Василий Аксенов

(Источник фото: http://ru.wikipedia.org.)

Об авторе

Аксенов Василий Павлович
(1932-2009)
Знаменитый русский писатель, несомненно, поcещавший  Абхазию; был хорошо знаком с Ф. Искандером, вместе с которым участвовал в создании скандального альманаха "Метрополь" (1978).
Вот фрагмент из книги В. Аксенова "В поисках грустного бэби": "Питер Оу написал о романе Фазиля Искандера «Сандро из Чегема», недавно вышедшем в английском переводе в издательстве «Рендом хауз». Роман этот, по сути дела, нескончаемый эпос, посвященный родине автора, крохотной стране Абхазии, о которой Питер Оу даже и не слышал до нашего семинара. И вдруг, оказывается, наш Питер уже полностью в курсе дела, уже знает, что Абхазия, расположенная на восточном берегу Черного моря, в предгорье Кавказа, не что иное, как страна Золотого Руна, за которым плыли аргонавты. Он уже соединяет Искандера с общими корнями средиземноморской культуры, уходя и в античные времена, к Гомеру, и к ренессансной традиции плутовского романа, говорит о специфике русскоязычного письма в сочетании с нерусской национальной сутью и о метафизике сталинского злодейства."





Василий Аксенов

Избранная проза:


ПЕРЕМЕНА ОБРАЗА ЖИЗНИ

Рассказ

1

Авиация проделывает с нами странные номера. Когда я прилетаю куда-нибудь самолетом, мне хочется чертыхнуться по адресу географии. Это потому, что между теми местами, откуда я приехал, и Черноморским побережьем Кавказа, оказывается, нет ни Средне-Русской возвышенности, ни лесостепей, ни просто степей. Оказывается, между нами просто-напросто несколько часов лету. Два затертых номера «Огонька», четыре улыбки девушки-стюардессы, карамелька при взлете и карамелька во время посадки. Пора бы привыкнуть. Глупо даже рассуждать на эту тему, думал я, стоя вечером на набережной в Гагре.

Над темным горизонтом косо висел тускло-багровый просвет. Море в темноте казалось спокойным, и поэтому странно было слышать, как волна пушечными ударами бьет в бетон, и видеть, как она вздымается над набережной метров на десять и осыпается с сильным шуршанием.

Ветра не было. Шторм шел где-то далеко в открытом море, а здесь он лишь давал о себе знать мощными, но чуть ленивыми ударами по пляжам.

Отдыхающие рассуждали о воде и атмосферных явлениях. Средних лет грузин, волнуясь, объяснял пожилой паре, отчего колеблется температура воды в Черном море.

— Но, Гоги, вы забываете о течениях, Гоги! — капризно сказала пожилая дама, с удовольствием произнося имя Гоги.

— Течение? — почему-то волнуясь, воскликнул грузин и заговорил о течениях. Он говорил о течениях, о Средиземном море и о проливах Босфор и Дарданеллы. Он сильно коверкал русские слова, то и дело переходя на свой язык. Чувствовалось, что он прекрасно разбирается в существе вопроса, просто волнение мешает ему объяснить все, как есть.

— Как, Гоги, — рассеянно протянула дама, глядя кудато в сторону, — разве сюда втекает Средиземное море?

Ее муж сказал веско:

— Да нет. Сюда идет Красное море от Великого, или Тихого, океана, вот как.

Гоги трудно было все это вынести. Он почти кричал, объяснял что-то про Гольфстрим, про разные течения и про Черное море. Он прекрасно все знал и, может быть, являлся специалистом в этой области, но ему мешало волнение.

— От Великого, или Тихого, — с удовольствием говорил из-под велюровой шляпы пожилой «отдыхающий».

Нервно, но вежливо попрощавшись, грузин ушел в темноту, а пара направилась под руку вдоль набережной. Мне стало не по себе при виде их сплоченности. Они были до конца друг за друга, и у них было единое представление о мире, в котором мы живем.

Я тоже пошел по набережной. Огоньки Гагры висели надо мной. Домики здесь карабкаются высоко в гору, но сейчас контуров горы не было видно — гора сливалась с темным небом, и можно было подумать, что это светятся в ночи верхние этажи небоскребов. Я прошел мимо экскурсионных автобусов, они стояли в ряд возле набережной. Шоферы-грузины сидели в освещенных кабинах и беседовали со своими дружками-приятелями, которые толпились возле машин. Это были люди, каких редко увидишь в наших местах. На них были плоские огромные кепки. Они разговаривали так, словно собирались совершить нечто серьезное.

В тоннеле под пальмами плыли огоньки папирос. Я шел навстречу этим огонькам, то и дело забывая, что это именно я иду здесь, под пальмами, подумать только! Я, старый затворник, гуляю себе под пальмами. По сути дела, я еще был там, откуда я приехал. Там, где утром я завтракал в молочной столовой, чистил ботинки у знакомого чистильщика и покупал газеты. Там, где, за час до вылета, я зашел в телефонную будку, набрал номер и в ответ на заспанный голос сказал, что уезжаю, а после долгих и нервных расспросов даже сказал куда, назвал дом отдыха. Там, откуда я приехал, пахло выхлопными газами, как возле стоянки экскурсионных автобусов, но вовсе не роскошным парфюмерным букетом, как в этой пальмовой аллее.

— Звезда упала, — сказал впереди женский голос, прозвучавший как бы через силу.

— Загадай желание, — откликнулся мужчина.

— Надо загадывать, когда она падает, а сейчас уже поздно, без тени отчаяния сказала женщина.

— Загадай постфактум, — веско посоветовал мужчина, и я увидел впереди тяжелые контуры велюровой шляпы.

По горизонту, отделяя бухту от всего остального моря, прошел луч прожектора. Я отправился спать. В холле дома отдыха дежурная передала мне телеграмму, в которой было написано: «Выезжаю, поезд такой-то, вагон такой-то, встречай, скоро будем вместе». Нечего было долго ломать голову — телеграмма от Ники. Вернее, от Веры. Дело в том, что ее имя Вероника. Все друзья зовут ее Никой, и это ей нравится, а я упорно зову ее Верой, и это является лишним поводом для постоянной грызни.

Дело в том, что эта женщина, Ника-Вера-Вероника, несколько лет назад вообразила, что я появился на этот свет только для того, чтобы стать ее мужем. Мы все тогда просто обалдели от песенки «Джонни, только ты мне нужен». Ее крутили каждый вечер раз пятнадцать, а Вероника все время подпевала: «Генка, только ты мне нужен». Я думал тогда, что это просто шуточки, и вот на тебе!

Самое смешное, что все это тянется уже несколько лет. Я выключаю телефон у себя в мастерской, неделями и месяцами торчу в командировках, встречаюсь иногда с другими женщинами и даже завязываю кое-какие романчики, я то и дело забываю о Вере, просто начисто забываю о ее существовании, но в какой-то момент она все-таки дозванивается до меня или приходит сама, сияющая, румяная, одержимая своей идеей, что только я ей нужен, и красивая, ой какая красивая!

— Скучал? — спрашивает она.

— Еще как, — отвечаю я.

— Ну, здравствуй, — говорит она и подходит близкоблизко.

И я откладываю в сторону то, что в этот момент у меня в руках, — карандаш, кассету, папку с материалами. А утром, не оставив записки, перебираюсь к приятелю в пустую дачу. Приветик! Я опять ушел невредимым.

— Во всяком случае, — говорит иногда она, — я освобождаю тебя от определенных забот, приношу этим пользу государству.

Она говорит это цинично и горько, но это у нее напускное.

Я понимаю, что давно надо было бы кончить эту комедию и жениться на ней. Иногда меня охватывает такая тоска… Тоска, которую Вера, я знаю, может унять одним движением руки. Но я боюсь, потому что знаю: с той минуты, когда мы выйдем из загса, моя жизнь изменится коренным, а может быть, и катастрофическим образом.

Да, мне бывает неуютно, когда я ночью отхожу от своего рабочего стола к окну и вижу за рекой дом, который стоит там триста лет, но ведь человечество настолько ушло вперед, что может позволить отдельным своим представителям не заводить семьи. И наконец, черт возьми, «пароходы, строчки и другие дела»? А может быть, мысли и чувства каждого, сливаясь с мыслями и чувствами поколений, передаются дальше, так же, как гены?

А Вероника и не думает стареть. Она влюбилась в меня, когда ей было двадцать лет, и с тех пор ни капельки не изменилась. Может быть, ей кажется, что прошли не годы, а недели? Шумная, цветущая, она — дитя Технологического института, и отсюда разные хохмы, и резкая манера говорить, а в глубине души она до тошноты сентиментальна. Мне кажется, что она родилась на юге, но она говорит — нет, на севере.

Черт дернул меня позвонить ей сегодня утром за час до отлета, что я забыл, дурак, что она не может злиться на меня больше часа? Ведь в то же время, когда я летел, она уже развивала свою хваленую активность и, наверно, даже умудрилась достать путевку в этот самый дом отдыха.

— Во сколько приходит такой-то поезд? — спросил я дежурную. Она сказала, во сколько, и я поднялся по темной лестнице, вошел в свою комнату, разделся и заснул.

Надо сказать, что мне тридцать один год. Со спортом все покончено, однако я стараюсь не опускаться. Утренняя гимнастика, абонемент в плавательный бассейн — без этого не обходится. Правда, все эти гигиенические процедуры — а иначе их не назовешь — летят к чертям, когда я завожусь. А так как я почти постоянно на полном «заводе»… В общем, попробуйте поплавать! Во время «завода» я выключаю телефон и не отхожу от своего рабочего стола, спускаюсь только за сигаретами. Хозяйка приносит мне обед и кофе, такой, что от него колотится сердце. Почти все мои товарищи ведут такой же образ жизни.

Раньше я работал в проектном бюро. Одна стена у нас была стеклянная, и зимою ранняя луна имела возможность наблюдать за работой сотни парней и девушек, склонившихся над своими досками. Мы все были в ковбойках. В глазах рябило от шотландской клетки, когда ты после перекура заходил в зал. Грань между институтом и этим бюро для всех нас стерлась, мы все продолжали выполнять какой-то отвлеченный урок, похожий на теорему, которая взялась неизвестно откуда. Чтобы понять, над чем мы работаем, нужно было сильно подумать, но многие из нас быстро утратили эту способность. Мне казалось тогда, что весь мир сидит в больших и низких залах, где одна стена стеклянная. И луна приценивается к каждому из нас.

Потом мне стало представляться, что весь мир сидит до утра в серых склепах своих мастерских, корчится в творческих муках, томится у окна, думая о женской любви, которая, возможно, прочнее любого дома на той стороне реки, наутро начинает кашлять, и — вот тебе на! — бац, в легких какие-то очажки!

Потом ты лечишься без отрыва от труда (уколы в правую ягодицу и порошок столовыми ложками), и пожалуйста…

— Теперь вы практически здоровы. А с психикой у вас все в порядке? Вы знаете, в организме все взаимосвязано. Нужно переменить образ жизни.

— Ты что, Генка, взялся за перпетуум-мобиле? Какойто блеск в глазах…

— Как будто бы ты, Геннадий, сам не понимаешь, что организму нужен отдых.

Три года уже я никуда не ездил без дела, и вот я в Гагре. Я сплю голый в большой комнате, и Гагра шевелится во мне, как толстое пресмыкающееся со светящимися внутренностями.

Утром я увидел вместо окна плакат, призывающий вносить деньги в сберегательную кассу. На нем было все, что полагается: синее море, в углу симметрично кипарисы, виднелся кусок распрекрасной колоннады и верхушка пальмы. Я встал на этом фоне и крикнул на весь мир: «Накопил и путевку купил!» Потом вспомнил про телеграмму и стал одеваться. Посмотрелся в зеркало. Вид пока что не плакатный, но все впереди.


2

На вокзале в кадушках стояли пальмы. Из раскрытых окон ресторанной кухни веяло меланхолией и свежей бараньей кровью. По перрону, пряча глаза в букеты, прогуливались вразнобой пятеро мужчин в возрасте. Мне странно было видеть, что они гуляют вразнобой. По-моему, они должны были бы построиться друг другу в затылок и маршировать. За пять минут до прихода поезда на перроне появились неразговорчивые московские студенты. Из сумок у них высовывались дыхательные трубки, ласты и ракетки для бадминтона. Компанийка была первоклассная, надо сказать. Потом их бегом догнала одна — уж такая! — девушка… Но поезд подошел.

Первым выпрыгнул на перрон здоровенный блондин. Он бросил на асфальт чемодан, раскрыл руки и заорал:

— О пальмы в Гагре!

Он был неописуемо счастлив. Со знанием дела осмотрел «ту» девушку, подхватил чемодан и пошел легкой упругой походкой, готовый к повторению прошлогоднего сезона сокрушительных побед.

Поезд еще двигался. Мужчины в соломенных шляпах трусили за ним, держа перед собой букеты, как эстафетные палочки. Я сделал скачок в сторону, купил букет и побежал за этими мужчинами, уже видя в окне бледную от волнения Веронику. Она заметила у меня в руках букет и изумленно вскинула брови.

— Здравствуй, Ника, — сказал я, обнимая ее, — ты знаешь…


3

Мы вели удивительный образ жизни: ели фрукты, купались и загорали, а вечером весело ужинали в скверном ресторане «Гагрипш», весело отплясывали под более чем странный восточный джаз, и все это было так, как будто так и должно быть. Мы наблюдали за залом, в котором задавали тон блондины титанической выносливости, и смеясь называли мужчин «гагерами», и женщин «гагарами», а детей «гагриками». Совершая прогулки в горы или расхаживая по вечерним улицам Гагры, мы произносили доступные восточные слова: «маджари», «чача», «чурчхела»… Я называл Веронику Никой и каждый день приносил ей цветы, а она не могла нарадоваться на меня и хорошела с каждым днем.

Ей все здесь страшно нравилось: пряные запахи парков и меланхолия буфетчиков-армян, чурчхела и сыр «сулгуни» и, разумеется, горы, море, солнце… Она уплывала далеко от берега в ластах и маске с дыхательной трубкой и заставляла о себе думать: ныряла и долго не появлялась на поверхность. Потом она выходила из воды, ложилась в пяти метрах от меня на гальку и поглядывала, блестя глазами, словно говоря: «Ну и дурак ты, Генка! Где еще такую найдешь?»

На пляже мы не разговаривали друг с другом, считалось, что я работаю — сижу с блокнотом, пишу, рисую, обдумываю новые проекты. Я действительно сидел с блокнотом и писал в нем, когда Вероника выходила из воды: «Вот тебе на! Она не утонула. Ну и ну, на небе ни облачка. О-хо-хо, поезд пошел… Ту-ру-ру, он пошел на север… Эгеге, хочется есть… Че-пу-ха! Съем-ка грушу…» — и рисовал животных.

И так каждый день по нескольку страниц в блокноте. Я не мог здесь работать. Все мне мешало: весь блеск, и смех, и шум, и гам, и Ника, хотя она и лежала молча. Но всетаки я делал вид, что работаю, и она не посягала на эти часы. Может быть, она понимала, что я этими жалкими усилиями отстаиваю свое право на одиночество. А может быть, она ничего не думала по этому поводу, а просто ей было достаточно лежать в пяти метрах от меня на гальке и блестеть глазами. Наверное, ей было достаточно завтрака и обеда, и послеобеденного времени, и вечера, и той ночи, что мы проводили вместе, — всего того времени, когда мы были в достаточной близости.

Она была совершенно счастлива. Все окружающее было для нее совершенно естественной и, казалось, единственно возможной средой, в которой она должна была жить с детства до старости. Казалось, она никогда не ходила в лабораторию, не пробивала свой талон в часах, что понаставили сейчас во всех крупных учреждениях. Никогда она не ежилась от холода под моросящим северным дождем, никогда не простаивала в унизительном ожидании возле подъезда моего дома, никогда не звонила мне по ночам. Всегда она была счастлива в любви, всегда она шествовала в очень смелом сарафане по пальмовой аллее навстречу любимому и верному человеку.

— Привет, гагер!

— Привет, гагара!

— Хочешь меня поцеловать?

Всегда она меня спрашивала так, зная, что я тут же ее поцелую и преподнесу ей магнолию и мы чуть ли не вприпрыжку отправимся на пляж.

Вдруг она сказала мне:

— Почему ты ходишь все время в этой? У тебя ведь есть и другие рубашки.

Я вздрогнул и посмотрел на нее. В ее глазах мелькнуло беспокойство, но она уже шла напролом.

— Сколько у тебя рубашек?

— Пять, — сказал я.

— Ну вот видишь! А ты ходишь все время в одной. Может быть, пуговицы оторваны на других? Ну, конечно! Разве у тебя были когда-нибудь рубашки с целыми пуговицами!

— Да, нет пуговиц, — сказал я, отведя взгляд.

— Пойдем, пришью, — сказала она решительно.

Мы пришли в мою комнату, я вытащил чемодан, положил его на кровать, и Ника, как мне показалось, с каким-то вожделением погрузилась в его содержимое…

Я вышел из комнаты на балкон. Все было как положено: красное солнце садилось в синее море. Все краски были очень точные — югу чужды полутона. Внизу, прямо под балконом, на площадке, наша культурница Надико проводила мероприятие.

— Прекрасный фруктовый танец «Яблочко!» — кричала она, легко пронося по площадке свое полное тело.

Среди танцующих я заметил человека, который в день моего приезда на набережной спорил с грузином Гоги по вопросу о течениях. Я с трудом узнал его. Крепкий загар скрадывал дряблость его щек, велюровую шляпу он сменил на головной убор сборщиков чая. Он совершенно естественно отплясывал в естественно веселящейся толпе. Он выкидывал смешные коленца, был очень нелеп и мил, видимо начисто забыв в этот прекрасный миг, к чему его обязывают занимаемый пост и общая ситуация. Тут же я увидел его жену. Она шла прямо под моим балконом с двумя другими женщинами.

— Вы даже не знаете, какая я впечатлительная, — лепетала она. — Когда при мне говорят «змея», я уже падаю в обморок.

Я стоял на балконе и смотрел на Гагру, на эту узкую полоску ровной земли, зажатую между мрачно темнеющими горами и напряженно-багровым морем. Эта длинная и узкая Гагра, Дзвели Гагра, Гагрипш и Ахали Гагра, робко, но настырно пульсировала, уже зажглись фонари и освещались большие окна, автобусы включили фары, а звонкие голоса культработников кричали по всему побережью:

— Веселый спортивный танец фокстрот!

Кто может поручиться, что море не вспучится, а горы не извергнут огня? Такое ощущение было у меня в этот момент. Тонкие руки Ники легли мне на плечи. Она вздохнула и вымолвила:

— Боже мой, как красиво…

— Что красиво? — спросил я ровным голосом.

— Все, все, — еле слышно вымолвила она.

— Все это искусственное, — резко сказал я, и она отдернула пальцы.

— Что искусственное?

— Пальмы, например, — пробурчал я, — это искусственные пальмы.

— Не говори глупостей! — вскричала она.

— Зимой, когда уезжают все курортники, их красят особой устойчивой краской. Неужели ты не знала? Наивное дитя!

— Дурак! — облегченно засмеялась она.

— Блажен, кто верует, — проскрипел я. — Все искусственное. И эти парфюмерные запахи тоже. По ночам деревья опрыскивают из пульверизатора специальным химраствором, а изготовляет этот раствор завод в Челябинской области. Копоть там и вонища! Перерабатывают каменный уголь и деготь…

— Ну хватит! — сердито сказала она.

— Все эти субтропики — липа.

— А что же не липа? — спросила она.

— Дождь и мокрый снег, глина под ногами, кирзовые сапоги, товарные поезда, пассажирские, пожалуй, тоже. Самолеты — это липа. Мой рабочий стол — не липа и твоя лаборатория тоже. Рентген… — помолчав, добавил я.

— Не понимаю, — потерянно прошептала она.

— Ну, как же ты не понимаешь? Вот когда строили этот дом и возили в тачках раствор, а кран поднимал панели — это была не липа, а когда здесь танцуют «фруктовый танец «Яблочко» — это липа.

— Какую чушь ты мелешь! — воскликнула она. — Люди сюда приезжают отдыхать. Это естественно…

— Правильно. Но не мешало бы им подумать и о другом на такой узкой полоске ровной земли, — сказал я.

Но она продолжала свою мысль:

— Ведь ты же сам работаешь для того, чтобы люди могли лучше отдыхать.

— Я работаю ради самой работы, — сказал я из чистого пижонства.

И она тут же вскричала:

— Ты пижон и сноб!

Каким-то образом я возразил ей, и она что-то снова стала говорить, я ей как-то отвечал, и долго мы спорили о чем-то таком, о чем, собственно, и не стоило нам с ней спорить.

— Генка, что с тобой сегодня происходит? — спросила наконец она.

— Просто хочется выпить, — ответил я.


4

«Гагрипш» был битком набит, и мы с трудом нашли свободные места за одним столом с двумя молодыми людьми — блондинами в пиджаках с узкими лацканами. Они

сетовали друг другу на то, что в Гагре «слабовато с кадрами, и если и есть, то все уже склеенные (взгляд на Веронику), и как ни крути, а, видно, придется ехать в Сочи, где — один малый говорил — этого добра навалом».

Мы сделали заказ. Официантка несколько раз подбегала, а потом все-таки принесла что-то. В зал вошел Грохачев. Он шел меж столиков, такой же, как всегда, ироничнорасслабленный, с неясной улыбкой на устах. Увидеть его здесь было неожиданно и приятно. Грохачев такой же затворник, как я, и работаем мы с ним в одной области, часто даже в командировки ездим вместе.

— Эй, Грох! — я помахал ему рукой, и он, раздобыв где-то стул, подсел к нам.

Оказывается, он оставил жену в Гудаутах и сейчас в гордом одиночестве шпарил в своем «Москвиче» домой.

Мы заговорили о своих делах. Под коньяк это шло хорошо, и мы забыли обо всем. Иногда я видел, как Вера танцует то с одним блондинчиком, то с другим. Они повеселели, им, видно, казалось, что дела у них пошли на лад. Потом они ушли в туалет, и после этого похода Вера танцевала уже только с одним блондином, а другой совершал бесплодные атаки в дальний конец зала.

Потом мы все впятером вышли на шоссе и стали ловить такси. Блондину ужасно везло. Он поймал «Москвич» и уселся в него с Вероникой и со своим приятелем, таким же, как он блондином. А «Москвич», как известно, берет только троих. Я смотрел в ту сторону, где скрылись стопсигналы такси, и слушал Гроха. Он рассказывал о своей давней тяжбе с одним управлением, которое осуществляло его проект. Минут через пятнадцать он опомнился.

— Слушай, у меня же машина в сотне метров отсюда. Зачем ты отпустил Нику с этими подонками?

— Что ты, не знаешь Нику? — сказал я. — Она уже давно с ними расправилась и ложится спать.

Мы нашли его машину, сели в нее и поехали. Грох спросил:

— Вы с ней расписались наконец?

— Пока нет.

— Чего ты тянешь? Поверь, это не так уж страшно.

— Сколько километров отсюда до Гудаут? — спросил я.

Он посмеялся, и снова мы перешли на профессиональные темы. Странно, несколько лет назад мы могли болтать много часов подряд о чем угодно, а вот теперь, куда ни гни — все равно возвращаешься к работе.

Грох довез меня до дома. Я вылез из машины и сразу заметил Нику. Она сидела на скамейке и ждала меня. Я обернулся. Машина еще не отъехала.

— Грох, ты во сколько завтра едешь?

— Примерно в полдень.

— Твоя стоянка возле гостиницы? Может быть, я поеду с тобой.

— Ну что ж! — сказал Грох.

Он уехал, а я подошел к Нике. Она, смеясь, стала рассказывать о мальчиках, как они ее «кадрили», как это было смешно. Обнявшись, мы пошли к дому, который белел в темноте в конце кипарисовой аллеи. Я не сказал Нике, что завтра уеду из этого рая, где наша любовь может расцвесть и окрепнуть, где люди меняют тяжелые шляпы на головные уборы сборщиков чая. А уеду я не потому, что не люблю ее, а может быть потому, что Грох катит домой и будет в своей норе раньше меня на неделю, если я останусь в этом раю.


5

Утром я уложил чемодан и благополучно проскользнул мимо столовой. Оставил у дежурной записку для Ники и вышел на шоссе. Автобусом я доехал до парка и пошел завтракать в чебуречную. Я знал, что там подают крепкий восточный кофе, и решил сразу, с утра, накачаться кофе вместо всех этих кефирчиков и ацидофилинов, чем потчуют в доме отдыха.

Чебуречная была под открытым небом, вернее, под кроной огромного дерева. С удовольствием я глотал обжигающую черную влагу, чувствуя, как проясняется мой заспанный мозг. Чемодан стоял рядом, и никто в мире не знал, где я нахожусь в этот момент. За соседним столиком ел человек в шляпе сборщика чая. Жир стекал у него по подбородку, он наслаждался, попивая светлое вино, в котором отражалось солнце. Может быть, он наслаждался тем же, что и я.

Вдруг он отложил чебурек и позвал:

— Чибисов! Василий!

Смущенно улыбаясь и переминаясь с ноги на ногу, к нему подошел стриженный «под бокс» парень в голубой «бобочке», в коричневых широких штанах.

— Курортный привет, товарищ Уваров!

— Садись. Давно приехал? — торопливо спросил Уваров, снял и спрятал за спину свою белую шляпу.

— Вчера прилетел.

— Ну, как там у нас? Пустили третий цех?

— Нет еще.

— Почему?

— Техника безопасности резину тянет.

— Безобразие! Вечно суют палки в колеса.

Они заговорили о строительстве. Уваров говорил резко, возмущенно, а Чибисов отвечал обстоятельно и с виноватой улыбочкой.

— Дайте еще один стакан, — сердито сказал Уваров официантке.

Она принесла стакан, и он налил в него «цинандали».

— Пей, Василий!

— За поправку, значит, — с ухмылкой сказал Чибисов и поднял стакан двумя пальцами.

— Ну как тебе тут? — спросил Уваров.

Чибисов залпом выпил «цинандали».

— Хорошо, да только непривычно.

Уваров встал.

— Ну, ладно! Тебе когда на работу выходить?

— Сами знаете, Сергей Сергеич.

— Вот именно — знаю, смотри, ты не забудь. Ну ладно, пока. Пользуйся правом на отдых.

Он ушел. Чибисов сидел за столиком, вертел в пальцах пустой стакан и неуверенным взглядом обводил горящий на солнце морской горизонт. У парня было красное, обожженное ветром лицо, шея такого же цвета и кисти рук, а дальше руки были белые и, словно склероз, на предплечье синела татуировка. Мне хотелось выпить с этим парнем и сделать все для того, чтобы он скорее почувствовал себя здесь в своей тарелке, потому что уж он-то знает, что такое липа, а что — нет, и он знает, что рай — это непривычное место для человека.

Я встал, поднял чемодан и пошел по аллее. Надо мной висели огромные листья незнакомых мне деревьев, аллею окаймляли огромные голубые цветы. Навстречу мне шла Ника. Я не удивился. Я удивился бы, если бы ее здесь не оказалось. Эта аллея была специально оборудована для того, чтобы по ней навстречу мне, сверкая зубами, глазами и волосами, шла тоненькая девушка Вероника, Вера, Ника. Она взяла меня под руку и пошла со мной.

— Что же, наша любовь — это тоже липа? — спросила она, улыбаясь.

— Это магнолия, — ответил я.

На шоссе нас догнал Грохачев. Он притормозил и спросил меня:

— Значит, не едешь?

— У меня есть еще десять дней, — ответил я, — в конце концов, я имею право на отдых.

Грох улыбнулся нам очень по-доброму.

— Ну, пока, — сказал он. — Все равно скоро увидимся.


МЕСТНЫЙ ХУЛИГАН АБРАМАШВИЛИ

Рассказ

1

Почти всегда Георгий ночевал прямо на пляже под тентом. Сразу после танцев, проводив ту или иную даму, он шел на пляж, проверял замки на своих лодках, а потом затаскивал под тент какой-нибудь лежак и растягивался на нем, блаженно и медленно погружался в дремоту.

Несколько секунд, отделявших его от сна, заполнялись солнечными искрами, плеском воды, смехом, стуком шариков пинг-понга, писком карманных радиоприемников, голосами Анкары и Салоник, шарканьем подошв на цементе…

– Георгий? Ты спишь, Георгий?

Иногда к нему под тент приходили отдыхающие. Тогда он садился на лежаке и делал зверское лицо.

– Уходи отсюда, ненормальная женщина! – говорил он. – Раз-два-три, чтобы я тебя не видел. Раз-два-три, нарушение режима!

И отдыхающие уходили, унося с собой как самое нежное воспоминание его грубый юношеский голос, вид его корпуса, облитого лунным светом, как самое трепетное и романтическое воплощение дней, проведенных на юге.

Утром его точно подбрасывала какая-то пружина, он вскакивал, длинными прыжками пересекал полосу холодной гальки, сильно бросался в воду, рассекал ее долго и стремительно, выныривал и переходил на баттерфляй, потом снова нырял и уже далеко от берега ложился на спину, глядя, как над хребтом поднимается огненный лоб солнца.

Этот горящий, полыхающий, саднящий глаза лоб солнца, и чистое небо, и маленькая точка утреннего вертолета из Гагры – все это обещало еще один день в цепи однообразного, пышного, бездумного, утомительного счастья. А для тех, кто, зевая, выходил на балконы дома отдыха, коричневая фигура, бегущая от воды, фигура с втянутым животом и мощной грудью, с длинными летящими ногами, фигура матроса спасательной лодки Георгия Абрамашвили, была первой приметой этого дня.

Не вытираясь – да полотенца не было и в помине – он натягивал на себя истертые джинсы тбилисского производства, повязывал на шее платок, подаренный одной немкой, всовывал ноги в сандалии и отправлялся на кухню. Там была повариха, русская женщина Шура, которая кормила Георгия.

– Ешь, Жорик, рубай, – говорила она, смахивая слезы, и ставила перед ним полную тарелку и отдельно на блюдечке три куска сахара и двадцать пять граммов масла.

– Шура, он пришел? – спрашивал Георгий, погружаясь в еду.

– Пришел. Принесла его нелегкая, – кивала Шура в окно. Значит, там под окном уже сидел ее муж: она была замужем за греком, пьяницей и дурнем. Обычно грек весь день сидел под окном кухни, питался, а к вечеру пропадал и колобродил всю ночь, где – неизвестно. Шура вечно была заревана, честила своего грека, но если утром его не оказывалось под окном, она горько бедовала, то и дело застывая, подпирая скрещенными руками свои тяжелые распаренные груди.

– Пришел, бестия! – вздыхала она. – Ох, неизвестная нация!

– Какая нация, Шура?! – вскрикивал грек, и в окне появлялась его сияющая физиономия с оплывшими щечками. – Какая нация?

– Сам знаешь, какая у тебя нация, – ворчала Шура, отворачиваясь от окна.

– Моя нация – шотлан, – куражился за окном грек.

– Ox-ox, – качалась, уперев руки в бока, Шура, глядя на него и словно издеваясь, а на самом деле не в силах сдержать любви. – Выпил, да? Выпил, да?

– Выпил, Шура! За твое здоровье выпил!

– Ох-ох, ишь ты, герой! Герой – штаны с дырой!

– Дай поесть, Шура! – кричал грек и прятался на всякий случай.

Шура ставила на подоконник тарелку.

– Дай пятьдесят копеек, Шура! – кричал грек, хватая тарелку.

Шура замахивалась полотенцем, и муж ее скрывался надолго. Шура тогда подсаживалась к Георгию и невидящими глазами смотрела, как он ест.

– Сколько тебе лет, Шура? – спрашивал Георгий.

– Сороковка подходит, Жорик, – отвечала Шура, – а сама-то я воронежская, да ты знаешь.

– Старовата немного, Шура, – говорил он.

– То-то оно и есть, – вздыхала повариха и вдруг как-то воспламенялась и выпрямлялась: – Знаешь, какая я была? В санитарном поезде служила! Знаешь, девочка какая была – сапожки, ножки, талья вот такая, коса вот такая… Врачи за мной бегали с высшим образованием и в чинах, стихи мне писали…

– Шурочка! Ходы-ы сюда на закладку! – кричал шеф-повар, и она вставала.

– Покажу тебе как-нибудь карточку, Жорик. Влюбишься.

Георгию было жалко Шуру: второй сезон она его питала.

Он думал о том, что, если бы он родился пораньше и там, на войне, встретил бы ту самую Шуру, лихую девчонку с санитарного поезда, он бы тогда полюбил ее, и жизнь ее сложилась бы тогда иначе.

Качая головой и вытирая свои ранние усики, он выходил из кухни и шел к месту своей работы – к Черному морю.

– Гоги! – кричал ему какой-нибудь пингпонгист. – Дашь пять очков форы, сделаю тебя!

– Не смеши меня, дорогой, – отвечал Георгий. – Десять очков получишь и проиграешь.

Он был одновременно королем пляжа и шутом; он ходил на руках и позировал перед кинокамерами, демонстрировал падения в волейболе; со всех сторон к нему неслось его имя, ответственные работники старались быть с ним по-свойски; полдня он проводил в воде и слыл Ихтиозавром, морским дьяволом, дельфином; и впрямь, ему иногда казалось, что он возник где-то на большой глубине, в темных расселинах между скал. За свою работу он получал 40 рублей в месяц плюс питание; не густо, конечно, но жизнь эта его устраивала – в плеске, в шуме, в свисте, в музыке, покрываясь немыслимым загаром, он ждал призыва в армию; мускулы его росли.

Он следил за тем, чтобы не заплывали за боны, и в тот день, когда возле ялика появились две головы в голубых шапочках, он встал во весь рост и заорал:

– Назад, ненормальные женщины! Раз-два-три, нарушение режима! Раз-два-три, докладную подам!

Два смеющихся овала прыгали возле ялика, и в воде слабо колебались белые тела.

– Посмотри, Алина, какая анатомия? Какой эллинский тип? Ты видела что-нибудь подобное?

– Я ничего не вижу без очков, ах, я ничего не вижу!

Георгий шуганул их веслом. Голубые шапочки повернули назад.

Очкастую девицу он заметил уже на пляже. Узнать ее было нелегко после такой встречи в море. Она стояла возле самой воды, вытянувшись и подставив лицо солнцу. Она была высока, а рыжие волосы ее, густые и длинные, падали на спину. На ней почти ничего не было, только две узкие полоски материи на груди и на бедрах. Да и кроме того очки. Иногда она их снимала каким-то удивительным движением – поднималась тонкая рука, поворачивалось чистое лицо с закрытыми глазами, вздрагивала рыжая грива.

Рядом с Георгием отдыхающая показала на очкастую.

– Как вам нравится? Голые скоро будут ходить, – сказала она.

– Лично я не возражаю, – с некоторым похабством и отпускным легкомыслием хохотнул отдыхающий, который у себя дома, должно быть, карал дочь и ее подруг за малейшее легкомыслие в туалете.

Георгий взял в руки мяч и, крутя его на одном пальце, независимо прошел мимо девицы. Она была в этот миг без очков и не заметила ни вертящегося на его пальце мяча, ни его самого.

Гоги сделал стойку и пошел на руках. Никто на пляже не удивился – все привыкли к таким его выходкам, к брожению его молодой силы, и сам он ни на секунду не думал о нарочитости своих действий, просто потянуло его встать на руки и он пошел на них. Он шел на руках и смотрел назад, на грубое каменистое небо, а может быть, это было и не небо, а выгнутый бок земли, нависший над голубым простором вселенной, и по нему, по этому боку, вниз головой шествовала девушка, удалялись длинные голени. Девушка почему-то не срывалась в синюю пустоту, а шла, помахивая вялыми красивыми руками.

У Георгия потемнело в глазах, и он сел на гальку. Что-то плакать ему захотелось, и он пощипал себя за усики.

– Гоги! Миленький! – позвала знакомая дама, и он вскочил, словно молодой услужливый лев, плакать ему расхотелось.

Потом он увидел, что очкастая его рисует. Она сидела на надувном матрасике в обществе своей подруги и очень коротко остриженного молодого человека и рисовала в большом альбоме, выглядывая то и дело из-за него, очки ее то и дело вспыхивали на солнце. Гоги как раз играл с дамой в бадминтон. Волан взлетал очень высоко и пропадал в солнечном свете, и дама, колыхая руками, бежала к предполагаемому месту его падения. Гоги вспомнил, как дедушка его осудил эту игру.

– Вот еще новости, – сказал дедушка, – пробкой от шампанского вздумали играть. Нехорошая игра.

Игра эта и Гоги казалась тупой и вялой, не то что пинг-понг, и играл он в нее с дамами только из чистой любезности. А в пинг-понг он играл, словно шашкой рубил – справа, слева и защищался, как воин.

Очки перестали поблескивать из-за альбома, склонилась рыжая голова. Георгий бросил играть, зашел сзади и заглянул в альбом. Там он увидел себя, но только в странном каком-то виде – будто бы он был сердит, будто в гневе поднял над головой не ракетку, а камень или пращу.

– Нравится вам ваш портрет? – спросила очкастая, не оборачиваясь, словно спиной почувствовала, что он стоит сзади.

Друзья ее обернулись и посмотрели на него.

– Почему ноги такие длинные? – спросил Георгий. – Разве у меня такие ноги?

– Элементарная стилизация, – заносчиво сказал глупый молодой человек.

Девицы переглянулись и засмеялись.

Георгий вскочил в ярости. Ему показалось, что это над ним засмеялись белокожие женщины, приехавшие с Севера, туманной громадой висевшего над узкой полоской его жаркой земли. Нежные и вялые женщины, с папиросами в длинных пальцах… В гневе и обиде он зашагал прочь.


2

В неделю раз он ночевал на горе у дедушки и бабушки, в маленьком и хилом их домике – 600 метров над уровнем моря. Терраса поскрипывала под его сильным телом, когда он поворачивался на кошме. Лунный свет заливал террасу, мешки с айвой и горку дынь, бочонки и ящики, бутыли разных размеров и рыцарскую утварь деда – бурдюк, огромный рог, охотничье старое ружье.

За стеной стонал дедушка, его мучили боли в затылке, под террасой топотали бабушкины козлята, сама же бабушка Нателла спала тихо, словно девушка, ее не было слышно.

Георгий приходил сюда каждую неделю с субботы на воскресенье. Утром в воскресенье он отвозил вниз на базар бабушкины фрукты, продавал их там, поднимался на гору, отдавал Нателле выручку и снова устремлялся вниз, торопясь на танцы или в кино. Здешний верхний быт ничуть не был похож на быт нижний, шумный и праздничный. Здесь Георгия встречали бабушкины хлопоты, топот козлят, то нарастающие, то стихающие, но никогда не прекращающиеся стоны деда, и скрип колодезного ворота, и тихий преданный взгляд горной овчарки, запах помета и сырого подземелья, лопата и мотыга, и огромный желтый подъем горы, где на отшибе от поселения стоял домик греческого семейства и где бегала с оравой своих сестричек четырнадцатилетняя девочка, тонкая и долгоногая, давно выросшая из школьного платья.

Ночью Георгий лежал на животе, подперев кулаками голову, и смотрел вниз на море, по которому светящейся игрушкой полз пассажирский теплоход.

Он думал о теплоходе, на котором когда-нибудь он будет матросом, а художница сидела бы на палубе с альбомом; кроме того, он должен попробовать свои силы в спортивном плаванье, ведь он еще ни разу не плавал под хронометр, может быть, он покрыл уже все мировые рекорды, а художница сидела бы на трибуне водного стадиона; у него еще никогда не было костюма и он не носил галстука, но когда-нибудь он сошьет себе пиджак с двумя разрезами, как у Левана Торадзе, и поедет в Москву, а художница встретила бы его на улице Горького; кроме того, о том, что скоро уже придет осень, и его призовут в армию, и отвезут на Север, и он увидит большие русские города, и в армии продолжит учебу, а может быть, он станет летчиком, а художница подняла бы голову и увидела бы в небе белый след от его самолета и подумала бы… ах, как обидела его эта художница!

Утром Нателла разбудила Георгия, дала ему лобио, сыр, кувшин маджари и принялась укладывать в чемоданы крупные свои мандарины, крупные и ровные, один к одному.

Дедушка уже сидел на сундуке, подобрав ноги в галошах и длинных коричневых носках, в которые были заправлены старые бостоновые брюки. Он стонал и презрительно наблюдал за сборами на базар.

– Э, – сказал он, – молодежь! Э, э, ну и молодежь пошла, – два чемодана мандаринов на базар везут. Я, когда молодой был, в Астрахани полвагона продал, а во Львове целый вагон продал. Э!

Глаза его, напряженные и тупо страдальческие, на миг сверкнули далеким и темным рыцарским огнем, но тут же он снова застонал, покачиваясь и отключаясь от этих хлопот.

– Продай быстрей, внучек, – сказала Нателла, – не дорожись. Продай быстрей и беги по своим делам.

Георгий кивнул, вывел из сарая старого дедовского коня – ржавый велосипед, перекинул через раму связанные деревянные чемоданы. Он двинулся вниз по каменистой колкой тропе, с трудом сдерживая вихлянье велосипеда.

Солнце уже встало за спиной, и в море вонзилась тысяча огненных спиц, и утренний вертолет из Гагры, похожий отсюда на крохотную стрекозу, уже нацеливался на свою посадочную площадку.

Вместе с Георгием в этот час по тропам вниз спешили на базар представители грузинских, армянских и греческих горных семейств. Вскоре Георгий догнал Мишу Габуния, шофера санатория имени Первой пятилетки, который так же, как и он, поднимался раз в неделю на гору в помощь своим старикам. Вдвоем они добрались до базара, взяли весы, заняли места за прилавком, выставили свой товар и написали объявления.

Миша написал: «Мандарины самые лучшие. Цена 1 кг – 1 р. 40 к. Можно и за 1 р. 20 коп.».

Георгий написал: «1 р. 20 коп. бэз разговоров».

Все это, разумеется было тонкой игрой, призванной привлечь смешливых покупателей, и «э» Георгий написал лишь для этой же цели, для колорита.

Парни прекрасно подходили друг другу – красавец Георгий и маленький шутник Габуния с быстрыми горячими глазами. Вокруг них толпились дамочки, торговля шла бойкая, Миша сыпал колоритными шуточками.

Базар шумел. У входа, заложив руки за спину, стоял огромный и толстый директор в хорошо отглаженном голубом костюме и плоской кепке. Рядом стояли представители местной дружины во главе с Авессаломом Илларионовичем Черчековым, наблюдали за порядком. Дальше в два ряда сидели торговцы живностью. Розовые поросята, тоненько визжа, дергали свои веревочки, пытаясь разбежаться во все концы этого мира, оглушившего их младенчество. Куры гроздьями висели вниз головой, иногда прикрывая налитые кровью глаза. На мягком асфальте лежали в предсмертной апатии два связанных за лапки петуха. Временами, словно вспомнив старые счеты, они вскакивали и начинали бешеный неуклюжий бой, потом в изнеможении падали, распластывались, зарывали клювы и гребни в зеленые и красные свои перья. Сидели здесь горцы с ягнятами на шее, поджав худые ноги в носках и галошах, и темные старухи с деревянными лицами, и младшее поколение в ковбойках. А дальше шли ряды с булыжниками груш, с баррикадами баклажанов, с пирамидами апельсинов; а еще дальше – кепочные мастерские, где шла тайная и ловкая купля-продажа разных пустяков; потом сидели умельцы, производящие по трафаретам клеенчатые коврики с волоокими княгинями и зубчатыми башнями. В толпе бродил на деревянной ноге лукавый старичок с птицей попугаем на плече. Для удобства вещая птица делила все человечество на русских и армян. Русским она вытаскивала из банки белые билетики, армянам – розовые. Старичок тут был, понятно, ни при чем. Художница Алина развернула белый билетик и прочла: «Попутная дорога обещает бесчисленные наслаждения на основе взаимной привязанности счастья любви».

Молодые люди, а их уже стало трое вокруг Алины и ее подруги Насти, расхохотались и принялись острить. Повод, конечно, для острот был завидный.

– Алина, смотри – там наш Гоги! – сказала наперсница Настя.

– Верно! – весело воскликнула Алина. Компания повалила к фруктовым рядам.

– Гагемарджос, кацо! Почем мандарины, генацвале? – кавалеры наперебой защеголяли своим умением обращаться с местными людьми.

Георгий твердо смотрел на художницу. Она склонилась к мандаринам. Сарафан ее еле прикрывал белую грудь.

– Здравствуйте, Гоги! – она протянула ему руку. – Вы напрасно обиделись. Мы не над вами смеялись.

Глаза ее за толстыми стеклами расширились, и зубы вспыхнули в улыбке.

– Я хочу подарить вам ваш портрет.

Она вынула из сумки альбом, вырвала лист и протянула Георгию. Потом она пошла от прилавка, часто оглядываясь. Георгий остался с портретом в руках.

– Георгий, дорогой, подари мне эту девочку на день рождения, – попросил Габуния громко, чтобы художница слышала. Был он скромным семьянином, этот Габуния, а подобные шуточки отпускал опять же только для колорита.

– Вот это парень, – сказала Настя, – просто бог.

– Сколько ему лет, как ты думаешь? – спросила Алина.

– Лет двадцать пять. Вот уж, наверно, любовник!

– Да уж воображаю. Может быть, проверить?

– Попробуй. Он на тебя глаз положил.

– Ты сгорела, Настя.

– Это ты сгорела, а я загорела.

– Еще бы, ты ведь мажешься этим маслом.

– Что это вы шепчетесь? – бросились к ним кавалеры.

Кавалеры, лукавые бандиты, изворотливые, как ящерицы, угодники, похотливые козлы и ослы, прочь! – в разные стороны! – врассыпную! – прочь от нее! – под горячим кинжальным взглядом Георгия Абрамашвили.


3

Под щелканье длинных лихих ножниц падали на салфетку, на плечи и на пол черные космы морского бога Абрамашвили. Жужжал вентилятор, жужжали мухи, пахло крепко и противно одеколоном. Георгий стригся под «канадку».

– На нет или скобочкой? – спросил мастер.

Скобочку пожелал Георгий, и шея стала прямой и высокой, как колонны «Первой пятилетки».

Георгий вышел на улицу. Был он в этот вечер в нейлоновой итальянской рубашке, польских брюках и западногерманских ботинках, которые прислал ему из Москвы двоюродный брат, – словом, в полном параде.

– Эй, Гоги, куда собрался? – крикнули ему от стоянки такси Леван Торадзе и вся компания. Леван с компанией обычно после обеда занимал свой пост на главном перекрестке городка. Стояли они, облокотившись на головное такси, крутили в пальцах брелоки, разговаривали друг с другом и с шофером. Когда пассажир занимал машину, подъезжала следующая, и друзья облокачивались на нее. Если же машины на стоянке все кончались, компания тогда переходила через улицу и начинала стоять возле чистильщика. Так стояли они ежедневно до темноты, а потом отправлялись на турбазу, на танцы, и начинали там стоять.

– Пойдем с нами на турбазу, – сказал Леван, когда Гоги подошел и со всеми перездоровался, – там знаешь какие девочки, не то что ваши старухи.

– Нет, я к себе пойду, – сказал Георгий.

– Георгию старухи нравятся, – засмеялся кто-то из компании.

– Пойдем, Гоги, выпей с нами вина, – сказал Леван и улыбнулся.

– Нет, я лучше так пойду, – сказал Георгий и тоже улыбнулся.

– Гоги вина еще и не пробовал, – подсмеивалась компания.

Он попрощался со всеми за руку и, широко вышагивая в легких ботинках, чуть откинув назад корпус, направился в платановый тоннель, в конце которого за забором уже зажигались лампочки над танцплощадкой.

– Эй, Абрамашвили, стой! – остановила его народная дружина.

Авессалом Илларионович Черчеков был строг.

– Почему не пришел на дежурство? Почему? – спросил он.

– Почему? – счастливо улыбаясь и глядя на близкие уже лампочки, переспросил Георгий. – Почему я не пришел?

– Тебе оказали доверие, выдвинули в дружину, а ты не пришел, – удивленно поднял Черчеков густые брови. – Как это понять?

– Я приду, обязательно приду! – воскликнул Георгий и поплыл, полетел дальше.

– Смотри! – вслед ему крикнул Черчеков.


4

– Что ты, Алина, ты с ума сошла или ты с ума сошла? Посмотри, сколько пришло знакомых, будет скандал, или ты скандала хочешь? Откажи ему теперь, сумасшедшая!

– Какой бес вселился в нее?

– Разошлась Алина!

– А, красавчик грузин!

– Не приглашай его хотя бы на дамский, подожди, позор, ей-богу! Шутки шутками, но зачем тебе это надо, дурацкие шутки, ведь это даже банально, не ходи, ты с ума сошла!

– Я встречал ее в Москве. Говорят – стерва.

– Брось, отличная девка и талантливая.

– Ее муж…

– Ты хочешь, чтобы я ушла? Я – уйду! Алинка, ну хватит, похохмили и довольно, нас зовут, может быть, ты хочешь?.. Знаешь, давай поговорим серьезно…

– Парень здесь увеселяет дам.

– Может, поговорить с ним по-мужски?

– Не связывайся. Налетят с ножами.

Алина с ума сошла и сняла уже очки, чтобы ничего отчетливо не видеть, чтобы все предметы чуть-чуть расплылись и даже его лицо, но пальцы ее тонкие точно ощущали весь рельеф спины молодого разбойника, услужливого Дон Жуана, и ноздри улавливали запах моря сквозь запах «Шипра», – уйдем, давай уйдем. Алина сошла с ума.


5

Волны молча шли в темноте, а потом шипящей белой лавой покрывали всю гальку и хлопались о парапет, и Алина с Гоги, стоящие у подножия парапета, были мокры с головы до ног.

– Что же делать, Гоги? – спросила она.

– Не знаю, – пробормотал он, дрожа, не выпуская ее из рук.

– Ты замерз, что ли?

– Не знаю, ничего не знаю.

– Подожди, подожди, ты мои очки разобьешь… Слушай, ты знаешь наш корпус, в ста метрах отсюда, над самым парапетом? Крайний балкон на втором этаже… Сможешь влезть?

– Конечно!

– Пусти, я побегу и буду тебя ждать.

По стене на второй этаж, какие пустяки, не так ли когда-то поднимался Тариель в доспехах и с оружием, а ему, мокрому и гладкому, как дельфин, гибкому, как обезьяна, сильному, как барс, влюбленному, как Тариель, по стене на второй этаж – это пустяки!

На балконе ему стало страшно. Он тронул дверь ногой, она скрипнула. Он замер, но дверь заскрипела еще сильнее и отворилась, а за ней в темноте стояла Алина, она была без платья, и тут ему стало так страшно, как никогда не было страшно в жизни.

– Иди, Гоги, – сдавленно прошептала она, – я Настю прогнала.


6

Он лежал, уткнувшись лицом в подушку, и одним глазом тайно наблюдал за ней. Она долго была неподвижной, потом зашевелилась, взяла с тумбочки сигарету, щелкнула зажигалкой, огонь осветил ее шею, подбородок, губы, чуть вислый кончик носа…

– Да-а, вот уж не ожидала, – вяло проговорила она и вяло помахала в темноте огоньком сигареты. – Сколько тебе лет? – спросила она, нагибаясь к нему.

– Восемнадцать, – прошептал он.

– Мда-а, – она засмеялась и погладила его по голове. – Это я над собой смеюсь. Хочешь закурить? – спросила она.

Он взял сигарету и сел на кровати.

– Первая сигарета, понимаешь, – сказал он.

– Ну и денек выдался, – ласково сказала она, – первая сигарета, первая женщина.

За панбархатом, за кисеей очень близко шумел прибой, как будто там шла тяжелая стирка.

– Иди, Георгий, вниз, – сказала она, – сейчас Настя придет. – Иди, – она поцеловала его, – не расстраивайся. Все еще впереди.

Он сполз по стене вниз и уселся на край парапета. Вдали в черноте стояло судно, очертаний его видно не было, только светились желтые огни, как будто стоял там стол со свечами, накрытый к ужину.

«Почему я должен расстраиваться, когда такое счастье, понимаешь», – думал Георгий.


7

На турбазе был вечер отдыха: шутили культурники-затейники, грохотал барабанный джаз, когда с четырех разных концов подошли к танцплощадке компания москвичей с Алиной в центре, Леван со своими друзьями, городская дружина во главе с Черчековым и одинокий Абрамашвили.

Георгий издали увидел Алину. Она была очень хороша, и он гордо подбоченился возле колонны и послал к ней гордый и счастливый свой взгляд.

– Нехорошо получается, Абрамашвили, – сказал, подходя, Черчеков, – опять ты не пришел в штаб. Как это понимать?

И снова удивленно поднялись его густые брови.

– Отстань, Авессалом Илларионович, – сказал Георгий, глядя на Алину, – отойди, дорогой.

– Хулиганишь, Абрамашвили? – удивился Черчеков и зафиксировал уже утвердительно: – Хулиганишь.

Компания Алины сильно разрослась за истекший день – кроме Насти, были уже здесь и другие женщины, а также появились крепко сколоченные мужчины лет 35, уверенно оттеснившие на задний план троицу легкомысленных молодых людей.

Алина наконец заметила Георгия и еле заметно кивнула ему, чуть нахмурилась и тут же отвернулась к мужчине, что стоял рядом, широко расставив ноги в голубых джинсах, расправив плечи в полосатой рубашке, подтянув начинающий тяжелеть живот.

Улыбку Алины и знак ее бровей Георгий воспринял как выражение общей тайны, близости, ласки.

На самом же деле Алина смеялась над собой и над ним, над своим дурацким приключением накануне неожиданного приезда мужа, смеялась, вспоминая неумелые мальчишеские ласки Георгия и подавляя невесть откуда взявшуюся горечь. Женщина она была неглупая и добрая, способная художница, в общем-то весьма рассудительная, но в их кругу почему-то за ней утвердилась слава неожиданной женщины, и она иногда выкидывала неожиданные номера, возьмет да уедет вдруг ни с того ни с сего в какой-нибудь город или вот сделает то, что вчера, но, впрочем, может быть, она действительно была неожиданной женщиной, как и все остальные, впрочем, женщины.

– Хелло, друг, – сказал, подходя, Леван, – посмотри, какую я заметил женщину. Великолепная женщина.

Он показал на Алину.

– Это моя женщина, – сказал Георгий, и от счастья и гордости все струны в нем натянулись и загудели. – Не смотри на нее, Леван. Любовь, понимаешь.

– Понятно, Гоги, – сказал Леван и скрестил руки на груди. – Друзья одной помадой губ не мажут.

Он был доволен, что высказал один из параграфов своего курортного рыцарского кодекса.

Георгий зашагал к Алине, чуть-чуть, вежливо взяв за талию, подвинул мужчину и поклонился ей.

– Ого! – сказал мужчина, взглянув на него. – Горный орел!

Алина танцевала ловко и красиво, но, конечно, не так, как тогда она танцевала. Георгий встревожился, глядя ей в очки и пытаясь уловить выражение глаз. Увы, очки отсвечивали, лишь иногда мелькали в них зрачки, но понять что-нибудь было невозможно.

– Алина, давай уйдем, – шепнул он, как она шептала ему тогда.

– Приехал мой муж, – усмехнулась она, – и поэтому… ты же понимаешь… и вообще не будем вспоминать и…

– Давай уйдем, – шепнул он, не вслушиваясь в ее слова, а только чувствуя течение речи.

– Я же говорю тебе, муж приехал, – с маленьким раздражением произнесла она, – мой законный муж, серьезный человек.

– Какой муж, что ты говоришь? – в ужасе и смятении забормотал он. – Глупости говоришь, дорогая…

Они танцевали в центре площадки, а вокруг бушевал вечер отдыха, и под крик и визг культурников танцующие очищали место действия то ли для бега в мешках, то ли для ловли призов с завязанными глазами. Они остались одни. Музыка смолкла. К ним уже бежали культурники, а Гоги все не отпускал Алину.

– Пусти немедленно, – зло прошептала она. – Мальчишка, дурак, пусти!

На шее у нее вздулись вены.

– Я твой муж! – закричал вдруг Георгий. – Я тебя увезу! Я тебя спрячу! Я не отдам…

Происходило что-то дикое и нелепое. Их окружили культурники, еще какие-то люди. Все кричали:

– Позор! Совсем обнаглели!

Какие-то лица мелькали перед Гоги: ощеренные лица Левана и его дружков, ее лицо без глаз, с огромными стеклами, деловые лица дружинников, возмущенные лица, ухмыляющиеся, тяжелое лицо того человека, ее мужа, его тяжелая рука…

Тут произошла вспышка, похожая на длинный кустистый разряд молнии, и рассеченное время стало плавиться, оползать, зрение Гоги застил красный туман – это его военная древняя кровь хлынула в мозг, он закричал что-то, чего и не знал никогда, и он не помнил потом, что он сделал, а опомнился через секунду уже в руках двух дружинников.

Из-за плеча Черчекова вспыхнул блиц – Гоги сфотографировали.

Потом его вывели за ворота турбазы.


8

По вечерам на парапете сидит старик горец, шамкает что-то и за пятнадцать копеек наливает желающим маджари из автомобильной канистры.

Знающие люди легонько толкают старика в плечо, подмигивают ему, словно он может в темноте увидеть это подмигивание, суют полтинники, и тогда он лезет в корзину, разворачивает тряпки, вытаскивает оплетенную бутыль и наливает знающему человеку добрый стакан чачи. Итак, в мальчишескую прекрасную жизнь Георгия бурно ворвалась первая женщина, первая сигарета, первый стакан водки.

Он долго плавал в темноте, пока не попал под луч прожектора. Тогда он выбрался на берег, натянул штаны и рубашку и заснул на остывшей уже гальке.

В сатирическом окне городской дружины, которое называлось «Солнечный удар», появилась фотография Гогиной головы, к которой пририсовано было извивающееся в безобразных конвульсиях тело. Текст гласил: «Девушкам строго воспрещается танцевать с местным хулиганом Георгием Абрамашвили, 1947 г. р.».

Леван Торадзе по этому поводу высказался так:

«Разве так делают? С девушками делают совсем по-другому. Гоги – осел».

Авессалом Илларионович Черчеков докладывал об этом случае так:

«Ничего страшного не случилось. Георгию Абрамашвили мы дадим возможность исправиться. Еще раз в связи с этим хочу поднять вопрос о мерах наказания безобразных бесстыдниц, которые к нам приезжают для поправки сил здоровья. У нас молодежь южная, горячая, а они разгуливают по городу, понимаете ли, фактически без ничего, и отсюда вытекают печальные факты недоразумения. Нужно штрафовать».


9

Георгий сидел на самом солнцепеке над обрывом возле вагончика, в котором жила водолазная команда. Внизу под обрывом, метрах в двадцати от берега с маленького катера опускали в море водолаза. Вот завинтили у него на шее шлем, толстяк какой-то хлопнул ладонью по шлему, и водолаз ушел в глубину.

Георгий сполз по обрыву вниз, поплыл и в двадцати метрах от берега нырнул.

Там, где работал водолаз, было уже чуть-чуть темновато и прохладно. На камнях качались длинные водоросли. Гоги поплавал немного вокруг водолаза, заглянул к нему в стекло, увидел смеющийся глаз молодого парня, подмигнул ему и пошел вверх.

В пронизанной солнцем воде над ним качалось днище катера, он вынырнул рядом и взялся рукой за борт.

– Ты! – сказал ему толстяк с катера. – Ну и силен! Иди к нам работать, кацо.

– Нет, – сказал Георгий. – Я скоро в армию иду. В авиацию.

Поплыл к берегу, посидел немного на берегу, оделся и пошел в парк.

В парке возле горбатого мостика, прихотливо повисшего над пересохшим ручьем, сидела повариха Шура. Перед ней на газетке лежали куски пемзы разной величины.

– Здравствуй, Шура, – сказал Георгий.

– Здравствуй, Жорик, – сказала Шура, виновато как-то улыбаясь.

На голове у Шуры был выцветший платок с надписями «Рим», «Париж», «Лондон» и с видами этих столиц.

Гоги сел рядом с ней и закурил.

– Вот видишь, – кивнула Шура на газету, – пемзы насобирала. Торгую. Может, наберу своему ироду на сто грамм. Вот ведь иго иноземное, а, Жорик?

– Да-а, Шура, – сказал Георгий. Ему было хорошо сидеть рядом с ней и чувствовать к ней жалость, добро.

– Что же ты не питаешься, Жорик? – спросила Шура. – Совсем не ходишь.

– Уволился, – сказал он. – Скоро в армию иду. Скоро, Шура, летчиком я стану.

– А ты все равно приходи, – сказала Шура. – Приходи, Жорик, я тебя питать буду. А сейчас закурить мне дай.

Они посидели немного молча, покуривая и глядя на аллею, которую пересекали редкие отдыхающие под зонтами.

– Вот он идет! – вдруг вырвалось у Шуры восклицанье, звонкое, как у девушки. В конце аллеи, волоча широкие штаны, появился ее муж. – И-идет, древний грек! – язвительно пропела Шура, а в глазах ее светилась любовь.

– Здравствуй, Шура, – смущенно хихикая, сказал грек, – торгуешь?

– Торгую! – закричала Шура. – Ради тебя тут сижу, всему народу на позор.

– Конечно, ради меня, Шура, – заулыбался грек, протягивая уже ладонь и выворачивая большой палец. – Ведь я твой муж.

– Муж! – Шура уперла руки в бока. – Ох уж и муж. Муж объелся груш.

Георгий оставил супругов на мостике, а сам пошел вдоль ручья к ущелью. Идти было приятно – сзади жарило солнце, висевшее над морем, а в лицо дул прохладный ветер из ущелья. Желтеющие уже листья платанов важно колыхались.

На окраине возле станции стояли в ряд четыре палатки военно-строительного отряда. Георгий прошел мимо них, с любопытством заглядывая вглубь каждой. Там шла тихая жизнь – солдат в майке писал письмо, другой лежал на койке с книгой, третий под взглядом Георгия испуганно встрепенулся – оказывается, разглядывал в зеркало свой затылок, четвертый спал. К расположению отряда подъехал грузовик с гравием, трое солдат прыгнули в кузов и принялись сбрасывать лопатами гравий.

– Что стоишь, кацо, подсоби! – крикнул один из них, длинный и голый, в одних только трусах и сапогах.

Георгий взял лопату и прыгнул в кузов.

– Да я шучу, – сказал длинный парень.

– Ничего, – сказал Георгий, и они заработали вчетвером.

– Пошли купаться, – сказал потом длинный Георгию, напялил на себя мешковатую тропическую форму, нахлобучил зеленую панаму с вислыми полями, и они пошли вдвоем к морю.

– Житуха! – сказал парень, жмурясь на море. – Ты местный?

– Ага, местный. Я скоро тоже в армию иду.

– Советую тебе, друг, – просись в строительные отряды.

– Нет, я в авиацию. Мне вчера военком обещал.

– А-а, в авиацию, – сказал солдат, видно задумавшись о чем-то своем. – В авиацию, значит… А я так решил, дорогой кацо. Сам я москвич. Так? На «Красном пролетарии» работал. Там у меня и девчонка осталась – нормировщица. Мне в военно-строительном отряде деньги платят. Верно? Понял? А я их на сберкнижку кладу. Правильно? Вернусь с деньгами. Верно или нет? И тогда мы купим мотоцикл с коляской и будем с ней гонять по живописному Подмосковью. Ну и вечернюю школу закончим. Правильно я говорю?

Возбужденный своими мечтами, солдат все сильнее махал руками и ногами, Георгий еле поспевал за ним.

– Правильно говоришь, солдат.

– А ты, значит, в летные войска хочешь? В аэродромное обслуживание? – заинтересовался солдат судьбой Георгия. – Тоже дело. Специальность можно хорошую приобрести.

Они уже бежали к морю, двое мальчишек с торчащими ушами.

– Я хочу… – сказал Георгий и на миг сощурился под нестерпимым блеском солнца и моря, – я хочу…

Что-то вдруг пронзило его в этот миг. Он словно услышал какой-то далекий, очень далекий, бесконечный зов и бессознательно стиснул кулаки, пытаясь понять, чего же он хочет и что это за звук, услышанный им.

Может быть, это был ветер древней Месхетии, пролетевший по всем грузинским ущельям от неприступного Вардзия сюда, к юноше Абрамашвили? Чего он хочет?

Путь им пересек шлагбаум, и они остановились. Прошел скорый поезд Сухуми – Москва.

– Гоги! Приветик, Го-о-ги! – поезд унес этот крик в туннель.

Они побежали дальше к морю.

– Я хочу стать космонавтом! – яростно закричал Георгий.

– Тоже дело, – одобрил солдат.

(Перепечатывается с сайта: http://lib.rus.ec)


АБХАЗИЯ НА ОСОБОМ РЕЖИМЕ
(глава из романа "Москва Ква-Ква")

Ночное шоссе, протянутое недавно к Быковскому аэропорту, было почти пустынным. Только кошки да ежи иной раз пересекали его в свете автомобильных фар. Моккинакки Георгий Эммануилович сам вел свой старый трофейный «Опель-адмирал». Работал классный эсэсовский приемник. «Радио Монте-Карло» передавало только что вошедший в моду и тут же перелетевший через «железный занавес» вальс «Домино». Глика, положив голову на верное, навсегда верное, категорически непреклонно верное плечо Жоржа, подпевала медленно кружащейся мелодии. Неужели это реальность, думал Жорж, неужели это происходит со мной, разве маленькая моя муттер думала когда-нибудь, что ее пацанчик с цыпками вырастет в такого, что там говорить, сильного плешивого неотразимого мужчину?

На Быковском аэродроме базировалось много разной летающей шелупени, в основном «Яки» санитарной авиации. «Опель» проследовал мимо этих машин к глухому забору со сторожевой вышкой. Бесшумно открылись ворота. Контр-адмирал на «Опель-адмирале» въехал на территорию секретной зоны. Там все выглядело иначе. Вдоль построенной по последнему слову взлетно-посадочной полосы стояло несколько новинок, реактивных МИГов, а также какой-то четырехмоторный гигант странных очертаний и непонятного назначения. Из него как раз спускались уставшие летчики. Они помахали адмиралу. Тот ответил им через открытое окно двумя дружескими жестами левой руки: большой палец вверх и «очко».

«Ребята только что с задания. Фотографировали эскадру НАТО». Глика постаралась укрыться за верным плечом. Матушка моя Ариадна Лукиановна, куда это ваша дочка заехала?

Машина свернула на боковую бетонку и через лесопосадки выехала к светящемуся под луной пруду. Посредине пруда чуть покачивался на серебристой зыби гидроплан, похожий на тот самый, что приводнился у подножия Яузской высотки всего лишь месяц с небольшим тому назад. Впоследствии выяснилось, что это и был тот самый, только в тот раз он был в полном комплекте, включая экипаж из шести человек. Сейчас влюбленных встретил на борту только один пилот по имени Семен, мужчина примерно того же возраста, что и Моккинакки, с короткой трубочкой в зубах, с поблескивающим в этих зубах золотишком.

«Знакомься, Семен, — сказал адмирал, — это та самая девушка, о которой я тебе так много».

Семен проявил чрезвычайную галантность: «Дорогая Глика, со слов Жоржа я представлял себе что-то исключительное, однако действительность превзошла все его дифирамбы».

В задней части машины было что-то вроде крошечной каюты с большущим диваном. Оставив там Глику, Жорж ушел в кокпит. Через несколько минут она увидела в окошках, что высоко подвешенные под крылья моторы начали раскручивать пропеллеры. Еще через несколько минут они были уже в чистом ночном небе. Пруд быстро уходил вниз и наконец, превратившись в сверкающее под луной блюдце, исчез из поля зрения.

Моторы гудели ровно и надежно, а у Глики стали постукивать зубы, подрагивать пальцы. Неужели это произойдет здесь, в воздухе, вот именно в гидроплане? Нет, это невозможно! Я притворюсь спящей, он должен понять, это был слишком длинный, слишком утомительный день даже для девушки в девятнадцать лет: я выиграла заезд на байдарке-одиночке, я восхитила огромную толпу в ЦПКиО, я кокетничала с мальчишками, ждала уплывшего Кирилла, «небесного жениха», с которым однажды уже грешила на французский манер, а вместо него появился мой возлюбленный Жорж, жених земной, который уволок, как раз уволок меня в небо, мы пили шампанское, мы танцевали танго под высоковольтною дугой, мы ехали ночью в Быково, мы слушали «Радио Монте-Карло», кружилось «Домино», отнюдь не «Динамо», мы полетели в Абхазию, ах, всего было слишком много для девушки, которая боится мужчин, которая никогда раньше не поднималась в воздух, ну ясно, что она может заснуть как убитая на этом широком мягком диване. Но если он влезет сюда, и сядет рядом с моим спящим телом, и начнет меня ласкать под своим отеческим взглядом, будет шептать «детка моя», а потом начнет меня раздевать и полезет в меня как муж, прямо здесь, прямо в полете курсом на юг, что тогда?

Мы могли бы слукавить, разбросать многоточия, позволить себе некоторые туманности, увы, действие наше подходит к кульминации, и мы не можем здесь заменить круто-сваренный реализм сентиментальностью всмятку. Все произошло именно так, как предполагала Глика, за исключением того, что она решила не притворяться спящей. Жорж влез в каютку и сразу без церемоний сделал Гликино ложе общим. «Глика, родная моя, с этого момента вся жизнь моя будет принадлежать тебе. Это не я тебя покоряю, а ты берешь меня себе». Он аккуратно стал ее раздевать, не забывая покрывать поцелуями каждую новую обнаженность. Упомянутая уже мягкость его губ сделалась совсем уже неотразимой в связи с накоплением в них (в губах) любовного электричества. В то же время он беспредельно старался не вмешивать в эту активность свой чрезмерно крупный и твердый нос, дабы не оставить на нежных ланитах девы нежелательных вмятин. Двигаясь над трепещущей обнаженной Гликой, он ни на минуту не забывал о тяжести своего мощного тела. Каждую, даже секундную паузу между поцелуями он заполнял жарким шепотом, типа «родная», «любимая», «детка моя». Эффективность поцелуйной работы, особенно в области живота, оказалась такова, что Глика перестала дрожать и испытывала теперь только жажду все большей и большей близости. Он сразу понял, что имеет дело с девственницей, и потому, начиная ласкать пальцами ее межножие, не уставал повторять: «Все будет хорошо, родная…все будет нежно, сладко, любимая…не будет никаких терзаний, детка моя…» И наконец, находясь в вертикальном положении над ее телом, то есть фактически образовав прямой угол, он стал медленно вводить в ее влагалище свой, столь любимый женщинами разных гарнизонов пенис, то есть единственный орган, которому надлежало быть предельно твердым в соитии.

«Жорж, неужели ты во мне? — сквозь счастливые слезы вопросила девушка.

«Полностью, дочка моя», — чуть цокнув языком над неблагополучной коронкой, ответствовал он и тут уже с предельной бережливостью накрыл своей волосатостью ее нежное тело.

Почти всегда, подходя к оргазму, он начинал чувствовать женщину не как отдельный организм, а как нечто соединившееся с ним, то есть совпавшее со всеми очертаниями его тела. Ну а сейчас, держа Глику всеми конечностями, он ощущал ее, как нечто вроде эмбриона в его собственном теле и испытывал к ней совершенно чудовищную любовь. Что касается девушки, то она, потрясенная тем, как быстро боль перешла во все нарастающий сладостный жар, чувствовала себя одновременно и жертвой и владычицей, а мужчина, творящий все это чудо, казался ей огромным, как весь мир, ангелом-демоном.

Они заснули, держа друг друга в объятиях. Головка ее с перекинутой косой теперь покоилась на его волосатой груди. Иногда сквозь сон она высовывала язык и слизывала его пот, скопившийся в этих дивных зарослях. Они парили в каких-то высотах, забыв о приближающейся Абхазии, не чувствуя вибрации алюминиевого корпуса и не слыша рева двигателей, преодолевающих метеорологический раздел небес. Несколько раз они просыпались, чтобы продолжить свой пир. Она блаженно стонала, он выспренно кряхтел. Однажды он даже водрузил ее сверху на свой перпендикуляр, и она замечательно смеялась, воображая себя всадницей. Неизвестно, сколько времени прошло, прежде чем они почувствовали холод. Дело в том, что отопительная система этого превосходного гидроплана была еще далека от совершенства, во всяком случае, ее нельзя было даже поставить рядом с отопительными системами современных гидропланов. Счастливые и склонные к невероятному оптимизму даже в этих далеких от совершенства условиях, они беспечно издевались над своими посиневшими носами. Жорж приволок целую кучу кожаных курток на цигейковом меху. Был повод похохотать и над куртками. Жорж сказал, что он сейчас устроит завтрак с горячим кофе, и отправился в кокпит. Она увязалась за ним, но тут по дороге в этот самый юмористический кокпит какая-то струя, негодяйка, хлестнула прямо в лоб нашему советскому бычку-гидроплану, укравшему легкомысленную девушку Европу, и оная, оная, оная не удержалась на ногах, а перешла на четвереньки и так на четвереньках и въехала в этот пресловутый кокпит.

Семен, неутомимый штурвальный, юмористически на нее посмотрел и сделал приветик ладошкой от уха в сторону. Глика забралась на колени своего самого любимого летчика. «Ну где же твоя хваленая Абхазия наконец?»

«Натаныч, ты не можешь объяснить барышне? — спросил адмирал своего пилота. — Я, признаться, за эту ночь потерял все координаты».

Все трое прыснули. Семен Натанович вынул трубочку изо рта, вытер тыльной стороной рукавицы свои бывалые, «соль-с-перцем» усы, после чего концом трубочки стал показывать ближние координаты. «Вот, видите, барышня, скопление огоньков? А в двух кабельтовых от них, на мысе, работает мигалка. Это, собственно говоря, береговая линия. Сейчас заходим на посадку».

Небо уже потеряло свою ночную однотонность. За горбом самолета явно назревал рассвет. Через несколько минут, когда они уже основательно снизились, стала отчетливо видна чеканка пустынного моря. Еще через несколько минут солнечные лучи осветили движение близких волн, но они уже шли в густой тени, которую отбрасывал высокий обрывистый берег. Именно там, в прибрежной тени, нашлась небольшая круглая бухточка, на которой они и приводнились. Натаныч и Эммануилыч вылезли на крыло. Какой-то заспанный абхазец бросил им конец. Втроем, один заспанный и двое невыспавшихся, подтянули гидроплан к дощатому пирсу. По всей вероятности, ночных путешественников здесь ждали. Подошли, протирая глаза, еще два абхазца. Они начали выгружать какие-то увесистые ящики. Большой открытый автомобиль медленно съезжал к бухточке по серпантиновой дороге.

Дом, в котором они остановились, удивил Глику своими размерами и комфортом. Даже двухэтажная квартира в Яузской высотке блекла перед абхазским, явно секретным, эксклюзивом. Особняк, построенный в смешанном стиле — Восток и дореволюционный модерн, — зиждился над обрывом к морю. Стены его были облицованы отполированными каменными плитами, а внутри украшены резными панелями из темного дуба и немалым числом масляной живописи, в основном, морскими и горными пейзажами. В огромной нижней гостиной присутствовал даже удивительный зрительный эффект. В трех широких и высоких окнах беспрерывно катил белоснежный морской прибой, и точно такой же прибой неподвижно катил с картин в оконных проемах. Возникало некоторое подобие неспокойного сновидения.

Глика бродила одна по пустынному залу. Каблуки парижских туфелек постукивали по отменному паркету. Вдруг увидела себя целиком в зеркале на внутренней стене. Прекрасная счастливая девушка во всем парижском. Внезапно, впервые за все время после встречи с Моккинакки в ЦПКиО, она почувствовала мгновенный болезненный укол: Кирилл! Неужели она предала своего «небесного жениха»? Неужели она предала все то странное существование, что началось в марте, весь тот символизм, все то взаимное обожание, толкование небытия, тревогу за Сталина, образ черного быка в лабиринте? Что ж, если она и предала Кирилла, то лишь потому, что он предал сам себя во время тех безумных, почти уже окончательных утех.

Сверху доносились голоса Семена и Жоржа, они там о чем-то разговаривали с местным персоналом. Глика вышла на террасу, на которой, если не жалеть мячей, можно было бы играть в теннис. Бриз обхватил девушку дружеским свежайшим объятием. Заполоскались и затрепетали юбка, блузка и шарф «Эрмес». Несколько плетеных кресел и столик стояли посредине. На столике окулярами вверх приглашал морской бинокль. Она взяла прибор и стала его наводить на тянущийся к горизонту вогнутый берег. В окуляры вплыло импрессионистическое многоцветное пятно. Прибавив резкости, она увидела чудо-город с высоким белым маяком, с многоэтажным терракотового цвета дворцом версальского стиля, с прибрежными отелями арт деко.

Охотник на подлодки Жорж Моккинакки вышел на террасу и замер, увидев почти реальную полную воздуха картину: тоненькая девушка в трепещущих под бризом одеждах светлых тонов стоит с биноклем в углу каменного пространства, годного для построения штурмового взвода морпехов в полном комплекте. Несколько минут он стоял, не двигаясь, со скрещенными на груди страшноватыми для любого противника руками. Девочка моя, любимая на всю жизнь, если бы ты знала, что нас ждет впереди!

Почувствовав его присутствие, она посмотрела через плечо. Готов на все за один только такой взгляд через плечо. Без тебя, может быть, и не решился бы на то, на что сейчас, в этот миг, окончательно решаюсь. «Жорж, что за город там высвечивается на берегу?» — весело крикнула она. Он подошел, обнял ее сзади и взял у нее из рук бинокль. «Да это Сухуми, Глики-блики, что же еще?»

«Что-то он слишком хорош для Сухуми!» — засмеялась она.

Вечером они отправились ужинать в этот Сухуми. Проезжали через маленькие чистенькие городки, в центре которых за столиками открытых кафе сидели местные мужчины в плоских черных головных уборах. «Вот это типичные абхазцы, — просвещал Глику Жорж. — Видишь эти большие черные кепки? Их тут называют аэродромами».

«Вижу, вижу, — кивала девушка. — Типичные абхазцы, типичные кепки-аэродромы! — И потом добавляла: — Если только это не береты».

Мелькали вывески каких-то незначительных заведений или учреждений. Глика вдруг встрепенулась. «А что, здесь разве латинский алфавит в обиходе?» Жорж, который теперь сам вел большую открытую машину (очевидно, трофейную, «Испано-Сюизу», или что-то в этом роде), на мгновение отрывал взгляд от извилистой дороги, чтобы поцеловать любимую в левую щечку и сказать: «Должно быть, здесь смешанный, кириллица и латиница. Абхазия ведь у нас на особом режиме». Пытливый взгляд любимой заметил еще одну странность: отсутствие лозунгов. Только однажды на придорожной площаденке она увидела двух дядек, на этот раз в красных «аэродромах» и с красными пионерскими галстуками на шее; они держали плакаты с надписью на латыни: «Gora В.О.!»

Ресторан, в котором они собирались поужинать, находился в массивном здании с огромными окнами, построенном, очевидно, пару десятилетий назад на самой кромке обширного пляжа. Обстановка здесь значительно отличалась от московского «Поплавка». Вместо разудалого оркестра в углу ненавязчиво импровизировал одинокий пианист, слышались переходящие одна в другую темы Моцарта, Бетховена, Шопена. Публика не выражала ни малейшего поползновения образовать отплясывающую толпу. Да и вообще можно ли было назвать здешних клиентов публикой? Во всем большом зале заняты были не больше пяти столиков, за которыми не более дюжины персон предавались еде с серьезным выражением истинных гурманов. Скользили бесшумные официанты в коротких белых куртках с серебряными погончиками.

«Что-то здесь очень уж изысканно», — с некоторым подозрением промолвила Глика. Жорж улыбнулся: «Такова Абхазия. Ты, конечно, понимаешь, что это заведение не для всех. Спецобслуживание».

С любезнейшей улыбкой на устах к ним направлялся метрдотель, седовласый и загорелый, словно капитан океанской яхты.

«Бон суар, мадмуазель э месье Мокнаки», сказал он и далее добавил целую добродушно-шутливую фразу по абхазски, явно предназначенную для создания дружественной атмосферы. К удивлению Глики, Жорж ответил слегка спотыкающейся, но явно понятной фразой, тоже по абхазски.

Стол для них был уже приготовлен возле открытого окна, за которым, словно по заказу, проходила церемония великолепного морского заката.

«Ква ву вулэ пур аперитив, мадмуазель?» спросил метрдотель. Два молодых официанта уже стояли за его спиной.

«Ажуте фуа а вотр гу, мсье», — бойко ответила девушка. Все трое представителей обслуживающего персонала просияли. Жорж Моккинакки восхищенно изумился. Вот так запросто, с непринужденной светскостью его любимая переходит на французский! Что же в этом особенного, мой Жорж, для такой девушки, как я, удивилась Глика. Как же я могу не говорить по-французски при такой мамочке, как Ариадна Рюрих, и при таком папочке, как Ксаверий Новотканный? Однако, увы, мой Жорж, можно только сожалеть, что ваша возлюбленная пока еще не обучена по абхазски.

Далее последовал ужин, совершенно удивительный для советской автономной социалистической республики. Можно было только аплодировать сектору спецснабжения, сумевшему создать в этой спецзоне атмосферу изысканного французского ресторана. Сначала открыли бутылку шампанского «Вдова Клико». Не всякая птица, ей-ей, отведала этой влаги! Затем подали большущее, возвышающееся над столом блюдо устриц, в середине коего возлежал владыка морей, только что сваренный краб. По завершении этих подготовительных действий явилось в сопровождении вина «Сен-Эмильон» главное блюдо, «седло барашка», чье название никоим образом нельзя понимать, как реальное седло, под котором когда-то гарцевал поедаемый барашек. Так бесконечно с мнимой серьезностью шутила в тот вечер Глика, а ее возлюбленный, прилетевший в ее жизнь на гидроплане ее мечты с картины советского слегка чуть-чуть формалиста Дейнеки и в этом же гидроплане на пути в экзотическую Абхазию в стиле, достойном только подражания, лишивший се надоевшей невинности, только восхищался Гликиным несколько своеобразным юмором.

После главного блюда, перед десертом, они танцевали. Глика попросила пианиста сыграть и спеть целиком новоявленный миру вальс «Домино». Присутствовавшие гурманы мягко аплодировали медленно кружащейся паре. Один из гурманов заметил, что девушка похожа на идеальное земное существо, а ее кавалер… ммм… напоминает каких-то голливудских героев. Другой гурман, по всем признакам абхазский ловелас, заметил, что кавалер похож на Хемфри Богарта в комбинации с Кинг Конгом. Остальные сошлись на том, что ловелас необъективен. Привыкший к быстрым победам, он уже воображает себя владыкой идеального земного существа, а потому пылает ревностью к ее спутнику.

После вальса они вернулись к столу, где их уже ждал десерт. Не будем его описывать, чтобы не завязнуть во взбитых сливках и не утонуть в сиропах.

«Ты довольна этим абхазским вечером, моя родная?» — спросил он.

«Слушай, Жорка, я просто в отпаде, — ответила она чуть-чуть слегка чрезмерно по-студенчески. — И просто на грани реальности и великолепного настроения! — И, войдя во вкус, забыв про свой статуе в комсомоле и про благородное происхождение, продолжила в той же манере: — Сам посуди, Жорж, какой еще девочке так подфартит: потерять целку на высоте пять тысяч метров, заполучить такого чувака, как ты, да к тому же еще прилететь в эту так называемую Абхазию!»

Контр-адмирал Моккинакки был слегка несколько шокирован подобным стилем излияния чистейших чувств. «Ласточка моя, не могла бы ты чуть-чуть понизить громкость своих жаргонных всплесков? Ведь здесь могут быть люди высокого партактива, а также флагманы нашей промышленности. Не говоря уже о высокопоставленных абхазцах, да, не говоря уже о них».

«Аллах с ними, мой адмирал! Ах-ах, мой адмирал, я сегодня в таком легкомысленном настроении! Надеюсь, вы простите это баловство обесчещенной вами, то есть, я хотела сказать, осчастливленной вами девушке».

«Радость моя, позволишь ли ты полярнику зари социализма и пирату Второй мировой войны сделать тебе предложение руки и сердца?»

Глика попросила у официанта сигару. Тот мгновенно слетал и церемонно поднес «гавану» на серебряном подносе. Девушка выпустила из пунцовых губ несколько колец дыма и нанизала их на загорелую руку, еще вчера столь ловко сновавшую с байдарочным веслом. «Ваше предложение, Георгий Эммануилович, увы, принято». Он страусоподобным движением повернул недоумевающую голову. «Разве это совместимо, „принято“ и „увы“?

Она устроила своей сигарой настоящую дымовую завесу и, только вынырнув из дыма, прояснила ситуацию:

«Принято, потому что я вас люблю, а увы — потому, что любовью разрушаю свои былые жизненные планы».

Они церемонно поцеловались. Ловелас, не отрывавший от них глаз, подумал, что хорошо было бы проверить год рождения девицы, а в случае нарушения кодекса указать «арабу», как он в уме постоянно называл смесь Богарта и Конга, на дверь.

«Хорошо бы узнать, какие жизненные планы я столь бесцеремонно нарушил», — поинтересовался адмирал.

Глика попросила еще «двойной коньяк», после чего, с коньяком и с сигарой, явно подражая какому-то «трофейному» фильму, начала свой рассказ:

«Ты, возможно, уже знаешь, Жорж, или от моих родителей, или… мм… от соседей, что перед тобой сидит настоящая, то есть преданная и убежденная сталинистка. Наш вождь для меня — это не просто глава правительства, это живой столп всего нашего общества, больше того — всего советского социализма, о котором ты так интересно говорил в наш первый вечер на террасе восемнадцатого этажа. Что касается меня лично, то — верь не верь — я нередко обращаюсь к нему с мольбой: Сталин, солнце мое золотое, согрей одинокую мизантропку! Мысль о его смерти повергала меня — и повергает сейчас — в неукротимый ужас. Недавно на первомайской демонстрации я увидела его среди вождей на трибуне Мавзолея. У меня началась настоящая духовная экзальтация, и вдруг меня пронзила мысль, что в этой гигантской толпе находится какой-то человек, который смотрит на Сталина как на мишень!»

В этом месте рассказа лежащие на столе руки Жоржа сжались в каменные кулаки.

«Да, Жорж, я непроизвольно окаменела, но мои кулаки не так сильны, как твои. Конечно, все люди смертны, и Сталин, возможно, не исключение, но я даже отвлеченно не могу себе представить его кончины, как не могу, скажем, вообразить, что он подвержен всем физиологическим отправлениям, как и все смертные. Ты, наверное, знаешь, что есть такие люди, причем такие же истинные сталинисты, как я сама, которые предпочитают не страшиться его смерти. Конечно, он может умереть, говорят они, но после смерти он станет богом, и тогда у нас появится новая религия…»

«Я знаю, о ком ты говоришь, — с кривоватой улыбкой проговорил Жорж. — Это Кирка Смельчаков, не так ли?»

Возникла пауза. Глика отпила коньяку и затянулась сигарой. В этот момент она была совершенно неотразима. Затем продолжила:

«При всех этих раздумьях я выработала для себя первый основной план своей жизни. Если он умрет, я стану жрицей в его храме и буду поклоняться ему всю жизнь, как кносская царица Пасифая поклонялась Посейдону. Я буду пестовать в этом храме свою девственность и распевать посвященные новому богу гимны. Если же он не умрет при моей жизни, а станет долгожителем на манер греческих и библейских героев, что ж, на этот случай я разработала второй основной план своей жизни. Я решила сделать головокружительную журналистскую карьеру и возглавить самое влиятельное на земле сталинистское агентство печати».

«И там, в агентстве-то, тоже пестовать свою девственность?» — с невинным видом вопросил Жорж.

Она надменно на него посмотрела. «Ну разумеется! Буду там сидеть в кабинете, как Пасифая сидела на троне».

«Между прочим, Пасифая была порядочной гетерой. Совокуплялась с чудовищами», — печально вздохнул Жорж.

«Проклятое чудовище! вскричало дитя. Как мне нравятся твои торчащие уши! — и схватила своего нового, уже земного жениха, за упомянутые органы. — Как мне нравится все, что из тебя горчит. Уши, нос…» — и еще что-то прошептала в одно из ух.

К этому времени летний закат над морским горизонтом погас окончательно и установилась полная, хоть и короткая, ночь. Приближалось уже к одиннадцати, то есть, по авиационному, к 23 часам, когда влюбленные заметили, что в чинном ресторанном зале происходит какое-то движение, которое, казалось, может привести к революционным, то есть катастрофическим, изменениям в повестке ночи. Вдруг оказалось, что все столики заняты довольно возбужденными людьми. Происходили вроде бы даже некоторые перебранки по поводу столиков. Между тем в глубине зала открылись большие двери, из которых стали выходить оживленно друг с другом дискутирующие абхазцы, многие из них в вечерних смокингах, а иные женщины, невзирая на исламский кодекс, декольте. За дверями были видны глубоко уходящие анфилады открытых помещений с круглыми столами, покрытыми зеленым сукном, и с рулетками. «Ничего себе, братская социалистическая республика! Ничего себе сектор спецобслуживания! — вскричала прекрасная сталинистка. — Да тут, оказывается, вовсю кипят азартные игры!» Жорж, как бы очнувшийся от сладостного сна, беспокойно оглядывался. Вдалеке у стойки бара он видел надежную фигуру Семена, который вроде показывал ему, что пора уходить. Жорж позвал метрдотеля, вынул пачку каких-то удивительных, специальных, как он объяснил, сертификатов, похожих на великолепно хрустящие иностранные деньги. Глика трепетала от ожидания: чем же кончится вся эта Абхазия, что гудит вокруг неумолчным французским гулом, иной раз и с дерзкими выкриками?

Кончилось это, увы, странным и печальным, хоть не столь уже редким, дважды, увы, событием. В толпе, скопившейся возле бара, Глика заметила впечатляющую молодую пару. Он, высоченный, ростом не ниже Жоржа, очень бледный, в черном с шелковыми лацканами пиджаке, мелькая длинными пальцами, пытался возбужденно что-то объяснить ей, тоже бледной, в удивительном туалете, похожем скорее не на платье, а на «комбинацию», но с длинным хвостом. Вдруг она махнула перед его лицом, как будто хотела нанести оскорбительный удар тыльной стороной ладони. Он секунду смотрел на нее, лишь губы его отвратительно шевелились. Все это из-за шума выглядело, как немое кино. Потом он отшвырнул ее прочь, резко двумя ладонями пригладил волосы назад и устремился к выходу на набережную. Пересек променаду, спрыгнул на широкий, подсвеченный фонарями пляж. Замелькал своими длинными ногами и руками на фоне белого наката волн. Она бежала за ним, то настигая, то отставая, крича: «Серж, па буже! Же тю суплие! Же тюз эм! Атанде!» Застряла тонкими каблуками в песке, упала на колени. Он не оборачивался. Их догоняли какие-то фигуры из казино. Серж вдруг упал, распростерся, лишь ноги дергались. В шуме прибоя и голосов выстрела не было слышно. Глика порывалась бежать к упавшему, почему-то ей казалось, что она может ему помочь одним-единственным словом, однако Жорж крепко удерживал ее за плечи. Серж и Жорж — странное созвучие для всей этой абхазской ночи.

Вокруг царила паника. Толпясь и разлетаясь, пробегали мимо всевозможные люди. Вдруг промелькнула русская фраза: «Он сам виноват!» Взвывала, приближаясь, какая-то сирена. Глике вспомнилась московская осень 1941 года. Ей было восемь с чем-то лет. Они с Ксаверием и Ариадной бежали и толпе к метро. Взвывало множество сирен. Теперь к ним с Жоржем довольно спокойной походкой подошел Семен Натанович. «Нужно немедленно уезжать, а то попадем в переплет», — сказал он. Правую руку он держал в кармане пиджака.

Обратно ехали втроем под полной луной по почти пустынной дороге. Маленькие городки спали. Под редкими фонарями проплывали тамариски, над корявыми их стволами колыхалась нежная хвоя. В свете фар приблизился дорожный столб с надписью «Бордо 182 км».

«Бордо — это тоже Абхазия?» — спросила Глика.

«Ну, конечно, Абхазия, — ответил Жорж. Спроси у Семена, если мне не веришь».

Она повернулась к заднему дивану, на котором и свободной позе, с трубочкой и плоским лилипутиком коньяку сидел ласково улыбающийся ей, надежный, как гидроплан, Семен. «Конечно, Абхазия, Гликочка, что же еще». У него в Питере была дочка, ровесница Глики, славная девушка, хотя внешним обликом и физическими данными на порядок ниже избранницы шефа. Семен, человек здравого смысла, конечно, желал счастья этим двум сумасшедшим, хотя не исключал на будущее и некоторого поворота в свою пользу. Вот, допустим, через некоторое время происходит между этими двумя разрыв. Глика в слезах приходит к Семену узнать, где обретается Жорж. Он утешает ее, утешает, утешает, и она от некоторой злости к Жоржу утешается, утешается, утешается. Что же делать, если приходится иногда помогать даже подобным красавицам в преодолении психологических неприятностей.

Через час они вылетели в обратный путь. Семен в одиночестве сидел за штурвалом и добродушно ухмылялся, улавливая, что в знакомом и любимом до последнего винтика аппарате появилась какая-то дополнительная вибрация. Прошел еще час, прежде чем шеф вернулся в кокпит. Начиналась Германия с ее частой сменой зон и границ. Приближался лагерь мира и социализма. Нужно было в соответствующих местах сбрасывать соответствующие количества алюминиевой фольги для пресечения действия радаров. Еще через четыре часа они благополучно приводнились на пруду в Быкове.

Утром 17 июля адмирал Моккинакки на своем трофейном автомобиле подвез невесту к подножию Яузского великана.

«Я тебя высажу здесь, моя родная, а сам поеду на летучку в Минобороны. — Он усмехнулся.
- Видишь, как все вокруг привержены к летучести».

Глика выпрыгнула из машины и задрала голову на вздымающиеся перед ней стены. «Странное ощущение, Жорж: я смотрю на наш дом, как будто год его не видела. Подумай только, мы потратили на наше путешествие в далекую Абхазию всего лишь тридцать шесть часов, а кажется, что все тридцать шесть дней. Странный феномен, правда? Я уже слышала от… ну от людей, которые часто путешествуют, что время невероятно растягивается, когда перемещаешься в пространстве. Ты, конечно, и сам прекрасно это знаешь, не так ли?»

Не вылезая из-за руля, он легонько подтянул ее поближе к себе и поцеловал в самую близкую на этот момент часть ее тела, то есть в локоть. «Ты, надеюсь, понимаешь, киска моя, что об этом полете не надо никому рассказывать, особенно твоим близким. И о наших отношениях, родная, пока не стоит распространяться. Мне хотелось бы самому поговорить с твоими родителями, идет?»

Она отошла на шаг от машины. «Что же мне сказать родителям? Где я была?» Жорж почувствовал ее огорчение и с некоторой нарочитостью заулыбался всеми крупными складками своего лица. «Ну скажи, что после победы ваших байдарок воцарился такой сугубо студенческий энтузиазм, и все ребята, подхваченные этим порывом, решили куда-нибудь, как вы говорите, „смотаться“, ну, скажем, в Ленинград на белые ночи, а там, дескать, вдоль Невы бродили, пели „Глобус крутится-вертится, словно шар голубой“, ну а потом все погрузились в какой-нибудь медленный поезд, „пятьсот-веселый“, и там все пели-пели, и все тридцать шесть пролетели, как один час. Вот тебе и другой вариант феномена времени. Годится?»

Он все уже продумал, с грустью поняла она и сделала еще один шаг в сторону. Страсть и риск, головокружительное веселье, таинственная Абхазия, где все говорят по-французски, — все это отодвинулось на два шага в сторону под тяжестью каких-то дурацких практических соображений. Все-таки жаль, что я не родилась в революционные годы. В те времена такой мужик, как Жорж, стал бы командармом первого ранга, а я скакала бы рядом с ним с севера на юг, трясла бы богатых, поощряла б бедных. Увы, в наши дни он озабочен практическими соображениями, как какой-нибудь юрисконсульт.

«Ну пока!» — крикнула она и побежала прочь.

___________________________________________________

(Перепечатывается с сайта: http://www.erlib.com.)



Некоммерческое распространение материалов приветствуется;
при перепечатке и цитировании текстов
указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика