стрелы запустит, как лучник меткий.
Вот и окончилась наша эра.
Камни, обточенные до блеска,
В нас же летят. Так какого ж хера
Тени ловить на сожженной фреске.
И на отчаянный вопль: Talassa!
Мать твою...! — слышать от ветхой тени...
Полночь. Волны золотое мясо
Тихо скулит у моих коленей.
(Перепечатывается с сайта: http://www.stihi.ru/.)
_______________________
ВРЕМЯ ГОДА — ВОЙНА
И вот зола… Она осталась от того, чего нет и не будет более.
И вот зола именно в этой точке…
Не здесь, но там, как нуждающаяся в рассказе история.
Жак Деррида
«Время года — осень. Год — 92-й. Война на Кавказе». Эта фраза из старой записной книжки звучит сегодня, как перевод с латыни. Я нацарапал ее ночью, лежа на мешках с мукой в трюме кораблика без огней, на ощупь пробиравшегося к Сухумскому порту. С берега доносились автоматные очереди. Ветер упаковывал их в теплую влажную вату. Смерть была далекой и пахла морем.
Потом была зима 95-го и горящий Грозный, уже насквозь пропитанный смертью. В сумерках я полз по холодному пахнущему мазутом месиву, бормоча: «Хорошо умирает пехота, и поет хорошо хор ночной…», и, когда приподнимал голову, видел только бугорки шинелей, припорошенных нетающим снегом. Пехота умирала плохо, хор скандировал что-то несусветное: «Национальная безопасность… Распад России….Реформы…» А в жаркой мгле, пахнущей ужасом и соляркой, плыли, покачиваясь, тени в черных полумасках — саранча, окруженная огненной оболочкой и маленькими смерчами пепла. Когда они исчезали и замолкал остывающий всю ночь бетон, откуда-то из развалин приползала старуха, позвякивая жестяным ведром, и все рылась в золе, отыскивая обгоревшие кости.
Я попал туда в составе правозащитной группы и сразу же оказался внутри движущейся в режиме перемалывания всего окружающего машины уничтожения. Отдельные узлы этого устройства иногда ломались, и тогда через образовавшиеся щели удавалось вытянуть наружу десяток-другой потенциальных жертв. Но в целом она работала достаточно эффективно, и все больше людей, словно персонажи рассказа Кафки, сползало в зону «низших областей смерти». Они еще подергивались, пытаясь не только выжить, но и собрать заново распадающийся вокруг них привычный мир. Внезапно возникающий из зазеркалья самолет-штурмовик или залп градового огня не оставляли им ни одного шанса. Впрочем, вместе с человеком уничтожались и его окрестности: дорога, кошка, дом, дерево.
Иногда мне казалось, что выгорали сами смыслы, корневая система того, что осуществилось, но не сумело продлиться. Оставалась только зола. И история золы. Все остальное: родник, превращенный в воронку с изувеченными трупами по краям, автобус с детьми, подорвавшийся на противотанковой мине, сожженная библиотека — было только довеском к тому, что уже совершилось в глубине. И поэтому выпадало в осадок, становясь недоступным для понимания и оценки. Пока ты не догадывался, что единственное условие, при соблюдении которого увиденное сохранит себя, состоит в твоем отказе от понимания и оценки. Просто есть мир и есть глаз. И — ничего между ними.
Камин
Я смотрю на мокрые, выцветшие, как старая фотография, пальмы и на черные фигурки гвардейцев мхедриони, бегущих ко мне, кажущиеся почти неподвижными на фоне прибоя. Мертвая обугленная коробка со скрученными огнем межэтажными балками и застывшими водопадами битумной смолы в водостоках. С почти невесомыми коконами, хранящими форму книг на стеллажах библиотеки. Иногда, вслед за порывом ветра, из них с едва слышным шуршанием выпархивают хрупкие пепельные махаоны. Но лучшее, что сохранилось во мне, — это изразцовый камин в гостиной с провалившимся полом и небом вместо потолка. Маленький голубой камин. Висящий в пустоте.
Трудно быть Богом
Он пришел к нам осенью 92-го и был единственным, кто разбирался в военном деле. Держался отчужденно и не любил вспоминать о службе в армии, а я все не находил предлога для разговора об интересующих меня вещах. В Абхазии мы разминулись. Когда он добрался до Сухуми, я вылетел в Гудауту на российском военном вертолете, набитом беженцами. До сих пор помню толпу под черным дождем, молча штурмующую выпотрошенное металлическое яйцо, блестящие полупрозрачные дождевики десантников, барахтающиеся на вытянутых руках и исчезающие в люке фигурки детей, потом вой надрывающейся от перегрузки турбины, мелко вибрирующие, почти расплющенные друг о друга тела, узел с младенцем, раскачивающийся на пустой пулеметной турели, а через полчаса косое падение на посадочную полосу и сноп искр от лопастей, бьющихся о мокрый бетон.
Зимой он улетел в Ткварчели — шахтерский поселок в лесистых горах, уже задыхающийся в блокадной петле. Там умирали прямо на улицах, и было много такого, что «достало» его. То, что видишь внутри горячих точек, как правило, невозможно переварить. И начинаешь терять равновесие. Я пытался восстанавливать его «челночными» переходами через линию фронта. Зло, как, впрочем, и добро, распределялось почти равномерно между теми, кто совершал его, и оснований для выбора чьей-либо стороны не находилось. А ему не повезло. Город агонизировал, и те, кто был извне, сжимали петлю все туже. Тут, собственно, и думать было нечего. Я знал, как это бывает. Людям, которые делят с тобой последний хлеб или умирают у тебя на руках, не будешь втолковывать миротворческий кодекс. И он выбрал сопротивление. Через месяц он подорвался на мине. Словно прошлое ( в той жизни он был сапером) настигло его. Ему ампутировали обе ноги, а еще через год, зимой, он выбросился из окна своей московской квартиры.
Улица Лакобы
Он шел по дну улицы, замирая, когда от близкого разрыва начинал вибрировать густой, слегка солоноватый воздух. Черное, почти сливающиеся с темнотой пятно страха, скользящее защитным зигзагом, как призрак потопленной субмарины. И когда он оказался рядом, я услышал внятные позывные: «Ребята, только не стреляйте….»
Сердцевина репейника
Он лежит ничком, вцепившись пальцами в дужку проржавевшего ведра, едва различимый в грязной траве, терпеливо оплетающей его тело. Житель одной из ячеек в серой девятиэтажной стене, не вернувшийся с водопоя. Ракетные удары из-за реки, изредка оканчивающиеся долгим органным воплем вспоротого железобетона, слегка встряхивают залитый холодным светом склон холма, и тогда из пустеющих на глазах лиловых черепов репейника взлетает легкий пух и плывет над дорогой.
Автобус еще доползает сюда из центра, но в домах давно нет тепла и почти нет еды. Вечером, когда стрельба немного стихает, жители спускаются за водой и топливом на огромную болотистую свалку позади ржавеющих рельсов железной дороги, и те, кто возвращается, разводят крошечные костры на лестничных клетках, чтобы сварить болтушку из остатков кукурузной муки. А ночью хоронят убитых за пустыми железными гаражами.
Непрерывность облавы
Они уходили узкой тропой к перевалу — изгнанники, взявшие с собой только книги и живность: их тела странно перекашивались в горячем, плотном, как стекло, воздухе, текущем по склону ущелья. Тяжело нагруженные ослики из последних сил тянули вверх, к точке, где подъем превращался в спуск, и они навсегда уходили из сектора обстрела, становясь недостижимыми для высоких стройных парней в черных комбинезонах с короткими десантными автоматами в руках, уже перебегающих по саду, сжимая кольцо вокруг поселка художников. Их все же достали на последнем рывке, и ударили в упор — на поражение, так что обуглился холст и из отверстий в нем потянуло цементной пылью и дымом. Потом, когда с этим было покончено, кто-то заметил маленькую дверь позади картины и, сменив рожок, хлестнул по замку короткой злой очередью. А там, в чулане, косо, сверху вниз, повел дергающийся ствол вслед за сползающим по стене человеком, и пули, выходя из тела, выбивали сначала куски штукатурки, а потом застревали в досках пола.
Ужинали жареной картошкой с холодным колбасным фаршем, пытались играть на бильярде, но скоро засыпали вповалку по углам комнаты тяжелым сном очень уставших людей, а утром снова шли в город мимо хлебных очередей и разбитых витрин, мимо питомника с пронзительно кричащими от голода обезьянами, в город, привычно глотающий смерть, лежащую в их подсумках, или ждущий ее уже подвешенную к крыльям штурмовиков, тяжело взлетающих с близкого аэродрома.
После ликвидации
Он сидит на низкой уютной скамье у ворот санатория. В черном комбинезоне с закатанными рукавами. На груди нашиты чехлы для автоматных рожков. Уже вечер, и они пусты. Кисти рук опущены в ворох сухих виноградных листьев. Его тело растянуто судорогой долгого напряжения, но и расслаблено одновременно, как это бывает с крестьянами после тяжелой многочасовой работы. Он немного похож на старую лозу, штурмующую решетку ограды за его спиной. Пока я подхожу, успеваю заметить набухшие чуть пульсирующие вены с красными точками от инъекций и большие черные зрачки, через которые можно попасть внутрь, не побеспокоив хозяина. Но я прохожу мимо, оставаясь для него туманным пятном. Слепым пятном, плывущим в воздухе, не касаясь растрескавшегося асфальта.
Сфера Шварцшильда
Когда грузовичок подбросило и развернуло поперек дороги, я, выбрасываясь на асфальт, увидел (одновременно со вспышкой ударившей рядом мины) два громадных багровых нарыва с черной клубящейся каймой, лопнувших над домами метрах в ста от нас.
Грохнуло так, что все окружающие звуки перестали существовать. Проводник подхватил мешок с хлебом и исчез в ближайшей подворотне. Отплевываясь набившейся в горло цементной пылью, я нырнул вниз, ударившись плечом о какой-то выступ, и побрел по коридору на слабый свет и запах дыма.
В голове гудело, и я не совсем понимал происходящее. Прежде всего нужно было догнать проводника и выяснить у него, где мы. Это была правильная мысль, и я уцепился за нее и не отпускал, пока не оказался в помещении с костром посередине и двумя десятками людей в узких зеленых повязках через лоб, черных комбинезонах и с автоматами.
Оглядевшись, я протиснулся к костру, где уже сидел проводник, подбрасывая в огонь лакированные обломки какого-то стенда. Там горело: «лучш… и лю…» Лучшие люди горят, подумал я, заметив молящегося на коврике по другую сторону костра молодого чеченца. Он еще не успел подняться с колен, как подвал «накрыли», После нескольких оглушительных ударов сверху один из снарядов пробил перекрытие. Взрыв разметал костер и людей, превратив воздух в едкую, непригодную для дыхания, непрозрачную взвесь. Кашляя и натыкаясь друг на друга, мы отступили в последний тупиковый отсек нашей идущей ко дну бетонной субмарины. Здесь были нары, и на них вповалку, прижимая к себе оружие, спали ополченцы. Кто-то сунул мне ломоть хлеба, тотчас же побелевшего от цементной пыли. Молот продолжал бить по подвалу. Подняв вверх свободную руку, я ощутил вибрацию перекрытий, отдающуюся ломотой во всем теле. Я сел на пол, привалившись спиной к нарам, и, закрыв глаза, ступил на едва различимую в летних сумерках тропу, петляющую между сосновых корней. И шагнул раз и другой по теплой, слегка покалывающей босые ступни коричневой хвое. Пока на ощупь.
Сталкер
Он ведет меня внутренними дворами, осторожно обходя чуть поблескивающие плитки битой черепицы. Иногда он надолго замирает, прижавшись к стене или дереву. Обменивается несколькими фразами с тенью, неслышно отделившейся от развалин. За спиной у тени — колчан с тремя «стрелами» для ручного гранатомета.
«Охотник спустился с холма», — бормочу я себе под нос, пока мы бредем по мертвому трамвайному парку между вагонов, похожих на косяк изувеченных рыб с клочьями тьмы вместо внутренностей. Передо мной, не исчезая ни на миг, чуть покачивается его худая спина в хорошо подогнанном бронежилете. Я напряженно слежу за ней, потому что не должен пропустить всегда неожиданный для меня бросок на землю, и стараюсь держать улыбку, когда, чуть повернув голову, вижу сквозь неслышно падающие комья асфальта или бурую прошлогоднюю траву его бесстрастное неподвижное лицо в метре от себя.
Идет третий день нашего знакомства, а мы все еще живы, и меня перестает раздражать его почти нарочитая медлительность. Я начинаю чувствовать скрытый ритм этого движения. Странный скользящий танец в синкопах между взрывами. Долгие томительные паузы и мгновенные, на выдохе, броски внутри тесных секунд, когда кто-то невидимый мне меняет прицел или прикуривает.
Соло штурмовика СУ-25
Впервые я увидел его в деле два с половиной года назад. В Сухуми. Появившись из ниоткуда, он с пронзительным воем вспорол прозрачный холодный воздух над мандариновым садом на склоне холма, заходя на невидимую мне цель в районе городского пляжа. Вдавливаясь щекой в холодную траву, я смотрел на сотни маленьких шариков — мир оранжевых планет, на мгновенье подвешенный в остановившемся времени. И исчезнувший вслед за взрывами на берегу моря.
Я сразу узнал этот звук и, падая в грязный снег, с трудом заставил себя посмотреть вверх. Он вынырнул из дыма, клубящегося над горящей девятиэтажкой, похожий на гигантскую саранчу, начиненную смертью. Потом продолговатые металлические личинки отделились от него и ушли вниз, туда, где метались, кричали и вжимались в фундаменты домов жители микрорайона. Рвануло, когда он уже исчез, и еще через секунду все звуки перекрыл неожиданно чистый органный гул лопающегося железобетона.
В конце января
Он брел по свежевыпавшему снегу в расхристанной, прожженной в нескольких местах шинели, подергивая остриженной наголо головой. Явно сошедший с ума солдатик весеннего призыва. Мимо редких цепочек боевиков в маскхалатах, перебегающих куда-то вниз к центру города, не замечая его. Мимо ревущих газовых факелов и беззвучных взрывов, сносящих лоджии в соседних девятиэтажках. Мимо подвалов, где холод, иней на стенах, плач, кашель. Где дети с гноящимися глазами и умирающие старики, закутанные в тряпье. И остановился, улыбаясь маленьким сморщенным лицом, рядом с почтой, где уже неделю лежал труп женщины — разноцветный пластилиновый комок, измятый взрывом, а потом затвердевший.
Инициация
Тебе 47, и ты еще не понял, что все-таки сумел родиться, протиснувшись в мгновенный, пахнущий кровью и бетонной крошкой промежуток между двух разрывов. Ты впервые вдохнул то, что стало здесь воздухом. Сразу же после приступа рвоты, отбросившего тебя в пустое черное небо. Не кричи и не закрывай глаза, если хочешь понять историю золы, рассказанную золой. Она последней сохраняет память об агонии тела. И только она расскажет о том, кто навсегда заблудился внутри ломкого серого лабиринта. Ползи. Нужно просто ползти, втягивая упирающийся мир в отверстие глаза, даже если смерть отложила личинки и в твоих порах.
Ветер с Сунжи
В этой короткой улице дует ровный холодный ветер, и, наверное, поэтому запах горелого мяса и солярки почти неощутим. Мертвые танкисты лежат ничком на залитом грязью асфальте. Рядом с остатками подбитого гранатометчиками танка. Я долго смотрю, как десятилетний чеченский мальчик пытается накрыть их куском грязного полиэтилена, но ветер портит все дело и мальчик уходит.
Две недели назад, в новогоднюю ночь, он тяжело пятился с проспекта, пытаясь уйти в темноту от белого, чуть вибрирующего сияния осветительной ракеты. Он судорожно водил башней, пытаясь найти хоть какую-то цель, пока спиной не уперся в тупик и понял, что это — конец. Он слушал, уже не ожидая команды на маневр, как хрипели, перемешивая мат с судорожными всхлипами, и захлебывались одна за другой рации в танках, горевших где-то неподалеку. Как корчилась от ужаса его человеческая начинка, которую он не мог защитить. Но последнее, что он ощутил перед тем, как ударил гром, — был ветер. Так приятно холодящий броню.
Окрестности человека
(места переломов и разрывов)
Внешний вид мертвых, до их погребения, с каждым днем несколько меняется. Цвет кожи у мертвых кавказской расы превращается из белого в желтый, в желто-зеленый и черный. Если оставлять их на продолжительный срок под солнцем, то мясо приобретает вид каменноугольной смолы, особенно в местах переломов и разрывов, и отчетливо обнаруживается присущая смоле радужность.
Эрнест Хемингуэй
Теперь от этого января ничего не осталось. Даже бездомных собак, частью съеденных, частью отравившихся трупным ядом. А иероглифы, оставленные на асфальте залповым огнем (письма империи мин) размыл стаявший снег. Раскаленное добела тело Города остыло, спекшись в холодный и скользкий комок из бетонной крошки, человеческих останков, мумифицировавшихся в разной степени разложения, и ржавеющего под зимним дождем исковерканного железа. Дождь оставил глазу только плоский размытый ландшафт с цепочками следов — шахматную доску, обрывающуюся в ничто. Постепенно путаница пунктиров, в которой отпечаток ступни после десятка ходов проигрывает помеченной взрывом пустоте, превращается в складчатый, заплутавшийся в самом себе мир, нелепый и беззащитный. А потом в теплой темноте прорастают семена, и бурьян надежно укрывает муравьев и землероек. Не помнящих родства.
Надежда
Ее начали бить в машине, сломали ребра, разбили лицо. До этого что-то кололи, чтобы разговорилась. Может быть, ей повезло, и она так и не приходила в сознание. Потом выбросили на обочину за поворотом на Гехи и обработали тело ногами, обутыми в добротные десантные ботинки на толстой литой подошве. Потом, присев на корточки, со вкусом перекурили, осторожно передавая друг другу горячий кофе. Их, скорее всего, было трое — крепкие, уверенные в себе ребята в камуфляже. На несколько минут они почти забыли о ней, а потом старший, лениво выругавшись, выстрелил ей в затылок.
Мы познакомились в середине того января, когда Город агонизировал под ударами штурмовиков и федеральной артиллерии, а трупы русских солдат, убитых ополченцами, и русских старух, убитых русскими артиллеристами и летчиками, растаскивали одичавшие собаки предположительно кавказской национальности. Собственно, мы были только броуновскими частицами, дергающимися на непредсказуемых траекториях, и в подвале барака на одной из окраинных улиц, казавшейся глубоким тылом, в разговорах обходили стороной все, что связано со смертью. Мы подшучивали друг над другом — чем незамысловатей, тем лучше. «Надежда, мой компас земной, смотри, не заблудись и захвати дождевик — сегодня ожидается град». Каждое утро она уходила по своим журналистским делам, возвращалась всегда в темноте, но тогда мне еще казалось, что с ней ничего не может случиться.
Через неделю я встретил ее на окраине Слепцовска. Она шла мне навстречу с лицом таким же белым и обреченным, как эта холодная белая вата у нее под ногами. Потом в гостинице, откинувшись на спинку стула, она рассказала мне, как на шоссе за Самашками машину, на которой она пыталась добраться в Грозный, атаковал боевой вертолет. Они с шофером еще на ходу выбросились по разные стороны дороги, сразу же став легкой и заманчивой дичью для тех, кто уже поджег их легковушку, и теперь ракета за ракетой окантовывали свое игровое поле. И она металась по грязно-серой стерне пока одна из них не ударила совсем рядом. Ее контузило, слегка присыпав землей, и она нашла в себе силы не шевелиться, пока все не кончилось..
В последние месяцы жизни она одевалась, как чеченка. Ее и похоронили, приняв за случайно убитую беженку. Она успела войти в Самашки и Серноводск во время спецопераций, когда мышеловка уже захлопнулась.
Зимняя война. 2000-й год
Она совсем не похожа на предыдущую — эта война. Усталость висит над всеми участниками плотным невидимым облаком, и люди почти равнодушно принимают и жизнь и смерть. Выживание здесь связано с владением оптикой предвидения. Правильно применяя ее, ты видишь резко и в максимальном приближении путь спасения себя и своих близких. И вовремя покидаешь заведомо гиблое место. Таким местом этой зимой стал Грозный. И тысячи людей бежали из него в поселки на трассе и в предгорья. Там было спокойно в ту войну. Никто из них не знал, что через месяц убежища превратятся в смертельные ловушки, окруженные двойным кольцом — спецназа и тяжелой артиллерии. И невесомое слово «ВОЗДУХ» станет предсмертным криком. Уцелеть там удастся очень немногим. И для тех, кто выживет, смерть станет обыденностью. Такой же, как ремонт пробитой снарядами кровли. Они перестанут плакать на похоронах. И будут смеяться над тем, что у нас вызвало бы ужас или омерзение. Над жадностью мародеров. Над привычкой военных покрасоваться «на рабочем месте». Девушка из Комсомольского (тотальные разрушения и больше тысячи погибших за несколько мартовских дней), смеясь, рассказывала мне, как боевой самолет после каждой атаки на их улицу, развернувшись, покачивал крыльями и выделывал балетные па. Похоже, все они знают, как им справиться с этой напастью. То-есть — с нами. Только нам, «этой напасти», что делать?
Гехи-Чу — поток, бегущий в никуда
Туман опускается на село вместе с сумерками, и темнота становится холодной, как одежда на телах убитых, лежащих у входа в ущелье. По некоторым из них, вдавленным бронетехникой в уже оттаявшую февральскую землю, можно пройти, не споткнувшись. Туман падает внутрь домов через развороченные крыши, цепляясь за остатки стропил, медленно заполняет двухметровые пробоины в стенах, похожие на люки затонувшей подводной лодки. Ближе к утру, но до этого еще далеко, он станет снегом в пустых полях позади села, и тогда на время исчезнут белые, с порыжевшими пятнами подсохшей крови проплешины брошенных уходящей в горы колонной маскхалатов.
Я лежу на кровати в комнате одного из немногих уцелевших домов и стараюсь увидеть, как неделю назад она толчками выбиралась из почти пересохшего русла Валерика, срезая изгиб, который он делает прежде, чем уйти в горы. Те, что шли впереди, что-то кричали в радиотелефоны севшими от холода и усталости голосами, а задние равнодушно, почти во сне, толкали детские санки и волокуши с ранеными на них. Их не беспокоили до того момента, когда вся колонна втянулась в ущелье, и только тогда лениво дали два или три «градовых» залпа по замыкающему отряду, словно бичом подхлестнув остальных.
Второе нашествие марсиан
Они приходят откуда-то с северо-востока. Устраивают пост на краю села. Они явно чужие здесь, и верхнее чутье подсказывает им, что нужно быть осторожными и не уходить далеко от брони. Через неделю они перестают мыться и днем неприкаянно бродят по улицам. В бушлатах внакидку на худых расчесанных телах. Они входят в дома через пробоины или дверь, что-то берут и молча уходят. Чужая жизнь и смерть течет мимо них и сквозь них. И они не всегда отчетливо представляют, куда деваются эти люди. Они не знают, что тот, кто сгорел, подорвался на мине, умер, заблудился в их сновидении, просто растаял в тумане, всегда оставляет после себя нечто большее, чем потерял, даже если потерянное — жизнь. Ночами они непрерывно стреляют. Вдоль русла реки, в холодный пустой кустарник на склонах холмов, в блики лунного света на черепице. А потом исчезают совсем. Оставляя позади мелкие окопы. Осыпающиеся на глазах.
Божья коровка, скорей улетай
В прозрачном февральском лесу под Самашками чуть в стороне от тропы мальчик увидел свежий листок. Большой, сочно зеленый с замшевой припухлостью, похожей на лягушачью спинку. «Таких не бывает», — подумал мальчик. Он с самой осени не видел ничего зеленого, кроме грязных, пахнущих пережженным мазутом бортов бээмпэ, каждое утро ползущих мимо его окон. «Ну, поиграй со мной», — шепнул он, и услышал в ответ: «Нет. Ты — первый. Попрыгай на мне. Не бойся — наступи». Он и прыгать не очень хотел. Что-то не так было с этим листиком. Определенно, не так. А шепот все звал: «Наступишь — унесу на небо». И когда мгновенный белый спазм взрыва бросил его на бурую мертвую траву, он успел подумать: «Не обманул. Унес».
Беженская одиссея
«Вот недавно зимой они бомбили Дуба-Юрт. И вот с гор шли люди. А у меня на руках ребенок двух лет. И мы от Итум-Калы через горы переправились и спустились на Ушкалу. Потом по рекам, по лесам добрались до Борзоя и уж там остались по подвалам, потому что нельзя идти было — суровая война. Нас там было человек тридцать. Но потом там уже никак нельзя было держаться, и мы решили пробраться на Атаги. И шли то по лесам, то по рекам. А там пост. Били нас самолетами и ракетами. Меня с ребенком посадили в машину… на Чири-Юрт, а сверху самолет. Прибомбили нас — трех женщин и двух мужчин, а я успела выскочить, прикрыла девочку. Ей задело немножко осколками плечи, и мы остались живыми. В тяжелом состоянии лежали. И сумки сгорели, и одежда. Ребенку совсем нечего одевать. И вот я по этим подвалам по разрушенным пошла искать. Колготочки нашла и остальное. А нас на посту трое суток не пускали отсюда, и хоронить не давали, и раненых отнести не давали. А потом дали, и я с ребенком у моей племянницы в Атагах жила».
К истокам терроризма
Беременная худая чеченка из Алхазурово. Рядом с развалинами дома. Вся пропахшая гарью и словно обуглившаяся изнутри. Ее четырнадцатилетнего сына несколько дней назад убили во время зачистки. У чеченцев редко бывает, чтобы погибли все. А у ней снаружи никого не осталось. И она клянется, что того, кто внутри, вырастит террористом.
По утрам в звенящей зеленой пустоте уходят в окрестности села пастухи. Потом — короткий взрыв на склоне горы или в распадке. И кого-то из них приносят без ноги, а кого-то складывают в большой холщовый мешок. Трое за эту неделю, четверо — за прошлую.
Валерик-2
Настойчивое журчание Гехинки где-то далеко внизу. Неожиданный всхлип реактивного миномета — и через несколько секунд тяжелый удар в горах. А потом земля опять спит в голубом непрекращающемся сиянии и поручик Тенгинского спецназа торжественно и чудно плывет над кремнистой дорогой между Валериком и Гехи-Чу. С вертушкой сопровождения над левым плечом.
Это мгновение
Весть оттуда. Как быть с ней? Она просто не проходит во внешний мир, отталкиваясь от чужого нетронутого бытия, и возвращается назад. К тому же я не могу высказать ее, пока снова не окажусь внутри. Что делать с тем «мерцающим объемом за порогом мгновения», внутри которого ползет искалеченнный мотылек из «зачищенного» сна Чжуан-Цзы? Когда я возвращаюсь, то здесь, снаружи, — немота, как если бы я проскочил станцию «Смерть», вышел на следующей и ждал поезда обратно. Но нет никакого «обратно»! Ты кричишь с насквозь простреливаемой тропинки, ступив на которую, уже не возвратиться. И платишь за крик ответным ударом извне. Уничтожающим не только тебя, но и само то место, где ты пытаешься высказаться.
Переход
«Послушай, — сказал он, стряхивая с почти невидимого лица капли осевшего на нем тумана, — нах — бууш — нах — люди, поедающие людей. Но если вглядеться, не люди, а смерть растворяет нашу жизнь. Без остатка. Помнишь, я рассказывал тебе о кислотных емкостях Заводского района. Полностью растворенная жизнь. Но с тобой это произойдет иначе.
Горы, до которых, как тебе будет казаться, еще несколько переходов, внезапно прогнутся навстречу, оказавшись совсем рядом. Так близко, что ты не сможешь вглядеться в детали. Ты будешь сосредоточен на ощущении нарастающей тяжести над переносицей. Пытаясь поймать ровно пульсирующую точку наибольшего натяжения, как-то связанную с готовой обрушиться на тебя лавиной. И одновременно с выстрелом твое тело, стремительно разрастаясь, вберет в себя текущий, как вода, ледопад, крошащиеся ребра ущелья и сухое дерево с обнаженными корнями, вцепившимися в твои внутренности. Набитые обжигающе холодным красным льдом».
Абхазия — Чечня — Москва. 1992 — 2000.
Опубликовано: Дружба Народов, 2001, № 7.
(Перепечатывается с сайта: http://magazines.russ.ru/.)
_______________________
УЙТИ И ВЕРНУТЬСЯ
Записки спасателя
Попасть на нее было легко. Раскачивался вагон метро, автобус во Внуково давил грязный снег, деловитые, как муравьи, люди с ночного спецрейса в Тбилиси, отрешенно улыбаясь, несли в самолет канистры с бензином.
Через неделю, лежа на мешках с мукой в трюме кораблика, плывущего в осажденный Сухуми, я писал в дневнике: “Время года — осень. Год — 92-й. Война на Кавказе”. Я хорохорился и делал ставку на ясность. Хотел привезти оттуда “Записки о Галльской войне”.
А с ночного берега доносились автоматные очереди. Ветер упаковывал их в теплую влажную вату. Смерть была далекой и пахла морем.
Потом, зимой 1995-го, я учился читать на грозненском асфальте иероглифы, оставленные залповым огнем, — письма империи мин. Людей там уже почти не было. Впрочем, как и собак, частью съеденных, частью отравившихся трупным ядом.
Между приступами рвоты я вдыхал то, что стало здесь воздухом, пытаясь понять историю пепла, последним сохраняющего память об агонии тела.
Спустя несколько лет я понял: что-то не так. Она продолжалась внутри и не хотела кончаться. Я все полз по холодному, пахнущему мазутом месиву мимо ржавеющего под зимним дождем исковерканного железа, и соло заходящего в пике штурмовика звучало крещендо.
Я попал туда в составе правозащитной группы и сразу же оказался внутри движущейся в режиме перемалывания всего окружающего машины уничтожения. Отдельные узлы этого устройства иногда ломались, и тогда через образовавшиеся щели удавалось вытянуть наружу несколько потенциальных жертв.
Размышляя над происходящим, делая пометки в блокноте, используя кассетник, а иногда — видеокамеру, я хотел сохранить (вместе с разумом) позицию отстраненного наблюдателя, постоянно ощущая, что это не удается. Накапливающийся опыт постепенно делал меня, его носителя, недоступным самому себе. Подобно охотнику Гракху я двигался в темноте, подгоняемый ветром, дующим из низших областей смерти. Попутно я учился вслушиваться в предсмертное косноязычие вещей. И в голос пепла, который шуршал о том, “что значит сгореть дотла”.
С какого-то момента я начал понимать, что выгорели сами смыслы, корневая система того, что осуществилось, но не сумело продлиться. Осталась только зола. И история золы.
Все остальное: родник, превращенный в воронку с изувеченными трупами по краям, склон холма с пустеющими на глазах лиловыми черепами репейника, пепельные коконы, хранящие форму книг на металлических стеллажах сожженной библиотеки, — было довеском к тому, что уже совершилось в глубине. И поэтому — выпало в осадок, став недоступным для понимания и оценки. Пока я не догадался, что единственное условие, при соблюдении которого увиденное сохранит себя, состоит в моем отказе от них…
Нужно просто смотреть. По возможности становясь тем, на что смотришь. И пытаясь взглянуть на мир оттуда, изнутри.
…он лежит ничком, вцепившись пальцами в дужку проржавевшего ведра, едва различимый в грязной траве, терпеливо оплетающей его тело. Житель одной из ячеек в серой девятиэтажной стене, не вернувшийся с водопоя. Ракетные удары из-за реки, изредка оканчивающиеся органным воплем вспоротого железобетона, слегка встряхивают залитый холодным светом склон холма, и тогда из пустеющих на глазах лиловых черепов репейника взлетает легкий пух и плывет над дорогой…
…я — мертвая обугленная коробка со скрученными огнем межэтажными балками и застывшими водопадами битумной смолы в водостоках. С почти невесомыми коконами, хранящими форму книг на металлических стеллажах библиотеки. Иногда, вслед за порывом ветра, из них с едва слышным шуршанием выпархивают хрупкие пепельные махаоны. Если повезет, то на крылышках одного из них можно увидеть несколько букв. Чуть выпуклых и угольно-черных — на сером…
ЗА ДВА ДНЯ ДО ВОЙНЫ
Пока он шел вдоль ограды стадиона, ему казалось, что кто-то тащит там, вверху, старый, нудно гудящий пылесос, и, вскидывая голову, он пытался думать о залитой солнцем пустоте, в которой безмятежно плыл невидимый чистильщик другой стороны неба.
С его стороны оно походило на отслужившее свое больничное одеяло, уже непригодное для ремонта и чистки.
“Пылесос” протащили куда-то дальше, но это еще не означало, что все кончилось, и, входя в забитую листом грязной фанеры дверь, он, поеживаясь, решил, что успеет заказать чашку кофе. В этот момент рвануло где-то не очень далеко, потом еще раз. Дверь распахнулась, зазвенев пружиной, и захлопнулась снова. Он сел за столик, равнодушно подумав о том, что Надежда запаздывает.
Он еще не знал, что ее больше нет, и не подозревал о той боли, которая поселится внутри на следующий день и не покинет его до конца жизни, возникая снова и снова, когда кто-то близкий не придет вовремя или просто опоздает на десять минут, если встреча уже назначена.
Он жил здесь уже месяц, и ему казалось, что и Город, и он сам все быстрее сползают куда-то в сторону и вниз, и это было как во сне — страховка сорвана, ущелье вращается вокруг тебя, и тело исчезает, оставляя на скалах оттиски собственного распада.
Потом он вспомнил, как неделю назад, на исходе сырой декабрьской ночи, вышел на федеральную трассу, зачем-то сделав несколько фотоснимков уходящего в туман мокрого полотна, и побрел навстречу колонне бронетехники, ревущей где-то совсем неподалеку.
Потом он увидел потолок квартиры, в которой оказался вчера, множество аккуратных розовых точек на нем и застывшие, припудренные цементом темные капли на беленых стенах. Как будто вся энергия взрыва ушла сначала внутрь тела, а потом выплеснулась наружу сквозь поры.
Он знал, что время, отпущенное Городу, истекает, но его все же еще хватало на то, чтобы заказать чашку кофе. Чашка попалась с трещиной по краю и отбитой ручкой. Впрочем, кофе был неплохим.
УЙТИ И ВЕРНУТЬСЯ
Он попал на войну прямо из столичного НИИ, давний поклонник ГэПэ1 — методолог, аналитик и альпинист, и сначала думал, что все будет как в их Игре, когда черные человечки на листках бумаги начинали двигаться по внятным траекториям. В нужном направлении и к нужной цели. Той, которую как-то незаметно, но всегда верно определял Мастер.
Композиции, возникающие в прицельной рамке, выглядели совсем иначе.
Вскоре происходящее стало напоминать ему первый срыв в горах, когда тело волокло по крутому шершавому склону, а он все не мог зацепиться.
Как-то незаметно он оказался в частях, занимающихся ликвидацией. Его хватило на месяц, а потом удачно подоспела контузия. Он вернулся домой. Казалось, все было в порядке, но лицо почти непрерывно подергивалось, мгновенно меняя беззащитную подростковую усмешку на посмертную маску. Маятником — туда и обратно.
Он был достаточно умен, чтобы держаться на плаву, и, кроме лица, ничто не выдавало его; впрочем, и с этим ему удалось справиться через год. Только с женщинами было плохо. Каждый раз так, как там, на пахнущей перезрелым виноградом окраинной улице приморского городка, когда десантный автомат все дергался и дергался в его руках, а человек у забора не падал, словно пули приколачивали его к доскам, только чуть оседал, продолжая говорить что-то, смотреть и говорить.
ТАНЕЦ С ДЕЛЬФИНАМИ
Он решил, что двигатель наконец-то накрылся, когда “вертушка”, зависнув над холодным зимним морем, похожим на запущенную свалку при стекольном заводе, стала описывать небольшие круги, как будто выбирая место для посадки. Он поежился, прикинув температуру воды, а когда выглянул в иллюминатор, в глаза больно ударило заходящее солнце, лучи которого пробивали гребни волн в тридцати метрах под ним. Он сразу понял, зачем кружится вертолет, и тут же равнодушно подумал, что сегодня он наконец сумеет заснуть.
И тогда — растрескавшиеся, как лунный пейзаж, мертвые лица, каждую ночь заселявшие его сны, исчезнут, станут танцующими в наполненных багровым закатным светом прозрачных жгутах телами дельфинов.
Они явно надеялись на долгую игру, и всё не сходили с круга, подстраиваясь под движения вертолета, и, когда все кончилось, он, сползая на спальный мешок, сразу закрыл глаза.
На аэродроме, уже в темноте, подбежал радист и сказал, что разрешение на посадку пришло три минуты назад, и не задержись они — их бы непременно сбили. По дивизиону была объявлена команда на поражение приближающейся цели.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…тебя ведут по приграничной тропе. Ночью. Через запах сырой хвои, пота, тумана, через запах распыленной на мелкие частицы человеческой плоти. Ты спотыкаешься о корень и внезапно оказываешься в другом месте. Внутри интимной, чуть вибрирующей открытости иного. По ту сторону звезды, камня, животного, дерева, тумана...”
ФИЛОСОФИЯ ПО КРАЯМ
Внутри ушных раковин потрескивало, как в испорченном транзисторе, и ему казалось, что там лопается подсохшая корка из крови и цементной пыли. Пыль была везде, и он постоянно удерживался, чтобы не расчесывать гноящиеся ранки на руках и лице. Пока ему везло. Осколка, даже самого мелкого, не досталось ни разу — это была только острая бетонная крошка, не проникающая глубоко внутрь тела, но его беспокоило другое. Уже несколько дней он почти ничего не слышал, вернее, слышал с какими-то необъяснимыми перерывами. Как будто кто-то неизвестный включал транзистор внутри головы, а потом, всегда неожиданно, — вырубал его. Это было опасно, потому что он уже немного ориентировался в том звуковом хаосе, который сопровождал движение под обстрелом, и потерять слух в этих обстоятельствах значило почти наверняка — перестать быть. К вечеру он оказался недалеко от университета, и, когда слух включился в очередной раз, он подумал, что бредит.
Бой шел рядом с ним. На углу улицы ярко пылал, булькая в огне, как закопченный туристский котелок, Т-80, только что подбитый гранатометчиком, а в тени военного фургона лежала белая мумия — забинтованный с ног до головы тяжелораненый ополченец, и кровь, пробиваясь через бинты, на глазах превращалась в бурые египетские пиктограммы.
Он подумал, что, если немного сосредоточится, то наконец прочтет “Книгу Мертвых” в оригинале, и тут же забыл об этом.
В пыли глохли автоматные очереди, но отчетливо звучала невозможная здесь человеческая речь, и он, стараясь не терять чувство юмора, решил, что в атаку подняли студентов философского факультета. “Хайдеггер, Кант!”* — кричали бодрые голоса, и опять: “Хайдеггер, Кант!”
В этот момент он перестал слышать, и его скрючило в приступе рвоты, когда он увидел, как из второго загоревшегося танка стала выползать черная масса, все уменьшаясь в объеме, словно кто-то быстро сжимал в невидимом кулаке тюбик с икрой, и он не мог понять: почему она не горит, пока не различил чуть колеблющиеся в почти кипящем воздухе контуры человеческого тела.
ПОЛОСТЬ ЗЕМЛИ
(Урок чеченского)
“Лятт киера”, — говорит он, не пытаясь перекричать канонаду.
Я притискиваю колени к животу и стряхиваю с лица сухие комочки грунта, падающие сверху. В некоторых из них остались грязно-белые нити корней.
“Корни неба, — шепчу я, — корни неба, застрявшие в земле”.
“Хвара дунея вайн дац”, — эта вселенная не наша, — говорит он
“Лятт киера — полости земли, — смеется он, — мы уже там, и просто не заметили перехода”.
СВЕТЛАЯ БОЛЬ НУЛЕЙ
Кости дергаются внутри тела, словно вибрация, не задержавшись в мякоти, пытается вытолкнуть скелет наружу. Слух парализован, и голову распирает шум, идущий изнутри. Подвал тоже дергается, как бетонная рыба, пытающаяся сорваться с натянутой лески. Тот, вверху, все глубже вдалбливает крючок в железобетон, потом подсекает добычу, а она срывается, расплющиваясь в воющее ничто — десяток старух из догорающего рядом дома, четырнадцатилетняя девочка с матерью — обе иссеченные осколками, и я, придурок с включенным диктофоном, еще час назад вспоминающий “Седьмую печать” и все такое.
А теперь — только непрекращающийся крик внутри, в ответ на ее плач, пока я пытаюсь бинтовать искалеченную ногу…
Инну Гребцову, ту четырнадцатилетнюю девочку, убьют ровно через пять лет, в нескольких десятках метров от этого уже несуществующего подвала. Тяжелая авиабомба оставит двенадцатиметровую воронку над ее убежищем. Воронку, заваленную обломками кирпичной кладки и зарастающую кустарником.
“…Туда, по направлению к имени, по направлению к тому, что находится в имени за его пределами, к тому нечто, к тому ему или ей, кто остается, — прибереги, спаси, оставь это имя.
Единственным возможным решением на этом пути будет продвижение (бросок. — С. Б.) через безумие нерешаемого и невозможного — туда, куда дойти невозможно”1.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…То, что осталось от поселка, пропахло гарью. Брызги крови на глиняных стенах кое-где пошли пузырями. Паутина высохших багрово-коричневых нитей в сквозной калитке. Ветер чуть шевелит их. За калиткой — женщина, тоже вся пропахшая гарью и словно обуглившаяся изнутри. Когда стоишь рядом — отчетливое ощущение черной гудящей пустоты, излучаемой ее телом. Соседи говорят, что за несколько последних дней она потеряла троих детей и мужа. Старшему ребенку было двенадцать…”
САМАШКИ
Ты вжимаешься в спинку высокого сиденья — между тобой и водителем черный стеганый горб двигателя, — пока не продавливаешь ее до металлических ребер каркаса, и боль в спине чуть трезвит, заставляя сосредоточиться.
Голова плывет в привычной “восьмерке”. Вверх и направо: там — внимание — четыре хлопка за лесом, — по короткой дуге налево, вниз, потом — чуть вперед и опять — вверх. Взгляд, не видя, скользит по прозрачным февральским деревьям, по белой полоске неба над ними, откуда, нарастая, нанизанные на невидимую дугу, летят к тебе шипение и визг, и — останавливается на черной, в мелких трещинах ленте асфальта, падающей под колеса.
С этого момента ты перестаешь чувствовать боль в спине, а потом — тело. Ты сбегаешь из него не попрощавшись. И у тебя совсем мало времени, чтобы втиснуться в капсулу, готовую скользнуть внутрь.
Но вот ты уже в ней, в глубине теплых ветвящихся тоннелей, с рваными дырами на медленно пульсирующих стенах, за которыми другой лес и другое небо, а тело — восковая вода, рвущаяся навстречу самой себе, и ты уже глубже, хотя стекло перед тобой гудит в потоке встречного воздуха, ожидая удара.
Ушел. Вдавленная в мир уязвимая оболочка стала едва различимым пятном на карте забытой провинции, откуда всегда запаздывают вести, и ты равнодушно вслушиваешься в чужое бормотанье о чем-то очень далеком, случившемся вне тебя.
А вне тебя рвут металл кабины осколки из вспухшего перед капотом фиолетового куста, и стекло становится густой сетью молочных тропок, по которым никуда не уйти, грохочут комья асфальта по днищу, и сжавшееся время как нитка слюны, все не цепляющаяся за подбородок.
А из встречной машины (и ты отчетливо видишь это, потому что голова знает свое дело, крутя “восьмерку”) рвется огонь, и тело женщины, распятое на сорванной взрывом дверце, раскручиваясь, летит над дорогой.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…Невидимая, дрожащая от напряжения нить, баллистическая кривая, совершенная, как замысел Бога, занятая доставкой твоей смерти. Каждая частица воздуха, которую ты втягиваешь в легкие, распластавшись на мерзлом щебне, оседает, твердея, и начинает вращаться, становясь осколком, рассекающим то, что внутри…”
ВОРОНКА
Воздух был холодным и совсем прозрачным. Бетон за ночь остыл и отвечал на редкие взрывы глубоким, очень чистым звоном. Каждый раз это было как звук большого колокола в записи, запущенной на порядок быстрее.
Он стоял, прислонившись спиной к горячему капоту “уазика”. Улица была пуста, и узкие полоски снега, синие в тени домов и ослепительно белые на солнце, казались косыми линейками в еще не начатой школьной тетради.
Он ощущал пространство вокруг как глубокий вакуум. Оно было с иголочки новым и совсем пустым: отсутствовали ставший уже привычным запах смерти и плотный шум, с которыми он уже свыкся за последние дни.
Он все же глубоко вдохнул, прикрыв уставшие от света глаза, и это было — как ночью в темноте найти и глотнуть прозрачную, чуть загустевшую в морозильнике водку.
Заканчивается Первое Бардо, подумал он, и ты пробуждаешься и понимаешь, что умер.
Он вспомнил продуктовый базарчик, раскинутый по внешнему обводу большой бомбовой воронки на пересечении федерального шоссе и дороги, ведущей из Города, и тень вчерашнего взрыва, лежащую на лице торговки, продавшей ему горячую ржаную лепешку. Он вспомнил, как она пристально и тупо глядела на него, пока он нашаривал деньги в глубоких карманах куртки.
Промежуточные состояния, подумал он. Эта хреновина ежедневно падает на перекресток в одно и то же место, уничтожая, а потом снова и снова воспроизводя этот базарчик и этих людей.
Внутри смежных областей смерти.
Как навсегда поставленный на одно и то же время будильник.
Марки “Чьенид Бардо”.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
(Профессор Багдасарян)
Я нашел его в одной из квартир длинного панельного дома на улице Ленина, № 6. Это первая девятиэтажка за мостом через Сунжу. Она перестала существовать в конце января 1995-го. А тогда по ней велся вялый артиллерийский огонь и действовали снайперы федералов.
Он и его дочь были в ванной комнате в глубине квартиры. Так было легче уцелеть. Он был ученым-экономистом, преподавал в Грозненском университете. А его дочь — инженером-строителем. У них практически не было шансов выбраться самостоятельно. Дочь — в диабетической коме. Двор дома простреливался. У них не было воды. Они голодали несколько дней.
Он сказал мне: “Нас убивают, а мы не знаем за что”.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“Подорванная БМП, которую мне удалось заснять, в одном из переулков рядом с Рескомом. Проблема описания пробоин в континууме. На войне реальность рвется, как изношенная кинопленка, и туда, в белую темноту экрана, лучше не заглядывать. Восприятие подстраивается под схватывание отдельных фрагментов, связи между которыми отсутствуют. Ты начинаешь понимать, что базовое доверие к миру утеряно. Нет даже тропы, по которой можно выйти отсюда.
Монтаж обрывков — склейка по живому. Все же осторожно двигайся по периметру пробоины, включая боковое зрение и пальпируя края разлома…”
РАССКАЗ ОПОЛЧЕНЦА
“…Я сразу оглох, и голова стала распухшим шаром, готовым лопнуть, вслед за опадающими внутрь верхними этажами Рескома. Потом я услышал нарастающий звон. Словно мою голову кто-то сильно сдавил и стал трясти, как тыкву, полную металлических семечек. Потом я смотрел откуда-то сверху на землю, плывущую ко мне, пока она внезапно не ударила меня, и все остановилось. Когда я поднялся, то прямо перед лицом увидел плотную белую поверхность, пахнущую влажным цементом. Она дрожала, и мне казалось, что это такой белый муравейник и муравьи барабанят лапками по лицу. Словно из всего железобетона на свете вынули арматуру и истолкли в ступке. Я подался назад и стал медленно пятиться, стараясь вжаться внутрь стены как можно плотнее. Оставив лицо и ствол снаружи. Я чуть заваливался, чтобы сохранить равновесие, и бил короткими очередями в зажигающиеся снаружи кружки выстрелов, похожие на иллюминаторы тонущего корабля, и каждый раз они гасли. Ложатся спать, думал я, все мы часть этой пахнущей влажным цементом ночи, и нам пора спать…”
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…Как зафиксировать это? Увиденное и услышанное не держится на маленьком плацдарме письма, опрометчиво вдвинутом в ночь вещей. Каждый раз нарастающий свист мины сверлит дыру не в пространстве, но в плоти будущей фразы, а взрыв, пощадив тебя, уничтожает возможность записать происходящее. Я тупо смотрю на многоточие — ряд воронок в полости водоотводной канавы, минуту назад мнящейся идеальным укрытием. То же — с письмом. Не рука немеет, но речь слепнет, ощупью отыскивая тропу в беззащитную укрытость текста...”
ОКРЕСТНОСТИ ЧЕЛОВЕКА — 2
(“Из тяжести недоброй…”)
Он очутился в этой засыпанной снегом лесополосе, выпрыгнув из машины, тут же ушедшей куда-то в сторону. И еще не успел оглядеться, как зависшая над дорогой “вертушка” стала обрабатывать пустое поле слева от него. Ему казалось, что там, вверху, кто-то прикуривает, ломая отсыревшие спички одну за другой, и бросает их вниз, в темноту. Потом его швырнуло на мерзлые черные листья, и в исчезнувшем мире из всех ощущений ему был оставлен только сильный свежий запах расщепленного дерева.
Открыв глаза, он увидел тусклые звезды, смотрящие на него через присыпанные снегом ребра собора со снесенным порталом. Потом, чуть повернув голову, он внезапно сместившимся взглядом окинул то, что лежало почти вплотную к нему, и, припомнив строчку старых стихов, решил, что здесь совсем нет той недоброй тяжести, без которой никогда не обходится большая архитектура.
Потом он подумал, что если лежать неподвижно, то хвост “медведицы” пройдет между третьим и четвертым ребром еще задолго до того, как наступит рассвет. Он еще раз вспомнил стихи и подумал, что они неплохо звучат и теперь, на исходе его и их века, но уже мало что значат.
Плоть мира, в которую были втиснуты и тот далекий собор, и эти искромсанные осколками деревья, и отполированная собачьими зубами и ветром грудная клетка человека, прижавшаяся к нему, уже не нуждалась в словах, а была только последним домом для камня, дерева, путника, тумана.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“Я пытаюсь писать о складках, формируемых изнанкой сущего… Письмо войны… Изношенная униформа, складки которой формируются ходьбой по пересеченной местности, а изнанка липнет к телу потустороннего. К подлинному телу смерти.
Смерть, в отличие от жизни, — всегда подлинник, и то, что я записываю мимоходом, несомненно является частью зашифрованного сообщения с той стороны. Где граница письма — сама текстура ткани. Ее основа, волокна — ставшие пиктограммами катастрофы…
Катастрофа текстуры…”
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“Сегодня, в начале 1998-го, я пишу об этой войне, поскольку не обладаю другими средствами, кроме языка, чтобы вернуться в нее. Еще и потому, что то “я”, к интервью с которым только теперь удалось подготовиться, — уже не существует. Оно осталось там, за выгоревшим до белизны пустого холста горизонтом события, и недоступно даже для очень сильной оптики осмысления. Может быть, осталось только почти телесное ощущение пространства войны — его теряющая цвет теснота: сумерки, переходящие в ночь.
Постепенно до меня начинает доходить, что для описания этого требуется не осторожная адаптация сетчатки, а, своего рода, прогрессирующая слепота.
Конструирование “ночной речи” очень нуждается в ней. Именно из такой слепоты рождается планета беспамятного (отбросившего свои привычные связи) слова, обратной стороной развернутая в ночь вещей.
И тогда остается только труд сдирания мертвых смыслов, расчесывание затвердевшей в коросту крови, расчистка тропы, петляющей, неверной, но ведущей в сущее — туда, где уже невозможно отличить себя от звезды, травы, птицы, ребенка”.
ДЕРЕВО—1
Я увидел его на перекрестке улиц в старой части Города в один из январских дней. Было относительно спокойно, стрельба почти прекратилась, небо, затянутое туманом, не грозило ничем. Спешить было некуда.
Оно почти перегораживало улицу, и сначала я просто шел на зеленое живое пятно — единственное в обугленном мертвом мире вокруг. Я ничего не понимал, пока не оказался у большой воронки рядом с ним. Ракета ударила под корни, вырвав их целиком и забросив на пробитый осколками, но действующий газопровод. А крона, как большая медуза, распласталась внизу. Листья были влажными и свежими, почти на глазах набухали новые почки. Газовый факел и зимний дождь грели и кормили его.
Смерти, казалось, не было, и зелень тянулась вверх.
К корням.
ДЕРЕВО—2
Ты идешь по тропе, почти невидимой из-за плотного тумана, и слышишь далекий хлопок, а через несколько секунд — нарастающий свист и удар. По лицу сильно бьют холодные капли, раненое дерево забрызгало тебя соком. И ты вдруг понимаешь, что его кровь — в отличие от твоей — холодна. Почти так же, как этот зимний, пахнущий нефтью дождь. Ты успеваешь позавидовать этому и вжимаешься в корни, ожидая развязки. Твое собственное тело ускользает от тебя — ему почти все равно, чем стать: хвоей, камнем или туманом, только бы выйти из-под удара.
Ты молишь кого-то несуществующего о развоплощении и свою кровь ощущаешь как единственный барьер, последнюю границу, отделяющую тебя от этого мира.
В ЭТОЙ СТРАНЕ
Невнятная речь вокруг. Даже не вслушиваясь, ощущаешь привкус пепла на губах говорящих. Значимы уже не слова, а трещины и провалы между ними.
Пепел в этой стране присутствует в еще не сожженных вещах. Перед тем как сгореть, вещь или человек разогревают воздух вокруг себя — он становится текучим и видимым, похожим на воду горной реки, закручивающуюся вокруг камня. И контуры вещи, прежде чем исчезнуть, повторяют, словно прощаясь, мягкую акварельную версию самих себя.
Она собирает уцелевшие кости рядом с остатками сгоревшего дома и совсем не знает о горячем потоке, уносящем ее навсегда. Вместе с позвякивающим жестяным ведром.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…Удар раскручивает черно-зеленую, плюющуюся огнем и дымом воронку на склоне холма.
Развоплощаясь, они беззвучно скользят внутри нее вниз по линиям собственного становления, ввинчиваются во встречный поток времени, гудящий в годовых кольцах.
“Градовый” залп по “зеленке” возвращает их в темную, без объемной прозрачности хлорофилла, область праформ.
Где Перворастение вечно грезит.
О будущем лесе…”
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“Борьба с катастрофой корней.
Единственный шанс исчезнуть — внутри наблюдающего за тобой глаза”.
Инструкция: “В период сева хлопка посади семечко клещевины, зарыв его в землю в голове черного кота. Выращивай куст, пока не придет время собирать хлопок. Тогда, не снимая мешка, через ткань, сорви кисть клещевины с семенами, проделай дырку в мешке и доставай оттуда зернышки по одному. При этом держи в руке зеркало. Клади зернышки клещевины одно за другим в рот, смотря в зеркало. Если видишь себя в зеркале, зернышки не годятся. Когда твое изображение исчезнет, то искомое зернышко, делающее человека невидимым, обнаружено. Теперь можно стать невидимым, положив его в рот”.
Абу-Хамид аль-Газали. Тайна двух миров.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
(Глубокий юг)
“…Возникают на развилках дорог, на исклеванных минами перекрестках, рядом с наскоро залатанными мостами, словно отпочковавшись от близких руин, — везде, где уже навсегда поселились отвращенье и страх.
Время спрессовывает, прошивая плесенью и мхом, оплетенные ржавой колючей проволокой старые фундаментные блоки, остатки бетонных водоводов, щебень, дерн, разноцветные голыши, принесенные рекой, и обломки стволов, каждую весну выбрасывающие свежую зелень.
После ночной стрельбы над блокпостом растекается запах древесного сока. На проволочных заграждениях, заставляя вспомнить о нотном стане, висят консервные банки и остовы птиц, привязанные за лапки.
Ветер, дующий с Северного побережья смерти, высвистывает основную мелодию, маховые перья неудачливых Джонатан Ливингстонов вздрагивают, под ними напрягаются мертвые сухожилия, и в свист ветра вплетается постукиванье полых птичьих костей — невесомый рэгтайм этого места…”
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…Этот мир, наколдованный Тарковским в “Сталкере”, осуществился зимой 1995-го, а потом — как будто тем, кто делал это, понадобился дубль — был повторен в январе двухтысячного.
Город зависал в воздухе, как мираж, а потом растворялся в медленно расползающемся облаке пыли. То, что выпадало в осадок, было чем-то другим…”
К ВОПРОСУ ОБ ИСЛАМСКОМ ВОЗРОЖДЕНИИ
Когда их выносили из села, чтобы похоронить на кладбище рядом с дорогой, то обожженные, подвяленные на весеннем ветру тела были почти невесомы. Последние недели они питались только ростками дикого чеснока и зернами пшеницы, которые находили в карманах почти у каждого из них. Зерна были теплыми и твердыми на ощупь. Иногда — с сочными зелеными флажками, выброшенными в темноте.
Перед началом атаки.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…Проблема партизанской войны сливается с формой разлома, в который втягивается и где исчезает любая субъективность. Как воина-одиночки, так и всей группы. Работают векторы тяготения — создавая гравитационный хаос, типичный для горных массивов, и особую звуковую сеть, в которой голоса, шум падающей воды, грохот камнепада и выстрелы — многократно интерферируют друг в друга. Порождая мир особых сущностей, как если бы они населяли чье-то внутреннее пространство, проецируя в него через тела, крики и камни сокровенный профиль события…”
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…Жить. Среди убивающих и убитых. Не для того, чтобы выжить, но, вдохнув, — удержать внутри этот влажный, зараженный смертью воздух. Чтобы ощутить, как он давит на обратную сторону глазного яблока, охватывая ладонями то, что снаружи, на сетчатке, воспроизводит себя, как слепое пятно. Именно там, позади, проход сквозь слепоту, тоннель через безумие нерешаемого и невозможного — ведущий к пониманию.
Но даже и скользя внутрь — самое большее, на что ты можешь претендовать, — это оказаться на ничейной земле…”
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“...Мы идем пустой февральской равниной по направлению к горам. Справа от нас в неглубоком каньоне шуршит обмелевший зимний Валерик. Слева — сухая стерня. На ней стебли чертополоха, покрытые бурыми пятнами клочья маскхалатов и обрывки бинтов. Нашлепки ноздреватого почерневшего снега. На развилке дороги неправдоподобно мелкие осыпающиеся окопы. В одной из стрелковых ячеек спящая собака.
“Кремнистый путь из старой песни...” — бормочу я, пытаясь разглядеть на влажных камнях следы сапог поручика Тенгинского спецназа, ночью проследовавшего в Гехи. С “вертушкой” сопровождения в секторе обстрела над левым плечом...”
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
Вчера тяжело ранен Виктор. На выезде из Алхан-Калы. Ранены еще двое: шофер и женщина-врач. Но стреляли именно в него. Он сидел на высоком переднем сиденье санитарного “уазика”. Автоматная очередь, расплескав лобовое стекло, “прошила” всю правую сторону тела.
“Сочетанное тяжелое огнестрельное ранение головы, шеи, груди, верхних и нижних правых конечностей. Огнестрельное пулевое ранение правой скуловой области и боковой поверхности шеи справа. Огнестрельный перелом нижней челюсти справа. Огнестрельное пулевое ранение задней поверхности грудной клетки, инородное тело (пуля) в заднем средостении. Огнестрельное пулевое ранение в/з правого плеча с огнестрельным переломом правой плечевой кости.
Закрытая черепно-мозговая травма. Ушиб головного мозга…
Состояние после… перевязки правой сонной артерии, нижней трахеотомии... резекционно-декомпрессивной трепанации черепа в правой теменно-височной области…
Первичная двусторонняя атрофия зрительных нервов... вторичная двусторонняя пневмония…”
КОГДА ПОЗАДИ…
(Памяти Виктора Попкова)
В большом городе на южной границе Европы и Азии, сидя на гостиничной кровати, он думал о товарище, убитом в Чечне.
Он перебирал оставшиеся позади детали их прошлогодней поездки, пытаясь найти среди них ту, что неделю назад стала автоматной очередью в упор, на выезде из Алхан-Калы.
Он снова видел больших шмелей, гудящих над горячими развалинами поселка, длинные глинистые рвы у трассы, набитые обгоревшей человеческой плотью, чувствовал пальцы старух, соскальзывающие с его одежды, опять вслушивался в тонкий надрывный крик, повисший над толпой, когда автоматчики повели их внутрь здания администрации. Поеживаясь, он ощутил неожиданный холод внутри абсолютно пустых закопченных комнат, окна которых были почти доверху блиндированы мешками с песком.
И опять пережил всплеск отчаяния, когда, подняв глаза, увидел чешуйки пепла, пляшущие в узких полотнищах света под потолочными балками.
Одну за другой он курил местные сигареты, странно пахнущие подсолнечником.
Вспоминая движение воздуха под чуть колеблющимися чашками невидимых весов, парящих над госпиталем.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…Размытые границы этих побережий. Название устройства, отсылающее память к старинному славянскому ругательству. Колесико, бесконечно бороздящее мокрый песок острова Кохб. Топографические сценарии, в которые встроена вывернутая наизнанку траектория жизни — чья-то многократно повторенная агония и смерть. Не как точка в конце текста, но как волна, идущая сквозь него.
Тринадцатилетний мальчик в глухом ауле. Его мир, включенный в потоковую модель чьей-то оперативной многоходовки. Траектория которой — многомесячные пытки в центороевском или урус-мартановском подвале, превращение тела в сгусток боли, полумертвая плоть, уже и стоном не отвечающая на удары.
Потом поляна в лесу, где, после контрольного выстрела, он — гладиатор, по ту сторону Стикса — ведет свой первый, но не последний посмертный бой, и кто-то в камуфляже вкладывает в его руку автомат или РПГ и ищет нужный ракурс. А потом — он уже просто перевозной труп внутри матрицы ФСБ, труп, который таскают с места на место по Чечне и Дагестану…”
БУХТА КАЗАЧЬЯ
Время здесь давно и безнадежно остановилось, и только трава, не знающая об этом, настойчиво лезла в стыки плит ВПП. Тени чаек скользили по выщербленному бетону. Хриплые крики сверху напоминали ему невнятные переговоры авиадиспетчеров перед заходом борта на посадку. Но полоса оставалась пустой, и ровный теплый ветер закручивал маленькие смерчи пыли в распахнутых воротах ржавеющих ангаров. Говорить, собственно, было не о чем — крики птиц и настойчивость травы давно ничего не значили.
Для всего этого уже не было слов — он почувствовал, что как-то незаметно оказался по другую сторону говорения, в потоке, растворяющем не только неповоротливые тела высказываний, но и кванты бормотания и крика.
Он лежал рядом с заросшим полынью капониром и записывал в блокнот:
Здесь не возьмет ясак вершковый Алим-паша,
Хлопает пустотой аэродромный колдун.
Видимо, этот мир перековал Левша,
И спятивший механизм стрекочет: Кун-дун, Кун-дун.
Точат ятаганы для новой атаки, думал он. Но даже если она удастся, их боевой опыт не сможет быть засвидетельствован. Разве что травой кер-мек да выскобленными ветром домиками улиток.
ИЗ ПОЛЕВОГО БЛОКНОТА
“…Где волны жизни и смерти с непостижимой медлительностью перетекают друг в друга, беззвучно обрушиваясь на пустые побережья архипелага. Внутри неподвижных границ, где, в сущности, ничего не может измениться, потому что там нет постороннего свидетеля (такого, как ты) — и, следовательно, ничего не может быть только живым или только мертвым.
Мертвым, то есть остановившимся, является само событие твоего письма — маркирующего пространство, к сердцу которого нет доступа.
Пунктуация здесь — запутанная система оговорок, умолчаний, недоговоренностей, тяготеющая к полной афазии.
Путешественники, передвигающиеся внутри этого пространства, не могут являться информаторами, и более того — не могут быть опознаны. Попытка вмешаться, само касание, неизбежно вызывает катастрофу.
Растяжка срабатывает. И они и ты перестаете существовать”.
ЭТНОГРАФ
Солнечный ветер дул с моря ровно и постоянно. Казалось, что тонкая и чистая вибрация пронизывает комнату и чуть размывает слова на экране монитора. Он перевел взгляд от разбросанных по столу блокнотов с текстами интервью на кромку гор в проеме большого окна. Здесь, среди этих красот, ему было необходимо максимально сосредоточиться, чтобы найти корректную версию, выстроить язык того, что отчаянно сопротивлялось, не желая становиться нужным ему текстом.
“Язык — дом бытия”, — вспомнил он, но с каким месивом обломков приходится работать внутри этой черной дыры. Он знал, что жизненные траектории многих из тех, с кем он разговаривал в последние месяцы, уже оборвались. И не записи в полевых дневниках, а искалеченная и обгоревшая плоть, смешанная с зимним щебнем, только она была как-то связана с непрерывно звучащими в его голове, гневными выкриками, жалобами и мольбами о помощи, обращенными неизвестно к кому.
Невыносимым было то, что для его работы — все это являлось только “фоном”. “Информационным шумом”, уничтожающим — так он думал — саму возможность понимания и, следовательно, опережающего смерть разумного действия. Он еще не знал, что попал в место, где его разум уже ничего не значит, в место, где быстрота и точность его восприятия только увеличивает скорость смещений относительно сути событий, и что этот “шум” и есть тот нерастворимый остаток, который наделяет происходящее черной благодатью окончательного, но неизбежно ускользающего от фиксации смысла.
“Эпистемологически безупречная позиция”, — усмехнулся он, вспомнив, как, вжимаясь спиной в бетонный блок на краю Грозненского трамвайного парка, пытался, сдерживая тошноту, думать о той, непрозрачной для восприятия фактичности, безупречно защищающей и такой же холодной и безнадежной, как железобетон за его спиной, об опыте понятийного описания, который, впервые в его жизни, давал сбой, и — снова давал сбой, и переставал что-либо значить.
“Остается атака, — думал он, — не сбор данных в особых условиях, но стратегическая интервенция, отчаянный ночной прорыв в глубоко эшелонированные системы защиты домена смерти. Остается только слабый мерцающий свет…”
Абхазия — Чечня — Москва. 1992—2007
Опубликовано: Звезда, 2007, № 8.
(Перепечатывается с сайта: http://magazines.russ.ru/.)
PDF-версия: Время года — война (3,90 Мб)
(Источник: http://bdn-steiner.ru/.)