Об авторах

Петр Вайль

(Источник фото: © warsh.)

Вайль Петр Львович
(1949—2009)
Российский и американский журналист, писатель, радиоведущий.


Александр Генис

(Источник фото: http://gallery.vavilon.ru/.)

Генис Александр Александрович
(р. 1953)
Американский русский писатель, эссеист, литературовед, критик, радиоведущий.





Петр Вайль, Александр Генис

Сталин на чегемском карнавале

Абхазия. Единственный владелец - Фазиль Искандер

Фазиль Искандер прожил пятьдесят лет, так что по абхазским понятиям его смело можно назвать молодым человеком. Нас — тем более. Но знаем и любим Искандера мы уже много лет, а кажется — еще больше. Мы читали его рассказы  "Дерева детства" и "Времена счастливых находок" — светлые, как запах магнолии, терпкие, как "Ахашени", легкие, как дым в горах. Веселились над ядовитым и блестящим "Созвездием Козлотура". А когда сперва в "Новом мире", а потом и отдельной книжкой вышел "Сандро из Чегема" — это было наслаждение. И только уехав из Союза, мы узнали, что надо было и горевать над "Сандро". Оказалось, что Искандер написал совсем другую книгу — ту, что издал "Ардис" Карла Проффера. Потому что в ней не 240 страниц корпусом совписовских, а 600 петитом — то есть больше почти в четыре раза. Эту книгу глотаешь, как приворотное зелье, и вдруг ловишь себя на гортанном акценте, и все вокруг пахнет, как улицы Сухуми — мандаринами, морем и кофе. И пристаешь с разговорами к знакомым, и идешь в магазин за кукурузной мукой, и заставляешь жену варить мамалыгу, а она не умеет — да и откуда?! Хочется не жить в Нью-Йорке, хочется быть седым и стройным, стоять с тяжелым рогом на зеленой траве и говорить прекрасные тосты за Искандера, за Чегем, Абхазию и мичиганское издательство "Ардис"*. Хочется напиться "Изабеллой", но "Изабеллы" нет, и хочется плакать. Как говорят чегемцы: "Эх, время, в котором стоим"...

ВЗРЫВАЮЩИЙСЯ ЭПОС

Эпос умер давно. Когда письменность нашла литературу, эпос уже был старым, зрелым жанром. Перекочевав из устной речи в письменную, он просуществовал еще больше тысячи лет и скончался, родив национальные литературы. Его пытались оживить, мистифицируя (Макферсон) и стилизуя (Шарль де Костер). Но невозможно вернуться в детство. Нельзя написать ни новую "Одиссею", ни нового "Сида", ни даже новую "Войну и мир". И все же Фазиль Искандер создал нечто такое, что с первого взгляда очень похоже на эпос. Есть в "Сандро" черты, которые роднят его абхазцев с ахейцами и калеваловскими финнами.
Прежде всего, герой Искандера — народ. И совсем не в том, идиотском смысле, в котором герой всегда народ, будь это "Слово о полку Игореве" или "Судьба человека". Народ в "Сандро" — это племенная стихия, еще не осознавшая себя нацией. Абхазцы, с обычаем вместо конституции и кровной местью вместо милиции, не фон романа, а плоть его. Их "я" еще не индивидуализировалось до космополитической дихотомии личности и Бога. У них — "мы и Бог". Кентавр Искандер, русский абхазец советской эпохи, как и положено кентавру, тоскует по своей "племенной" половине. Из этой тоски происходит эпическая поэма "Сандро из Чегема".
Народ, не расщепленный на личности, архаичный по своему сознанию, есть фигура, несомненно, эпическая. И как у каждого эпического народа, у них есть герой — Сандро (о том что он все-таки не Ахилл, речь пойдет ниже). Богатырь, великан, демиург эпоса — существо необычайное, но при всех своих невероятных статях, истинно народное. Его достоинст­ва — всегда утрированные черты заурядного соплеменника.
Сандро — богато одаренный абхазец, но абхазец. Как и по­ложено эпическому герою, он не противостоит среде, а лишь высовывается из нее, всегда готовый раствориться в родном племени. В принципе, любой персонаж книги может перерасти в героя. Поэтому так легко отпочковываются от "Сандро" целые главы — про Тали, Хабуга, Махаза. Все они могли бы стать притягательным центром повествования, и тогда был бы "Хабуг из Чегема". Потому что эпос пишут о жизни, характере, мировоззрении не человека, а народа. Тут героем становится любой.
Но почему абхазцы? Как ответил герой одного рассказа Искандера на вопрос "Абхазия — это Аджария?" — "Абхазия — это Абхазия!" Но почему? Семьдесят тысяч абхазцев живут на свете. Наследники Колхиды, они получили азбуку 100 лет назад и не успели создать настоящую письменную литературу. Запертые между морем и Кавказом, абхазцы протащили сквозь 2500 лет своей истории незамутненное родо-племенное восприятие мира. У них даже нет ни Корана, ни Библии. Есть обычай, мудрость стариков, голос крови — это их и государственные, и нравственные институты. (Точнее, так было.)
Абхазия — идеальный эксперимент по стыковке доклассового общества с бесклассовым, древней морали с мораль­ным кодексом, архаического сознания с социалистической сознательностью. Искандер в Чегеме открыл не только кладезь фольклора, но и социальный эксперимент, действующую модель общества. Теперь есть Абхазия географическая, исто­рическая и искандеровская, в которой он раскрывает "значительность эпического существования маленького народа".
Как ни странно, искандеровскому миру ближе всего мир Фолкнера (во всяком случае, для русского читателя, не отягченного американскими ассоциациями). Чем Йокнапатофа не Абхазия, а сага южанина Фолкнера не эпос южанина Искандера?
Фолкнеровская Вселенная — это не бальзаковский срез общества. Конечно, его Сноупсы, Юлы, Бенджи живут по социальным законам, но законы эти формируют не мифические социально-экономические категории, а древние условия необходимости общежития. Трагедия фолкнеровских героев заключается в разрушении эпически-постоянных связей между людьми, во взрыве личности, осознающей себя силой, которая противостоит пещерному единству. Социальная, традиционно монолитная структура эпического племени не выдерживает расщепления на миры-индивидуумы, поглощенные собственными, присущими им имманентно, страстями. Человек, по Фолкнеру, становится личностью лишь тогда, когда он крушит старые связи ради торжества своего не обремененного обычаем "я". Нарушив табу эпически воспринимаемого мира, герой может только погибнуть, но в смерти его будет торжество безнадежного бунта. Закат патриархального Юга — крах эпического единства мира, перелом от цельности к разобщенности, как колумбово яйцо, Йокнапатофа живет только в скорлупе хитроумной обтекаемости социума. Разбить скорлупу — и яйцо перестанет быть яйцом. Этого не учел ни
гениальный мореплаватель, ни Кристмас из "Света в августе", ни советская власть.
Если фолкнеровская эпичность разрушается изнутри — бунтующей личностью, то абхазскую разламывает стихия фантастической социальной организации — советская власть.
И фолкнеровский, и искандеровский эпос — эпос взрывающийся, то есть переходящий в мир романа и всей новой литературы. Крах старого не может служить сюжетом Гомеру, но именно эта идея обслуживает словесность от Средневековья до ХХV съезда.
Поэтому неизбежно тянутся к современности сюжетные нити у Искандера (в эпосе они так же естественно остаются в давно прошедшем). Сандро своим личным примером изображает конец эпоса и торжество романа. До большевиков жизнь двигалась по канонам племенного уклада, и Сандро был героем эпоса (может, комического, но эпоса). Но вот пришла новая власть — и Сандро стал героем романа (может, плутовского, но романа). До 1917 года время, как до Рождества Христова, отсчитывается в обратном порядке, пребывая в эпической неподвижности. После семнадцатого оно стремительно движется в сегодняшнюю, газетную действительность, разменяв степенность "времени, в котором стоим" на хаос времени, в котором мечемся. Так вырастает не очень понятное, но ощутимое жанровое объединение с оригинальным сюжетом — история эпически воссозданного народа, который, как Монголия, перепрыгивает из наивного и потому разумного родового строя в социалистический карнавал.

ДВА КАРНАВАЛА

Погрузившись в искандеровский мир, быстро ощущаешь свою растворенность в нем. Это потому, что главное его качество — естественность. Отношения чегемцев между собой и с Богом так просты, так добрососедски, что сравнимы только с Золотым веком, а социальная усложненность нашей современной формулы коммунизма так далеко уводит от руссоистской формы первобытного братства.
Как известно, главное в литературе — конфликт. В "Сандро" конфликт есть, но уж больно непривычно он выражен (или понятен). В самом деле, есть народ и есть чуждая народу система — организация жизни. В общем-то это материал для конфликта любого произведения. Например, "Поднятой целины". Но Искандер сопоставляет не объективные картины народного бытия "раньше и теперь", а проявления наиболее эфемерной и вечной стихии — карнавал. Карнавал настоящий и карнавал искусственный, советский. Мы или нас.
Карнавал — это коллективное проявление этнической сущности. Карнавальное мироощущение отражает сознание, "дух" народа в естественных для него формах. Скоморох или Пульчинелла куда ближе к истинно народному взгляду на мир, чем Толстой или Бальзак. Конечно, фольклорные виды искусства заведомо "народнее" профессионально-авторских. Все карнавализованные формы народного искусства построены на обязательном соучастии-импровизации. Уже частушка предпола­гает как минимум двух певцов, а масленица невозможна без поголовного участия. Отношения, возникающие при контакте в карнавальных празднествах, выражают древнейшие, первичные социально-нравственные устои. Карнавал как бы воспроизводит начальный комплекс понятий, из которых выработался и социальный этикет, и религиозный канон. Амбивалентность — то есть одновременное ругательство, смерть и рождение — вот народная основа карнавального мироощущения.
Двойственность, или, скорее, диалогичность — конструктивный принцип "Сандро". Искандер создает мир, в котором архаизм сохраняет карнавал от монологической современно­сти. Чегем живет по "Естественному договору". Здесь все одушевлено. Труд не отделен от пищи, женщина от деторождения, хлеб от вина и жизнь от смерти. Карнавал охватывает все сферы жизни (он пародирует их) и потому становится идеологическим центром. Абхазское застолье — эпицентр
духовного существования. В нем находит синкретическое выражение вся жизнь человека и его смерть. Поедание мамалыги становится ритуальным воспроизведением жизненного цикла, приобщением к круговороту природы. Тост тамады играет роль жреческого заклятия мировых сил. И, наконец, вино служит наградой человеку за тяготы труда. (Хотя и сама работа воспринимается как часть диалога с природой.)
В рассказе "Колчерукий", который просится в "Сандро", Искандер пишет о веселом обряде поминок — понятии сверх­амбивалентном и карнавальном: "Когда умирает старый че­ловек, мне кажется вполне уместным и веселые поминки, и пышный обряд. Человек завершил свой человеческий путь, и если он умер в старости, дожив, как у нас говорят, до свое­го срока, значит, живым можно праздновать победу человека над судьбой".
Смерть в этом архаическом мире стоит в одном ряду со всем, что предназначено человеку, и поэтому она лишается разрушительных качеств. Смерть всегда беременна новым рождением, а значит, карнавальна и естественна. Зная об этом, абхазцы уверенно занимают первое место в мире по числу долгожителей.
Искандеровский Чегем исповедует не ислам, а карнавал. С его древним анимистическим культом Земли и всего живого. Патетика круговорота природы наполняет смыслом буд­ни и пиры. Ведь пьянство праздничного стола есть неотъемлемая часть ежедневного труда. Одушевленность каждого элемента мира ведет к осознанию человеком собственной значительности и необходимости. Чегемец даже в злой тоске не может воскликнуть: "Если Бога нет, какой же я штабс-капи­тан?" Человек настолько связан с окружающим, что он выполняет не свою волю, но общее предназначенье. Какие же могут быть вопросы?
В то место, где Баграт женился на прекрасной Тали, совершали паломничество чегемские пары, резонно ожидая, что кедр, благословивший одну пару чудесными детьми, не отка­жет и остальным. Один наш знакомый всегда спрашивал: "Какую погоду нам дадут сегодня?" Сколько, в сущности, интеллектуального изыска в наивной вере в справедливое распределение достатка и убытка. В то, что "не просите, сами дадут".
Да, но при чем тут Сандро? Основа карнавала — представление о круговороте, социальном кувырке. Как день сменяет ночь, а зима лето, так и король меняется с нищим. Отсюда в карнавальных празднествах обряд увенчания-развенчания.
Последний мусорщик избирался бобовым королем. Его чествовали как самодержца, а потом бросали в навозную кучу.
Дядя Сандро — несомненно, король в этой жизни-карнавале. Причем король профессиональный — лучший в мире тамада. Его царское величие бесспорно (оно настолько велико, что Искандер не решается изобразить его на бумаге, понимая беспомощность пера в сравнении с магией тоста). Но король он только до тех пор, пока длится застолье. За пределами пира его ждет неизбежная навозная куча. Сандро не вступает в трудовой поединок с природой, оставаясь "присматривающим" за абхазским столом.
Чегемский карнавальный образ жизни не был чегемцам на­значен, ни даже посоветован. Он появился вместе с ними и растворен в их крови. Со дня рождения они знают, каким должен быть человек: работящим трудягой и пьяницей, сек­суальным разбойником и танцором, кровавым мстителем и тамадой. И если он проживет жизнь в соответствии с тем, что ему положено как абхазцу и мужчине, смерть его будет по­бедой над судьбой.
Такой застала Абхазию советская власть. Недоверчивые горцы долго колебались, но перейдя на сторону красных, убедились в их силе и своем правильном выборе. О том, что произошло дальше, пишет в статье "О карнавальном характере еврейской истории" Илья Рубин. Он, наверное, первый увидал грустную природу советского общества в виде не­смешного карнавала. "Воскресная праздничность карнавала обратилась в смертную тоску вечного праздника. ...Пародий­но сниженные Ад и Рай материализовались на Земле Концлагерем и Заграницей. ...В царстве победившего карнавала восторжествовало трупное равенство продажности и чести, скептической духовности и тупой веры, гуманной строгости закона и распутства беззакония".
Искандер и его герои вынуждены жить в двух карнавалах сразу. Карнавализованный советский строй сразу стал гротеск­ным. Осознав преимущество обряда возвеличивания шутов, социализм немедленно воспользовался им ("каждая кухар­ка...") , возложил на себя жестяную корону, но позаботился уничтожить амбивалентность. Увенчать можно, а развенчать...
С этих пор смешной карнавал стал терять чувство юмора и становиться мрачным шабашем. Праздник и застолье стали орудием борьбы и лозунгом. Пир не случался, а разрешался. Масленица и Иванов день превратились в 1 Мая и 7 Ноября. Взятие снежного городка заменилось военным парадом, а тосты теперь произносил только один человек, да и то по телевизору. Огосударствленный карнавал прибрал к рукам карнавал народный и удовлетворенно заметил: "Жить стало лучше, жить стало веселей".
Каково же было наивным абхазцам, которые всю свою жизнь строили по амбивалентным законам "кто работает, тот и пьет", понять новую моноструктуру, в которой кто не ра­ботает, тот и заказывает музыку? Старый Хабург не хуже своего мула знал, что хлеб, труд, земля — слова одного кор­ня. Каково ж ему было узнать, что в "кумхозах" эти понятия четко и навсегда разделились? А чтобы идолопоклонники не забыли правил нового карнавала, сюда высадили эвкалипты — отгонять малярийных комаров, которых здесь никогда не было. Невероятно высокие и бессмысленные стоят по всей Абхазии австралийские деревья памятником распавшегося карнавала.
Искандер старательно сравнивает два действа: снизу и свер­ху. От сохи и от Кремля. Два способа понимания жизни. Один — по естественным законам, объединявшим пир и труд. Вто­рой — по искусственным, разделившим эти понятия и лишив­шим этим сладости оба.
По горам Абхазии ходят овцы. По горам советской Абхазии ходят "спецовцы", которые дают шерсть для "обыкновен­ных маршальских костюмов".
Абхазский охотник попадает в глаз белке. Абхазский стре­лок партработник Нестор Лакоба попадает по яйцу, поставленному на голову повара из спецсанатория.
Когда умирает абхазец, его зарывают в землю, и нет ничего важнее обряда погребения. Ибо смерть в земле прорастает но­вым семенем. Когда умирает человек жертвой нового карна­вала, не остается не только тела, но даже имени.
Когда пируют абхазцы... Да, когда пируют абхазцы, они со­вершают обряд причащения к Богу-природе мамалыгой и Изабеллой". Но когда пируют карнавальные шуты, тюрьмой и Сибирью заклявшие признание в том, что они карнавальные шуты, то и черная икра блестит машинным маслом, и коллек­ционное шампанское отрыгается выдохшейся сельтерской.
В конце книги Искандер, наконец, изображает долгождан­ный пир, который он застенчиво скрывал за эвфемизмом и недомолвкой. Вот он: "Главное блюдо — молодая козлятина — дымилась на нескольких тарелках. Свежая мамалыга,
копченый сыр, фасоль, сациви, жареные куры, зелень..." И все. Конечно, неплохо, но все равно больше похоже на утон­ченный "Пир пяти князей" Пиросмани, чем на картинки из "Книги о вкусной и здоровой пище" времен Микояна. Благородная сдержанность стола должна придавать застолью ритуальный характер, а не уподоблять его нуворишской роскоши спецобедов.
На этом пиршестве Искандер свел двух антагонистов — осколок старого мира, карнавальный король-тамада дядя Сандро, и представитель новой династии, герой-космонавт. И вот наследник нового, строитель будущего, наконец, получа­ет слово, чтобы в тосте высказать кредо осуществленного впервые в мире карнавала. И он говорит: "Дорогие друзья, — лучезарно улыбаясь, сказал космонавт, — я хочу, чтобы за этим прекрасным столом выпили за комсомол, воспитавший нас..."
Вот он, символ веры, последнее слово, "Noli tangere meos circulos" Архимеда, "А все-таки она вертится" Галилея, "Мы пойдем другим путем" Ильича.
Старому карнавалу в лице хозяина-абхазца остается только спросить: "Уж не глуп ли он часом?!" — "Нет, их так учат, — по-абхазски строго поправил его дядя Сандро".
"Сандро из Чегема" — роман-биография. Однако не классическая биография, где все начинается рождением, а кончается смертью центрального персонажа. В книге один за другим проходят эпизоды абхазского бытия, нанизанные (да даже и не всегда) на фигуру дяди Сандро. Эпизоды эти — исключи­тельные моменты жизненного пути Сандро из Чегема. Выст­роены они вовсе не по хронологическому принципу, которому чужд Искандер, а по логическому — так, чтобы определить
окончательный образ человека-народа. И более того — предопределить характер его дальнейшего пути, его будущего.
И в самом деле: нетрудно, наверное, предположить, что дядя Сандро мог бы сказать о сегодняшнем дне, о том, что делает­ся в Абхазии и всей стране, о преемнике Хрущита, преемника Большеусого? Да он и сказал — можно считать — за два аб­заца до конца гигантской книги, глядя на Чегем: "Худшей корове коровник достался..."
А Искандер, словно торопясь, чтобы не поняли это слиш­ком узко, не подумали, что речь идет о глупом Кунте и его вздорном брате, поясняет: "...Имея в виду всех умерших и покинувших Чегем, а также всех оставшихся в нем..." Ну да, имея в виду...
Итак, жизнь Сандро проходит перед нами некоей горизон­тальной линией, координаты которой легко предсказуются, и лишь случаются всплески там, где что-то случается. Но ло­гика случая здесь подчинена высшей логике. В какой-то степе­ни книга Искандера построена по законам биографии, как ее понимал еще Софокл — то есть по законам судьбы — от вины до наказания.
Но чьей вины и чьего наказания? Сандро? Ничуть. Он яв­ляется перед нами здоровым восьмидесятилетним и уходит здоровым восьмидесятилетним, ни на йоту не меняясь на ходу.
Грех и возмездие сопутствуют второму главному герою книги Искандера, для которого, как это ни странно, в опре­деленном смысле дядя Сандро, занимающий так много стра­ниц, служит фоном. Потому что этот второй центральный персонаж куда важнее для истории и Чегема, и абхазцев, ко­торых семьдесят тысяч человек, и страны, в которой двести шестьдесят миллионов человек.
Этот герой книги Искандера — Сталин. Сталин появляется в жизни Сандро на нижнечегемской дороге, отягченный грузом награбленного и грехом убийства семи человек, а завершают цепочку их примечательных встреч (завершают опять-таки не хронологически, а логически) слова не то Сандро, не то автора: "Сам факт, что он умер своей смертью, если, конечно, он умер своей смертью, меня лично наталкивает на религиозную мысль, что Бог затребовал папку с его делами к себе, чтобы самому судить его высшим судом и самому казнить его высшей казнью".
Сандро и Сталин со всей полнотой выразили суть застыв­шего советского карнавала, обратившегося "в смертную тоску вечного праздника", представив собой две ипостаси карнавального бобового короля, увенчанного "понарошке", не по заслугам. Тяжелому, мрачному, кровавому обману Сталина противостоит веселый обман плута Сандро.
Вообще образ плута, хитреца, шарлатана возникает тогда, когда все общественные отношения переполняют подлость, ложь, лицемерие, обман. Тогда является носитель здорового начала — карнавальный плут — и начинает изрекать истины, кажущиеся обалдевшим от непрестанного вранья людям от­кровениями. Потому что всерьез такие мысли не протащить — это контрабанда, сурово карающаяся законом, а еще суровее — беззаконием. А плут — он, как сказал поэт, "дурак, но не мошенник".
Дядя Сандро закреплен в бытовой общественной жизни уже по определению авантюристически — он не пашет и не се­ет, он — тамада. Ему чужды многие стороны жизни даже сво­их односельчан. Он даже ничуть не похож на трудяг — своего отца Хабуга или брата Махаза. Но он в этой жизни понимает все, он как бы пронизывает все ее слои, забираясь на такие высоты, которые не снились Хабугу и Махазу — благодаря каким-то подозрительным, с точки зрения здорового нормального абхазца, умениям. Умению по-особенному танце­вать, например. В тосте за самым представительным столом ему позволено сказать такое, что другому и не подумать — он тамада. Единственная трудовая его мозоль — жировая склад­ка на шее. "Думаешь легко быть вечным тамадой", — ответил он и еще сильней запрокинул голову, показывая, что когда пьешь, все время приходится держать ее в таком положении".
Сандро имеет право плута и якобы простака не понимать — того, чего не хочет. Он идет по жизни, как Пьер по Бородин­скому полю, и вполне может потормошить какого-нибудь за­нятого человека неотложным вопросом или высказать при­шедшую в голову мысль. Он успокаивает автора (подразумевая "будь, как я"): "Если ты что-то не так написал, ...мы под­скажем. Например, так: "Глуповатый, но правительство любит".
И поди подкопайся, когда он рассуждает о так называемых "злоупотреблениях периода культа личности". "...Социализм происходит снаружи, а это было внутри. ...Социализм — это когда строят чайные фабрики, заводы, электростанции. И это
всегда происходит снаружи, а Лакоба стрелял внутри, в зале санатория. Как это одно другому мешает?"
И вправду — никак. Шестьдесят лет уже не мешает. Шестьдесят лет уже идет в стране жизнь понарошке, наоборот, а возврат к нормальным человеческим отношениям стал карнавальной вольностью. Катастрофический антагонизм ар­хаического народного сознания и власти пронизывает все общество в целом и книгу Искандера.
С одной стороны, — эпическая фигура Баграта, с другой — Шалико. Половой гигант Баграт заполняет "чадотворящую форму" Тали со страстью, доступной раблезианским героям, оставляя на месте их первого свидания (что ли) клочья одеж­ды и кустов и превращая его в место паломничества. Завмаг Шалико, жулик и воришка (в отличие от работяги Баграта, который горазд и работать, и есть, и любить), залезает в постель к своей невинной родственнице тайком, пока в отъезде жена. И архаика мстит ему за подлог, за подмену чувств и страсти похотью — когда приезжает отец обесчещенных де­вушек Махаз, чтобы зарезать Шалико, и конечно же, перере­зает ему горло. Потому что иначе нельзя жить, потому что нельзя жить в позоре.
Когда-то крестьяне перед посевом катали по вспаханному полю священника — сохраняя полный пиетет к нему, да и он был не в обиде — чтобы лучше был урожай. А Мао Цзе-дун погружается в Янцзы и плывет, беседуя с трудящимися о будущих урожаях в сельском хозяйстве и производительно­сти в промышленности, побивая при этом все мыслимые рекорды скорости и дальности заплывов — так, что председа­тель Международной федерации плавания, австралиец, посы­лает ему приглашение на ближайшую Олимпиаду. А студенты физкультурных институтов пишут курсовые и дипломные работы на тему "Ленин и спорт", из которых явствует, что Владимир Ильич любил в Швейцарии и Польше прогуливаться по горам, делая по семьдесят и более километров в день.
В картине Брейгеля "Битва масленицы с Великим постом" карнавальный король едет, увешанный утварью и побрякуш­ками, довольный и счастливый среди хохочущего радостно народа. А в нашей стране генсек, окончивший войну генерал-майором от политработы, вдруг оказывается награжденным шестьюдесятью боевыми орденами — в то время как (по под­счетам А. Авторханова) фактический главнокомандующий маршал Жуков — сорока шестью. И в этом виде генсек на холсте работы Ивана Пензова повисает в вестибюле Третьяков­ской галереи, предворяя полотна Рублева и Врубеля.
Вообще, образ бобового короля на престоле самой сильной в мире державы проходит логически стройные этапы. Все они оказались во главе этой самой державы случайно, не по лич­ным заслугам: и зловещий убийца Сталин, и "волюнтарист" Хрущев, который был слишком комичен со своей кукурузой и башмаком на трибуне ООН; и, наконец, Леонид Ильич Бре­жнев, воплотивший в себе всю амбивалентную сущность шу­товского короля — он-то несет картофельные медали с пол­ным достоинством и серьезностью.
Пару раз в год по всей стране вспыхивают экраны телеви­зоров, и перед глазами миллионов к столику с кривыми зо­лочеными ножками во Владимирский зал выкатывается куч­ка очень пожилых людей. Один из них — а все очень похожи — берет в руки бумажку, в то время как другой со скромно­стью, украшающей большевика, становится в сторонке (этот — всегда один и тот же). Потом, под слабые аплодисменты обессилевших на партработе людей, вынимается Золотая звезда, шашка в ножнах, Ленинская премия по литературе, комсомольский билет № 2 или что-нибудь еще, столь же не­обходимое в быту генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза.
До Брежнева в книге Искандера не доходит, но в силу той самой предсказуемости, о которой шла речь выше, его образ маячит за фигурой Сталина. Ибо жизнь не меняется принци­пиально, и если "Сталин — это Ленин сегодня", то и Брежнев — это Сталин сегодня. И счастье русского и несчастье камбоджийского народа, что два с половиной миллиона человек убили в Камбодже, а не в Восточной Сибири.
Сандро — тамада. Сталин — Великий тамада.
Сандро — карнавальный король, которого ждет развенча­ние, когда последний гость свалится под стол. Сталин — кар­навальный король, который никогда по-настоящему и оконча­тельно не будет развенчан, даже когда последний его поддан­ный свалится с пулей в затылке. Даже когда свалится он сам.
В этом кошмарное постоянство советского карнавала. Да, говорливый шустрый Хрущев с трибун XX и XXII съездов может, вроде бы, и развенчать своего предшественника. Мо­жет произойти и вовсе карнавальное действо: Сталина выне­сут из мавзолея, с карты сотрут города его имени, заработает Министерство Правды, вычеркивая его имя из учебников и подшивок газет. Но пройдет еще немного лет, и всерьез за­говорят о возрождении сталинизма, начальники отделов кадров и первых отделов вслух будут орать: "Сталина на вас нету!", бабки завздыхают в очередях: "Был при Усатом поря­док!"... Нет, никогда не будет развенчан Сталин — бобовый король карнавала, которому не видно конца.
Сандро — плут, могущий сказать правду среди общей лжи. А Сталин? Сталин — плут? Как-то жутковато употреблять это слово, говоря о человеке, при котором уничтожены десятки миллионов людей. Но искандеровское настойчивое соотнесение двух главных ге­роев заставляет задуматься. Разница в плутовстве и шарла­танстве — не только в масштабах: продать чужую каштановую рощу или продать свою страну (Гитлеру). Сталин тоже гово­рит правду. Но — директивную. Точнее — ложь, которая ста­новится жизненной правдой миллионов, которую попробуй, не признай за правду, попробуй, не поверь. "Жить стало луч­ше, жить стало веселей". И значит, так и есть — какие сомне­ния!
В блистательной главе "Пиры Валтасара" есть примечательный эпизод. Абхазский лидер Нестор Лакоба произносит тост за скромность вождя, который не захотел принять бес­платно мандарины в подарок, обещая отдать с первой получ­ки. И довольный Сталин вдруг говорит правду, позволенную только ему, увенчанному шутами шутовскому королю: "Не мы с тобой сажали эти мандарины, дорогой Нестор, ...народ сажал..." — "Народ сажал", — прошелестело по рядам. "Народ сажал", повторил Сталин про себя, еще смутно нащупывая взрывчатую игру слов, заключенную в это невинное выражение".
Искандер проводит Сталина по жизни Сандро (или наобо­рот!), сталкивая их в ситуациях, чреватых смехом и смертью. Молодой Сталин мог убить маленького Сандро на нижнечегемской дороге, и его дьявольская натура так, видно, и не простила себе того, что не убил. А его дьявольское чутье мучительно пыталось высмотреть во взрослом Сандро того подростка-пастушка — и на пиру у Лакобы, и во время ловли форели на горной речке.
Там, на речке, было почти совсем не страшно. Сталин даже шутил: "Кушайте цыплят, а то они вырастут". Сталин даже подарил Сандро кальсоны, что и спасло, по убеждению Сандро, абхазский народ: он понравился Сталину, и абхазцев не стали выселять, хотя эшелоны стояли уже наготове. А если б Сандро не промочил кальсоны, а если б не понравился Сталину?
Лакоба стрелял на пиру по яйцу на голове повара, и это было смешно. А если бы попал чуть ниже?
Сталин на рыбалке спросил Сандро: "Где я тебя видел, рыбак?" А если бы вспомнил?
А если бы... Сталин вдруг забывается в разгар пира, и вот снова то видение. Он едет на арбе, везет виноград в давильню. Он — не в юности, а такой, как сейчас. И приехавший гость из Кахетии разговаривает с соседом, и сосед говорит: "Это тот самый Джугашвили, который не захотел стать властителем России под именем Сталина... Хлопот, говорит, много, и кро­ви, говорит, много придется пролить".
Хождение по жуткой грани, единство страшного и смешного, скрещение действительного и желанного, невозможность недостижимого — под таким знаком проходят встречи Стали­на и Сандро. И фон, который дает Сандро, выказывает все зловещие черты плута-тирана, воровски захватившего власть над душами и телами.
Искандер, что не часто случается с ним, резюмирует: "...То, что кажется равнодушием природы человека, может быть следствием высочайшей мудрости его нравственной природы.
Человеку дано стать палачом так же, как и не дано стано­виться им. В конечном итоге выбор за нами. И если бы желудок людоеда просто не принимал человечи­
ны, это был бы упрощенный и опасный путь очеловечивания людоеда. Неизвестно, куда бы обратилась эта его склонность. Нет человечности без преодоления подлости и нет подло­сти без преодоления человечности. Каждый раз выбор за на­ми, и ответственность за выбор — тоже". Пики-эпизоды, по которым строится искандеровское по­вествование, неумолимо ведут одного из двух главных ге­роев книги — Сталина — от вины к наказанию. Это так. Но вы­бор, как и у всякого человека, за ним самим. Поэтому не мо­жет быть Иосифа Джугашвили, не захотевшего стать Стали­ным, а есть Иосиф Сталин.
А рядом — не становящийся, а сущий человек, без причин­но-следственной судьбы, как и полагается эпической фигуре, хранитель традиций, истинный карнавальный король, тамада — Сандро из Чегема.

* * *

"Сандро из Чегема" — прозрачная книга. Ее не ощущаешь продуктом типографского производства: ей больше бы под­ходила устная жизнь. Как Ходже Насреддину. Нет сопротивле­ния материала, нет напряжения чтения. И отсюда приходит неблагодарная несправедливость: за книгой не видно автора.
Живопись ХVIII века была немыслима без лессировки, того последнего глянца, который скрывал мазок, след человека в божественном произведении искусства. Искандер не прячется за дела своих героев, просто он сам ощущается одним из них (так в общем-то и есть). Впечатление такое, что "Сандро" не написан, а записан, как тот же "Насреддин".
Это неправда. Фазиль Искандер с таким же правом, как и Фолкнер с его Йокнапатофой, может поставить под картой Абхазии свое имя в качестве единственного хозяина.
Нет никакого Чегема, Мухуса, Эндурии. Все выдумано в этой абхазской Швамбрании. И все герои, населяющие эту плодородную страну, — плод фантазии, может, последнего писателя-реалиста.
К концу книги Искандер устал от своей невидимости. Все чаще за веселым и наивным образом автора начала "Сандро" появляется грустный утомленный московский писатель, ко­торый знает, что он написал прекрасную книгу, несущую ему кучу бед. И еще он понимает, что как ни хорош родной мир Чегема — его больше нет, а, может, никогда и не было. Все дальше уходит в прошлое золотой век, все больше похож на живой анахронизм дядя Сандро, и некуда пойти, и некому сказать...
Все множит и нанизывает дорогие воспоминания Искандер. Все пробует своего любимого героя в новом застолье. И все боится, чтобы за здоровяком Сандро не замаячила тень забытого Фирса. Эпос не мог быть ни веселым, ни грустным — ведь он был единственной истиной, то есть, какой есть. Плутовской роман не мог быть трагичным — для этого он был слишком циничен. Жанровая мешанина "Сандро из Чегема" — обращается в невеселую драму "Вишневого сада" (которая тоже называется ко­медией) .
Причины грусти веселого Искандера очевидны. Какой уж тут сад, какое дворянское гнездо, — не оставят и коровника...

____________
* Фазиль Искандер. Сандро из Чегема. "Ардис", США, 1979, 604 стр.

===========================

(Опубликовано: журнал "Время и мы" (Израиль), № 42, 1979 г. С. 150-168.)

(Материал взят с сайта: http://vtoraya-literatura.com.)



Некоммерческое распространение материалов приветствуется;
при перепечатке и цитировании текстов
указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика