Абхазская интернет-библиотека Apsnyteka



(Источник фото: http://www.sfilatov.ru/.)

Об авторе

Иванова Наталья Борисовна
(17 мая 1945, Москва)
Российский литературовед, литературный критик, публицист.
Из семьи журналистов. Закончила русское отделение и аспирантуру филологического факультета МГУ. Работала редактором в издательстве Современник, затем - в журнале "Знамя", где служит и в настоящее время (c 1991 – заместитель главного редактора). Доктор филологических наук. Читала лекции в университетах США, Великобритании, в Гонконге, Японии, Франции, Италии, Швейцарии, Дании. Автор свыше 500 работ по русской литературе. Член Русского ПЕН-центра, Союза писателей Москвы. Академик-учредитель (1997) и президент (1999-2001) Академии русской современной словесности. Инициатор учреждения и координатор премии И.П. Белкина (с 2002).
Орден "Знак Почёта" (1990). Премии «Литературной газеты», журналов "Дружба народов", "Знамя".

Монографии:

  • Проза Юрия Трифонова. — М. 1984.
  • Точка зрения. О прозе последних лет. — М. 1989.
  • Гибель богов. — М. 1989.
  • Освобождение от страха. — М. 1990.
  • Воскрешение нужных вещей. — М. 1991.
  • Смех против страха, или Фазиль Искандер. — М. 1991.
  • Борис Пастернак. Участь и предназначение. — СПб. 2001.
  • Ностальящее. Собрание наблюдений. — М. 2002.
  • Пастернак и другие. — М. 2003.
  • Скрытый сюжет. Русская литература на переходе через век. — СПб. 2003.

Наталья Иванова

Статьи:


ФАЗИЛЬ ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ

1

Фазиль Искандер — драгоценный талант, украшающий наше не слишком прекрасное время. В Абхазии Искандера не всегда светит солнце или сияет луна, не всегда ласково волнуется море и всей грудью дышат зеленые горы. Абхазия Искандера — это не только рай, там, бывает, появляются и демоны. И все-таки это дивная, утопическая страна — страна Искандера и его героев.
Искандер прошел свой путь и идет далее удивительно достойно — внутри современной литературы, которую искушали то власть, то рынок. Он настоящий, живой классик. Он скептичен и всегда сохраняет дистанцию, при любой «погоде». На самом деле его ограждает от разного рода неприятностей главное — глубокая (и разделенная им) любовь читателей.

Фазиль Искандер родился в Сухуми, в 1929 году. Рано потерял отца, депортированного за пределы СССР. Уехал в Москву, учился в Библиотечном, закончил Литературный институт. Работал корреспондентом газеты, покинув центральную Россию. Начал печататься. Вернулся в Москву — и остался здесь навсегда.
Сказать, что сразу, — так нет; но его быстро заметили (неординарен, необычен во всем!) и полюбили.
Он пережил властителей: Сталина, Хрущева, Брежнева, Андропова; при нем Ельцин сменил Горбачева, а Путин — Ельцина.
И — оставался собой. Всегда.
«Массовая, пластмассовая, одноразовая литература никого не должна смущать, — сказал он при вручении одной из литературных премий, которых у него целая коллекция — от международных до скромно-журнальных. — Даже те, кто ее употребляет, знают ей цену: прочел и в корзину. Всегдашний и безошибочный признак истинного художественного произведения — это наше желание вернуться к нему».
К Искандеру, к перечитыванию его книг, обаятельных, грустных и веселых, читатель возвращается обязательно.

2

О замысле повести «Созвездие Козлотура», опубликованной в журнале «Новый мир» в августовском номере 1966 года и сделавшей автора знаменитым, Фазиль Искандер рассказывает так: «До этого были скитания по газетам со статьей против кукурузной кампанейщины. Я сам вырос на кукурузе, но я видел, что она не хочет расти в Курской области, где я тогда работал в газете. И я попытался своей статьей остановить кукурузную кампанию. Статью, правда, не напечатали, но писатель должен ставить перед собой безумные задачи!» С кукурузной кампанией Искандеру справиться не удалось. Ho социальный темперамент молодого автора был неудержим: Искандер вскрывал и обнародовал механизм любой кампании, противоречащей здравому смыслу, ибо, как он дальновидно понимал, кукурузой деятельность активных пропагандистов по нововведениям ограничиться не может. В «Созвездии Козлотура» Искандер живописал такую кампанию в подробном развитии: от радужных перспектив (поддержанных одним чрезвычайно высоко поставленным лицом — «интересное начинание, между прочим!») до бурного провала.
Следуя эстетике уходящего времени, в финале драматического по накалу страстей произведения должен был бы забрезжить рассвет, герой — обретать свежие силы, а автор — усиленно намекать читателю на его грядущие победы.
В финале повести Искандера намечается новая кампания.
О вещах печальных и более того — социально постыдных — автор повествовал в манере крайне жизнерадостной! Парадоксальный этический закон этой прозы — постараться из неудачи извлечь как можно больше творческой энергии. По принципу «для мест, подлежащих уничтожению», делать единственное, что можно: «стараться их писать как можно лучше».
После появления «Созвездия Козлотура» прозаик был обвинен в «плачевном отсутствии сынолюбия по отношению к отчему краю».
Через двадцать лет он скажет в беседе: «Сатира — это оскорбленная любовь: к людям ли, к родине; может быть, к человечеству в целом».
Ho сатира молодого автора производила странное впечатление.
Смех автора был не только и не столько уничтожающим, но и жизнеутверждающим. Смех словно говорил: смотрите, до чего могут дойти люди, бездумно следующие начальственным указаниям. И сколь, напротив, замечательно и удивительно жизнестойка природа, в том числе человеческая, этим указаниям сопротивляющаяся!
В «Созвездии Козлотура» неожиданно звучит и лирическая интонация, окрашенная ностальгией воспоминаний о днях детства, о родовом доме в горном селе. Автор переносится воображением в мир, где царствует подлинная жизнь, торжествует здравый смысл, где слову отвечает дело. «Детство верит, что мир разумен, а все неразумное — это помехи, которые можно устранить, стоит повернуть нужный рычаг». Сказано с грустью. Вера молодого писателя уже поколеблена. Козлотуризация противоречит здравому смыслу, но идет полным ходом.
Многое объединяло Искандера с авторами «иронической» молодежной прозы начала шестидесятых. Отрицали они одно и то же. Противник был общий. Герои-шестидесятники, как правило, пытались вырваться из своей среды, уйти, улететь, уехать из опостылевшего гнезда, гневно рассориться с омещанившимися родственниками. Молодой герой-бунтарь того времени гневно сокрушал полированную мебель в родительском доме. Мысль Искандера о крове совсем иная: «Мне не хватает дедушкиного дома с его большим зеленым двором, со старой яблоней (обнимая ее ствол, лезла к вершине могучая виноградная лоза), с зеленым шатром грецкого ореха, под которым, разостлав бычью или турью шкуру, мы валялись в самые жаркие часы».
Время в рассказах Искандера тоже было другим, чем в «молодежной» прозе, где оно как бы совпадало с процессом чтения, действие происходило сейчас, в настоящем, «герой-бунтарь» был близок по возрасту и читателю, и автору. Возраст героев рассказов Искандера иной, и время действия — другое: предвоенные годы, война, после войны. Мир был увиден двойным зрением: глазами ребенка и глазами взрослого, вспоминающего из «сегодня» свое детство.
Переезд Искандера в Москву сыграл в выборе такой оптики решающую роль. Нет, ничего «разоблачающего» городские нравы Искандер не пишет. Интонация рассказов о Москве остается весело-спокойной. Сам облик города, климат, напряженный трафик, вечное беспокойство и суета, определяющие во многом и характер горожан, описаны чрезвычайно корректно, но с явным чувством ностальгии по теплу и солнцу родной Абхазии, шуршанию волны по гальке, духу братства и добрососедства, духу двориков и кофеен. «И уже нет мамы, нет ничего, — так заканчивается «Большой день большого дома», рассказ о семье своей матери, чувстве рода, расцветающей красоте девичьей жизни. — Есть серое московское небо, а за окном, впиваясь в мозги, визжит возле строящегося дома неугомонный движок. И машина моя, как безумный дятел, долбит дерево отечественной словесности...» В мире «серого неба», в атмосфере бесконечной тревоги москвичей по поводу завтрашней погоды (рассказ «Начало») — тревоги, закономерно ставившей абхазца в тупик, ибо не в поле же им завтра выходить, — естественным было внутреннее движение к самому ценному, самому святому времени, к оставленному там, к «раю», то есть к миру детства. Глаза, душа ребенка позволили писателю и сказать горькую правду о времени, и не утратить ощущение красоты жизни. Искандер вернулся в мир детства — «непомерного запаса доверия к миру», отрицая тем самым явное недоверие «неправильного» мира к человеку. Искандер не только «разоблачал» неправильность реальных обстоятельств, а противопоставил им устойчивый мир, утверждая тем самым свое миропонимание.

3

Его «сквозной» герой Чик живет не просто в городе, доме, квартире. Жизнь вынесена во двор, где готовят пищу, пьют кофе, ведут беседы и философские дискуссии, спорят, ссорятся и мирятся, отдыхают. Здесь квохчут куры, сюда залетает ястреб, заезжают лошади, приходят коровы. Своеобразный Ноев ковчег. И побережье, и город Мухус, в названии которого легко прочитывается перевернутый Сухум, — лишь продолжение того же двора. Здесь перемешаны языки — это «котел» языков, малый «вавилончик»: рядом живут абхазцы, русские, грузины, греки, персы, турки. Даже сумасшедший дядя Коля говорит на «затейливом языке из смеси трех языков».
Действие повестей и рассказов о Чике живет и пульсирует в одной точке. «У меня такое впечатление («Долги и страсти»), что все мое детство прошло под странным знаком заколдованного времени, — моя тетушка за все это время никак не могла выскочить из тридцатипятилетнего возраста». Это волшебное время детства: один длинный-длинный, непрекращающийся день с короткой южной ночью («Ночь и день Чика»), лишь подчеркивающей по контрасту радость ожидания грядущего дня. Этот день чрезвычайно подробен, богат происшествиями, приключениями, событиями, открытиями. Это — своего рода утопия.
Мухусский двор — неформальная община, неофициальное государство в государстве, вырабатывающее свои законы, свою конституцию. Здесь жизнь собрала изгоев, «бывших», отверженных, отброшенных, не принятых властью или ущемленных ею. Пата Патарая репрессирован. Богатый Портной, день-деньской работающий, вынужден скрывать стук своей швейной машинки. Бедная Портниха еле сводит концы с концами. Алихан, чья история более подробно рассказана в романе «Сандро из Чегема», — бывший коммерсант, потом нэпман, окончательно разоренный. Даша — в прошлом жена офицера, «бывшая» красавица, сумасшедший дядюшка Коля... «Отброшенные» создают маленькую республику, в которой правит справедливость. Здесь никто не обладает полнотой власти, не стремится к диктаторству, все равны. Жизнь во дворе в отличие от жизни за его пределами не приемлет унижения слабого, осмеяния убогого. Сумасшедший дядюшка Чика живет здесь не только в безопасности, но в атмосфере любви и приязни. Даже добродушные шлепки, которые отпускает ему портниха Фаина, в которую он безнадежно влюблен, свидетельствуют более о чуткости, нежели о равнодушии.
Жизнь семьи существует вне замкнутого пространства комнаты, вне четырех стен: она как бы вынесена — через балкончики, распахнутые окна, веранды и галереи — на воздух, на площадку двора. Она открыта всякому взору, не отчуждена, не занавешена. Жизнь дворика в Myxyce — народная жизнь, а фиговое дерево, растущее в саду, перевитое виноградом, дерево, на котором, как обнаружил Чик, так славно и удобно сидеть, — становится священным древом жизни, как бы перевитым судьбами людей, здесь обитающих.
Чик — истинное дитя народа. Он жизнелюбив и стоек, справедлив и совестлив, не приемлет предательства в самых разных и утонченных его проявлениях. Нравственное чувство Чика развито необычайно. Он, например, ощущает неловкость, если драка несправедлива, не может серьезно драться с мальчишкой, если тот слабее его. Чик готов поделиться всем, что у него есть. Он «никогда не будет чувствовать себя счастливым, пока собаколов в городе». Он остро реагирует не только на несправедливость, но и на глупость, фальшь. Перипетии жизни Чика и его друзей, разговоры и горячие споры взрослых о пустяках изложены автором подробно. Автор входит в положение каждого, стремится к полноте изображения любой ситуации, как бы комична она ни была. Вот Чик и его дядя «пойманы с поличным»: пасли корову в границах города, а это «не положено».
« — Шпионы ходят по стране, — сказал милиционер.
— Знаю, — согласился Чик.
— В том числе и под видом сумасшедших, — сказал милиционер.
— Знаю, — согласился Чик, потрясенный тем, что милиционер подозревает дядю в том, в чем Чик сам подозревал его когда-то. — Ho он настоящий сумасшедший. Его доктор Жданов проверял.
— Этот номер не пройдет, — сказал милиционер, — я вас всех забираю в милицию. Там все выяснят... Корова не бодается?
— Нет, — сказал Чик, — она мирная.
— Вот и хорошо, — сказал милиционер и отобрал у Чика веревку, за которую была привязана корова. — Я ее поведу.
...Они вошли во двор милиции, и милиционер крепко привязал корову к забору. Там росла густая трава, и корова тут же начала ее есть...»
Смех Искандера естествен, как реакция самой жизни на неестественную формальность официоза. Смех вскрывает и убивает фальшь, глупость и самодовольство тех, кто мнил себя наделенным властью над детьми, блаженными и коровами. Ho этот смех лишен назидательности, нравоучительства. Если хотите — плутовской смех, веселый обман лжи, надувательство лицемерия. Он уничтожает, утверждая. Этот смех целителен и спасителен, ибо трагические обстоятельства времени столь сильны, что человека без ободряющего присутствия смеха охватили бы отчаяние и безнадежность. Смех побеждает ложь, предательство, даже смерть. Смех священен и потому побеждает все застывшее, мертвое, догматическое. В смеховом мире Искандера ощущается животворное влияние народного комизма, связанного с изображением тела и всех его забот: приготовления пищи, ее поглощения, удовольствия, отдыха, купания, обнажения. Героев Искандера словно преследует безмерный аппетит и неутолимая жажда: во дворе бесконечно что-то жарится или варится: тетушка Чика прекращает свое вечное чаепитие, только если оно переходит в кофепитие; в почти райском саду Чика вечно зреют какие-то фрукты (Чика радует сам круговорот поспевающих ягод и фруктов: земляника, вишня, черника, абрикосы, персик, груша, айва, орехи, хурма, каштаны). Это поедающий, плодящийся, растящий детей, радующийся жизни мир, одушевленный бесстрашным и ясным смехом. Это смех, звучащий почти на краю бездны.
Смех против страха.
На оплакивании покойной подруги тетушки Чика сидящую с ним за столом конопатую девочку так и разбирает смех («Чик идет на оплакивание»). За поминальным столом начинается игра и веселье. И взрослые, пришедшие попрощаться с покойной, тоже втягиваются в совершенно не приличествующую событиям атмосферу застольных баек. Развязываются языки, старики вспоминают любовные приключения покойницы — смех у гроба, сама смеющаяся смерть, забывшая о своих прямых обязанностях... Вспоминают они и небезопасные легенды... Начинается праздник. И вместе с ним торжествует освобождающаяся от страха смерти (да и от страха перед жизнью тридцатых годов) стихия раскрепощенной вольности и народного веселья.

4

«Чтобы овладеть хорошим юмором, — заметил писатель в рассказе «Начало», — надо дойти до крайнего пессимизма, заглянуть в мрачную бездну, убедиться, что и там ничего нет, и потихоньку возвращаться обратно. След, оставляемый этим обратным путем, и будет настоящим юмором». То, что Искандер называет «хорошим юмором», не просто подтрунивание над героем или обнаружение смешных и нелепых черт в той или иной ситуации, не «приправа», добавленная к сюжету. Автор не только смеется над героем, но и бесконечно любит его, любуется им. В самом деле, ну разве не хорош дядя Сандро — и как Великий Тамада, без которого не может состояться ни одно застолье, и как замечательный рыцарь и любовник, без которого не может жить прекрасная княгиня-сванка, и как настоящий друг, перелетающий верхом на лошади через стол, где проигрывается в пух и прах известных табачник Костя Зархиди? В то же время все эти подвиги и деяния являются лжеподвигами и лжедеяниями; ибо уехавший князь доверил дяде Сандро честь сванки, а проявлять мужество в прыжках над карточным столом — занятие ли это для подлинного героя? При этом надо учесть происхождение комических историй — ведь все они, как утверждает повествователь, рассказаны самим дядей Сандро. Поэтому и героизм, и комизм вступают в сложное соединение, которое можно назвать комической героикой.
He только сам дядя Сандро, но и его родные и близкие наделены богатырской мощью. Дочери тети Маши, соседки Сандро по Чегему «юные великанши», лежа на козьих шкурах, образуют «огнедышащий заслон»: «Если присмотреться к любой из них, то можно было заметить легкое марево, струящееся над ними и особенно заметное в тени». Для того чтобы окончательно подтвердить реальность юных великанш, повествователь отмечает, что «собака их, зимой спавшая под домом, выбирала место для сна прямо под комнатой, где спали девушки. По мнению чегемцев, они настолько прогревали пол, что собака под домом чувствовала тепло, излучаемое могучим кровообращением девиц». Торжествуют цветение, роскошь телесного — будь то могучие юные великанши, или волоокая, по-южному томная, великолепная красавица Даша, чья рука лениво свешивается с балкона, как цветущая гроздь, или сам дядя Сандро с его подчеркнутой физической красотой, или прекрасная княгиня-сванка. Если любимая дочь дяди Сандро, красавица и лучшая на свете низальщица листьев табака Тали рожает, так обязательно двойню. Для Искандера не существует, отдельно «духовности» и отдельно «телесности» — радость здорового чувства, как тяга, возникающая между Багратом и Тали, естественна и потому законна по высшим законам природы, и они не могут ей не подчиниться, несмотря на негодование и запрет родни. А кедр, под которым они провели свою первую ночь, считается теперь в Чегеме священным, способствующим деторождению, плодоносности.
«В шутливой форме, — замечает автор, — чегемцы умели обходить все табу языческого домостроя. Я даже думаю, что бог (или другое не менее ответственное лицо), вводя в жизнь чегемцев суровые языческие обычаи, в сущности применял педагогическую хитрость для развития у своих любимцев (чегемцы в этом не сомневаются) чувства юмора». В этом мире нет места унынию, пессимизму, меланхолии. Мир Чегема — мир деятельный, и смех здесь так же сопровождает труд, как труд сопровождает смех.
Смеховое начало в этой прозе органически соединено с лирическим. Это лирическое начало выражено прямо, через лирического героя-повествователя, от лица которого были написаны многие рассказы о детстве. Искандер всегда сопротивлялся роли юмориста-развлекателя, от которого публика вечно требует чего-нибудь веселенького. Легче всего было бы закрепиться в этой роли в сознании читателя, поддаться «социальному заказу» на эдакий среднекавказский анекдот — с набором обязательных хохм, приключений, ситуаций и благополучно ехать на таком коньке до окончания дней своих...
Что может быть, скажем, забавнее, чем анекдотический рассказ про сумасшедшего, но вполне безобидного дядюшку, которого вечно поддразнивает юный племянник? Про дядюшку, любимым лакомством которого является лимонад с двойным сиропом? Распевающего свои песенки без слов, называющего и кошек, и собак одним словом «собака» и радостно кричащим им — «брысь»? Дядюшку, безнадежно влюбленного в самую некрасивую женщину двора? Дядюшку, который восторженно принимал фотографию всем известного лица в газете или памятник ему же в сквере за изображение самого себя? Дядюшку, которого племянник-пионер, отравленный книгами о майоре Пронине, какое-то время считал диверсантом? «Мальчик сумасшедший, — сказал дядюшка, с некоторым оттенком раздражения».
В этот только на самый поверхностный взгляд могущий показаться юмористическим рассказ, при чтении, которого, однако, вы не можете удержаться и от смеха, и от размышлений о времени конца 30-х годов, Искандер вложил всю силу лирического чувства. От самых смешных и нелепых ситуаций он резко переходит к судьбе и оценке своего нелепого героя, который оставался человеком — а это, по шкале Искандера, самое ценное и великое.
Смех Искандера не направлен «сверху вниз», от автора или лирического повествования — к герою. Он «работает» на всех уровнях: направлен даже на само авторское «я». Дядя Сандро посмеивается над богатым армянином, который дрожит над своим добром. Ho и армянин, несмотря на все свои потери, смеется над важничающим дядей Сандро. Молодой повествователь, познакомившийся с дядей Сандро, прячет в углах губ, усмешку по поводу того, что старик требует новые галоши, дабы не ударить в грязь лицом перед газетчиком. Ho ведь и дядя Сандро не скрывает своей насмешливости и по отношению к повествователю, владеющему лишь чернилами в собственной ручке. Читатель смеется и над дядей Сандро, и над рассказчиком, но ведь и они смеются над читателем, принимающим эти приключения за чистую монету.
Большинство глав романа либо повествуют о пире, либо рассказаны на празднике, на пиру, либо завершаются праздником. Богатый армянин вынужден устроить застолье, перерастающее в пир, на котором грабители соревнуются в тостах с защитником Сандро. Дядя Сандро, устраивая ужин для рассказчика, сам собирается на свадьбу («Дядя Сандро у себя дома»). Помощник лесника устраивает походный пир прямо на крышке радиатора («Хранитель гор»). Когда смертельно больной дядя Сандро чувствует себя чуть получше, устраивается большой пир, а постель больно перетаскивается к пирующим («Дядя Сандро и его любимец»). Наконец, во время соревнования-праздника за честь лучшей низальщицы листьев табака «умыкают» Тали («Тали — чудо Чегема»). Новеллы, составляющие роман, по характеру и тону близки веселой народной дьяблерии — недаром и красавицу Дашу называют «дьволос», да и смеющаяся Тали с гитарой, сидящая на яблоне, уподоблена колдунье, завораживающей путников. Веселая праздничность жизни смеется над смертью, над болезнью, побеждая и укрощая их, недаром веселье у постели больного укрепляет его дух и поднимает в конце концов на ноги. А сны, которые видит тетя Катя, «свежие, как только что разрытая могила»? «Нигде не услышишь столько веселых или даже пряных рассказов о всякой всячине», как на поминках, утверждает автор, «вероятно, влюбленным вот так бывает особенно сладостно целоваться на кладбище среди могильных плит». Непринужденной атмосферой поминального праздника, оказывается, «довольны и родственники покойного, и соседи, и сам покойник, если ему дано оттуда видеть, что у нас тут делается».
Один из самых блестящих рассказов Искандера, написанных в лучших традициях народной смеховой культуры — «Колчерукий». История о том, как Колчерукому еще при жизни выкопали могилу, за которой он любовно присматривал, пересекается с историей из его молодости — Шаабан Ларба стал Колчеруким, получив пулю от князя за острый язык, опять-таки за насмешку над его козлиными любовными «подвигами».
Колчерукий обманул свою смерть. После звонка из больницы о мнимой кончине за его телом прислали из колхоза машину, а родственники по обычаю привели всякую живность для поминальной тризны. Колчерукий же с комфортом вернулся на собственные похороны, а гостинцы пришлись по вкусу «покойничку», устроившему по случаю своего воскрешения угощение. Он пережил или предотвратил свои похороны, правда, оставив за собой могилу в «полной готовности», и сажает около нее персиковые деревья, и даже успевает — до своей истинной смерти — собрать урожай. Смерть соотнесена с рождением, могила — с плодородием жизни. He отдает Колчерукий родственнику и телку, приведенную на несостоявшиеся поминки. «Время шло, а Колчерукий, судя по всему, умирать не собирался. Чем дольше не умирал Колчерукий, тем пышнее расцветала телка, чем пышнее расцветала телка, тем грустнее становился ее бывший хозяин». Колчерукий переживает и наскоки грустного родственника, и анонимный донос, пришедший в связи с тем, что он посадил на своей могиле тунговое деревце (это растение насаждалось тогда в Абхазии, навязывалось колхозам, несмотря на то, что плоды его были ядовитыми, — вечная тяга к козлотуризации). Однако приходит все-таки смерть и к Колчерукому, но и тогда он разыгрывает последнюю, уже загробную, шутку, заставляя все село на похоронах громко смеяться над лошадником Мустафой.
Бессмертен герой, способный посмеяться из-за гробовой доски, побеждающий смерть жизнью своего духа; бессмертен и народ, рождающий такого героя и весело смеющийся на его похоронах: «Когда умирает старый человек, в наших краях поминки и проходят оживленно. Люди пьют вино и рассказывают друг другу веселые истории... Человек завершил свой человеческий путь, и, если он умер в старости, дожив, как у нас говорят, до своего срока, значит, живым можно праздновать победу человека над судьбой».

5

Установка на слово произнесенное принципиальна для Искандера. И рассказы о Чике, и новеллы о дяде Сандро сохраняют свежесть устного слова, ориентированного на доброжелательного слушателя. «Поговорим просто так. Поговорим о вещах необязательных и потому приятных». На равных с читателем, то бишь со слушателем. Позиция собеседника, рассказчика, не подавляющего своими знаниями, а спокойно делящегося своими наблюдениями и историями.
За очарованием ранних рассказов серьезной мысли вроде бы не ощущалось. Как правило, это был рассказ-шутка, рассказ с забавным сюжетом. В «Письме» речь шла о том, как еще в школе повествователь получил от девочки письмо с признанием в любви, о его внезапно вспыхнувшем чувстве, о ее «коварстве» и в конечном счете равнодушии к бывшему предмету своего увлечения. В рассказе «Моя милиция меня бережет» поведана комическая история об обмене одинаковыми чемоданами — один из «вечных», банальных сюжетов юмористики. «Лов форели в верховьях Кодора» — рассказ о приключениях студента в походе, о рыбной ловле. «Англичанин с женой и ребенком» — о том, как забавен восторженный иностранец, не понимающий особенностей нашего образа жизни, и как комичны в своей серьезности ребята, окружившие его своей заботой.
За внешней забавностью и искандеровскими «шуточками» таилась глубокая, трагическая мысль. И даже тогда интонация Искандера сохраняется. Так, в рассказе «Летним днем» действие происходит в одном из приморских кафе, и повествователь, беседующий с немцем из ФРГ, «боковым» слухом слышит умопомрачительно смешную беседу местного пенсионера («чесучового») с курортницей о литературе — беседу, достойную саму по себе отдельной новеллы.
Немец рассказывает историю о том, как его вербовали в гестапо. Речь немца (рассказ в рассказе, излюбленная искандеровская композиция) постоянно перебивается ручейком диалога пенсионера с курортницей, и рассказ — по контрасту — обретает неожиданную объемность. «В наших условиях, — говорит рассказчик, — условиях фашизма, требовать от человека, в частности от ученого, героического сопротивления режиму было бы неправильно и даже вредно». Человеческая порядочность — единственное, что помогает выстоять и в конце концов даже победить в условиях тоталитарного режима, в окружении «ловцов душ».
В этом рассказе разговор о нравственности человека, о том, предоставлен ли ему выбор и каков этот выбор, о моральной стойкости и внутренней независимости ведется открыто. Ho этот рассказ высвечивает собою и другое, казавшееся по первому чтению столь непритязательно-забавным: в каждом из них Искандер отстаивает опорные ценности человеческого поведения: порядочность, мужество, стойкость, способность к милосердию и состраданию, стремление прийти на помощь к ближнему своему. За «болтовней», за «поговорим просто так», за игрой ума (скажем, за историей о поступлении молодого повествователя-медалиста в библиотечный институт) скрывается полная боли и мысль об оскорблении личности «разнарядкой», например.
Рассказы, повести, роман Искандера образуют несомненное единство. Повествование от первого лица сменяется объективным повествованием, однако и топография, и детали, и герои детства остаются теми же самыми: мухусский дворик, чегемский дом. Маленькая «вселенная» Искандера практически неисчерпаема, ибо история каждого и каждой семьи уходит в глубь времени, и там у каждого есть своя драма: с другой стороны, подрастают дети, а детские взаимоотношения, их открытия тоже бесконечны. Искандер продолжает разрабатывать свой мир, над которым, как мы помним, еще в начале его пути засверкало неведомое ранее созвездие козлотура.
Да, мир Искандера растет и ширится, и каждый второстепенный герой в конце концов обретает свою судьбу, свою историю. И в этой особенности прозы Искандера, казалось бы, чисто формальной, заложен высокий смысл — право личности на свою судьбу. Жизнь — и ее создатель, демиург, роль которого в данном случае исполняет Искандер, — дает личности высокое право на самоопределение, а там уж посмотрим, кто как этим правом распорядится... Собаколов выбрал свой путь — ловить собак, а, скажем, независимый и свободолюбивый, острый на язык Колчерукий — свой. Герои наделены равными возможностями человеческого осуществления — или неосуществления. Так светло, как прожил свою жизнь несчастный сумасшедший дядюшка Чика, Богатый Портной, озабоченный прежде всего материальными проблемами, прожить не сможет.
Что «хорошо», а что «плохо» в поведении человека, что нравственно, а что нет, определяет торжествующая в рассказах народная этика. Герой рассказа «Запретный плод» доносит родителям на родную сестру, которая, оказывается, в нарушение мусульманского запрета съела кусочек свиного сала. Ошеломленный тем, что его героический порыв не понят, юный доносчик потрясен выражением брезгливой ненависти, появившейся на лице отца. Ho урок не прошел даром. «Я на всю жизнь понял, что никакой принцип не может оправдать подлости и предательства, да и всякое предательство — это волосатая гусеница маленькой зависти, какими бы принципами она ни прикрывалась».
Возникает вопрос: не повторяется ли Искандер в своих рассказах? «Опять про Чика» — я сама не раз слышала такие раздраженные постоянством привязанности автора к своему герою мнения «профессионалов». Должна сразу признаться, что не разделяю этих опасений и этого раздражения. Хотя не однажды, а несколько раз писатель осуществлял попытку вырваться за пределы своего опыта, своей манеры. В повести «Морской скорпион», написанной в традициях сюжетной беллетристики, например.
Рассказы Искандера «Чегемская Кармен», «Бармен Адгур» показали новый поворот его творчества. Герои этих рассказов — тоже бывшие чегемцы, молодые обитатели Мухуса. Однако сколь изменились и сами мухусцы, и жизнь в городе! Прежняя родовая сплоченность, взаимопомощь сменились порочной спайкой уголовного мира с местной властью. Патриархальность вытеснена пропитавшей общество мафиозностью, в которой легко ориентируются головокружительно «свободные» (а на самом деле — повязанные по рукам и ногам) герои.
Это и Зейнаб, чегемская Кармен, лихо меняющая возлюбленных. Красавица-абхазка не прочь и шампанское распить с незнакомым мужчиной, и наркотиками побаловаться. Особый романтический шик придает ей — в ее же глазах — связь с «честным» бандитом, живущим по лозунгу «грабь награбленное». И отец, не выдержавший ее приключений, убивает дочь — прямо перед родовым домом в Чегеме...
Это и бармен Адгур, не расстающийся с парабеллумом, как должное воспринимающий не только ежедневные перестрелки, бандитизм, поднадоевшие ограбления, но и то, что подкуплена милиция, адвокатура, врачи в больнице, которые делают или не делают операцию в зависимости от указаний главаря.
«Неофициальная» жизнь Мухуса, запечатленная Искандером, совсем иная, чем неофициальная жизнь послевоенного дворика. Знаменитый искандеровский смех резко меняется. Юмор окрашивается в мрачные тона, сменяется черным сарказмом; теплая улыбка, свойственная ранее интонации рассказчика, постепенно застывает от горечи правды, о которой поведано столь откровенно и с такой болью. Мы не обнаружим здесь прямых выплесков авторского гнева. He найдем открытой публицистичности и бичевания пороков, низко павших нравов, а также откровенных картин торжества «бриллиантовой» жизни. Искандер остается Искандером — прежде всего художником. Ho гротеск его меняется — становится трагическим. Свой мир превратился в чужой мир. Кругом та же красота Черноморского побережья, цветущие олеандры, уютные кофейни, но все это теперь представляется лишь декорацией.
Теперь торжествует геройство совсем иного рода — не ради спасения, защиты человека, не ради утверждения великих ценностей, справедливости, совести, — нет, ради защиты своих денежных интересов. Прежние богатыри вытеснены в уважительном сознании массы «богатыми богатырями».
«Наш род», «наша семья», «клянусь мамой», «клянусь своими детьми» — это лишь обесцвеченные и обесцененные знаки, скелеты тех великих смыслов, которые когда-то эти слова обозначали. Все обесценено и обесчещено: и жизнь, и смерть, и продолжение рода, и семейные связи. Содержание умерло, остался ритуал, а его исполнение выглядит фальшиво-напыщенным («Сейчас какое настроение пить, когда в Чегеме бабушка лежит мертвая...»). Да если уж совсем по правде, то и ритуала не осталось; чегемская Зейнаб способна сегодня позволить своему ухажеру размозжить голову родной бабушке, случайно заставшей на любовном свидании пятнадцатилетнюю внучку.

6

Распад человечности, забвение веками складывавшейся народной этики, гибель и разрушение рода, равнодушие людей к будущему народа — вот о чем жестко и нелицеприятно пишет Искандер.
Ho его социальность отнюдь не в ущерб художественности. Вот, скажем, он исследует корни подчинения, холопской, рабской зависимости «кроликов» от гипнотизирующих их «удавов» («Кролики и удавы»). Если в этой конформистской среде неожиданно появляется свободолюбивый кролик, чьей смелости хватает на то, чтобы, уже будучи проглоченным, упереться в животе — то об этом «бешеном кролике» пятьдесят лет потрясенные удавы будут рассказывать легенды...
Однако на самом-то деле и кролики, и удавы стоят друг друга. Их странный симбиоз, главным законом которого является закон беспрекословного проглатывания, основан на воровстве, пропитан ложью, социальной демагогией, пустым фразерством, постоянно подновляемыми лозунгами (вроде главного лозунга о будущей Цветной Капусте, которая когда-нибудь украсит стол каждого кролика!). Это — сообщество скрепленных взаимным рабством — рабством покорных холопов и развращенных хозяев. Хозяева ведь тоже скованы страхом — попробуй, скажем, удав не приподнять — в знак верности головы во время исполнения боевого гимна... Немедленно лишат жизни как изменника!
В «Кроликах и удавах» смех Искандера приобретает грустную, если не мрачную, окраску. Заканчивая эту столь удивительную и вместе с тем столь поучительную историю, автор замечает: «...я предпочитаю слушателя, несколько помрачневшего. Мне кажется, что для кроликов от него можно ожидать гораздо больше пользы, если им вообще может что-нибудь помочь». Искандер смотрит на реальность трезво, без иллюзий, открыто говоря о том, что, пока кролики, раздираемые внутренними противоречиями (а удавам только этого и надо), они будут покорно идти на убой.
И в то же время философская эта сказка удивительно смешна в каждой своей детали. Например, вдруг — из нутра удава — стал дерзить Великому Питону проглоченный кролик. И Великий Питон обобщает: «Удав, из которого говорит кролик, это не тот удав, который нам нужен...» Искандер головокружительно свободно пародирует социальную демагогию. Освобождением от ее догм и оков и звучит раскрепощающий смех автора.
Ho на что же надеяться в этом мире, если он состоит из удавов, кроликов и обворованных тупых туземцев, если судить по искандеровской сказке? «Очеловечивание человека» — так определяет сам писатель задачу литературы. Он не оставляет у читателя ощущения безнадежности и пессимизма. Вспомним «Утраты» — рассказ, повествующий о смерти сестры писателя-сатирика Зенона. Узнав о ее внезапной кончине, Зенон летит из Москвы на родину — и как много хорошего узнает он о людях, которые бескорыстно помогали обреченной больной. Что объединяло всех этих людей — разных национальностей, разных профессий — в этом порыве милосердия? «Цель человечества — хороший человек, — формулирует Искандер, — и никакой другой цели нет и быть не может».
В последние годы Искандер предоставляет нам и «выжимки» из своих наблюдений — афоризмы, в которых ирония и сарказм сплавлены с грустью наблюдаемого вокруг. Например, такой афоризм, заставляющий задуматься: «Ум без нравственности неразумен, но нравственность разумна и без ума». Искандер печалится о природе человека, позволяющей ему не только подниматься, но и деградировать. Он не принимает и не понимает жизни без ответственности, в том числе — и в литературе. Слово, по Искандеру, несет послание человеку — иначе оно перестает быть необходимым, и человек, то есть читатель, вправе разорвать свой договор со словесностью — договор о взаимности. И перестать читать.
Стремительное исчезновение с карты мира «1/6 суши земного шара», как называли СССР, геополитический разрыв с ближним кругом по швам так называемых советских республик были равны по своим болезненным последствиям не то чтобы катастрофе «Титаника», а исчезновению целой Атлантиды.
Исчезла и искандеровская Йокнопатофа, исчезли его Myхус и Чегем, исчезли насильственно насаждаемые «кумхозы», но умерли, превратились в совсем других людей и его герои. Исчезла набережная, исчез ресторан «Амра», неспешные разговоры за чашечкой турецкого кофе — вместе со всем ненавистным исчезло то, что можно назвать образом жизни. Шок исторический, который пережил и переживает его народ, не мог не стать шоком для писателя, раем которого была его земля. Исчез реальный мир — теперь он существует только как мир искандеровский, художественный, мир, созданный писателем.
Ho Искандер не замолчал, хотя и это молчание было бы воспринято читателями с пониманием тяжелейшего исторического момента, переживаемого писателем вместе с крушением его мира. Крушением противоречивым, ибо одновременно уничтожалось и зловещее, и прекрасное в этом мире.
Искандер не замолчал, а продолжал работать. И тут, в этот исторический период, уложившийся в несколько непростых лет, мы все стали свидетелями рождения еще одной грани его дарования. Голос открытый, голос, не отягощенный необходимостью «эзопова языка», прямой голос автора комментировал ситуацию с новой силой. Более того, и чисто художественные тексты подтверждали, что мощь его таланта способна преодолевать законы тяготения, что его фантастический «прыжок» парит и в пространстве без опоры. He скрою, иные из бывших поклонников блестящего дара морщились — зачем ему эта прямая речь, зачем политика, зачем, все это унижает художника, искусство должно быть вне ... вот и художество становится — от влияния политических инъекций — аморфнее и скучнее...
Искандер поспешает не торопясь. Он умеет выдерживать паузу, не затягивая ее. Его мир (а сделанного им, казалось бы, уже достаточно — его мир, в отличие от реального, неистребим) обрастает новыми мирами, где эстетически прекрасное соседствует с этически безусловным. «Добро первично, и потому роза красивая», — сказал искандеровский поэт. И еще он сказал: «Главный признак провинциализма в литературе — стремление быть модным».
Искандер не может быть модным или немодным автором. He может он и создать моду, потому что неподражаем. Его нельзя приблизить к власти — он сам по себе власть. И поэтому же критика власти неотделима у Искандера от критики человека.
Что же касается власти (властей и их представителей), то не они могут включить Искандера в свой мир (или исключить его из этого мира), а он, именно он дарит им свое искандеровское бессмертие. Они становятся его персонажами: и Большеусый, и Тот, который хотел хорошего, но не успел; и тот, кто останется навсегда в памяти кукурузно-козлотурским афоризмом «Интересное начинание, между прочим». В повести «Поэт», в самом конце, появляется и Ельцин — Искандер не смог пройти мимо столь колоритного персонажа, запечатленного теперь искандеровской фразой «На ловца и зверь бежит». Все они включены в искандеровское многоголосие, где живые разговаривают с мертвыми, а реальные фигуры спорят с вымышленными героями. Хотя на самом-то деле, думаю, Сандро из Чегема будет и впредь живее тех, кто полагает себя реальными действующими лицами.
Свобода по отношению к обществу и власти гарантирует у Искандера свободу по отношению к человеку. Поэтому мир Искандера объемен и стереоскопичен. Казалось бы, все так просто! Ho очень трудно и больно: «Настоящий поэт — это человек, который выхватывает из костра горящий уголек и пишет им ясным почерком».
Только так.
Искандер своей литературой компенсировал нам унылость проживания жизни. Он как бы говорил и говорит всем нам: не впадайте в тоску, жизнь удивительно богата на краски, на неожиданные, авантюрные повороты! Сейчас я вам покажу, на что она способна! Сам удивляюсь! Еще не вечер, господа, совсем еще не вечер!
Такой взбадривающий, антидепрессивный укол.
И, главное, лекарство от Искандера — продолжительного действия.
Попробуйте сами.

(Цит. по изданию: Искандер Ф. Кролики и удавы; Созвездие Козлотура; Детство Чика: притча, повесть, рассказы / Фазиль Искандер; [вступ. ст. Н. Ивановой]. - М.: Эксмо, 2011. - (Библиотека всемирной литературы). - С. 7-26.)

(Сканирование, вычитка - Абхазская интернет-библиотека.)
__________________________


СОН РАЗУМА РОЖДАЕТ ЧУДОВИЩ

В последние два-три года опубликованы произведения, существенно меняющие сложившееся представление об облике современной литературы и о ее истории. Да и как оно, это представление, могло соответствовать реальности в условиях недоступности текстов? Речь идет не только о тех вещах, что лежали в столах. Чуть ли не нормой было появление произведений, жестоко пострадавших от так называемой редактуры, на самом деле подменявшей собою цензуру. Вынимались эпизоды, сцены, главы, целые сюжетные линии. Искажался — в конечном счете — замысел автора и смысл произведения. Осведомленный читатель немедленно напомнит мне об изъятой из «Бесов» по требованию Каткова главе «У «Тихона», на что отвечу: а возможен ли тот же роман без Ставрогина? Или — «Братья Карамазовы» без Великого Инквизитора?
Так вот: нам был предложен «Сандро...» без Сталина. Как показывают новые главы — без одного из основных действующих лиц. Выдержал ли это роман?
Выяснилось, что в сознании читателя существовала совсем иная книга, не та, которую написал Фазиль Искандер. Хотя и она обладала неиссякаемой притягательностью, обаянием свободы, искрящегося смеха, обаянием многозначного национального характера, воплощением которого стал лукавый, мудрый и лицемерный Сандро из Чегема.
Прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как в «Новом мире» был частично опубликован экстракт из романа (1973, № 8—11). Он занял тогда всего 240 журнальных страниц. На самом же деле полный текст романа, выпущенного издательством «Ардис» двумя книгами — в конце 70-х и начале 80-х годов, занимает восемьсот страниц мелкого набора.
Постепенно со страниц журналов в самые последние годы приходят неизвестные ранее главы, печатавшиеся как отдельные рассказы в «Юности», «Новом мире», альманахе «Кавкасиони»: «Дядя Сандро и пастух Кунта», «Чегемские сплетни», «Харлампо и Деспина», «Умыкание», «Бригадир Кязым», «Джамхух — Сын Оленя», «Пастух Махаз»...
В осенних номерах «Знамени» за прошлый год опубликованы пять глав, среди которых знаменитые, ходившие в списках и перепечатках «Пиры Валтасара».
Все это отнюдь не свидетельство особенностей авторской работы, а свидетельство драматической судьбы книги. И — драматической судьбы ее автора, для которого самое начало, восход «времени застоя» ознаменовалось неискаженной публикацией «Созвездия Козлотура», его цветущий расцвет — печатанием романа в изуродованном виде, а его длительная агония — фальшивым спектаклем писательской организации, пошедшей в крестовый поход против нескольких смельчаков, задумавших и осуществивших выпуск свободного альманаха «Метрополь» (среди его участников — Фазиль Искандер, чьи книги несколько лет после этой кампании не подпускались на родине к печатному станку).
Задам себе ставший уже чуть ли не сакраментальным вопрос, связанный с обнародованием «задержанных» произведений: а не устарели ли? Тем более — к моменту, когда уже опубликовано огромное количество публицистики, много документов о зловещей роли Сталина в коллективизации, в голоде и терроре 30-х, в потерях Великой Отечественной? Когда напечатаны романы — от Гроссмана до Домбровского — воссоздающие внутренний мир, психологию Сталина? Не поздно ли появляется Искандер с его смеховой стихией, анекдотами, байками, апокрифическим вождем, дарящим Сандро исподнее? Да и не кощунственно ли это — так заразительно смеяться над тираном перед лицом миллионов погибших? Ведь тиран-то по размаху — «шекспировский»? (По крайней мере, так считает П. Проскурин.)
Нет, не поздно. И прежде всего потому, что Искандером был избран уникальный жанровый ракурс изображения— скрещенье апокрифа с фарсом, мифа — с его развенчанием, демифологизацией, эпоса — с пародией.
В маленьком предисловии к публикации романа Ю. Домбровского «Факультет ненужных вещей» Искандер сказал, что этот трагический роман написан в эпоху фарса. Но и сам Искандер работал над своим собственным романом в ту же самую эпоху. И страх общества, порождавший легенды о великом и мудром, человечном вожде, породивший и до сих пор распространенный «наивный», или «простодушный», сталинизм, мифологизированное сознание Искандер пытался преодолеть при помощи смеха.
Общество и было, и во многом еще остается загипнотизированным (в «Старом доме под кипарисом» Искандер, кстати, заметил, что без желания публики быть загипнотизированной гипноз невозможен). Но самое опасное для репутации и воздействия гипнотизера — это смех в зале. Тогда его дело безнадежно. Так и со Сталиным: вместо глубочайшего, серьезного анализа Искандер снижает, травестирует образ. И — отрезвляет загипнотизированных.
При этом надо сказать, что мифологизированное сознание не является для Искандера чем-то враждебно-посторонним. Нет, им в большой мере обладает даже Сандро, сын старого Хабуга, напрочь лишенного пиетета перед Большеусым. Да, Сандро, который «сумел перехитрить вождя», сам до конца не свободен, как и его любимчик Тенгиз, в прошлом работник гаража НКВД, а ныне скромный инспектор ГАИ: «К ребятам из охраны лучше него (Сталина. — Н. И.) никто не относился...» Вот она где таится, загадка популярности и «народности» вождя!
Ревнители чистоты жанра, я думаю, будут гневно клеймить Искандера как злостного нарушителя границ дозволенного. Исследуя наше подобострастие, нашу готовность к услужению, Искандер создает гротескную фигуру, рожденную нашим же апокрифическим сознанием, — гротескную фигуру, появившуюся на литературном небосклоне до нашего знакомства с «Осенью патриарха» Маркеса, но, несомненно, с ним перекликающуюся.
Смеховая стихия организует искандеровское повествование. Это не просто подтрунивание над тем или иным героем или обнаружение смешных и нелепых черт в той или иной ситуации, это не острая приправа, добавленная к сюжету. Смех — это источник, начало, порождающее роман. «Если народ на площади не смеется, то народ безмолвствует, — замечал М. М. Бахтин. — Народ никогда не разделяет до конца пафоса господствующей правды. Если нации угрожает опасность, он совершает свой долг и спасает нацию, но он никогда не принимает всерьез патриотических лозунгов классового государства, его патриотизм сохраняет свою трезвую насмешливость в отношении всей патетики господствующей власти и господствующей правды». Смех Искандера в «Сандро из Чегема» является глубоко оппозиционным по отношению к доказавшим свою беспомощность идеологическим клише и патетическим стереотипам. Роман Искандера, как и народный анекдот, за который давали срок, как и смех Высоцкого, Вампилова, Шукшина, — свидетельство непрекращающейся жизни неофициальной культуры, противостоящей официальной, в высшей степени серьезной псевдокультуре, пытавшейся свести смех до резервации на шестнадцатой полосе «Литгазеты».
Фазиль Искандер по ходу романа свободно комментирует свой художественный метод, неторопливо и с улыбкой объясняя структурные и стилевые особенности повествования. Автор как будто пишет роман на глазах у читателя и, предугадывая, моделируя в сознании его вопросы, в том числе и недоуменные, вступает с ним в терпеливые объяснения, а то и полемику. Голос его звучит то в извиняющейся интонации, то в иронической, то в трагической. Диапазон авторского голоса в повествовании чрезвычайно широк. И очень часто несколько новелл внутри одной большой главы скрепляются именно поворотом мысли повествователя, либо вспоминающего интересный эпизод, либо предоставляющего «площадку» другим рассказчикам.
И новелла о «синих макинтошах», входящая в главу «Хранитель гор», пронизана мыслью о конечной победе истинного таланта, который тоже является порождением народного мироощущения, осмеивающего начальственную тупость. Покидая гостеприимных сванов, повествователь в той же главе замечает: «Костер все еще горел, и я был уверен, что вокруг него все еще сидят люди и слушают поучительные истории из жизни дяди Сандро». Эта беседа у костра под ночным лунным небом, в чистом горном воздухе, на приволье и есть, по сути дела, модель человеческого братства, утверждаемая Искандером.
Вместо костра могут гореть электрические лампочки в ресторане, застолье может развернуться с новой силой на втором этаже мухусского ресторана «Амра» или в прибрежной кофейне за чашечкой турецкого кофе — высокий смысл в нем будет только тогда, когда непринужденно и вольно потечет беседа, в которой все равны, все талантливы, каждый имеет право и на свой рассказ, и на свою судьбу. За бесконечным застольем длиною в огромный роман Искандер усаживает и функционера, и крестьянина, и космонавта, и художника, и кофевара, и журналиста, и бездельника-балагура, и Сталина с Берией и Лакобой, и танцоров из абхазского ансамбля, и Ворошилова, и дядюшку Сандро. Все слои общества представлены в грандиозном искандеровском пиру — от вершины государственной власти до крестьянина. От «того, кто присматривает за всеми присматривающими» до обычного человека, за кем все присматривают и на ком всё — на самом-то деле — держится.
Но Искандер в романе дает не только модель народного веселого застолья, пирушки со смачными рассказами, трагикомическими новеллами и анекдотами, осмеивающими официозные установления и догматы. Представлена в романе и картина совсем другого рода, хотя действие тоже разворачивается за пиршественным столом.
В главе «Пиры Валтасара» Искандер подчеркивает неимоверное изобилие стола, вернее, столов, за которыми расположились, с одной стороны, вожди, с другой — секретари райкомов Западной Грузии, собранные Сталиным на совещание. Это уже не народный пир, на котором равноправно сидят и князь и крестьянин. Двадцать танцоров ансамбля, призванные восхищать пирующих, являются лишь прислуживающими, которых вождь может или наделить холодными остатками застолья, или сурово наказать. Народ допущен к столу лишь в качестве «представителей» — фальшивого фасада. «Кипарисовые рыцари» сегодня развлекают вождя своими плясками, а завтра руководитель ансамбля окажется — по законам того же времени — в местах отдаленных, и с пластинок будут вымарывать его имя, только что гремевшее по всей стране.
Среди танцоров окажется и вездесущий дядя Сандро, отрепетировавший подобострастное скольжение на коленях прямо к маслянисто блестящим носкам сапог диктатора. «Игры» высоких вождей за пиршественным столом не несут в себе ничего, кроме жестокой бесчеловечности и попрания человеческого достоинства. Вождей Искандер изображает так, что ни остается никакого сомнения в отсутствии в них человеческого элемента. Дядя Сандро «провел глаза от хорошо начищенных сверкающих сапог вождя к его лицу и поразился сходству маслянистого блеска сапог с лучезарным маслянистым блеском его темных глаз». Но и сами «кипарисовые рыцари» теряют и свое достоинство, и свою человечность. Стоит вспомнить, с каким внутренним восторгом мчится Сандро на этот пир, мгновенно позабыв о своей тяжелобольной маленькой дочери.
В этом застолье от веселья до казни — расстояние более чем короткое. Только что в порыве верноподданнических чувств секретарь райкома не совсем вовремя выкрикнул здравицу в честь Сталина — и вот уже Берия «бросил на него свой знаменитый мутно-зеленый взгляд, от которого секретарь райкома откачнулся, как от удара».
Зловещее застолье в Гагре 1935 года пропитано чувством страха. Именно полнокровному, жизнерадостному Смеху, объединяющему чегемцев естественно, ибо для народного пиршества не нужно никакой внешней причины (оно входит в круговорот крестьянской жизни), противопоставлен в главе «Пиры Валтасара» мертвящий государственный Страх. «Некоторые грамотеи там, в Москве...» — развивает с угрозой и раздражением Сталин свой тост. Он «любил такого рода смутные намеки». Автор замечает, что «фантазия слушателей неизменно придавала им расширительный смысл неясными очертаниями границ зараженной местности». Эта «фантазия» не что иное, как страх. «В таких случаях, — продолжает Искандер, — каждый отшатывался с запасом, а отшатнувшихся с запасом можно было потом для политической акции обвинить в шараханье».
Страх достигает апогея в эпизоде расстрела Лакобой яйца на голове у повара. «Повар все еще стоял у дверей с безучастным подопытным выражением на лице». Низость полной потери человечности состоит не только в этих «играх», но и в том, что повар после благополучного завершения эпизода «явно показывал окружающим, что он не даром рискует, а имеет на этом немало выгоды». «Жертвы» на празднике не менее отвратительны, чем палачи. Тем более что они вместе играют в свои игры. Искандер погружает читателя в стихию зловещей театральщины, которую так ценил и которую тщательно разрабатывал главный лицедей страны, как замечает А. Антонов-Овсеенко в своей работе «Театр Иосифа Сталина», «с искусством, которому могли бы позавидовать цирковые волшебники» (Театр. 1988. № 8. С. 120). «Со временем, — продолжает историк, — лицемерие стало его второй натурой, и каждая маска, казалось, органически выражала его сущность. ...Устроить провокацию, уйти в тень, свалить вину на другого, выдать себя за несгибаемого ленинца — такова типовая схема участия Сталина в политических постановках» (там же. С. 120 и 123). Этим спектаклям — и судебным процессам в том числе — нужна была и клака, и ею в конце концов стала чуть ли не вся страна. А фигурантами в труппе были те самые «вожди», которые окружают Большеусого в гагринском пиру.
Сидящие в застолье объединены не любовью и дружеской приязнью, а взаимной подозрительностью и ненавистью. Это пир хищников: «густо обмазав пурпурной приправой кусок ягнятины», Сталин «отправил его в рот, хрустнув молочным хрящом». Искандер мастерски пользуется здесь и звукописью (урчащее многоповторенное «р» и «хр»), и цветом: именно пурпурный, кровавый цвет доминирует в общей картине валтасаровых пиров. Чрезвычайно тонко выбрана Искандером сама ситуация: не расправа, не обострение, не политическая борьба, а, казалось бы, самое мирное — застолье. Однако детали его (разрывание Сталиным жареной курицы руками, жадность поглощения пищи, натравливание сидящих за одним столом друг на друга, стрельба Ворошиловым в потолок из пистолета — от избытка нахлынувших чувств; предобморочное состояние присутствующих, нервное сверхнапряжение) более чем внятно свидетельствуют о тоталитарном режиме.
Сталин рисуется своим псевдодемократизмом. Ведь, действительно, именно им произносилось необычайно много слов о демократии (опять роль, опять маска). «Вождь просит, — грозно шепнул Берия. — Зачем вождь, — мы все просим, — сказал Сталин и, собирая глазами участников ансамбля, добавил: — Давайте, ребята». Но этот демократизм, как и «сталинская» конституция, в которой гарантировались свободы и права человека, — не более чем лживая маска, под которой скрыто авторитарное лицо безмерной власти. Глядя лучистыми (!) глазами на Сандро, Сталин говорит: «Где-то я тебя видел, абрек», — и за этим уже мелькает вполне реальная тень расправы. И за простыми, казалось бы, случайно вымолвленными словами вождя о мандариновых деревьях («Не мы с тобой сажали эти мандарины, дорогой Нестор, — ...народ сажал») уже предвосхищается знаменитая формула — «враг народа».
В сущности, застолье в «Пирах Валтасара» — это пародия на истинное застолье.
Пародируется, например, застольная система тостов. Вместо тоста традиционного, в основе которого лежит прославляющее начало, звучит политическая инвектива, направленная на создание, как мы теперь говорим, «образа врага». Вместо свободы и естественной непринужденности застолья торжествует насилие. Вместо искреннего смеха, шуток и веселья — либо вымученный хохоток, либо высокомерное осмеяние жертвы, либо черный юмор палача. «Все равно все на Сталина спишут, — шутил вождь, накладывая снедь в растопыренные полы черкески, — все равно скажут — Сталин все скушал...»
Пародируется даже сам народ — казалось бы, то, что невозможно спародировать. Но разве не пародия прекрасные народные танцы, особенно свадебный, исполненный у сапога палача, а не у ног жениха и невесты?
Если сверить географические обозначения на карте подлинной Абхазии с Абхазией Фазиля Искандера, то обнаружится неожиданная точность. Конечно, мы не найдем на карте города под названием Мухус, зато, прочтя это слово наоборот, убедимся, что в нем заключен Сухум. По дороге из Мухуса-Сухума в Гагру (ближе к Гагре) расположен тот санаторий, в котором развернулся пир хищников. Здесь, кстати, дядя Сандро второй раз в жизни увидел Сталина. Первая их встреча произошла примерно в 1910 году, когда мальчик, пасший коз на Нижнечегемской дороге, столкнулся с сухоруким человеком, перегонявшим арбу с награбленным, быстро уходившим от преследователей. Сам знаменитый Чегем рожден фантазией Искандера, но вписан в реальнейший абхазский пейзаж. Неподалеку от Чегема стояло молельное «дерево детства», как его назвал автор, — древний орех, пробитый молнией, а затем выжженный комсомольцами в угаре борьбы с «религиозными предрассудками».
В Чегеме находится дом старого Хабуга, отца Сандро. Из этого дома разрастается семейное дерево Хабуга — невдалеке, так, чтобы можно было докричаться при помощи горного мощного усилителя — эха, расположены дома его сыновей: бригадира Кязыма и его жены Нуцы, двух дочерей и малыша; пастуха Махаза, его жены Маши и их семерых дочерей-великанш, за честь двух из которых отомстит Махаз, поклявшийся выпить кровь обидчика; дом Исы, охотника, вся семья которого вымирает от туберкулеза; наконец, дом Сандро.
По дороге на Рицу состоялась знаменитая ловля форели, где произошла третья встреча Сандро с Большеусым. Сандро глушил рыбу (иначе Большеусый не ловит!) и получил в подарок за свое усердие пушистые сталинские кальсоны, согревающие его тело до сих пор.
Искандер резко снижает образ Сталина. Не кровавого политика, не вершителя мировых судеб, а подозрительного, больного старика, окруженного тройным кольцом охраны, видим мы в одной из последних глав.
Сталин и весь мир, подчиненный ему, казавшийся таким незыблемым и страшным, словно усыхает на страницах романа. А Чегем, несмотря на потери, причиненные коллективизацией, Чегем, в котором силен дух патриархальной общности, является коренной точкой художественного пространства романа. Чегем для Искандера — это отнюдь не просто географическое понятие, а понятие нравственное. Культура Чегема — глубокая и разветвленная этическая и эстетическая структура, основанная на естественных отношениях людей между собой. Природа для чегемца — и дом, и храм, и кладовая. Природа кормит, одевает, наделяет, спасает, оберегает. И каштановая роща, плоды которой принадлежат всем, и альпийские луга, и котловина Сабида, и родник, у которого Хабуг поставил свой дом, — это все Большой Дом. Одомашнены и звезды, по которым легко ориентируется чегемец, и солнце — главный работник, и луна, которая заглядывает в чегемский дом, как в свой собственный. Принципиальная незамкнутость, открытость абхазского дома формирует пространственно особое мироздание. Человек здесь крепко связан с лошадью, с мулом, помогающим ему жить («Рассказ мула старого Хабуга»). Достоинство чегемца порождено и воспитано этим ощущением природы как Большого Дома. «Жители... поселка, — замечает автор («Дядя Сандро и его любимец»), — в основном выходцы из абхазских горных деревень, прекрасно обходятся без телефона, предпочитая перекликаться, благо местность здесь холмистая и звук хорошо движется во всех направлениях». Важно и то, что дома не лепились на этой земле друг к другу близко, впритык, — они держатся друг от друга на порядочном расстоянии, но так, чтобы был слышен человеческий голос — то есть это расстояние сомасштабно человеку.
Недаром и все традиционные праздники тоже происходят на открытом воздухе, на вынесенных на природу столах. Например, празднование по случаю выздоровления дяди Сандро: «Перед домом возвышался шатер, покрытый плащ-палаткой, для проведения в нем праздничного пиршества... чуть левее шатра был разведен костер, на котором в огромном средневековом котле уже закипала мамалыжная заварка. Мужчины хлопотали вокруг oгня. Рядом к инжировому дереву был привязан довольно упитанный телец». Идиллическая картина, не правда ли? Но идиллия абсолютно реальная, не надуманная — это традиционный уклад жизни народа, упрямо и инстинктивно сопротивляющегося разрушению, размыванию. Пространственная организация пира здесь тоже имеет глубокий смысл. Пир, вынесенный во двор, пир у постели выздоравливающего приближен одновременно к земле и к небу. Люди, сидящие за столами с плодами этой земли и своего труда, чувствуют себя в естественной связи с мирозданием.
Народному мироощущению открытости, незамкнутости пространства противостоит в романе боязнь открытого пространства людей официальных, функционеров. Они чувствуют себя в безопасности только в кабинетах, куда запрещен вход простому смертному, в закрытых санаториях под бдительным оком дюжих охранников.
Так, Сталин ощутил дискомфорт на открытом пространстве, хотя ему вдруг и захотелось по пути на рыбалку «выйти из машины и посмотреть на огромную полукилометровую скалу, нависшую над рекой. Он вышел из машины и, стоя на дороге, некоторое время из-под руки любовался той скалой, а потом вдруг спустился к реке и стал мыть в ней руки». И надо же такому случиться, что бы в этот момент из-за кустов, метрах в тридцати от вождя, неожиданно, незапрограммированно вышел охранник с лопатой. Это вождю крайне не понравилось — спектакль нарушен. «Машины поехали дальше, и уже товарищ Сталин до самого места рыбалки нигде не выходил».
Страх присущ не только тем, кто боится вождя, но и ему самому. Тому, кто вызывает этот страх. Он несвободен и испытывает всевозрастающее чувство опасности, могущей принять любое обличье — почему бы не человека с новенькой лопатой?
Время действия романа и протяженно, и чрезвычайно сжато. «Эх, время, в котором стоим», — любят повторять чегемцы. Время социально-историческое в романе пульсирует, взаимодействуя с извечным ходом жизни. Казалось бы, неколебим уклад, практически не менявшийся десятилетиями. Та же самая система почти натурального хозяйства. Та же независимость жизни. Но и сюда властно вторгается социальная история.
Искандер пишет насильственное вторжение «подталкиваемой» истории в чегемский мир как борьбу на уничтожение с эпическим, родовым временем. Даже произнести слово «колхоз» правильно крестьянин не может. Как же решают чегемцы для себя вопрос — вступать им в «кумхоз» или нет? Они обращаются к молельному дереву, и дерево отзывается звоном, в котором растерянные чегемцы слышат ответ: «кумхоз»...
Но время социально-историческое показано Искандером тоже не в прямом отражении, а с фантастическим сдвигом, сохраняющим, однако, очертания реальности. Вернее, так: «Искандер видит этот сдвиг в самой истории, а сам лишь выделяет элемент нелепости, присущий ходу жизни, в котором свыкшимся, обыденным взглядом не видеть решительно ничего фантастического. Включая элементы фантастического в реальнейший контекст, Искандер создает свои гротески, в которых причудливо переплетаются страшное и смешное. Искандер высмеивает время официозно-историческое. В лирическом отступлении из самого начала главы «Кутеж трех князей в зеленом дворике» повествователь признается: «Пожалуй, из дат я помню, что в 1812 году была Отечественная война с Наполеоном. А в 1941 году началась Отечественная война. Еще я, конечно, помню, что в 1917 году была Октябрьская революция. Все — больше из дат ничего не помню. Это может показаться каким-то кривляньем или кощунством, но я редко помню, в какой год я живу. ...Мне иногда кажется, что здравый смысл, который я унаследовал от своих чегемских предков, предохраняет мою голову от ненужных и даже вредных знаний. Ну, в самом деле, какое значение имеет год, в котором ты живешь, если тебе точно известно, что время в твоей стране остановилось и никуда не двигается?»
Надо помнить, в какое время прозвучал этот печальный риторический вопрос. А прозвучал он именно в эпоху, получившую впоследствии название застоя, — писатель был абсолютно точен в своем диагнозе времени, когда чем труднее для общества был год, тем более пышный официальный эпитет он получал.
Социально-исторический гротеск Искандера пластически изображает отчужденную от человека силу, грубо вторгающуюся в его жизнь, в жизнь целых народов.
Недаром Сандро упоминает о том, что к моменту «рыбалки» уже были приготовлены эшелоны для выселения абхазцев. Искандер пишет и о трагедии депортированных народов — греков, турок, персов, вместе с которыми исчез навсегда и отец писателя.
«Я только одного не пойму, — рассуждает мудрый мул старого Хабуга, — почему все эти люди, прежде чем их схватят, никуда не бегут? Да что они, стреножены, что ли?» Да, именно так: они были стреножены — не только тоталитарной властью, но и порожденным ею параличом разума и воли. А иногда — и восторгом перед властью, упоением от своей близости к ней, по умозрительным представлениям — спасительной лично для «допущенного» к столу.
Нет, ничто не спасало, не ограждало. Погиб и замечательный стрелок Лакоба, и так славно танцевавшая перед вождем красавица жена его Сарья, и маленький сын их Рауф, уже в 1941-м из заключения пославший письмо Сталину с просьбой отправить его на фронт.
Наивные? Сказано: «Сон разума рождает чудовищ».
Неужели мы наконец проснулись?

(Печатается по изданию: Искандер Ф. Сандро из Чегема. Роман. книга третья. - Москва, 1989. С. 451-462.)
________________________________________


СМЕХ ПРОТИВ СТРАХА
(Фазиль Искандер)

"Смешное обладает одним, может быть скромным, но бесспорным достоинством:
оно всегда правдиво. Более того, смешное потому и смешно, что оно правдиво".

Фазиль Искандер. Начало.

О замысле повести "Созвездие Козлотура", опубликованной в журнале "Новый мир" в августовском номере 1966 года и сделавшей ее малоизвестного автора, выпустившего до того несколько поэтических сборников, знаменитым, Фазиль Искандер рассказывает так: "До этого были скитания по газетам со статьей против кукурузной кампанейщины. Я сам вырос на кукурузе, но я видел, что она не хочет расти в Курской области, где я тогда работал в газете. И я попытался своей статьей остановить кукурузную кампанию. Статью, правда, не напечатали, но писатель должен ставить перед собой безумные задачи!"
С кукурузной кампанией Искандеру справиться не удалось. Выступить в качестве проблемного очеркиста - тоже. Но упрямого абхазца это не остановило. Социальный темперамент молодого прозаика был неудержим: Искандер вскрыл и обнародовал механизм любой кампании, противоречащей здравому смыслу, ибо, как он дальновидно понимал, кукурузой деятельность активных пропагандистов по нововведениям ограничиться не может.
В "Созвездии Козлотура" Искандер живописал такую кампанию в подробном развитии: от радужных перспектив (поддержанных одним чрезвычайно высоко поставленным лицом - "интересное начинание, между прочим!") до бурного финального провала. Но как в финале драматического по накалу страстей произведения, следуя эстетике уходящего времени, должен был брезжить рассвет, герой обретать свежие силы, а автор усиленно намекать читателю на его грядущие победы, так и в финале повести уже брезжит, назревает новая, очередная кампания.
О вещах печальных и более того, социально опасных и постыдных автор повествовал в манере неожиданно-жизнерадостной. Что-что, а уныние было повествователю абсолютно чуждо. Парадоксальный этический закон этой прозы таков: постараться из неудачи извлечь как можно больше творческой энергии. Так, "для мест, подлежащих уничтожению" в очерке, повествователь делал единственное, что мог: старался их писать как можно лучше.
После появления "Созвездия Козлотура" Искандер был обвинен в "плачевном отсутствии сынолюбия по отношению к отчему краю".
Через двадцать лет он скажет в беседе с корреспондентами "Литературного обозрения": "Сатира - это оскорбленная любовь: к людям ли, к родине, может быть, к человечеству в целом".
Но сатира молодого автора была необычной.
Смех автора был не только уничтожающим (резкая социальная направленность его была действительно очевидна), но и жизнеутверждающим. Смех словно говорил: смотрите, до чего могут дойти люди, бездумно следующие начальственным указаниям. И сколь, напротив, замечательно и удивительно жизнестойка природа, этим указаниям весело сопротивляющаяся!
В "новомирской" прозе начала шестидесятых чрезвычайно ценилось, как замечал впоследствии Юрий Трифонов, "против чего" выступает тот или иной автор. Проза эта ударяла, как мы сейчас бы сказали, в "болевые точки" общественной жизни и истории страны. Особенно высоко ценилась проза как бы совсем безыскусная, словно вышедшая из недр самой действительности. Правда искусства стремилась как можно ближе подойти к правде самой жизни, раствориться в ней. При резком повороте от лакировки действительности литература восставала против условности, как бы отказываясь от художественности. Поворот лицом к правде осуществлялся через жанры внебеллетристические.
"Против чего" направлена повесть Искандера, было ясно. Хотя написана она была совершенно иначе, чем "новомирская" проза, - легко, изящно, искрометно, вроде бы несерьезно.
В самом стиле повести были вещи озадачивающие, выбивающиеся из ткани сатиры. Девушка, разбрасывающая свидания, как цветы ("Можно сказать, что в те годы она проходила сквозь жизнь с огромным букетом, небрежно разбрасывая их направо и налево"); луна, напоминающая "большой закопченный круг горного сыра" ("с каким удовольствием я погрыз бы его острый, пропахший дымом ломоть, да еще с горячей мамалыгой!"); девочка, которая стояла, длинной голой ногой почесывая другую ("я догадался, что она старается спрятать хоть одну босую ногу"); мужичок с олеографической картинки, улыбка которого "проглядывала из щетины его лица, как маленький хищник из-за кустов" - это все, в общем-то, мало имело отношения к сатире как таковой. Разбрасываемые - от избытка художественной энергии, буквально распирающей Искандера, с той же щедростью, с какой вышеупомянутая девушка разбрасывала свои свидания, - сцены и эпизоды свидетельствовали о широком диапазоне творческих возможностей автора, явно перерастающих сатирические рамки.
В "Созвездии Козлотура" рядом с откровенной сатирой неожиданно начинает звучать совсем иной, чужеродный, казалось бы, звук - лирическая интонация, окрашенная ностальгией воспоминаний о днях детства, о родовом доме в горном селе. После демагогической шумихи, после суеты и призрачной псевдоработы повествование переносится в другой мир, где царствует подлинность жизни, торжествует здравый крестьянский смысл, где слову отвечает дело. "Может быть, самая трогательная и самая глубокая черта детства, - замечает Искандер, - бессознательная вера в необходимость здравого смысла. Следовательно, раз в чем-то нет здравого смысла, надо искать, что исказило его или куда он затерялся. Детство верит, что мир разумен, а все неразумное - это помехи, которые можно устранить, стоит повернуть нужный рычаг". Сказано с явной грустью. Если в детстве эта вера была закономерной, то у молодого повествователя она уже явно поколеблена. Козлотуризация полностью противоречит здравому смыслу, но идет полным ходом, ибо крестьянина никто не спрашивает - он полностью отстранен от обсуждения сельскохозяйственных нововведений.
Многое объединяло Искандера с "иронической" молодежной прозой, прозой товарищей Искандера по журналу "Юность" (там он в 1962 году начал печатать свои рассказы).
Отрицали они одно и то же, противник был общий. Но что решительно ставило Искандера в особое положение - это здоровый дух созидания, опора на ценности народной жизни. Этот дух, как здоровый крестьянский запах хлеба, молодого вина и трудового пота, исходит от его прозы. Герои-шестидесятники, как правило, пытались вырваться из своей среды, уйти, улететь, уехать из опостылевшего гнезда, гневно рассориться с омещанившимися родственниками. Типический герой-бунтарь того времени гневно сокрушал полированную мебель в родительском доме. Интонация и мысль Искандера о родительском доме совсем иная: "Мне не хватает дедушкиного дома с его большим зеленым двором, со старой яблоней (обнимая ее ствол, лезла к вершине могучая виноградная лоза), с зеленым шатром грецкого ореха, под которым, разостлав бычью или турью шкуру, мы валялись в самые жаркие часы".
Время в рассказах Искандера тоже было совсем другим, чем в "молодежной" прозе. Там время повествования как бы совпадало с процессом чтения, действие происходило сейчас, сегодня, в настоящем. И герой-"бунтарь" совпадал в принципе по возрасту и с читателем, и с писателем.
Возраст героев рассказов Искандера иной, и время действия - другое: предвоенные годы, война, после войны.
Подлинным открытием прозы Фазиля Искандера стало то, что мир был увиден двойным зрением: глазами ребенка - наивного, простодушного, беззащитного в своей чистоте - и глазами взрослого, вспоминающего из "сегодня" свое детство.
Переезд Искандера в Москву сыграл в выборе такой оптики, я полагаю, решающую роль.
Нет, ничего плохого, "разоблачающего" городские нравы Искандер о Москве не пишет. Интонация его рассказов о Москве остается спокойной и сдержанной. Сын Кавказа не обрушивается на столицу с гневными филиппиками. Сам облик города, его климат, его вечное беспокойство и суета, определяющие во многом и характер горожан, описаны им чрезвычайно корректно, но с явным чувством ностальгии по теплу и солнцу родной Абхазии, по шуршанию волны по гальке, по духу двориков и кофеен, по духу братства и добрососедства.
"И уже нет мамы, нет ничего, - так заканчивает Искандер "Большой день большого дома" - рассказ о семье своей матери, о чувстве рода, о расцветающей красоте девичьей жизни. - Есть серое московское небо, а за окном, впиваясь в мозги, визжит возле строящегося дома неугомонный движок. И машинка моя, как безумный дятел, долбит древо отечественной словесности…"
В этом мире "серого неба", в атмосфере бесконечной тревоги москвичей по поводу завтрашней погоды (рассказ "Начало") - тревоги, закономерно ставившей абхазца в тупик, ибо не в поле же им завтра выходить! - естественным было внутреннее движение к самому ценному, самому святому времени, к "раю", оставленному там, то есть к миру детства. Глаза, душа ребенка позволили Искандеру и сказать горькую правду о времени, и не утратить ощущение вкуса, красоты жизни. Искандер вернулся в мир детства - "непомерного запаса доверия к миру", отрицая тем самым явное недоверие современного "неправильного" мира к человеку, с которым он столкнулся, например, после "Созвездия Козлотура". Искандер не просто "разоблачал" неправильность реальных обстоятельств, а противопоставил им свой мир.
В одной из бесед Искандер высказал следующую мысль: "Человек - существо идеологическое. Начиная от сапожника (или сына сапожника, неважно) и кончая, скажем, философом Кантом, человек создает в своей голове образ мира и действует в основном в согласии с этой созданной в голове моделью. Если нам кажется, что тот или иной человек не подчиняется никакой модели, не имеет своего идеологического дома, то это только означает, что моделью ему служит цыганская палатка, которую он свертывает и разворачивает там, где ему это удобно". Герои Искандера действительно идеологичны. И Колчерукий, и Сандро, и Чик, и бригадир Кязым, и дедушка его, да и многие другие поступают и действуют, реализуя в жизни тот образ мира, который они несут в себе. Так, дедушка, простой неграмотный крестьянин (рассказ "Дедушка"), преподает внуку не только уроки трудолюбия, но и уроки истории и этики, заставляя его задуматься над тем, скажем, что доносчик все равно кончит плохо, какую бы высокую должность он ни занимал, что любезные романтическому сердцу внука абреки "не обязательно гордые мстители и герои… что они могут сжечь сарай или ни с того ни с сего убить человека". Дедушка мягко, ненавязчиво учит ребенка критически, трезво смотреть на действительность, ненавидеть ложь, любить и понимать природу. При этом он чужд какого бы то ни было морализаторства.
Авторскую позицию Искандера можно уподобить этой позиции. Прозу Фазиля Искандера отличает высокий этический пафос, но пафос не морализаторский, не авторитарный.
Чик живет не просто в городе, доме, квартире. Он живет во дворе, и этот двор и есть художественное пространство этого мира. Жизнь вынесена во двор. Здесь готовят пищу, пьют кофе, ведут беседы и философские дискуссии, спорят и мирятся, отдыхают. Продавец Алихан парит свои больные ноги, сумасшедший дядя Коля влюбленно подсматривает в щелочку за неряшливой Фаиной, Сонькиной матерью; Богатый Портной ведет свои наблюдения; тетушка Чика угощает свою очередную подругу, Чик купает дворовую собаку Белочку, "последний русский дворянин и первый советский хиромант" гадает простодушным женщинам, вытирающим о фартуки свои натруженные руки, бывшая красавица Даша жарит на мангале мясо. Здесь же растет любимое дерево Чика - инжир, забравшись на который, можно скрыться от врагов… Этот двор, где квохчут куры, куда залетает ястреб, заезжают лошади, приходят коровы, - своеобразный ноев ковчег. Рядом - море, куда Чик мчится с Белочкой и с оравой таких же сорванцов. И побережье, и город Мухус, в названии которого легко прочитывается перевернутый "Сухум", - лишь продолжение того же двора. Во двор может зайти и бандит - но это будет "свой" бандит, как Керопчик, которого унизил бандит чужой; и Чик испытывает впервые чувство ужаса от унижения на твоих глазах другого человека ("Животные в городе").
В этом дворе перемешаны языки. Это "котел" языков, малый "вавилончик". Здесь живут абхазцы, русские, греки, персы, турки, евреи. Сумасшедший дядя Коля говорит на "затейливом языке из смеси трех языков". Уважение к другой нации здесь складывается естественно, оно входит в условия мирного дворового сосуществования, которое является больше чем сосуществованием - людей объединяют нити привязанности, дружбы, любви.
Действие повестей и рассказов о Чике происходит как бы одновременно - время живет и пульсирует в одной точке. "У меня такое впечатление, - говорится в рассказе "Долги и страсти", - что все мое детство прошло под странным знаком заколдованного времени, - моя тетушка за все это время никак не могла выскочить из тридцатипятилетнего возраста". Это волшебное время детства: один длинный-длинный, непрекращающийся день с короткой южной ночью ("Ночь и день Чика"), лишь подчеркивающей радость ожидания грядущего дня. Этот день чрезвычайно подробен, богат происшествиями, приключениями, событиями, ошеломляющими открытиями. Например, Чик с друзьями решил пойти за мастикой, сосновой смолой, из которой дети делают жвачку. Этот поход написан как эпический. Автор подробно, любовно описывает и тщательные сборы детей, и отношение их друг к другу, и испытания на пути к "счастью" обладания мастикой - то на детей бросается, играя, щенок волкодава, то нужно избежать встречи с "рыжеголовыми" - детьми первого советского хироманта, облюбовавшими сосны для себя; то необходимо вступить в драку, дабы поддержать свой авторитет. В этом походе проверяются и крепнут лучшие качества детей: вот уже и Ника не такая капризная, и Оник смелеет, да и Лесик с честью прошел весь путь. Не говоря уж о Чике, проявившем храбрость, самообладание, выдержку, волю к победе, - справедливом предводителе своей команды.
Мухусский двор вместил в себя не только разных по национальностям, по характерам детей и взрослых. Это не только "место", но и "время": маленький его срез. Но срез, свидетельствующий о целом. Здесь живут и "богатые", и "бедные" - так их воспринимает Чик. Есть Богатый Портной, отец Оника, есть и Бедная Портниха - мать Соньки. Есть и бывший нэпман, опустившийся на самое дно, дошедший до торговли каштанами (ниже, по мнению Богатого Портного, не бывает. Зато его положение, отмечает автор, "отличалось диалектической прочностью" - когда человек уже сидит на земле, ему не страшно падать). Здесь живет семья репрессированного Паты Патарая - великого танцора, арестованного за то, что "танцевал перед начальником, оказавшимся вредителем". Слова "вредитель", "шпион" привычны в разговорах детей. Это - тревожные знаки времени. Гнусный собаколов, размышляет Чик, послан этими самыми вредителями, дабы отвлекать людей от дела. "В те времена очень многих людей подозревали в шпионстве. Чик сам в этом подозревал дядю" - сумасшедшего Колю… Дети пока не понимают, что кроется за этой шпиономанией, но инстинктивно ощущают что-то неладное: Чик, который знает о судьбе Патарая, трогательно заботится о том, чтобы до ушей Ники это не дошло. Оберегающие друг друга в эти страшные времена дети - вот высокий образ гармонии, противостоящей жестокости и несправедливости общества.
Двор - своего рода оазис взрослых человеческих отношений.
В мухусском дворе торжествуют доброта, внимание, участие, противостоящие официальной жизни, исполненной лозунгов, тревог и страхов. Двор - неформальная община, "неофициальное" государство в государстве, вырабатывающее свои законы, свою конституцию, свои "наказания" и поощрения. Живут здесь изгои, "бывшие", пострадавшие, отброшенные, не принятые властью или ущемленные ею. Но эти "отброшенные" не только остаются людьми, но и живут по законам высокой человечности и взаимопомощи. Даже любовное отношение их к животным говорит о многом - о бескорыстии, чистоте, духовности, внутренней опрятности, подлинной интеллигентности. Это маленькая республика, в которой правит своя справедливость. Здесь никто не обладает полнотой власти, никто не стремится к диктаторству - все равны, и бабушка, наделяющая соседей фруктами из своего сада, делит их поровну. Жизнь во дворе управляется естественными законами человеческого общежития, не приемлет бесчеловечности, унижения слабого, осмеяния убогого. Сумасшедший дядюшка Чика живет здесь не только в безопасности, но в атмосфере любви и приязни. Даже добродушные шлепки, которые отпускает ему портниха Фаина, в которую он безнадежно влюблен, свидетельствуют об отношении, а не о равнодушии. Ф. Искандер тонко и ненавязчиво отделяет "народ" от "толпы". Народ - это "вечнозеленый храм личности" ("Утраты"), сохраняющий и умножающий достоинство человека. Двор - это народ. Толпа - это безумие стадиона, например: Чик хорошо чувствовал "многостороннюю, как бы уходящую в бесконечность глупость толпы" ("Защита Чика").
Жизнь семьи в пространстве такого дворика существует вне замкнутого пространства комнаты, вне четырех стен: она как бы вынесена - через балкончики, распахнутые окна, веранды и галереи - на воздух, на площадку двора. Она открыта всякому взору, не отчуждена, не занавешена. Все жизненные проявления становятся публичными, откровенными. Жизнь дворика в Мухусе - народная жизнь, а дерево, растущее в саду, перевитое виноградом, дерево, на котором, как обнаружил Чик, так славно и удобно сидеть, становится священным древом жизни, как бы перевитым судьбами людей, здесь обитающих.[35]
Чик - поистине дитя народа, впитавший в себя лучшие его качества. Он жизнелюбив и стоек, справедлив и совестлив: "Во всяком случае, Чик точно знал одно, что та часть головы, которая определяет, что справедливо и что не справедливо, у него работает очень здорово. Это Чик не сказал бы про многих взрослых" ("Ночь и день Чика"). Он не приемлет предательства в самых разных и тонких его проявлениях. Нравственное чувство Чика необычайно развито. Он, например, чувствует неловкость, если драка несправедливая, не может серьезно драться с мальчишкой, если тот меньше, слабее его. Защищает ребят, которые не могут за себя постоять. Он щедр; исходя из собственных "богатств", готов поделиться всем, что у него есть. Чик "никогда не будет чувствовать себя счастливым, пока собаколов в городе". Чик остро реагирует не только на несправедливость, но и на напыщенную глупость взрослых, на их фальшивость: "Когда Чик был совсем маленький, он, слушая, как во дворе один взрослый, разговаривая с другим, говорит одно, а думает про другое, считал, что это такая игра. Чик замечал, что и другой взрослый при этом думает совсем про другое, так что никто никого не обманывает. Он толком не понимал, почему они в конце игры не рассмеются и не скажут о том, что они хорошо поиграли" ("Ночь и день Чика"). Он сам, например, не может удержаться от искреннего смеха, если, скажем, учитель русского языка Акакий Македонович заставляет детей заучивать чудовищные вирши собственного изготовления:

    Как писать частицу "не"
    В нашей солнечной стране?
    То ли вместе, то ли врозь?!
    Не надеясь на авось,
    Вы поймите из примера,
    Нужного для пионера…

За свой открытый смех Чик поплатился вызовом в школу родителей, но привел сумасшедшего дядюшку, с которым и оставил для разговора Акакия Македоновича.
Обо всем этом повествуется абсолютно всерьез. И все перипетии Чика и его друзей, все разговоры и горячие споры взрослых о пустяках изложены автором подробно. Автор входит в положение каждого, стремится к полноте изображения каждой ситуации, как бы комична она ни была. Смех автора живет внутри этой невероятной серьезности. Чик и его дядя "пойманы с поличным": пасли корову в границах огорода, а это "не положено".
"- Шпионы ходят по стране, - сказал милиционер.
- Знаю, - согласился Чик.
- В том числе под видом сумасшедших, - сказал милиционер.
- Знаю, - согласился Чик, потрясенный тем, что милиционер подозревает дядю в том, в чем Чик сам подозревал его когда-то. - Но он настоящий сумасшедший. Его доктор Жданов проверял.
- Этот номер не пройдет, - сказал милиционер, - я вас всех забираю в милицию. Там все выяснят… Корова не бодается?
- Нет, - сказал Чик, - она мирная.
- Вот и хорошо, - сказал милиционер и отобрал у Чика веревку, за которую была привязана корова. - Я ее поведу.
…Они вошли во двор милиции, и милиционер крепко привязал корову к забору. Там росла густая трава, и корова тут же начала ее есть…"
Смех Искандера естествен, как реакция самой жизни на неестественную формальность официальности. Смех вскрывает и убивает напыщенную фальшь, глупость и самодовольство тех, кто мнит себя наделенным властью над детьми, блаженными и коровами. Официальные "верхи" подвергаются неостановимому народному смеху. Смех побеждает страх.
Искандеру чужд сарказм отрицающий. Его смех лишен назидательности, нравоучительства, морализирования. Если хотите, это плутовской смех, веселый обман лжи, надувательство лицемерия. Он уничтожает, утверждая. Более того - этот смех целителен и спасителен, ибо без него жизнь попросту остановилась бы: трагические обстоятельства времени столь сильны, что человека без ободряющего присутствия этого смеха охватили бы отчаяние и безнадежность.
"Оттенки - это лакомство умных", - замечает автор. За спасительным смехом автора нужно читать оттенки. Проходя мимо страшного бездомного пса с костью, Чик убеждает себя не боятья, воображая, что это капитан с трубкой, "который просто так, чтобы было интересней, напустил на себя свирепость", - и проводит мимо пса детей. Так и автор проводит, спасает своих героев, бесстрашно смеясь над циклопом-временем.
Смех побеждает ложь, предательство, даже смерть. Смех священен - потому что побеждает все застывшее, мертвое, догматическое. Искандер ненавязчиво вплетает в свой текст внутреннюю пародию - например, на знаменитый гоголевский текст, не опасаясь "задеть святое". Вот он описывает речушку ("или канаву, как ее достаточно справедливо тогда называли"): "Обычно воды в этой речушке было так мало, что редкая птица решалась ее перелететь, проще было перейти ее вброд, что и делали чумазые городские куры" ("Богатый Портной и хиромант").
В этом смеховом мире гипербола и гротеск соседствуют с глубоко реалистическим изображением. Несомненно животворное влияние народного комизма, связанного с изображением тела и всех его забот: приготовления пищи, ее поглощения, удовольствия, отдыха, купания, обнажения. Героев Искандера словно преследуют безмерный аппетит и неутолимая жажда: во дворе бесконечно что-то жарится или варится; тетушка Чика прекращает свое вечное чаепитие, только если оно переходит в кофепитие; в почти райском саду Чика вечно зреют какие-то фрукты (Чика радует сам круговорот поспевающих ягод и фруктов: земляника, вишня, черешня, абрикос, персик, груша, айва, орехи, хурма, каштан); Богатый Портной принципиально пьет кофе только во дворе; Алихан торгует вкусными козинаками; у Чика во время купания крадут трусы… Это веселый, поедающий, плодящийся, растящий детей, радующийся жизни мир, одушевленный смехом, уничтожающим мрачность действительности. Смех торжествует и в ситуациях, и в языке - как в объявлении, вывешенном Богатым Портным: "Ищу хорошего русского старика для сторожения фрукт. Если будет плотник или каменщик, еще лучше. Вторая Подгорная, дом 37, балкон на улицу, кричи: Сурен".
На оплакивании покойной подруги тетушки Чика и сидящую с ним за столом конопатую девочку так и разбирает от смеха ("Чик идет на оплакивание"). За поминальным столом начинаются игра и веселье, побеждающие смерть. И взрослые, пришедшие попрощаться с покойной, тоже втягиваются в эту совершенно не приличествующую событиям атмосферу застольных баек. Развязываются языки, старики со смехом вспоминают любовные приключения покойницы - смех у гроба, сама смеющаяся смерть, забывшая о своих прямых обязанностях… Вспоминают они и небезопасные легенды… Начинается стихийный праздник, и вместе с ним торжествует освобождающаяся от страха смерти (да и страха перед жизнью) атмосфера вольности и народного веселья.
Время войны, которое выпало на детство Чика, тоже окрашено смехом - через его восприятие. В рассказе "Богатый Портной и хиромант", композиционно выстроенном как устный рассказ в рассказе, от которого ответвляются истории и байки других рассказчиков или рассказы по ассоциации с основным событием (отчего композиция рассказов Искандера, как правило, действительно растет и ветвится, как дерево, недаром сам автор говорит об одном из своих рассказчиков: "ветвистость его рассказов только подчеркивала подлинность самого древа жизни, которое он описывал"), говорится о том, как с помощью камней и воды "брали" двух немецких летчиков, вылезших в конце концов к радости и смеху детей - облепленными каким-то пухом и перьями, как "Дедал и Икар после неудачного полета", безмерно обиженных на странные способы ведения войны. Враг не только повергнут, но - по-искандеровски - осмеян, и страх побежден навсегда.
Смех побеждает смерть, смех побеждает войну. Мудрость народа состоит не только в том, чтобы победить врага, но и осмеять его. Бригадир Кязым из одноименного рассказа, неграмотный абхазский крестьянин (лукавый повествователь замечает, однако, что неграмотный Кязым говорил на пяти языках - к этому естественному знанию и естественному интернационализму подталкивает его сама жизнь), дознается-таки, кто украл из колхозной кассы сто тысяч рублей. Кязым находит истинного вора и остроумно загоняет его в ловушку - но рассказ был бы не вполне "искандеровским", если бы в финале жена вора не побежала - под общий хохот чегемцев - за полотенцем, в которое были завернуты злополучные деньги…
Действие рассказа происходит в Чегеме. Горное абхазское село - это тот "большой дом", то родовое гнездо, из которого вышел и знаменитый дядя Сандро, и Чик, приходящийся ему племянником. Родом отсюда и мать лирического повествователя ("Большой день Большого дома"). Искандер изображает жизнь в Чегеме как своего рода начало начал всего сущего, жизнь богатырей и богатырш, сохраняя при этом живое чувство юмора по отношению к своему народу. Чегемские рассказы складываются в своеобразный чегемский эпос.
Естественность уклада, единство с природой, душевная чистота героев создают тот первозданный, почти идиллический порядок, который управляет течением жизни. "По изумрудно-зеленому косогору холма, белея беспорядочными пятнами", поднимается стадо коз.
"Сквозь далекий шум реки доносился прерывистый от большого расстояния… звук пастушеской дудки".
Но Искандер пишет отнюдь не сентиментально-идиллическую картинку. За этой идиллией притаилась трагедия, уже поджидающая свой час. Семья распадется, чуть не погибнет любимая старшая сестра, дом рухнет - это один из последних "больших дней" общего счастья и покоя. Исторические катаклизмы дышат людям в затылок. Если в цикле о Чике Искандер писал стихийно сложившуюся общину двора, то здесь он пишет родовую общность. Но "Большой день" увиден уже отсюда, с точки зрения современности, исходя из современного ностальгического знания того, что мы утратили. Он контрастен теперешнему отчуждению: "В этом мире, забывшем о долге, о чести, о совести", старенькая мать - в прошлом юная Кама - "неуклонно вела свою великую маленькую войну с хаосом эгоизма, отчуждения, осквернения святыни божьего дара - стыда. Она не только стремилась всех нас, детей своих, поставить на ноги, но и старалась всеми средствами весь наш род удержать в теплой роевой связи".
Повествование о Чегеме - это своего рода национальные мистерии, о которых рассказано с пьянящим, возрождающим смехом: это мир вечно становящийся, праздничный, полный жизненных соков.
Комическим эпосом исторической народной жизни стал роман "Сандро из Чегема".
Оговорюсь сразу. Искандер, при всей огромной любви к своему народу, при всем желании погрузить читателя в абхазский национальный мир, начисто лишен гнетущего и сковывающего пиетета по отношению к национальному характеру. Его взгляд на национальный характер свободен. Искандер не только не боится комизма в изображении своего героя или истории народа - он опирается на него.
В дяде Сандро уживаются и герой, и плут, и защитник чести, и обманщик, и вечный бездельник, и праздничный "Великий Тамада", и труженик, и по-восточному горделивый глупец (выглядит так, словно держит на привязи не обычную корову, а зубробизона), и хитрец ("Он остановился в таком месте, где колхозы уже кончились, а город еще не начался"), и истинный сын своего народа (первым пришел к высокому должностному лицу с предложением вернуть древние абхазские названия рекам и горам). Искандер словно бы спаял в нем противоположные черты национального характера - он и бесстрашный рыцарь, получающий пулю за прекрасную княгиню (которая, кстати, отлично справляется с дойкой коров), и крестьянин, в поте лица своего обрабатывающий землю; он и артист, танцор, выступающий в знаменитом ансамбле Паты Патарая, и мудрец, стремящийся спасти свой народ от братоубийственной войны. Дядя Сандро стар, ему "почти восемьдесят лет, так что даже по абхазским понятиям его смело можно назвать старым человеком", и вечно молод.
В дяде Сандро брызжущее веселье соединено с печалью, как смех у гроба покойного - "самая веселая и в то же время самая печальная звезда на небосклоне свадебных и поминальных пиршеств". Дядя Сандро - герой и почти сказочный болтун и враль: "Силой своего голоса контузил… всадника, как бы самой звуковой волной смыл его с коня.
- У меня в те времена, - добавлял он… - был один такой голос, что если в темноте неожиданно крикнуть, всадник иногда падал с коня, хотя иногда и не падал".
Авторская интонация по отношению к дяде Сандро колеблется от осмеяния до восхищения, любования "его величественной и несколько оперной фигурой, как бы иронически осознающей свою оперность и в то же время с оправдательной усмешкой кивающей на тайное шутовство самой жизни". Своеобразный роман Искандера строится как система новелл, объединенных героем (хотя и не во всех новеллах он является главным действующим лицом - иногда словно отходит в тень, на периферию повествования).
В трагикомическом варианте изложена и история. "В те далекие времена, - эпически повествуется в романе, - носа не высунешь, чтобы не шмякнуться в какую-нибудь историю". Народ не только смеясь расстается со своим прошлым - смеясь, он воссоздает свою историю. Так комически-серьезно рассказано о принце Ольденбургском, "просветителе" абхазского народа. Принц Ольденбургский и все его деяния описаны с чрезвычайной серьезностью, настолько умопомрачительной, что она сама собой рождает смеховой эффект. Осмеяние власти исходит от священного трепета в описании занятий этой власти - с поездками на новеньком чудо-автомобиле, с посещением рабочих, которые специально включали ненужные станки, когда приезжал принц, с кормлением черных лебедей и пеликанов свежей, только что наловленной рыбой. "Кроме всего, принц Ольденбургский много экспериментировал для украшения и развития самой природы, хотя наряду с успехами в этой области были и досадные неудачи" - так, полсотни розовощеких ангельских попугайчиков, выпущенных по его приказу на волю для украшения парка, "быстро переклевали растерявшиеся было сперва местные ястребы". Были выпущены на волю и десять мартышек обоего пола, но "вопрос о возможности приживания африканских мартышек остался открытым, потому что еще до наступления зимы их перестреляли местные охотники". В общем, "цивилизация края шла полным ходом, хотя иногда и натыкалась на неожиданные препятствия".
Народ весело дурачит напыщенного и самодовольного принца, в силу своего пеликаньего самодовольства не замечающего этого надувательства. Дурачит его и дядя Сандро, поймавший любимого принцем черного лебедя и получивший в награду цейсовский бинокль. Искандер гротескно рисует портрет отменной глупости, застывшей в своем высокомерии ("Дикарь, а как свободно держится", - думает принц снисходительно о дяде Сандро), не подозревающей о точной оценке, которая естественно складывается в народе. В отличие от лукавого хитреца Сандро, готового при случае вместе со всеми посмеяться над самим собой, принц Ольденбургский надут и титанически серьезен по отношению к самому себе, а потому и окончательно смешон: "Принц Ольденбургский, задумавшись, стоял над прудом гагринского парка, как Петр над волнами Балтийского моря".
Принц, изображающий из себя Петра, встающий в шесть утра "для созидательной работы", заключающейся по большей части в кормлении любимых пеликанов, - явная пародия. Но глубоко пародиен и весь роман, только опять-таки пародия присутствует здесь не как разрушение, отрицание жанра, нет - как возрождение его через воскрешающую смеховую стихию.
В главе "Битва на Кодоре", например, изображена так и не состоявшаяся битва между меньшевиками и большевиками. На глазах дяди Сандро, гостившего у своего друга в селе Анхара в первые майские дни 1918 года, "история сдвинулась с места и не вполне уверенно покатилась по черноморскому шоссе".
Смех Искандера адекватен его языку, его слову. Этот смех рождается порою из "столкновения" языков, из разноязычия (как в цикле о Чике). Другое чисто языковое средство - это преодоление языкового стереотипа, клише не через "избегание" его, а, наоборот, через поглощение.
"История сдвинулась с места" - общий языковой штамп, в силу своей стертости не задевающий нашего сознания. Но история, которая, сдвинувшись, "покатилась" именно "по черноморскому шоссе" да еще и "не совсем уверенно", - это уже осмеяние штампа и переосмысление, оживление слова. На "атомарном" уровне языка действует принцип, характерный для смеха Искандера вообще, - завоевывать, осмеивая. Ведь история-таки выросла в Историю - несмотря на то, что вначале "покатилась по черноморскому шоссе"…
Но вернемся в 1918 год. Прежде чем перейти к конкретным событиям, повествователь долго и серьезно будет рассказывать о том, как наименее консервативные абхазцы стали выкармливать свиней, так что свиньи жирели до крайней степени и уже ходить не могли - приходилось отправлять их в город на ослах. Мирную беседу о свиньях, правда, вдруг нарушают взрывы - это враждебные стороны глушат рыбу.
"Интересуюсь, до какого места будем воевать, до Гагр или до Сочи?" - спрашивает крестьянин, так и не выяснивший, как теперь относиться к тем, которые, пользуясь суматохой, свиней разводят…
"Битва на Кодоре" (так называется эта глава) кончается трагически - гибнет сын несчастного Кунты, не чуявшего, как обернется эта "история". То, что казалось таким забавным, почти потешным, оборачивается гибелью сыновей, кровью. Думалось, что обойдет, минует - "в тот день окончательно перекинулось на ту сторону, и когда до вечера оставалось два-три часа, жители Анхары решились выпустить на выгон проголодавшийся скот", - но нет, не минуло, не обошло. Остаться сторонним наблюдателем "истории" (Сандро рассматривает все происходящее в подаренный принцем Ольденбургским цейсовский бинокль), не присоединяться, не участвовать? Сандро ведь не разбирается ни в политике, ни тем более в ее оттенках… Так и не стал он "героем" битвы на Кодоре, хотя и ездил ночью к большевикам, чтобы объяснить им, откуда лучше стрелять. Положение крестьянина - дяди Сандро - поистине драматично: он думает о скоте (напоен ли, накормлен), об урожае, о земле - но история втягивает его в свой водоворот, и лишь от случая зависит, пойдет ли он с меньшевиками или с большевиками…
Так, оказавшись в доме богатого армянина, Сандро сначала пытается защитить его от налета меньшевиков - но потому лишь, что он, Сандро, гость и должен - по кодексу чести - защищать хозяина. Более того: он отрицательно относится к меньшевизму, ибо считает, что "все меньшевики эндурского происхождения. Конечно, он знал, что у них есть всякие местные прихвостни, но сама родина меньшевиков, само осиное гнездо, сама идейная пчеломатка, по его мнению, обитала в Эндурске". Но когда дядя Сандро убеждается, что сопротивление вряд ли увенчается успехом, он усаживается за стол хозяина вместе с меньшевиками, и все сообща пьют вино и доедают барана, поднимая тосты "за счастливую старость хозяина, за будущее его детей", - что не мешает меньшевикам, уходя, забрать трех хозяйских быков, а Сандро, вслед за ними, - и последнего: не оставлять же его в одиночестве…
Роман о Сандро из Чегема принципиально не замкнут, открыт, готов к росту, к саморазвитию. В сущности, повествование о Сандро можно продолжать бесконечно - и герой, и композиция романа практически неисчерпаемы. Жизнеутверждающая авторская идея заключена в свободе саморазвития, с какой движется сюжет. Да и сюжет ли это? Повествование о Сандро не имеет ни завязки, ни развязки - оно может двигаться снова с любой точки, обозначенной в жизни героя. Поэтому дядя Сандро еще и в этом смысле герой народный - ибо он в принципе бессмертен. Тем более, если мы уже побывали на его "псевдопоминках" - на пире в честь его неожиданного выздоровления…
"Чтобы овладеть хорошим юмором, - заметил писатель в рассказе "Начало", - надо дойти до крайнего пессимизма, заглянуть в мрачную бездну, убедиться, что и там ничего нет, и потихоньку возвращаться обратно. След, оставляемый этим обратным путем, и будет настоящим юмором". То, что Искандер называет "хорошим юмором", на самом деле является смеховой стихией, организующей его повествование. Это не просто подтрунивание над героем или обнаружение смешных и нелепых черт в той или иной ситуации, не "приправа", добавленная к сюжету. Смех - это источник, начало, порождающее саму плоть искандеровской прозы.
В этом смеховом мире автор не только смеется над героем, но и бесконечно любит его, любуется им. В самом деле, разве не хорош дядя Сандро - и как Великий Тамада, без которого не может состояться ни одно застолье, как замечательный рыцарь и любовник, без которого не может жить прекрасная княгиня-сванка, как настоящий друг, перелетающий верхом на лошади через стол, где проигрывается в пух и прах известный табачник Костя Зархиди? В то же время все эти подвиги и деяния являются лжеподвигами и лжедеяниями; ибо честь сванки доверил дяде Сандро его друг, уехавший князь, а проявлять мужество в прыжках над карточным столом - занятие ли это для подлинного героя?
При этом надо учесть происхождение этих комических историй - ведь все они, как утверждает повествователь, рассказаны самим дядей Сандро. Поэтому и героизм, и комизм вступают в сложное соединение, которое можно назвать комической героикой.
Не только сам дядя Сандро, но и его родные и близкие наделены богатырской мощью. Дочери тети Маши, соседки Сандро по Чегему, имеют тела "юных великанш" и, лежа на козьих шкурах, образуют "огнедышащий заслон". Автор гиперболизирует их юную красоту, силу, здоровье: "Если присмотреться к любой из них, то можно было заметить легкое марево, струящееся над ними и особенно заметное в тени". Для того чтобы окончательно подтвердить реальность юных великанш, повествователь отмечает, что "собака их, зимой спавшая под домом, выбирала место для сна прямо под комнатой, где спали девушки. По мнению чегемцев, они настолько прогревали пол, что собака под домом чувствовала тепло, излучаемое могучим кровообращением девиц". "Внутренняя логика" таких преувеличений, как замечал Бахтин, - это "логика роста, плодородия, бьющего через край избытка".
Сочетание фантастической гиперболы с реальностью - вот путь, которым идет Искандер еще со времени "Созвездия Козлотура". Так, упоминается жировая складка на шее дяди Сандро: "Но это была не та тяжелая, заматерелая складка, которая бывает у престарелых обжор. Нет, это была легкая, почти прозрачная складка, я бы сказал, высококалорийного жира, которую откладывает, вероятно, очень здоровый организм, без особых усилий справляясь со своими обычными функциями, и в оставшееся время он, этот неуязвимый организм, балуется этим жирком, как, скажем, не слишком занятые женщины балуются вязаньем". Но происхождение этой складки вполне прозаическое - это мозоль тамады, опрокидывающего в горло стакан за стаканом!
Искандер подчеркивает физический расцвет, красоту и здоровье, вечную молодость героев романа. Жизнь бьет через край, не удовлетворяется обычным стандартом. Торжествуют цветение и роскошь телесного - будь то могучие юные великанши, или волоокая, по-южному ленивая, великолепная красавица Даша, чья рука от лени свешивается с балкона, как цветущая гроздь, или сам дядя Сандро с его подчеркнутой физической красотой, или прекрасная княгиня-сванка. Если любимая дочь дяди Сандро, красавица и лучшая на свете низальщица листьев табака Тали рожает, так обязательно двойню - прекрасных мальчиков. Для Искандера не существует отдельной "духовности" и отдельной "телесности" - радость здорового чувства, как тяга, возникающая между Багратом и Тали, естественна и потому прекрасна, законна по высшим законам природы, и они не могут ей не подчиниться, несмотря на негодование и запрет родни. А кедр, под которым они провели свою первую ночь, считается теперь в Чегеме священным, способствующим деторождению, плодоносности.
"В шутливой форме, - замечает автор, - чегемцы умели обходить все табу языческого домостроя. Я даже думаю, что бог (или другое не менее ответственное лицо), вводя в жизнь чегемцев суровые языческие обычаи, в сущности, применял педагогическую хитрость для развития у своих любимцев (чегемцы в этом не сомневаются) чувства юмора". И действительно, тяжкие, казалось бы, обычаи - умыкание невесты, беспрекословное подчинение старшим по роду и т. п. - остроумно обходятся теми, кто проявляет твердую волю и стремление к счастью. В этом мире нет места унынию, пессимизму, меланхолии. Постоянная близость к земле, единство с природой, крестьянский труд не позволяют человеку, расслабившись, предаваться беспочвенным размышлениям. Человек должен действовать - и только тогда он приблизит свое собственное счастье. Мир Чегема - мир деятельный, и смех здесь так же сопровождает труд, как труд сопровождает смех. Еще в "Созвездии Козлотура" молодой тогда автор писал о своем "главном корне": "Даже если я там бывал редко, самой своей жизнью, своим очажным дымом, доброй тенью своих деревьев он помогал мне издали, делал меня смелей и уверенней в себе. Я был почти неуязвим, потому что часть моей жизни, мое начало шумело и жило в горах. Когда человек ощущает свое начало и свое продолжение, он щедрей и правильней располагает своей жизнью и его трудней ограбить, потому что он не все богатство держит при себе".
Смеховое начало в этой прозе органически соединено с лирическим. Это лирическое начало выражено прямо, через лирического героя-повествователя, от лица которого были написаны многие рассказы о детстве. Искандер всегда сопротивлялся роли юмориста-развлекателя, от которого публика вечно требует чего-нибудь веселенького. Легче всего было бы закрепиться в этой роли в сознании читателя и благополучно ехать на таком коньке до окончания дней своих, поддаться "социальному заказу" уважаемой публики. Тем более что юмор первых вещей Искандера настраивал на эдакий "среднекавказский" анекдот - с набором обязательных хохм, приключений, ситуаций. Но Искандер, "окопавшись" на этой площадке, взорвал ее изнутри.
Что может быть, скажем, забавнее, чем анекдотический рассказ про сумасшедшего, но вполне безобидного дядюшку, которого вечно поддразнивает юный племянник? Про дядюшку, любимым лакомством которого является лимонад с двойным сиропом? Распевающего свои песенки без слов, называющего и кошек, и собак одним словом "собака" и радостно кричащего им "брысь"? Дядюшку, безнадежно влюбленного в самую некрасивую женщину со всего двора? Дядюшку, который восторженно принимал крупную фотографию известного лица в газете или памятник ему же в сквере за себя самого? Дядюшку, которого племянник пионер, отравленный книгами о майоре Пронине, какое-то время считал-таки диверсантом?
"- Ваша карьера окончена, подполковник Штауберг, - сказал я отчетливо и почувствовал, как на спине моей выступает гусиная кожа, подобно пузырькам на поверхности газированной воды.
Не знаю, откуда я взял, что он подполковник Штауберг. Видимо, я доверял интуиции, как и многие гениальные контрразведчики, о которых читал, в том числе сам майор Пронин… - Вы неплохо сыграли свою роль, но и мы не дремали, - великодушно отдавая дань ловкости врага, сказал я. Слова приходили точные и крепкие, они вселяли уверенность в правоте дела.
- Мальчик сумасшедший, - сказал дядюшка с некоторым оттенком раздражения".
В этот, только на самый поверхностный взгляд могущий показаться юмористическим рассказ, при чтении которого, однако, вы не можете удержаться и от смеха, и от тяжких размышлений о времени конца 30-х годов, и от спазма в горле, Искандер вложил всю силу и мощь своего лирического чувства. От самых смешных и нелепых ситуаций он резко переходит к судьбе и оценке своего нелепого героя, который оставался человеком - а это, по шкале этических ценностей Искандера, единственно ценное и великое. "Я вспоминаю чудесный солнечный день. Дорога над морем. Мы идем в деревню. Это километров двенадцать от города - я, бабушка и он. Впереди дядя, мы едва за ним поспеваем. Он обвешан узелками, в руках у него чемодан, а за спиной самовар. Начало лета. Еще не пыльная зелень и не знойное солнце, а навстречу упругий морской ветерок, дорожной сладостью новизны холодящий грудь. Бабушка попыхивает цигаркой, постукивает палкой, а впереди дядя с солнечным самоваром за спиной. И он поет свои бесконечные песенки, потому что ему хорошо и он чувствует бодрую свежесть летнего дня, заманчивость этого маленького путешествия.
Нет, все-таки жизнь и его не обделила счастливыми минутами. Ведь он пел, и пенье его было простым и радостным, как пенье птиц".
Смеховое начало у Искандера в высшей степени демократично. Смех его не направлен сверху вниз, от автора или лирического повествователя - к герою. Он "работает" на всех уровнях: направлен и от героя на героя, и даже - от героя на повествователя, на авторское "я". Дядя Сандро конечно же посмеивается над богатым армянином. Но и армянин, несмотря на все свои потери, смеется над важничающим дядей Сандро. Молодой повествователь, познакомившийся с дядей Сандро, прячет в углах губ усмешку по поводу того, что старик требует новые галоши, дабы не ударить в грязь лицом перед газетчиком. Но ведь и дядя Сандро не скрывает своей насмешливости и по отношению к повествователю, владеющему лишь чернилами в собственной ручке, которому он легко морочит голову рассказами о своих приключениях. Читатель смеется и над дядей Сандро, и над рассказчиком, - но ведь и они смеются над читателем, принимающим эти приключения за чистую монету! Смех Искандера не признает никакой иерархии и никаких границ.
Вольно-веселая атмосфера праздника определяет и его принципиальный демократизм, и сюжеты, образы, саму интонацию рассказа.
Большинство глав романа либо повествуют о пире, либо рассказаны на празднике, на пиру, либо завершаются праздником. Богатый армянин вынужден устроить застолье, перерастающее в пир, на котором грабители соревнуются в тостах с защитником Сандро. Дядя Сандро, устраивая ужин для рассказчика, сам собирается на свадьбу ("Дядя Сандро у себя дома"). Помощник лесника устраивает походный пир прямо на крышке радиатора ("Хранитель гор"). Когда смертельно больной дядя Сандро чувствует себя чуть получше, устраивается большой пир, а постель больного перетаскивается к пирующим ("Дядя Сандро и его любимец"). Наконец, во время соревнования-праздника за честь лучшей низальщицы листьев табака "умыкают" Тали ("Тали - чудо Чегема"). Новеллы, составляющие роман, по характеру и тону близки веселой народной дьяблерии: недаром и красавицу Дашу называют "дьяволос", да и смеющаяся Тали с гитарой, сидящая на яблоне, уподоблена колдунье, завораживающей путников. Веселая праздничность жизни смеется над смертью, над болезнью, побеждая и укрощая их: недаром веселье у постели больного укрепляет его дух и поднимает в конце концов на ноги. А сны, которые видит тетя Катя, "свежие, как только что разрытая могила"? В них легко действуют и жители "того мира": "Они вели себя примерно так, как крестьянин, надолго, может быть, навсегда, застрявший в больнице, при встрече с близкими дает им хозяйственные указания по дому, чувствуя, что они все сделают не так, как надо, и все-таки не в силах отказаться от горькой сладости укоряющего совета". Все это свидетельствует о могучем народном инстинкте. "Нигде не услышишь столько веселых или даже пряных рассказов о всякой всячине", как на поминках, утверждает автор; "вероятно, влюбленным вот так бывает особенно сладостно целоваться на кладбище среди могильных плит". Непринужденной атмосферой поминального праздника, оказывается, "довольны и родственники покойного, и соседи, и сам покойник, если ему дано оттуда видеть, что у нас тут делается"!
Один из самых блестящих рассказов Искандера, написанных в лучших традициях народной смеховой культуры, - "Колчерукий". История о том, как Колчерукому еще при жизни выкопали могилу, за которой он любовно присматривал, пересекается с историей из его молодости - Шааба Ларба стал Колчеруким, получив пулю от князя за острый язык, опять-таки за насмешку над его козлиными любовными "подвигами".
Колчерукий обманул свою смерть. После звонка из больницы о его мнимой кончине за его телом прислали из колхоза машину, а родственники по обычаю привели всякую живность для поминальной тризны. Колчерукий же с комфортом "приехал на собственные похороны", а гостинцы пришлись по вкусу "бывшему умершему", устроившему по случаю своего воскрешения угощение. Он "пережил или предотвратил свои похороны, правда, оставив за собой могилу в полной боевой готовности", и сажает около нее персиковые деревья, и даже успевает - до своей истинной смерти! - собрать урожай. Смерть соотнесена с рождением, могила - с плодородием жизни, с рождающим лоном земли. Не отдает Колчерукий родственнику и телку, приведенную на несостоявшиеся поминки. "Время шло, а Колчерукий, судя по всему, умирать не собирался. Чем дольше не умирал Колчерукий, тем пышнее расцветала телка, чем пышнее расцветала телка, тем грустнее становился ее бывший хозяин". Колчерукий переживает и наскоки грустного родственника, и анонимный донос, пришедший в связи с тем, что он посадил на свою могилу тунговое деревце (это растение насаждалось тогда в Абхазии, навязывалось колхозам, несмотря на то, что плоды его были ядовитыми, - о вечная тяга к козлотуризации!). И - стойко побеждает все. Однако приходит смерть и к Колчерукому - но и тогда он разыгрывает последнюю, уже загробную шутку, заставляя все село на похоронах громко смеяться над лошадником Мустафой: "среди провожающих раздался такой взрыв хохота, который не то что на похоронах, на свадьбе не услышишь.
Хохот был такой, что секретарь сельсовета, услышав его в сельсовете, говорят, выронил печать и воскликнул:
- Клянусь честью, если Колчерукий в последний момент не выскочил из гроба!" (разрядка моя. - Н. И.).
Бессмертен герой, способный посмеяться из-за гробовой доски, побеждающий смерть жизнью своего духа; бессмертен и народ, рождающий такого героя и весело смеющийся на его похоронах: "Когда умирает старый человек, в наших краях поминки проходят оживленно. Люди пьют вино и рассказывают друг другу веселые истории… Человек завершил свой человеческий путь, и, если он умер в старости, дожив, как у нас говорят, до своего срока, значит, живым можно праздновать победу человека над судьбой".
Народная смеховая культура пропитывает прозу Искандера и через ее ориентацию на устный бытовой рассказ, на анекдот - не на плоском уровне зубоскальства конечно же, а на уровне современного фольклора, развивающего и продолжающего лучшие народные традиции. Установка на устное, произнесенное слово, на слово рассказанное принципиальна для Искандера. Недаром он заметил как-то, что записанная блестящим устным рассказчиком история сразу же тускнеет, утрачивает свою полнокровность и силу воздействия.
И рассказы о Чике, и новеллы о дяде Сандро сохраняют свежесть произнесенного, доверительного слова, ориентированного на доброжелательного слушателя. "Поговорим просто так. Поговорим о вещах необязательных и потому приятных", - интонация непринужденной беседы, даже болтовни определяет особую атмосферу искандеровской прозы. На равных с читателем, то бишь со слушателем. Позиция собеседника, рассказчика, не подавляющего своими знаниями, а охотно делящегося своими наблюдениями и историями.
За очарованием ранних рассказов серьезной мысли еще не ощущалось. Как правило, это был рассказ-шутка, рассказ с забавным сюжетом. В "Письме" речь идет о том, как еще в школе повествователь получил от девочки письмо с признанием в любви, о его внезапно вспыхнувшем чувстве, о ее "коварстве" и в конечном счете равнодушии к бывшему предмету своего увлечения. В рассказе "Моя милиция меня бережет" нам поведана комическая история об обмене одинаковыми чемоданами - один из "вечных", банальных сюжетов юмористики. "Лов форели в верховьях Кодора" - смешной рассказ о приключениях студента в походе, о рыбной ловле. "Англичанин с женой и ребенком" - рассказ о том, как забавен восторженный иностранец, не понимающий особенностей нашего образа жизни, и как комичны в своей серьезности ребята, окружившие его своей заботой.
Но в то же время в прозе Искандера подспудно развивается другая линия - за внешней забавностью и "шуточками" таится глубокая, трагическая мысль. Интонация сохраняется - так, в рассказе "Летним днем" действие происходит в одном из приморских кафе, и повествователь, беседующий с немцем из ФРГ, "боковым" слухом слышит умопомрачительно смешную беседу местного пенсионера ("чесучового") с курортницей о литературе - беседу, достойную отдельного рассказа.
Немец рассказывает историю о том, как его вербовали в гестапо. Его речь (рассказ в рассказе, излюбленная искандеровская композиция) постоянно перебивается (контрапунктом) ручейком диалога пенсионера с курортницей, и рассказ - по контрасту - обретает неожиданную объемность. "В наших условиях, - говорит рассказчик, - в условиях фашизма, требовать от человека, в частности от ученого, героического сопротивления режиму было бы неправильно и даже вредно". Человеческая порядочность - вот единственное, что помогает выстоять и в конце концов даже победить в условиях тоталитарного режима, в окружении "ловцов душ".
Разговор о нравственности человека, о том, предоставлен ли ему выбор и каков этот выбор, о моральной стойкости и внутренней независимости ведется открыто. Но этот рассказ высвечивает собою и другие рассказы, казавшиеся по первому чтению столь непритязательно-забавными: в каждом из них Искандер отстаивает опорные ценности человеческого поведения: порядочность, мужество, стойкость, способность к милосердию и состраданию, стремление прийти на помощь к ближнему своему. За "болтовней", за "поговорим просто так", за веселой игрой ума (скажем, за историей о поступлении молодого повествователя-медалиста в библиотечный институт) скрывается полная боли и драматизма мысль об оскорблении личности "разнарядкой", например.
Рассказы, повести, роман Искандера образуют несомненно художественное единство - не только проблематики, но и "времени и места". Повествование от первого лица ранних рассказов сменилось объективным повествованием. Однако и топография, и детали, и герои детства остались теми же самыми: тот же мухусский дворик, тот же чегемский дом. Бабушка, тетушка, сумасшедший дядя повествователя перешли к Чику: "я" - это и был Чик, еще не объективированный, не обретший своего имени.
Бригадир Кязым - это дядя Чика по матери, живущий в Чегеме, где Чик (и "я") провели несколько месяцев во время войны. Дедушка (рассказ "Дедушка") - отец Кязыма и матери Чика, той самой девочки Камы, героини рассказа "Большой день большого дома". Колчерукий из одноименного рассказа появляется во многих других произведениях и в "Сандро из Чегема", где, кстати, упомянуты и Кязым, и лошадник Мустафа. Костя Зархиди, персидский коммерсант и красавица Даша переходят из рассказа в роман, из романа в повесть. Проза Фазиля Искандера образует большой мир, опорными точками которого служат Чегем и Мухус. Между этими двумя точками, связанными Чиком (во дворе его родню окружают Богатый Портной, Бедная Портниха, хиромант, бывший коммерсант, Даша, в Чегеме - Кязым, дедушка, мама, Мустафа, Сандро - кстати, тоже далекий родственник Чика, а также повествователя, его жена Катя), и напрягается нить повествования.
Каждый из героев наделен своей самостоятельной историей, а в других рассказах он отходит на периферию, становится героем "фоновым", второстепенным. Читатель прозы Искандера постепенно "обрастает" этими героями, как бы сживается с ними, они от рассказа к рассказу уже становятся как бы его, читателя, соседями и родственниками, хорошими знакомыми. Эта маленькая "вселенная" Искандера практически неисчерпаема, ибо история каждого и каждой семьи уходит в глубь времени, и там у каждого есть своя драма; с другой стороны, подрастают дети, а детские взаимоотношения, открытие ими мира - тоже неисчерпаемая кладовая. Искандер продолжает разрабатывать свой мир, над которым, как мы помним, еще в начале его пути засверкало в ночном абхазском небе неведомое ранее созвездие Козлотура - еще одного искандеровского знака Зодиака.
Этот мир родился органически, и он растет и развивается по естественным законам.
В расширяющейся вселенной Искандера, например, был еще лет пятнадцать назад упомянут некий собаколов, которого, помнится, Чик уподобил вредителю, отрывающему людей от их прямых должностных обязанностей. А в опубликованном в конце 1986 года рассказе "Подвиг Чика" свободолюбивый Чик остроумно побеждает собаколова и отпускает на волю пойманных им собак.
Что "хорошо", а что "плохо" в поведении человека, что нравственно, а что нет, определяет торжествующая в рассказах народная этика. Чик, дитя Чегема и Мухуса, деревенское и городское дитя одновременно, - носитель народной морали, не закованной в назидания.
И нетерпимость ребенка к любым проявлениям предательства, особая чуткость к нему тоже воспитана всем укладом семейной, родовой, народной жизни. "Сукин сын! - крикнул отец. - Еще предателей мне в доме не хватало!" Нужно помнить, в какие годы это было сказано и против чего была направлена такая нравственность, такая мораль, противостоящая общепринятому в те времена восторгу по поводу героического поступка Павлика Морозова. Герой рассказа "Запретный плод" - тоже своего рода Павлик Морозов: он доносит родителям на родную сестру, которая, оказывается, в нарушение мусульманского запрета съела кусочек свиного сала. Ошеломленный тем, что его героический порыв не понят, юный доносчик потрясен выражением брезгливой ненависти, появившейся на лице отца. Но урок не прошел даром. "Я на всю жизнь понял, что никакой принцип не может оправдать подлости и предательства, да и всякое предательство - это волосатая гусеница маленькой зависти, какими бы принципами она ни прикрывалась". Рост души мальчика направляется народной жизнью, ее моралью, которая помогла абхазскому народу выстоять, сохранить себя, несмотря на труднейшие испытания и исторические условия. Экспансия "эндурства" идет, но внутреннее, народное сопротивление ей достаточно сильно и глубоко. И дитя Чегема, дитя мухусского дворика Чик - лучшее тому доказательство.
Возникает вопрос: а не повторяется ли Искандер в своих рассказах? "Опять про Чика" - я сама не раз слышала такие раздраженные постоянством привязанности автора к своему герою отклики профессионалов и читателей. Должна сразу признаться, что я не разделяю этих опасений и этого раздражения. Думаю, что только на невнимательный, поверхностный глаз, улавливающий лишь самое первое впечатление, Искандер повторяется.
Не однажды, кстати, а несколько раз писатель осуществлял попытку вырваться за пределы своего опыта, своей манеры, за пределы опыта своего народа. Видимо, порою он все-таки чувствует определенную усталость от своего мира, желает выйти на какое-то новое художественное пространство. Была опубликована и повесть "Морской скорпион" (1978), написанная в традициях психологического реализма. Проза Искандера сразу поскучнела, выцвела, как будто цветовое изображение резко переключили на черно-белое. Герой метался и переживал на фоне курортной жизни, на фоне жизни отдыхающих. Но сопереживать ему почему-то не хотелось. Вполне выдерживающая стандарты "бытовой" прозы психологическая описательность никакого успеха - и, к счастью, продолжения - в дальнейшем творчестве Искандера не имела.
Другой отход писателя в сторону от своего стиля, от своей интонации - "Джамхух, сын Оленя, или Евангелие по-чегемски" (1983). Здесь маятник качнулся не в сторону традиционного психологизма, а, напротив, в сторону нарастания условности. "Джамхух" - это сказка, выполненная на основе абхазского фольклора. Выкормленный в лесу оленями, человеческий детеныш становится затем самым проницательным и мудрым из всех абхазцев и отправляется на поиски прекрасной Гунды, из-за которой сложили свои головы немало юношей. По дороге к Джамхуху присоединяются Объедало, Опивало, Скороход, Ловкач, Слухач и Силач. Прекрасная Гунда завоевана, но у нее, оказывается, пустое сердце, и Джамхух не нашел с ней счастья. Сказка и грустна, и забавна, однако портит ее поучительность, нагнетаемая от страницы к странице. Да, конечно, нельзя не согласиться с Джамхухом, что рабство развращает не только рабов, но и рабовладельцев; что хуже всех поступает человек, который пакостит душу другого, что "неблагодарность - это роскошь хама", а "благородство - это взлет на вершину справедливости, минуя промежуточные ступени благоразумия". Джамхух то и дело изрекает мысли верные и афористически оформленные, но делает это с таким напыщенным пафосом, что следовать ему не хочется. Поэтому сказка остается сказкой, а поучения Джамхуха, как бы верны и справедливы они ни были, выглядят как избыточная, если можно так выразиться, передозированная на единицу текста мораль.
По контрасту с основным повествованием особенно ярок и полнокровен двухстраничный финал, где Искандер словно с чувством облегчения возвращается к Искандеру. Сказочных и мифических героев, несколько литературно-жеманных, сменяют подлинные герои Чегема, озаренные душою десятилетнего мальчика, увиденные его чистыми сияющими глазами: на сельских игрищах девушки бегут "от табачного сарая до каштана", соревнуясь в скорости. Действительность схвачена двойной оптикой: и вечной памятью детства, и зрением скорбным, сегодняшним, видящим родные могилы на том самом холме: "А они пробегают мимо своих могил, не замечая их, притормаживают у каштана, шлепают мелькающей ладонью по стволу и назад, назад в порыве азарта, снова не замечая своих могил, уже убегая от них все дальше и дальше, радостно закинув головы, победно, невозвратимо!"
Смерть преодолевается взлетом истинной художественности, обеспеченной подлинностью переживания, а бессмертие смертных реальнее бессмертия легендарно-сказочных героев, все же оставшихся в повествовании марионетками, направляемыми авторской рукой.
Но последние рассказы Искандера ("Чегемская Кармен", "Бармен Адгур" - "Знамя", 1986, № 12) показывают новый, плодотворный поворот его творчества. Герои этих рассказов - тоже бывшие чегемцы, молодые обитатели Мухуса. Однако сколь изменились и сами мухусцы, и жизнь в городе! Прежняя родовая сплоченность, взаимопомощь сменилась порочной спайкой уголовного мира с властями. Патриархальность вытеснена пропитавшей все слои общества мафиозностью, в которой легко ориентируются головокружительно "свободные" (а на самом деле - повязанные по рукам и ногам) герои.
Это и Зейнаб, чегемская Кармен, лихо меняющая возлюбленных. Красавица абхазка не прочь и шампанское распить с незнакомым мужчиной, наркотиками побаловаться. Особый романтический шик придает ей - в ее же глазах - связь с Дауром, "честным" бандитом, живущим по лозунгу "грабь награбленное". И отец, не выдержавший ее приключений, убивает дочь - прямо перед родовым домом в Чегеме…
Это и бармен Адгур, не расстающийся с парабеллумом, как должное воспринимающий не только ежедневные перестрелки, вошедший в привычку бандитизм, поднадоевшие ограбления, но и то, что подкуплены милиция, адвокатура, врачи в больнице, которые делают или не делают операцию в зависимости от указаний главаря.
"Неофициальная" жизнь Мухуса, запечатленная Искандером сегодня, совсем иная, чем "неофициальная" жизнь послевоенного дворика, - знаменитый искандеровский смех резко меняется. Юмор окрашивается в мрачные тона, становится черным; теплая улыбка, свойственная ранее интонации рассказчика, постепенно застывает на губах от горечи той правды, о которой поведано столь откровенно и с такой затаенной болью. Мы не обнаружим здесь прямых выплесков авторского гнева в духе "Пожара" или "Печального детектива", резких инвектив в духе "Плахи". Не найдем открытой публицистичности и бичевания пороков, низко павших нравов, откровенных картин торжества "бриллиантовой" жизни. Искандер все-таки остается Искандером - прежде всего художником.
Гротеск Искандера меняется - становится трагическим. Смех остался, но принял форму сарказма, вдруг перестал быть радостным, ликующим. Произошло как бы перерождение смехового начала, резкое ослабление положительного, возрождающего момента. Лишь в ассоциативной истории об ослице и преследующих ее с любовными намерениями девяти ослах ("Чегемская Кармен") явственно слышны мотивы "прежнего" Искандера. Именно ослица - как уходящий в толщу веков символ торжества половой жизни - возникает на страницах этого рассказа не случайно.
Свой мир вдруг превратился в чуждый мир. Кругом - та же красота черноморского побережья, цветущие олеандры, уютные кофейни, но все это теперь представляется лишь декорацией, за которой скрывается тяжелая правда действительности.
Теперь торжествует геройство совсем иного рода - не ради спасения, защиты человека, не ради утверждения великих ценностей, справедливости, совести, нет, ради защиты своих денежных интересов. Прежние богатыри вытеснены в уважительном сознании массы "богатыми богатырями".
"Наш род", "наша семья", "клянусь мамой", "клянусь своими детьми" - это лишь обесцвеченные и обесцененные знаки, скелеты тех великих смыслов, которые когда-то эти слова обозначали. Теперь все обесценено и обесчещено: и жизнь, и смерть, и продолжение рода, и семейные связи. Содержание умерло, остался один ритуал, а его исполнение выглядит фальшиво-напыщенным ("Сейчас какое настроение пить, когда в Чегеме бабушка лежит мертвая…"). Да если уж совсем по правде, то и ритуала не осталось: чегемская Зейнаб способна сегодня позволить своему ухажеру размозжить голову родной бабушке, подсмотревшей за любовными свиданиями пятнадцатилетней внучки.
Распад человечности, забвение веками складывавшейся народной этики, гибель и разрушение рода, равнодушие людей к будущему народа - вот что жестко и нелицеприятно пишет сегодня Искандер.
Помните, что, по его же словам, движет писателем?
"Оскорбленная любовь: к людям ли, к родине, может быть, к человечеству в целом".
С чувством оскорбленной любви "к человечеству в целом" написана философская сказка (жанр определил сам автор) "Кролики и удавы".
В прозе Ф. Искандера часто действуют и размышляют животные. Вспомним буйвола Широколобого, вспомним мула из "Сандро", Олениху из сказки "Джамхух, сын Оленя". В "Кроликах и удавах" Искандер создает социально-политическую сатиру из жизни вымышленного животного мира, чья структура пронизана страстями мира, увы, человеческого. Писатель резко заострил черты реальности, прибегнув к фантастике, гротеску, символике и аллегории.
В фантастической сказке Искандера удавы и кролики - при полной вроде бы своей противоположности - составляют единое целое. Возникает особый симбиоз. Особый вид уродливого сообщества. "Потому что кролик, переработанный удавом, - как размышляет Великий Питон, - превращается в удава. Значит, удавы - это кролики на высшей стадии своего развития. Иначе говоря, мы - это бывшие они, а они - это будущие мы".
"В этот жаркий летний день, - так начинается эта сказка, - два удава, лежа на большом мшистом камне, грелись на солнце, мирно переваривая недавно проглоченных кроликов". Идиллическая картина, да и только! Вокруг порхают "бабочки величиной с маленькую птичку и птицы величиной с маленькую бабочку", благоухают тропические цветы. Что же делать, если уж так сложилось, - кролики должны быть проглочены, а удавы должны глотать кроликов? "Ваш гипноз - это наш страх", - говорит дерзкий кролик удаву.
В этом условном, но столь узнаваемом мире старые удавы убеждены, что все идет разумно и правильно. Но молодой удав, например, может задаться вопросом: "Почему кролики не убегают, когда я на них смотрю, ведь они обычно очень быстро бегают?" Молодому удаву непонятно, почему кролики смирились с таким порядком и покорно идут, как говорится, на убой.
Искандер глубоко исследует корни подчинения, холопской, рабской зависимости "кроликов" от гипнотизирующих их "удавов". Если же неожиданно появляется - даже в этой конформистской среде - свободолюбивый кролик, чьей смелости хватает на то, чтобы уже внутри удава, уже будучи проглоченным, упереться в животе, - то об этом "бешеном кролике" пятьдесят лет потрясенные удавы будут рассказывать легенды…
Однако на самом-то деле и кролики, и удавы стоят друг друга. Их странное сообщество, главным законом которого является закон беспрекословного проглатывания, основано на воровстве, пропитано ложью, социальной демагогией, пустым фразерством, постоянно подновляемыми лозунгами (вроде главного лозунга о будущей Цветной Капусте, которая когда-нибудь в отдаленном будущем украсит стол каждого кролика!). Кролики предают друг друга, заняты бесконечной нечистоплотной возней… Это сообщество скрепленных взаимным рабством - рабством покорных холопов и развращенных хозяев. Хозяева ведь тоже скованы страхом - попробуй, скажем, удав не приподнять - в знак верности - головы во время исполнения боевого гимна… Немедленно лишат жизни как изменника!
В "Кроликах и удавах" смех Искандера приобретает грустную, если не мрачную, окраску. Заканчивая эту столь удивительную, и вместе с тем столь поучительную историю, автор замечает: "…я предпочитаю слушателя несколько помрачневшего. Мне кажется, что для кроликов от него можно ожидать гораздо больше пользы, если им вообще может что-нибудь помочь". Искандер смотрит на реальность трезво, без иллюзий, открыто говоря о том, что пока кролики, раздираемые внутренними противоречиями (а удавам только этого и надо), будут покорно идти на убой, их положение внутри странного сообщества не изменится.
И в то же время философская эта сказка удивительно смешна в каждой своей детали. Например, вдруг - из нутра удава! - стал дерзить Великому Питону проглоченный кролик. И Великий Питон обобщает: "Удав, из которого говорит кролик, это не тот удав, который нам нужен…" Или вот, скажем, Великий Питон предупреждает удавов, переваривающих кроликов: "Шипите шепотом, не забывайте, что враг внутри нас…" Искандер головокружительно свободно пародирует социальную демагогию. Освобождением от ее догм и оков и звучит раскрепощающий смех автора.
Но на что же надеяться в этом мире, если он состоит из удавов, кроликов и обворованных тупых туземцев, если судить по искандеровской сказке?.. "Очеловечивание человека" - так определяет задачу литературы сегодня сам писатель. Он не оставляет читателя в смуте безнадежности и пессимизма, хотя смех его, как мы убедились, может быть и мрачным. Проза Фазиля Искандера погружает нас в мощный поток народной этики. Вспомним "Утраты" - рассказ, повествующий о смерти сестры Зенона, писателя-сатирика. Узнав о ее внезапной кончине, Зенон летит из Москвы на родину. И как много прекрасного узнает он о людях, которые бескорыстно помогали обреченной больной… Что объединяло всех этих людей - разных национальностей, разных профессий - в порыве милосердия?
"Цель человечества - хороший человек, - формулирует Искандер, - и никакой другой цели нет и быть не может".

1986, 1987

(Печатается по изданию: Н.Б. Иванова. Точка зрения: О прозе последних лет. М., 1989.)
____________________________

 

Некоммерческое распространение материалов приветствуется; при перепечатке и цитировании текстов указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика