Георгий Гулиа
Статьи:
ДМИТРИЙ ГУЛИА
Велик и многогранен вклад Дмитрия Гулиа в развитие культуры абхазского народа. Поэт и прозаик, драматург и ученый, он дал абхазцам азбуку, по которой в конце прошлого века учились в школе дети, он был зачинателем абхазской литературы, одним из первых историков и этнографов абхазского народа, редактором первой абхазской газеты, организатором и руководителем первой абхазской театральной труппы.
Историческая заслуга Дмитрия Гулиа состоит не только в том, что он принес высокопоэтическое слово, но и в том, что слово это было действенным и грозным. Его гражданская, политическая поэзия, едва народившись, заявила о себе во весь голос. Поэзия эта, подобно герою абхазского эпоса нарту Сасрыкве, уже не вмещалась в люльке: она требовала широкой аудитории, была чужда келейности, проникала в каждую абхазскую хижину, находила дорогу к чуткому сердцу. С первых же стихов она стала близкой и понятной народу.
Гулиа говорил со своим народом на его родном языке. И язык этот оказался красивым и могучим. Все, все можно было выразить на нем. Многими в те годы это было воспринято как чудо.
Чтобы объяснить природу этого чуда, чтобы понять все значение происшедшего, нужно обратиться к рассказу о судьбе первого абхазского просветителя, о его необычайно многосторонней деятельности, о его жизни, отданной служению своему народу.
1
Дмитрий Иосифович Гулиа родился 21 февраля 1874 года в селе Уарча Гумистинского участка Сухумского военного округа Кутаисской губернии. Сейчас этот адрес звучит иначе, а именно: село Уарча Гульрипшского района Абхазской Автономной Советской Социалистической Республики.
Родители его были крестьяне: отец по имени Урыс (по крещении — Иосиф), а мать —Ребиа, урожденная Барганджиа. Но, пожалуй, не было в семье человека ближе, чем бабушка Фындык (мать отца). Она растила, она холила и лелеяла маленького Дмитрия, которого ласково называла Гач. Это была женщина волевая, никогда не терявшая присутствия духа. Она вела хозяйство, на ней держался дом.
Мать Дмитрия Гулиа, по всем рассказам, слышанным мною от него самого и от стариков, была тихая, скромная женщина, преданная семье, своему материнскому долгу. Всего она родила пятерых. Дмитрий — старший сын. Еще были дочь и сын, которые умерли в Батуме по пути из Турции в Абхазию. О том, как оказались в Турции родители Гулиа, будет сказано немного позже. Здесь, в Абхазии, родились Екатерина и Иван. Я знал их хорошо и любил за добрый нрав и веселость. Они всегда, даже в пожилые годы, слушались советов Дмитрия Гулиа, были привязаны к нему.
Урыс Гулиа был крестьянским сыном, речистым, умным, неторопливым в выводах. По-видимому, эти качества снискали ему в народе добрую славу. И он был нарасхват: его звали то туда, то сюда на третейские суды. Выезжал он и в отдаленные села, где также был почитаем и уважаем. По тогдашним сельским представлениям, он, несомненно, являлся общественным деятелем. Урыса Гулиа могли в любой час пригласить в любое село. Неизбежная во всех случаях пирушка — вот и вся незамысловатая награда за труды...
Кто пахал и кто же сеял за него? — спросите вы. Очень часто — многочисленнее родственники. И много ли надо было Урысу Гулиа, если коровы его и буйволы паслись в лесу, если виноград почти не требовал ухода, если дров привезет из лесу на арбе любой сосед. Это вовсе не означает, что Урыс не находил времени для домашних дел и что жил он припеваючи. Жизнь была суровой, жестокой, князья и дворяне знали свое дело — они буквально сидели на шее крестьянской.
(В «Автобиографии», написанной народным поэтом Абхазии Дмитрием Гулиа и напечатанной в этой же книге, содержатся ценные сведения «из первых рук». Поэтому задача автора данной статьи значительно облегчается во многих отношениях.)
Самая любимая река Дмитрия Гулиа — Кодор. Она течет с гор, берет начало у подножия Кавказского хребта. Воды ее бурны. Она шустра и полноводна, опасна в ливни и в период таяния снегов. Сначала Гулиа жил на правом берегу реки (Уарча), а затем — на левом (Адзюбжа). Здесь протекало его детство, и не было у него более светлых воспоминаний, чем воспоминания о Кодоре, о пароме и паромщике на реке и о водяных мельницах.
Здесь, на берегах Кодора, маленький Гач впервые услышал абхазскую песню, абхазскую сказку и рассказы о богатырях-нартах. Здесь, в простых хижинах, топившихся по-черному, у веселых и жарких очагов маленький Гач учился любить свою землю, свой язык и свой народ. Весь мир умещался на чудном берегу Кодора, и не было для Гача небес светлее, а земли милее, чем эта.
Я чувствую, что забежал немного вперед. А надо бы рассказать о том, как султанские аскеры спалили дом Урыса Гулиа и его соседей, как погнали всех сельчан к берегу моря, где на рейде стоял турецкий корабль. Дмитрий Гулиа очень точно описал этот эпизод в поэме «Мой очаг». Именно так, как в ней описано, выглядело насильственное переселение абхазцев в «землю обетованную».
Сейчас нам трудно понять и нелегко оценить движущие пружины переселения, известного под названием махаджирства, не умозрительно, а чисто по-человечески. Ведь оторвать абхазца от дедовских могил было почти невозможно. В крайнем случае, он скорее умирал возле них, но не
сдавался, не убегал. Как же решились десятки тысяч на переселение за море? Массовый психоз? Нежелание покориться пришлой силе? Преданность господину, покидающему родину? Трудно однозначно ответить на эти вопросы. И невозможно ответить на них, не обратившись к многовековой, насыщенной порою трагическими событиями истории абхазского народа.
В середине прошлого столетия Абхазия (некогда, в VIII—IX веках, сильное царство) представляла собой маленькое княжество, во главе которого стоял владетельный князь. Но власть его была ограничена соперничающими с ним князьями. Ослабление централизованной власти, амбициозность и просто бескультурье князей и дворян, в большинстве своем лишенных какого-либо национального самосознания, во многом явились причиною народной трагедии, которая разыгралась в Абхазии во второй половине XIX века.
Не прошли бесследно и триста лет турецкого владычества, отрицательно сказавшиеся и на экономическом и на культурном развитии Абхазии.
Добровольное присоединение Абхазии к России в 1810 году избавило страну от власти крайне отсталой Турции, способствовало вовлечению ее в общественную, политическую и культурную жизнь России и имело тем самым, несмотря на политику национального и социального угнетения, проводимую царизмом, огромное прогрессивное значение. Но во второй половине XIX века русско-турецкое соперничество на Кавказском побережье вновь резко обострилось. Приходилось решать, с кем быть: с Россией или султаном? В то время подняли голову туркофильские элементы среди дворянства. «Царь наступает, — говорили они, — а спасение наше только в Турции». Разумеется, русский царизм, завоевывая Кавказ, меньше всего помышлял о добродетели. К нуждам народов, и тем более «инородцев», он был глух. Зато всячески привечал местных князей и дворян. В Турции были сделаны из этого соответствующие выводы: среди горцев всячески насаждались антирусские настроения, их всеми способами сманивали в «райские места» на Анатолийском берегу.
И вот началось знаменитое переселение народов в Турцию. Ехали за море кабардинцы и адыги, ехали убыхи, а вслед за ними последовали и абхазцы.
Переселения в Турцию следовали волнами, начиная со времен Крымской войны и ранее и вплоть до русско-турецкой войны 1877—1878 годов. Царское правительство не предвидело всей пагубности этих переселений для развития Западного Кавказа. В образовавшийся вакуум направляли группы поселенцев. Но уже в начале восьмидесятых годов стали препятствовать махаджирству и даже поощряли возвращение крестьян в Абхазию.
Если часть махаджиров пересекала море, обманутая собственными князьями и дворянами, то другая часть насильственно переселялась султанскими аскерами. Сотни тысяч кавказских горцев очутились за морем, где изведали нечеловеческие муки.
Те, кто остались в живых после морского путешествия, были высажены близ Трабзона. Под палящими лучами солнца на пустынном берегу началась эпидемия: болезнь косила десятки, сотни, тысячи людей. Турецкие рыбаки помогали как могли, но разве всем поможешь, если паши бессердечны, если султан далеко и ему теперь уже безразлично положение махаджиров.
Волею судьбы и исторических обстоятельств оказавшийся в числе переселенцев, Урыс Гулиа почувствовал смертельную опасность, нависшую над его семьей. Многие его родственники уже умерли и были погребены в чужой земле. И он решил: надо бежать отсюда назад, в Абхазию. Но как? Море лежит между этим, чужим, и родным берегом. Что делать?
На помощь пришел турецкий рыбак. Он согласился доставить Урыса и его близких на своей кочерме в Батум, а дальше — опасно, ибо идет война на море и на суше между Турцией и Россией. Батум — так Батум! Все ж это ближе к милой Абхазии!
Не надо откладывать то, что задумано: Урыс отплывает подобно многим другим, кому это удавалось. Плыли, хоронясь от турецких кораблей, избегая встреч с русскими судами. Думаю, что можно вообразить без особого труда, какого страха натерпелась горстка абхазцев.
С трудом кочерма приплыла в Батум. Здесь Урыса приветили абхазцы, жившие тут с давних пор, возможно после первых переселений. В Батуме Урыс похоронил младшую дочь и младшего сына. К счастью, крепыш Дмитрий хорошо перенес все превратности необычного перехода.
Прожив в Батуме немногим более двух лет, Урыс двинулся дальше, в Абхазию, на утлом рыбацком паруснике. Плыли на виду берега, ибо подальше от него мало ли кому вздумается потопить парусник, плывущий неведомо куда, неведомо под чьим флагом!
Можно долго описывать ужасы и нечеловеческие страдания, которые пережила семья Урыса. Заметим только, что бабушка Фындык была по-прежнему бодра и поддерживала других. Ее голос на паруснике звучал так же повелительно, как на уарчинском дворе, а внука своего она прижимала к себе так же крепко, как и там, в Абхазии.
Но как бы там ни было, а парусник все же пристал недалеко от устья Кодора, близ села Адзюбжа. Выгружались торопливо, опасаясь пограничной стражи, которая раз уже обстреляла их возле реки Ингура. Как только семья ступила на берег, парусник тотчас же уплыл обратно в Батум.
Слава богу, под ногами абхазская земля! Урыс припал к ней и поцеловал ее.
Поселиться на прежнем месте — в Уарче — не разрешила военная администрация. Путь в Гумистинский участок был заказан для возвращенцев из Турции. Можно было обосноваться в Кодорском участке. Урыс выбирает землю, которая ближе к Уарче — левый берег Кодора: отсюда виден старый очаг и видны могилы предков. (Сейчас эта территория в Адзюбже входит в угодья колхоза имени Дмитрия Гулиа.) Так или иначе, Урыс Гулиа снова обрел пядь земли на своей родине и
благодарил бога за то, что семья — хотя и с тяжелыми потерями — вернулась на родину.
Тысячи и тысячи людей уходили за море, тысячи гибли на чужом берегу от голода, холода и жажды. Многие из махаджиров, доверивших свою жизнь утлым суденышкам, покоятся теперь на дне Черного моря. Погибли целые народы, например убыхи, исчез с лица земли их язык. Так завершилась трагедия абхазского народа и его соплеменников по языку. На Кавказском берегу наступила тишина.
2
Перечисленные выше и многие другие исключительно неблагоприятные обстоятельства в истории абхазского народа привели к тому, что народ, создавший сокровища устно-поэтического творчества, веками не имел своей письменности. Только во второй половине XIX века совершился наконец отрадный поворот в истории абхазской культуры.
Среди русских военных, прибывших тогда на Кавказ, находились талантливые лингвисты Иван Александрович Бартоломей и Петр Карлович Услар. В 1862 году Услар изобрел абхазский алфавит и даже составил грамматику абхазского языка. Причем абхазским языком он занимался менее одного месяца, ибо его «ожидали» еще до дюжины других кавказских языков. Поистине это был гениальный лингвист. И много лет спустя ученые обнаруживают в его работах лишь незначительные огрехи.
Через три года после обнародования алфавита Услара абхазским алфавитом снималась и особая комиссия под руководством Бартоломея. Алфавит, предложенный этой комиссией, уступал усларовскому. Это признал сам Бартоломей. И это к его чести. Но ни тот, ни друюй алфавит не нашли практического применения в Абхазии. И первая горская двухклассная школа с тремя отделениями и интернатом, открытая в Сухуме в 1863 году, не обучала детей-абхазцев их родному языку.
В эту самую школу поступил Дмитрий Гулиа. Три года подряд возил в Сухум Урыс своего малыша. Но под разными формальными предлогами дело все откладывалось к большому удовольствию бабушки, не желавшей разлучаться с внуком. Перипетии с поступлением в школу Дмитрий Гулиа описал в своем рассказе «Три школы».
Наконец Гулиа поступил в горскую школу и сразу же сделался любимцем ее смотрителя, Константина Давидовича Мачавариани, который был родом из Самузарканского участка (ныне Гальского района Абхазии). Это был тот самый Мачавариани, вместе с которым юный Дмитрий составил абхазскую азбуку. По ней дети и начали впервые в истории Абхазии изучать родной язык. Это было в 1892 году.
Учение свое Дмитрий Гулиа продолжал в Закавказской учительской семинарии в городе Гори. Но проучился здесь недолго: заболел брюшным тифом и был отчислен. На этом и закончилось его официальное школьное образование. Дальше — упорное, целеустремленное самообразование.
Вернувшись из Гори, Дмитрии уже не застал в живых свою мать: она умерла от «испанки». Вскоре он потерял свою любимую бабушку, а потом и отца. «Испанка» — по-нынешнему грипп — в то время косила всех подряд. Село Адзюбжа заметно поредело.
На руках у Дмитрия Гулиа остались сестра и брат. Он начинает учительствовать. В разных селах, но более всего в селе Киндг и в селе Тамш. Как рассказывали мне старики, хорошо знавшие его в молодости, Дмитрии Гулиа был «настоящий огонь» — живой, вспыльчивый, но добрый, справедливый. Таким он остался в народной памяти и до сего дня.
Вскоре Гулиа становится человеком приметным в Кодорском участке (уезде). Возможно, в какой-то степени помогала ему былая слава отца. Но едва ли. Практичные крестьяне быстро отличают хорошего отпрыска от плохого.
Гулиа относился к своим учительским обязанностям с большой ответственностью. Его письменные соображения и пожелания по программам не оставались незамеченными смотрителем горских школ. Что же касается крестьян, то они уже называли его ласково «наш Дырмит».
Дело в том, что Гулиа открыто клеймил бездельников, лентяев и конокрадов. Где они более всего обретались? Ну, разумеется, в стане князей и дворян. Что же до симпатий Гулиа, то в этом не могло быть никаких сомнений: они были целиком на стороне крестьян! Гулиа не скрывал своего презрения к князьям и дворянам. Именно с этого начиналась его поэзия, и мы еще будем иметь возможность поговорить об этом.
Помочь крестьянину в его беде, защитить его от обидчика — это с удовольствием и большим рвением делал Гулиа. В этом отношении он имел верного союзника: следователя Кодорского участка Николая Павловича Резникова, сосланного на Кавказ народника. Резников целиком и полностью доверял молодому Гулиа, честному и неподкупному. Жалоба, подписанная Дмитрием Гулиа и направленная против негодяев с высокими титулами, неукоснительно поддерживалась Резниковым. И обидчику приходилось туго. «Защитником слабых» называли Гулиа в народе.
Годы, проведенные в деревне в качестве учителя (конец девяностых и начало девятисотых), Гулиа всецело посвятил народному просвещению, борьбе за права крестьян, пропаганде абхазской грамоты.
Он, естественно, был не один. Пусть горстка, но фанатично преданная своему долгу учителей-абхазцев делала свое благородное дело во всех участках Сухумского военного отдела, или округа, как чуть позже официально именовалась Абхазия. И первым следует назвать Фому Эшба, автора учебника по арифметике, человека чистой души и высокого ума. Были такие замечательные ученые- этнографы и историки, как Н. Званба, П. Чарая, Н. Джанашиа и другие, без которых культура абхазского народа не смогла бы продвинуться вперед. И это большое счастье, ибо мы с вами хорошо знаем: один может начать дело возрождения культуры и просвещения народа, но одиночка никогда не сможет успешно продолжать его.
Среди просветителей абхазского народа следует назвать и поэта, общественного деятеля Георгия Чачба (Шервашидзе), лишенного возможности жить среди родного народа из-за родства с опальным владетельным князем Михаилом Чачба-Шервашидзе, окончившего свои дни в ссылке. К сожалению, Георгий Чачба не писал по-абхазски, но голос его, но выступления его имели свое значение и в хоре других абхазских интеллигентов не пропали даром.
Борьба Дмитрия Гулиа за крестьянское дело — добровольная, по велению сердца — не носила чисто филантропический характер. Это была в известной степени борьба социальная, ибо воровство, поддерживаемое и освящаемое князьями и дворянами, являлось сущим бедствием.
Говорили, что воровство — это молодечество, геройство. Что такое мужчина, который не украл коня? Просто трус, просто баба! (Мелкое воровство в Абхазии всегда презиралось. «Куриный вор» — это позор! Речь могла идти только о конокрадстве или угоне крупного рогатого скота, обычно буйволов.)
Вообразите себе крестьянина, у которого увели рабочих буйволов или украли коня. Это же трагедия! Как обойтись без коня? А буйволы? Кто их заменит на поле? Кто поможет в пахоте, кто свезет зерно на мельницу? Одним словом, не было
удара сильнее для крестьянина, чем кража коня или буйволов. Всю же прочую мелочь никто не трогал и никого она не интересовала (дома обычно не запирались, дверь всегда была открыта случайным путникам).
Поскольку, как уже говорилось, воровство поощрялось князьями и дворянами, по ним и пришлись первые остросатирические, гневные стихи Дмитрия Гулиа.
Недавно был обнаружен любопытный документ, из которого видно, что молодые революционно настроенные студенты из кавказского землячества в Петербурге обратили внимание па Дмитрия Гулиа. Вот одно место в письме из Сухума в Петербург, написанном Александрой Вороновой, вдовой известного революционера-шестидесятника Н. И. Воронова, в 1905 году: «...я рассчитываю познакомить тебя в Сухуме с одним интеллигентным абхазцем (Дмитрием Гулиа), который мог бы быть тебе полезен для доставления материалов по истории Абхазии, легенд абхазских, он очень любознательный человек, много читает. Его материалом можно было бы воспользоваться...» Речь в письме шла об издании революционных листовок, обращенных к различным народам Кавказа.
Дмитрий Гулиа в это время бывал в Сухуме лишь наездами — по личным делам или по делам крестьян, которым следовало помочь. В городе Дмитрий Гулиа попутно покупал книги, главным образом по истории и этнографии Абхазии, рылся в библиотеках в поисках книг древних авторов.
Его живо интересовало прошлое его родины. Видя перед собой многочисленные остатки древних сооружений, Гулиа допытывался: откуда они, кто их возвел и почему возвел?
В сухумских и очамчирских кофейнях встречались любопытные собеседники. Одни из них жили здесь, лечась от «слабости в груди», а другие были высланы из-за своих левых убеждений из России на Кавказ.
Из города Гулиа как можно скорее возвращался в деревню, к своим ученикам. Абхазии нужны были — дозарезу нужны были!—просвещенные люди. Нельзя было терять ни минуты. Время не ждало!
Когда заканчивался рабочий день и успокаивались «просвещенческие» страсти, Гулиа зажигал керосиновую лампу и садился за работу. Но это уже была другая работа: читал книги, делал из них выписки, составлял картотеку по истории Абхазии. А еще писал стихи. Такие немудрящие, как он сам говорил, «зеленоватые, скорее стишки, чем стихи». Но тем не менее писал. А потом рвал их в клочья...
Он хорошо понимал, что просвещение народа невозможно без литературы — стихов, рассказов, романов. Осуществимо ли истинное нравственное возрождение и развитие человека без высокого поэтического слова, без книги, дающей правдивую картину жизни сегодняшней и зовущей к новой жизни?
На этот вопрос был один, только один ответ: нет!
У Дмитрия Гулиа перед глазами были великие примеры: Пушкин, Чавчавадзе, Шевченко, Хетагуров... Нет, нельзя без литературы, или, как тогда говорили, без изящной словесности!
Возможно, в одну из таких ночей, у зеленого абажура лампы «Чудо» и решилась судьба Гулиа-поэта...
3
Первые стихи Дмитрия Гулиа, увидевшие свет, датированы 1906 годом. Все, что написал до этого, он просто рвал. Чаще это были стихи шуточные в подражание народным. Он их читал крестьянам ма сходах, чтобы показать, как по-абхазски «можно стихи складывать». Ему хотелось убедить своих собеседников в том, что абхазский язык не слабее других, что по-абхазски можно выразить все что угодно: любовное, гневное, шуточное, деловое, высокое... Абхазский язык «даже может стать языком науки». Разве Фома Эшба не доказал это в своей «Арифметике»?
А деловые бумаги? Гулиа пишет прошения и жалобы по-абхазски и читает их крестьянам. И представьте себе, все в них ясно, все понятно. Теперь уже власти в Очамчире и Сухуме вынуждены держать при себе переводчиков и разбирать бумаги, написанные по-абхазски. Не чудо ли? Крестьяне покачивали головами и в один голос твердили: «Молодец наш Дырмит!»
По Российской империи в ту пору прокатилась волна первой революции. Не оставалась в стороне и Абхазия. Слово «свобода» было у всех на устах.
Империя качнулась, зашаталась, но удержалась. И тем не менее многое уже изменилось, главным образом в умах. Абхазское крестьянство, как это мог наблюдать Гулиа, стало иным, можно сказать приободрилось, начало смелее отстаивать свои права. Заносчивые абхазские князья призадумались, но ненадолго. Урок 1905 года не пошел им впрок...
Дмитрия Гулиа приглашают в Сухум. (Сами абхазцы называют свою столицу Аква.) Ему предлагают учительскую работу в горской школе и женской гимназии.
Одновременно абхазское духовное начальство попросило его перевести на абхазский язык Евангелие и другие церковные книги. Гулиа снял квартиру, запасся русскими, греческими, древнеевреческими, грузинскими текстами и приступил к работе. Формально он числился в переводческой комиссии, которая должна была утвердить окончательную редакцию Евангелия. Эта работа также в какой-то степени способствовала становлению абхазского литературного языка.
К тому времени Дмитрий Гулиа уже написал свое знаменитое стихотворение «„Милое" созданье», в котором высмеял бездельника и лицемера, пирующего на чужих празднествах. Такие типы происходили, как правило, из знатных родов, и стихи Гулиа носили политический оттенок. Крестьяне знали стихи эти наизусть, и выражение «„милое" созданье» мгновенно сделалось нарицательным. Сам Дмитрий Гулиа рассказывал о том впечатлении, которое произвело это стихотворение на народ. Не было в Абхазии буквально ни одного села, где бы не признали своим «„Милое" созданье». Стихи по форме были блестящи. Они легко запоминались, западали глубоко в сердце.
Этот опыт воодушевил Гулиа. Он, кажется, почувствовал себя поэтом. Не просто слагателем гладкого, красивого стиха, но поэтом-бойцом. Довольно долго нащупывал он свой путь в поэзии и, по-видимому, нащупал его, нашел свою собственную дорогу. Ведь очень важно в поэзии, литературе и искусстве вообще найти свою дорогу, обрести свой голос.
И первым учителем Гулиа-поэта был народ.
От седых времен в Абхазии не осталось письменных памятников литературы. Зато за несколько веков до начала нашей эры зародился и постепенно кристаллизовался замечательный эпос о героях-нартах. Эти сказания бытуют и в других абхазо-адыгских племенах, а также и в осетинском народе. Я полагаю, что они могут быть поставлены в ряд с мировыми литературными памятниками — с «Одиссеей», «Илиадой», «Песнью о Нибелунгах», скандинавскими сагами, «Словом о полку Игореве», грузинскими сказаниями об Амирани.
В горских легендах о нартах прежде всего обращает на себя внимание стройность композиции, четкость изложения, прекрасный язык, глубина образов действующих лиц, широкий охват событий, яркость изображения быта и духовного мироощущения народа.
Абхазский вариант сказания повествует главным образом о жизни нарта Сасрыквы. Сасрыква рождается, живет, борется и умирает. Рядом с ним — замечательные образы его матери, сестры, братьев и других нартов. Нельзя правильно понять ни дух, ни историю абхазского народа без досконального знания сказания о нартах. Дело, разумеется, не в том, что это сказание дает сведения по истории Абхазии. Оно вводит любознательного читателя в жизнь хотя и давно прошедшую, но тем не менее дающую ключ к лучшему познанию обычаев, нравов и миросозерцания народа. Без сказания о нартах, без народных сказок, легенд, поверий, обычаев история Абхазии не будет понята и осмыслена хотя бы в небольшом приближении. Именно поэтому уже в начале своей творческой деятельности Гулиа придавал огромное значение народному творчеству и воспринимал созданное народом как образец и основу для своей поэзии.
Ритмы, образы, обороты гулиевской поэзии — народные, понятные абхазцам, близкие им по духу и форме. И хотя Дмитрию Гулиа некому было подражать в поэзии — стихов на абхазском языке никто до него не печатал, — ошибкой было бы утверждать, что Гулиа творил в поэтической пустоте. Не говоря уже об абхазском фольклоре, у него были превосходные учителя, пусть в иноязычных литературах. Например, Гомер. Например, Руставели, Церетели. Например, Пушкин, Лермонтов, Никитин, Кольцов. У Кольцова Дмитрий Гулиа особенно ценил крестьянские мотивы. Был ему также дорог и Никитин своими народными думами. Из поэтов современных очень близок по напевности стиха был ему Акакий Церетели. Вышеназванными поэтами он зачитывался, знал наизусть многие их произведения, всячески их пропагандировал среди абхазцев.
Даже тогда, еще в начале своего творческого пути, Дмитрий Гулиа мог смело сказать о себе: «Всю жизнь свою в труде, как горная вода». Да, он и тогда был точно горная, неустанная вода — без конца, без начала. И днем и ночью работает вода, и днем и ночью нет ей отдыха. Лично я знал Гулиа именно таким. Но я знал уже тогда, когда ему было немало лет. Следует отметить, что без трудолюбия Дмитрий Гулиа, возможно, мало чего достиг бы. Это был неутомимый пахарь.
На протяжении нескольких лет появляются его стихи «Гуляка», «Ходжан Большой», «Лома и Буска» и другие. «Гуляка» и «Ходжан Большой» как бы развивают тему «„Милого" созданья». Политически это очень острые стихи, по форме — безупречные. Они вошли в первый поэтический сборник стихов Дмитрия Гулиа, изданный в Тифлисе в 1912 году. Об этом сборнике в день столетнего юбилея Дмитрия Гулиа народный поэт Абхазии Баграт Шинкуба сказал мне: «Если бы Дмитрий Иосифович не написал больше ни одной строки — этой книги было бы достаточно, чтобы обессмертить его имя и положить прочную основу в фундамент абхазской поэзии».
Дмитрий Гулиа написал не так уж много стихов. Да и очень ли важно количество, когда речь идет о подлинной поэзии? Возьму два примера. Михаил Лермонтов в зрелом возрасте написал около семидесяти стихотворений. И их вполне достало для того, чтобы вознести лермонтовскую, а вместе с нею и русскую поэзию, на гигантскую высоту. Другой пример. Из всего наследия Александра Блока можно выделить до полутора сотен стихов, которые действительно бесценны для нас. Достаточно было их, чтобы Блок обессмертил себя и несказанно обогатил русскую поэзию.
Но будем откровенны: Гулиа не потому не писал много, что придерживался правила «лучше меньше — да лучше». Нет, у него просто физически не хватало времени заниматься только стихами. К ним он прибегал только тогда, когда приходилось говорить именно стихами.
Дмитрий Гулиа в то время преподавал в школах, читал и исправлял ученические работы (иногда до сотни тетрадей в день) и вел общественную работу по распространению просвещения и элементарной грамотности в Абхазии.
Позже он жаловался, что не мог посвятить себя полностью чему-нибудь одному: поэзии, или истории, или прозе, или этнографии. Он, по его словам, распылялся. И это понятно: Дмитрий Гулиа все начинал от нуля. В этом нет преувеличения. Но за ним шли другие, продолжая и развивая его дело. В этом-то и заключен главный подвиг его жизни.
4
На Полицейской улице в доме номер семь жил сухумский мещанин Андрей Иванович Бжалава, женатый на Фотинэ Николаевне, урожденной Элиава. У них было два сына и дочь Елена. Недалеко от их дома снимал квартиру Дмитрий Гулиа. Дважды в день, как минимум, он шагал мимо дома Бжалавы. Сосредоточенный, казалось, никого не замечавший учитель в черкеске, при шашке и с пистолетом на боку, все-таки приметил Елену. Ему было тридцать семь, а ей шел восемнадцатый год. Вот на ней и женился Дмитрий Гулиа, о чем имеется запись в книге бракосочетаний Сухумского собора. Это случилось 11 октября 1911 года.
Вскоре после свадьбы молодожены уехали в Тифлис, где издавалось Евангелие и первый абхазский поэтический сборник стихотворений Гулиа. Елена Андреевна помогала мужу держать корректуру.
Как я уже говорил, первый сборник Дмитрия Гулиа вышел в свет в 1912 году. В него вошли такие знаменитые стихи, как «Гуляка», «„Милое" созданье», «Ходжан Большой», «Лома и Буска» и целый ряд лирических стихотворений.
Дело не обошлось без курьеза. Стихотворение «Ходжан Большой» вызвало подозрение и было секретной почтой послано в Сухум для выяснения «истинного» содержания его. Поскольку стихи были присланы без указания автора, переводчик окружного начальства обратился к Гулиа. «Послушай, Дырмит, — сказал он, — здесь какой-то писака сочинил стишки. О чем они, как ты думаешь?» Гулиа похолодел, увидев собственное сочинение. Но быстро взял себя в руки, прочитал бумагу и сказал: «Здесь говорится о каком-то грабителе». — «Ну и черт с ним!» — сказал переводчик и ничего дурного не написал цензору в Тифлис.
Стихотворения Гулиа быстро сделались достоянием едва ли не каждого абхазца. Их знали почти все. Читали наизусть. Ими восторгались. Ими пользовались как оружием против князей и дворян. Едва зародившись, абхазская поэзия сделала гигантский скачок вперед. Она стала помощницей в жизни, в труде. Она стала необходимым подспорьем. Нет, не пустопорожние, красивые вирши, но разящие строки, но меткие, горячие слова! — таковы стихи Гулиа. Он дал народу живое слово, показал врагов, которых следует презирать. Нетрудно угадать в традиционной символике «Ходжана Большого», о ком идет речь. У кого семеро сыновей? У кого дом и двор большой? Кого бог ввергнет в геенну? Это не простой князь. Это князь князей! Это великий князь. Это царь, если угодно! Во всяком случае так могло восприниматься это стихотворение в то насыщенное бурными политическими событиями время.
Вот с какими стихами выступала молодая поэзия. Вот о чем она «пела».
Разумеется, никто не платил Гулиа гонораров. Никто не заботился о распространении его книги, если не считать горстки энтузиастов, преданных своей стране и своему народу. Я помню, как в нашей кладовке долгое время хранились книги и как отец раздавал их. Крестьянин, гостивший у нас, как правило, уносил с собой книгу для себя и своих соседей.
Гулиа не писал стихов «просто так». Каждое его стихотворение предназначалось для особой цели. Он знал, чего хотел.
Возьмем такую, казалось бы, чисто лирическую вещь, как «Песенка». «Люблю, люблю, люблю тебя! Тобой живу, умру любя». Не правда ли — что особенного? Во французской, например, лирике мы еще не такое читали! Или: «Я помню чудное мгновенье. ..» Пушкина разве не было уже свершившимся чудом лирической поэзии? Но для Гулиа «Песенка» была очень важна: она ломала вековую традицию, которая скрывала любовь, прятала ее от чужих глаз, стеснялась ее, принижала. В маленькой стране, где исконный обычай не позволял жене сидеть на людях рядом с мужем, где женщина не смела назвать мужа по имени, а тем более проявлять внимание к жениху, Гулиа призывал совсем к другому: «Но если любишь ты меня, зачем бежать ночной порой? Не лучше ли средь бела дня прийти самой?» Так учил Гулиа в стихах. А в жизни?
И в жизни не отступал он от этого правила: свою молодую жену привез он в родную деревню и усадил рядом с собою, и она называла его «Дмитрий» (он настоял на этом). Целеустремленная, исполненная большого смысла поэзия — вот
цель, которую поставил перед собою поэт, к которой шел он неуклонно, не сбиваясь с пути, не оглядываясь и не озираясь трусливо.
Тут следует еще раз подчеркнуть одно обстоятельство, если я недостаточно ясно его высказал или считал само собою разумеющимся. Я имею в виду поэтическую форму гулиевского стиха. Если бы стих его не был отточен, если бы он не был сильным, упругим, точным по рифмовке и свободным по ритмике — едва ли он произвел бы впечатление на абхазца, привыкшего к образной речи. Гулиа дал непревзойденные образцы абхазского стиха, он показал неисчерпаемые возможности абхазской поэзии, живого абхазского слова. Это было очень важно. Это было столь же важно, как важно было найти свою тему, найти предмет разговора, который захватил бы не одного, не двух слушателей, но все абхазское общество — от интеллигента (малого числом) до крестьянина в плетеной хижине. Важно было, чтобы малограмотный крестьянин и тот мог повторить вслед за Гулиа его слова. Так оно и случилось. Я хочу напомнить: в этом заключалась одна из граней подвига Дмитрия Гулиа.
Отдавал ли себе во всем этом отчет сам Гулиа? Могу сказать одно: за славой он не гнался. Как таковая, она была ему не только не нужна, но, пожалуй, в какой-то мере чужда. Это не значит, что он был лишен всяческого тщеславия. Отнюдь! Но главным делом своей жизни он считал просвещение народа и писал ради этого стихи, а позже — прозу, драму, научные книги. Ради этого он «распылялся». Ради этого стал редактором и фактически издателем первой абхазской газеты. Ради этого он организовал первый передвижной театр на арбах и понес в народ, в горы слово актера-абхазца.
Дмитрий Гулиа взял в руки перо не ради заработка. Стихи не кормили ни его, ни его семью. Он стремился привить народу жажду знания, пробудить в нем интерес к прошлому ради будущего. Путь в будущее Гулиа не мыслил без просвещения. Он понимал, что путь этот тернист, что путы царской власти, щупальца князей и дворян чересчур цепки. Но до прямой борьбы, до революционной борьбы дело у него не доходило. Однако тот, кто желал бороться, находил поддержку в сочинениях Дмитрия Гулиа. А это не так уж мало.
Стихи, помещенные в первом поэтическом сборнике и помеченные 1906—1912 годами, без преувеличения являются шедеврами абхазской поэзии. Они составили прочную основу для дальнейшего развития литературы в Абхазии. В них с особенной силой проявилась гражданственность творчества Гулиа, ярко чувствуется лирическая струя. И по форме своей, по рифмовке и ритмике, стихи разнообразны, не похожи друг на друга. В этом очень легко убедиться, если сравнить «Гуляку» с «Ломой и Буской», «Абраскил» с «Ходжаном Большим». Дмитрий Гулиа хотел показать различные возможности стихосложения, и в этом он тоже преуспел. Это имело большое значение для тех, кто в дальнейшем стал на путь поэтического творчества.
5
В 1913 году, накануне первой мировой войны, в Тифлисе выходит новая книга Гулиа — «Любовное письмо». Это полушутливый-полусерьезный диалог между юношей и девушкой. Написанная в доходчивой, запоминающейся форме, поэма как бы окончательно «легализует» любовь между юношей и девушкой. «Не стесняйтесь чистой любви, — словно бы говорит поэт. — Любовь — хорошее чувство, любите друг друга, не таитесь!» Поэма направлена против ханжества, против закостенелых обычаев старины, она призывала к раскованности в чувствах, утверждала лирический жанр, выводила любовь на широкий душевный простор, в конце концов вела к раскрепощению женщины, признавала за ней право открыто любить и быть любимой. Так, по крайней мере, я понимаю эту поэму, которая и до сих пор остается крупнейшим явлением абхазской художественной литературы.
И в смысле формы Дмитрий Гулиа оказался здесь новатором: он показал, что можно написать поэму в виде диалога между юношей и девушкой. Особенно стоит отметить музыкальность стиха, большое внимание поэта к рифме. Эта поэма продолжила лирические мотивы прежней книжки. Поэма имела кроме всего прочего и воспитательное значение: она возвышала женщину или уж во всяком случае ставила ее вровень с мужчиной. Это было немаловажно с социальной точки зрения.
В 1913 году в семье Гулиа рождается сын (им был я), а в следующем, 1914-м, другой — Владимир, не вернувшийся с поля битвы Великой Отечественной войны. В 1916 году появился третий сын — Алексей, к великому горю семьи рано скончавшийся от желудочного заболевания.
Гулиа в ту пору работает в трех учебных заведениях. Его каждодневно видят с кипой тетрадей под мышкой. Он трудится, что называется, в поте лица своего. При помощи тестя своего, Андрея Бжалавы, затевает строительство дома, в котором ныне находится Мемориальный музей Дмитрия Гулиа. В строительстве помогают ему тамышские и адзюбжинские родственники. Однако дом остается недостроенным: плотников — почти всех до единого — забирают на войну.
Положение Российской империи с каждым годом все ухудшается. Войне не видно конца. Поскольку население Абхазии по инерции с прошлого века все еще числилось «виновным», на фронт абхазцев брали с большим разбором. Многие наши родственники и знакомые сложили свои головы в Пинских болотах, а иные вернулись полными георгиевскими кавалерами.
Царский дом в Петрограде развалился. Народилась одна революция, вслед за нею — другая, Октябрьская. Освобождение от вековых оков шествовало по великой стране, но в Абхазии удерживалась власть меньшевиков. И Гулиа писал недвусмысленные стихи: «Горы цветут, долины цветут, рощи цветут. Когда же ты расцветешь, любимый край?.. Гляди вокруг: разбужены народы.
Они шумят, как в половодье воды. Так что же медлишь ты, любимый край?» Стихотворение датировано 1919 годом и напоминает настоящую прокламацию, где все сказано без обиняков, но высоким поэтическим словом. В оригинале это — выдающееся произведение абхазской поэзии.
Спустя год тяжелое положение в Абхазии не только не улучшилось, но усугубилось хозяйничаньем меньшевиков и, по-прежнему, князей и дворян. Гулиа создал еще одно великолепное стихотворение — сильное, яркое по форме, точное по мысли — «Моя родина»: «Милая родина, что ты смотришь с печалью такой... Или о том загрустила, что прозябаешь во тьме?» Яснее не скажешь и прекраснее не сложишь. Абхазская поэзия продолжала свое восхождение.
В ту мрачную пору Дмитрий Гулиа затевает издание первой абхазской газеты «Апсны» («Абхазия»). В ней принимает участие нарождающаяся абхазская интеллигенция, в большинстве своем настроенная революционно. Газета ратует за просвещение, за широкое школьное образование, зовет к активной работе на общую пользу. Она печатает стихи молодых поэтов, учителей. Дмитрия Гулиа заботит молодая поросль, он понимает, что в одиночку не создается литература, что нужны соратники.
К счастью, такие соратники появляются. Первым из них стал большевик Самсон Яковлевич Чанба—драматург, поэт, прозаик. Ныне ему поставлен памятник перед театром его же имени в Сухуме.
Дмитрий Гулиа жадными очами выискивает талантливых молодых людей, помогает им, ободряет их. Организует литературный кружок при Сухумской учительской семинарии. Я могу это сказать, ибо сам был свидетелем забот, горестей и побед Дмитрия Гулиа.
6
В 1918 году Дмитрий Гулиа публикует свой рассказ «Под чужим небом». Это небольшой рассказ, материал его спрессован до предела. Нет в нем ничего лишнего — ни единого слова. Язык живой, крестьянский, образный — ведь написан рассказ для крестьян. В нем говорится о печальной судьбе крестьянского сына, который пожертвовал собою, чтобы выручить воришку-дворянина. Этот рассказ невозможно читать без спазма в горле. Я помню, как в абхазской школе, где я учился, рассказ этот по очереди читали несколько учеников, ибо слезы душили чтецов.
«Под чужим небом» — рассказ бесхитростный, без излишеств «изящной словесности». И в этом вся его прелесть. А еще и в том прелесть, что он правдив, написан с любовью к человеку.
Много лет спустя Дмитрий Гулиа написал роман «Камачич» — о злосчастной судьбе абхазской женщины в дореволюционное время. Издал он также сборник коротких, остроумных рассказов.
В абхазской литературе появилась прекрасная проза Самсона Чанбы, Баграта Шинкубы, Ивана Папаскир, Ивана Тарбы, Алексея Гогуа, Джумы Ахуба и других. Однако «Под чужим небом» не погас на абхазском небосклоне. Почему? Да потому, что «Под чужим небом» — первенец абхазской прозы, первая проба пера на поприще художественной прозы. Однако не только этим объясняется значение этого небольшого произведения. Оно гуманистично, оно зовет к справедливости.
Дмитрия Гулиа всю жизнь волновала судьба человека, человека-труженика, простого человека. Он писал в журнале «Знамя»: «Я имею в виду «простого человека» не как обобщающий образ миллионов людей, а как отдельно взятую личность, как отдельного человека. Я хочу подчеркнуть это, ибо вспоминаю, как коробило меня в двадцатых годах, когда некоторые слишком горячие абхазские товарищи жонглировали «процентами» и «массами», совершенно игнорируя отдельную личность. Их любимым выражением было «в основном». Если, например, кто-нибудь умирал в чужой семье, с их точки зрения, в этой семье «в основном» все было хорошо, ибо не вся семья померла.
Если бы на одну сотую секунды мы стали на точку зрения подобных товарищей и попытались рассмотреть горе человека «с мировой точки зрения», и, не дай бог, принялись бы подсчитывать при этом проценты, то горе Анны Карениной оказалось бы горем одной двухмиллиардной частицы человечества и, может быть, с точки зрения статистики, малосущественным делом. При таком подходе и смерть героя «Овода» была бы смертью всего-навсего одной двуухмиллиардной человеческой особи с соответствующим ничтожно малым процентным числом...»
Дмитрий Гулиа всегда был внимателен к человеку — в поэзии и в жизни...
В феврале 1917 года Дмитрий Гулиа написал стихотворение, в котором приветствовал революционные события в Петрограде. Поэт восклицал: «Восстаньте, друзья! Вперед! Вперед!» Всей своей общественной трудовой и литературной деятельностью Гулиа звал только вперед, советовал «стать спиною к прошлому». Словно предчувствуя великие перемены, поэт удесятеряет свою энергию. Всей душой он служит своему народу.
А разруха в стране с каждым месяцем дает знать о себе все сильнее, и голод уже на пороге абхазских хижин. Тогда Дмитрий Гулиа в составе небольшой делегации отправляется на Северный Кавказ, охваченный пожаром гражданской войны, и добывает несколько вагонов муки для Абхазии. Это ему едва нe стоило жизни, ибо гражданская война была сурова. Вот подобно этому хлебу Дмитрий Гулиа добывал для своего народа каждую строку стиха или прозы. Не зная отдыха, правя ученические работы, с утра пускаясь в путь по трем учебным заведениям...
В семье Гулиа в 1919 году было новое прибавление—родилась дочь Татьяна, ныне читающая лекции по русской литературе в Сухумском педагогическом институте. Семья уже была немалая, и еще большие заботы легли на плечи поэта.
Между тем время все более суровело. Костюм на отце поистрепался, ходил он в солдатской шинели, купленной по дешевке, обувь нам шила Елена Андреевна. Но Дмитрий Гулиа не унывал. Он работал не покладая рук, выпускал газету, писал стихи. Всем было тяжко, не только нам одним...
А история вершила свое дело: все ближе была советская власть. И вот пробил час: 4 марта 1921 года над Сухумом взвилось знамя свободы. Абхазский Революционный Комитет возвестил, что родилась Абхазская Советская Республика!
Жители начали приводить в порядок запущенный город, в селах установилась новая жизнь, присмирели князья и дворяне.
Едва замолкли выстрелы гражданской войны, а уж Гулиа с молодыми артистами разъезжал по селам, демонстрируя творческие возможности первого абхазского театра. Пьесы для театра Гулиа перевел с грузинского и русского (несколько водевилей) .
Когда смотришь сегодня репертуар абхазского драматического театра, в котором наряду с абхазскими пьесами — Шекспир и Шиллер, Островский и Гольдони, то невольно спрашиваешь себя: а чем был тот «театр на арбах» (выражение К. Паустовского), что он представлял собою и кем были его актеры?
Не следует утруждать себя глубокомысленными изысканиями и анализом: театр тот был на грани самодеятельного, но был он первым абхазским национальным театром! Гулиа успел и здесь. Он понимал, что если берешься за просвещение
народа, то надо дать по возможности все. А что такое современная культура без театра? Спустя много лет Дмитрий Гулиа напишет глубоко психологическую пьесу «Призраки» и ее блестяще поставят на подмостках абхазского театра, но никогда не позабудутся водевили, игранные на школьных балконах, на широких дворах. Ибо то были представления первого абхазского национального театра. То был первый шаг. А дальше все пошло как бы само собою...
7
Делая свое дело с твердой верой в будущее, Гулиа с трепетом ожидал появления тех, кто станет рядом с ним, кто понесет поэтическое слово дальше, кто скажет лучше, чем это смог сделать он сам.
И такие появились.
Первые произведения Самсона Чанба Гулиа встретил восторженно. Рядом с Гулиа теперь уже стоял поэт и драматург. Вскоре появились прекрасные стихи совсем еще молодого Иуа Когониа. Молодой поэт заявил о себе стихами, во многом связанными с народным поэтическим творчеством. Иуа Когониа шагал шибко, с каждой новой поэмой в нем обнаруживался незаурядный дар. Но быстро сгорел: заболел в Москве и едва донес свой горевший жарким пламенем взгляд до отчего крова. Радость Гулиа была омрачена.
С годами в абхазскую литературу пришли Леварса Квициниа и Шалва Цвижба. Молодые, энергичные, они принесли в поэзию свой задор и свежие голоса. Поэтическая палитра Абхазии продолжала расцвечиваться: в прозе заговорил Иван Папаскир, зазвучали талантливые стихи Баграта Шинкубы. С приходом Шинкубы в литературу абхазский стих получил дальнейшее развитие, стал утонченнее, изысканнее. Как вихрь ворвался в поэзию неистовый Леонтий Лабахуа. Он был поэт от рождения. Киязым Агумаа, Алексей Ласуриа, Киршал Чачхалиа, Иван Тарба, Кумф Ломиа значительно расширили тематику, внесли много ценного в поэтическое творчество. Все это происходило на глазах Дмитрия Гулиа, и как радовался он всему этому! «Дело мое не пропало», — часто повторял он, читая произведения молодых авторов.
Я, кажется, говорил, что одно —даже великое — имя — еще не литература. Но два десятка — это уже немало. Антология абхазской поэзии, изданная в Москве в 1958 году, включает до тридцати имен. А с годами число талантливых поэтов и прозаиков значительно увеличилось, и, чтобы перечислить их всех, пришлось бы составить довольно большой список.
Развитие литературы, если оно является глубоким и стойким процессом, не может не вызвать к жизни специальных работ, не может не разбудить критическую мысль. Так оно и случилось в Абхазии: появился целый ряд ученых-филологов, критиков, литературоведов, приступивших к систематическому изучению литературы абхазского народа, развивших литературную мысль, плодо-
творно вмешивавшихся в литературный процесс. Появление новых изданий, в организации которых деятельное участие принял Дмитрий Гулиа, явилось сильным стимулом для дальнейшего развития печатного слова. Абхазская литература влилась животворной речкой в море всей советской литературы. Взаимосвязь братских литератур оказала в высшей степени благотворное влияние на прозу, поэзию и драматургию абхазских писателей. Мы уже говорили о влиянии русской, грузинской, украинской литератур на зарождавшуюся литературу Абхазии. В наше время это влияние значительно усилилось, окрепли и личные творческие связи.
Гулиа дожил до того дня, когда абхазская литература перешагнула через границы своей республики и получила признание всесоюзного читателя.
Дмитрий Гулиа, в тридцатые и сороковые годы много внимания уделивший ученым трудам — своим и своих коллег, — в военные и в пятидесятые годы как бы обрел новое поэтическое дыхание.
Великая Отечественная война явилась испытанием и для абхазской литературы. Многие абхазские писатели сражались на фронте, в партизанских отрядах. Леварса Квициниа, Михаил Гочуа, Степан Кучбериа пали смертью храбрых. Те, кто оставался в тылу, делали все, чтобы помочь фронту, помочь народу своим трудом.
Дмитрий Гулиа ведет большую общественную и литературную работу, призывает людей помогать фронту, сплотиться в борьбе против врага, не щадить для этого усилий.
Поэт пишет цикл «документальных» стихотворений, посвященных героям войны: Александре Назадзиа, Киазыму Агрба, Михаилу Язычба, Пианце Чолокуа, Михаилу Цугба. В Абхазии уже пели песню Дмитрия Гулиа о Герое Советского Союза Владимире Харазиа. Поэт писал позже об этом времени: «Я не мог сражаться с автоматом в руках, но делал свое маленькое дело на литературном посту».
В тяжелейшее для нашей Родины время Дмитрий Гулиа пишет патриотическую, полную веры в наши силы поэму «Песнь о народе» (1943). Одно за другим появились стихотворения «Наш Кавказ», «Защитнику нашей страны», «Вперед, на Запад!», «Близок час расплаты», а в 1945 году — одно из лучших лирических стихотворений советской литературы о нашей победе — «К морю».
После войны Дмитрий Гулиа пишет целый ряд лирических стихотворений, доказавших, что поэт «не стар, совсем не стар». Он снова и снова возвращается к теме любви, стихи его звучат молодо, задорно («У моря», «Джигит», «Сон», «Чтоб она любила»). Его стихи переводятся и печатаются в центральных московских изданиях.
Юбилеи Дмитрия Гулиа широко отмечались еще при его жизни. В поистине национальный праздник вылилось столетие со дня рождения поэта, отпразднованное в 1974 году в Сухуме, Тбилиси и Москве.
Дмитрий Гулиа отвечал горячей любовью на заботу партии о развитии литературы, искусства, культуры, народного хозяйства. Его стихи «Партия»— замечательный гимн ленинскому авангарду нашего народа. Вступив на склоне лет в партию, Дмитрий Гулиа как бы еще раз и энергично подчеркнул нерушимые связи партии с советской интеллигенцией, советской культурой.
Теперь, когда поэта нет в живых, а в центре абхазской столицы стоит гранитный монумент на могиле Гулиа, снова и снова спрашиваю себя: в чем же была его сила? Ответ на это с особенной четкостью был дан в дни празднования столетнего юбилея поэта. Сила его была в живой связи с народом. Сила его была в том, что он ни на минуту не покидал своего поста, который всегда находился в гуще народа, в том, что он разговаривал с народом на его родном языке, в том, что он нес народу доброе слово, в том, что не мыслил себя без народа своего. Эта органическая слитность, при которой личное всегда отступало перед долгом по отношению к народу, когда поэт все время чувствовал опору народа, — вот эта слитность и принесла Гулиа известность, успех, здоровье и всеобщую любовь.
Дмитрий Гулиа превыше всего ставил счастье простого, рядового человека, боролся за его счастье. Он писал в журнале «Знамя»: «Человек живет однажды. И он должен прожить свою жизнь счастливо. Какая бы гигантская задача перед обществом ни ставилась, она, эта задача, не должна ни в коем случае подавлять душу, а, напротив, возвышать».
Однажды Александр Твардовский, отдыхавший в Абхазии, попросил меня показать дом, в котором жил Дмитрий Гулиа, тот самый дом, в котором сейчас открыт Мемориальный музей. Мы с Твардовским поднялись на второй этаж: здесь все было так, как при жизни поэта — ничего не прибавлено, ничего не убавлено. Твардовский обошел все комнаты, внимательно пригляделся к обстановке. Еще и еще раз прошелся по комнатам в полном молчании. Обстановка, говоря откровенно, была довольно-таки ординарна: ни дорогих гарнитуров, ни дорогих сервизов, ни шикарной кухонной обстановки, ни сносной ванной комнаты. Правда, кабинет просторен, светел, но и он обставлен пестро, без особых претензий. Когда мы вышли на улицу, Твардовский обернулся, чтобы бросить взгляд на фасад дома, и сказал мне: «Это настоящая квартира именно народного поэта: все просто, без претензий». Слово «народного» он особо подчеркнул интонацией.
Действительно, никогда ни Дмитрий Иосифович Гулиа, ни Елена Андреевна не ставили перед собой цель обставить свой быт по моде. У нас все «шло на стол»: для гостей, для знакомых, для соседей, для семьи. Когда мы стояли перед выбором: еда на столе пли новая обстановка — предпочтение оказывалось столу.
Дмитрий Гулиа был сед, когда начал получать первые гонорары за стихи. До последних дней своих он «служил». Поэт любил это слово и гордился тем, что он — служащий, человек дела, что живет главным образом на жалованье. «Литература не должна кормить молодого человека, — говаривал он. — Литературное дело — капризное. Оно обожает опыт, любит знания. А это дается только с годами...» Возможно, он держался этого мнения потому, что никогда не был литературным баловнем. Все ему давалось с трудом, с «опозданием», но рано или поздно — чаще поздно — получал он сполна и любовь, и уважение. Что же может быть выше этого?
Не однажды он варьировал свою мысль об упорстве в работе, о трудолюбии. Он писал: «А хорошо ли мы распоряжаемся своей молодостью? Много ли творчески работаем? Не много ли болтаем? Не очень ли мы самоуверенны?» «Что такое жизнь для литератора, если он не работает?..»
Сухумский скульптор Гиви Рухадзе удостоен в 1974 году премии имени Дмитрия Гулиа и медали за памятник поэту. Гранитный Гулиа не выглядит самодовольным победителем, хотя он, несомненно, победил. Гулиа чем-то даже озабочен. Он смотрит, и в лице его отражается глубокое раздумье.
Жизнь свою он провел в думах: порой тяжелых, порой — более лeгкиx дума никогда не покидала его. Осталась она и в камне.
Гулиа явился на свет, когда Абхазия была неграмотной, хилой, оставил же ее — цветущей — со своей самобытной культурой, литературой, искусством, наукой. Литература ее — в верных руках, в дальнейших успехах ее он был уверен.
Мысленно воссоздавая его образ, мы можем сказать его словами: «Всю жизнь свою в труде, как горная вода...» И тут же следует его утверждение: «Пасть духом — никогда нет времени ему». Это было сказано еще в 1906 году. Он и дальше жил и боролся, не падая духом.
Абхазия дала Дмитрию Гулиа жизнь, он отплатил ей неустанным трудом всей своей жизни. В этом смысл его подвига.
(Опубликовано в качестве предисловия в книге: Д. Гулиа. Стихотворения и поэмы. Л., 1976 г. С. 5-45.)
_____________________________
КАЛЬМАН МИКСАТ СМЕЕТСЯ
Пока не требует поэта…
Вот именно: «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон», — он рождается, как все, и живет, как все. То же самое было и с Кальманом Миксатом.
Если скажу, что он родился в местечке Склабоня, будет ли удовлетворено ваше любопытство? Наверное, только отчасти. Ибо вы хорошо представляете себе, где Венгрия и где Будапешт. Но не сомневаюсь — вы и догадаться не сможете, где это самое местечко, которое дало великого писателя! Склабоня на картах не отмечено. Даже на крупномасштабных.
Должен сказать, что я с большим уважением отношусь ко всякой провинции, особенно к венгерской. Что бы делала столица, если бы не очаровательная провинция, вместилище милых традиций, хорошего здоровья и всякой всячины, без сосуществования с которой быстро хиреет любой главный город?
Обычно кровообращение идет от провинции к столице. Обратно кровь эта течет редко и, во всяком случае, медленно. Это не только у нас. Но почти в любой стране. А также и в Венгрии.
Итак, Миксат родился в Склабоне, чтобы состариться в Будапеште. Европейские столицы вобрали в себя слишком многое на протяжении веков, чтобы не быть сильнейшим магнитом. Растиньяк ехал в Париж, обуреваемый честолюбивыми помыслами низкого пошиба. Но тысячи молодых очень часто прославляют свои столицы, которые сначала неохотно принимают их в свои объятия, но позже ставят непрошеным пришельцам гранитные памятники, рассчитанные на века.
Склабоня находится на севере от Будапешта. Здесь — плавно очерченные горы, мягкие пейзажи. Для их воспроизведения более всего подходят пастель или акварель. Масло, на мой взгляд, внесло бы — хотя и едва заметный — элемент сочной фламандской живописи. Впрочем, это дело вкуса. Есть у меня друг-живописец, он пишет порою так, что ее сразу поймешь, масло это, гуашь или пастель.
Комитат Ноград примыкает к Словакии. Здесь среди венгерской и словацкой речи вырос и получил начальное образование Кальман Миксат. А родился он в 1847 году, за два года до смерти неукротимого Шандора Петефи. Я напомню: Петефи погиб с оружием в руках в революции 1848—1849 годов.
Когда Кальман займет свое место в гимназии города Римасомбат, он постоянно будет слышать имя Петефи. Ибо многие преподаватели гимназии были участниками революции. И не они ли вместе с другими борцами разносили молву о героической гибели Петефи? Народ утверждал, что поэт, павший на поле брани, и после смерти своей продолжал проклинать врагов и слова его доносились из-под земли.
В Будапеште
Каким был К. Миксат в юношеские годы? Наверное, был живой и веселый. Но несомненно тоньше в талии, чем на склоне лет.
Он умер в шестьдесят три года, то есть в 1910-м.
Да, годы сделали свое. Писатель отяжелел. Но его ум, по свидетельству современников, неутомимо сверкал: Миксат словно юноша нанизывал одну остроту на другую, вспоминал разные смешные истории и по-прежнему, на ходу, придумывал анекдоты.
Между прочим, мы мало занимаемся психологией писательского творчества. Мало исследуем годы детства, отрочества и юности, А ведь именно в это время формируется и выявляется многое из того, без чего писатель не писатель.
Именно в этот период жизни человек особенно много читает и многое запоминает из прочитанного. Глаз научается видеть то, что подчас ускользает от взгляда других. Ум все больше приспосабливается к образному и абстрактному мышлению. В эти годы закаляется воля, обостряется гражданское чувство. Сердце начинает реагировать на те незаметные толчки, которые постоянно ощущаются в развивающемся обществе. Ну, и первая любовь.»
Да, и первая любовь. Она приносит многое, требуя и от тебя самого многого. Если тебя действительно приметил Аполлон, то и любовь даст тебе нечто такое, что всю жизнь будет служить тебе, даже независимо от твоей воли. Многие народы и до сих пор прилежно исполняют обряд посвящения мальчика в мужчину, прокалывая ноздри стрелою. И эта стрела не забывается никогда. Первая любовь пробуждает не только новые чувства, но и заставляет по-иному относиться к миру. И тоже не забывается, как та стрела…
Будапешт, куда приехал продолжать учение молодой Миксат, я думаю, произвел большое впечатление на будущего писателя. Юридический факультет университета был избран неспроста. Многие мелкопоместные дворяне шли в юриспруденцию. Это был верный заработок. Все богатство Кальмана Миксата, пожалуй, заключалось в его дворянской грамоте. Но, возможно, был тут и еще один мотив. На мой взгляд, не следует его исключать полностью, тем более что им руководствовались некоторые молодые люди того времени.
Как, например, лучше помочь народу, терпящему столько бедствий от привилегированных классов? Разумеется, изучив юриспруденцию, хорошенько познакомившись с законами, овладев мастерством адвоката. Не правда ли; немного наивно? Разве Петефи и его друзья были адвокатами? Разве знание законов привело их на баррикады?
Но не будем несправедливы к наивным, но искренним побуждениям юной души. И не будем гадать об этом. Очень важно отметить бесспорное. А именно: юриспруденция бросила Миксата в самую гущу народа, способствовала встречам с различными людьми различных сословий, помогла поближе познакомиться с обездоленными и обиженными. Доброе сердце будущего писателя раскрывалось навстречу простому человеку, в поте лица своего добывающему кусок хлеба.
О литераторе надо судить не по тому, чего он не сделал или что мог бы совершить. Книги писателя — неопровержимые документы-первоисточники. Они говорят. И очень часто комментарии к ним излишни. При этом уже не имеют особого значения ни частная жизнь писателя, ни его происхождение, ни его намерения. Ибо время стирает многое, почти все, и на поверку остаются книги, и только книги!
Проба пера
Нет, Аполлон все еще не звал Миксата к священной жертве. Он только лишь приметил молодого студента, по ночам кропавшего небольшие рассказы. Приметить — еще не значит призвать. О ком бы ни шла речь: о поэте или прозаике, драматурге или критике. Ибо все они служат Музе, все они — единоутробные ее сыновья.
В будапештских изданиях появляются первые рассказы Миксата. Говорят, что они произвели впечатления не больше, чем заметки посредственного хроникера. Нельзя сказать, чтобы молодой студент испытывал недостаток в прилежании или трудолюбии. Или же в дозволенном карманом эпикурействе. Нет, все это было. Но дело в ином. Можно много писать. Можно много печататься. И все же быть далеким от того, что мы называем Литературой.
Я уверен, что и в то время Миксату нельзя было отказать в некоторой наблюдательности, необходимых обобщениях, добрых намерениях. И все-таки его рассказы не приносили ему успеха. Это мы должны заметить ради объективности. Миксату перевалило за четверть века. Но никто еще не мог сказать — будет Миксат литератором или нет? Нечто подобное, если припомните, произошло и с Бальзаком. До «Шуанов», которые он написал в двадцать девять лет, все его творения ничем особенно примечательны не были. Прозаик, как правило, всегда поздно зреет. (Я имею в виду настоящего.)
Но кто сказал, что проба пера — независимо от результатов — является ошибкой? Так может показаться только со стороны. Только человеку, незнакомому с писательским творчеством.
Если у тебя в душе теплится, что называется, искра божья, то время на опыты — даже малоуспешные — вовсе не потеряно. А неудачи порой еще более распаляют тебя, придают силу. Если, разумеется, суждено тебе стать настоящим писателем. Все же прочие, образумившись; начинают заниматься другими, может быть, не менее полезными делами.
Для Кальмана Миксата будапештские неудачи не прошли даром. Он вкусил от ядовитого плода творчества и как избранник Музы не мог уже жить без пера, без газеты. Надо полагать, неудачи не только не обескуражили, но, напротив, влили в него новую энергию.
Но, несомненно, были огорчения. И немалые. Как ни говори, но когда рассказы твои — а их не один, и не два — почти никого не трогают, кроме ближайших друзей, это не очень хорошо. Для личного самочувствия совсем нехорошо.
Я полагаю, в один прекрасный день или в одну прекрасную ночь где-нибудь над Дунаем был брошен жребий: Миксат решил продолжить усеянный терниями путь журналистики, литературы.
Будапешт с его разительными контрастами — роскошью и бедностью, дворцами и трущобами — давал большую пищу для размышлений. Огромный торговый Пешт — средоточие деловой жизни всей Венгрии, — несомненно, возбуждал в молодом человеке множество мыслей. Нельзя было не задуматься, например, о судьбе обездоленного люда. Особенно, если имеешь доброе сердце. Ведь этот самый люд чувствовал на своей спине не только гнет собственных, венгерских вельмож, но и австрийских. На каждого честного венгерца давил не только властный официальный Будапешт, но давила и не менее властная Вена. Такова логика двойного пресса.
Венгрия тех дней
Революция 1848—1849 годов основательно встряхнула не только Венгрию. А и всю австро-венгерскую монархию. Монархия Габсбургов была многонациональной. А главенствовала в ней австрийская знать. Королевский двор в Вене придумывал всевозможные хитроумные уловки, чтобы покрепче держать в руках всю эту «лоскутную монархию». Как правило, сговаривались привилегированные сословия различных национальностей. Они находили между собою общий язык. Особенно в отношении к народу — тому самому народу, который везет весь государственный воз и движет жизнь вперед, — австрийская и венгерская буржуазия была единой. Народ всегда пугает тех, кто сидит на его шее.
Однако с некоторых пор венгерской буржуазии стало тесно в австрийских объятиях. Она жаждала самостоятельности и сама не прочь была подмять своих соседей.
Габсбургский двор проводил в Венгрии жесткую политику. Генералы-австрияки хозяйничали, как у себя дома. Революция 1848—1849 годов стала выражением энергичного протеста и национальной буржуазии, и широких слоев народа против австрийского засилья. Лайош Кошут повел венгерский народ в бой против австрийских угнетателей. Польский эмигрант Юзеф Бем стал генералом венгерской национально-освободительной армии. В его войсках служил Шандор Петефи.
Революцию, как известно, подавили. Но она уже сделала хорошее дело: крепостному строю в Венгрии был нанесен смертельный удар, буржуазия получила возможность шире развивать национальную промышленность.
Понемногу в Венгрии стало увеличиваться число рабочих. Возникали первые рабочие организации. Иными словами, Венгрия сдвинулась с той мертвой точки, на которой ее удерживал австрийский двор. Началось развитие капитализма.
В 1865 году был избран новый венгерский парламент. В результате длительных переговоров, а прежде всего благодаря военным и внешнеполитическим неудачам Австрии, Венгрия получила собственное правительство. Правда, подлинной самостоятельности у него не было. В смысле внешней политики и военной, например, оно всецело подчинялось венскому двору.
Кальману Миксату довелось заседать в венгерском парламенте, участвовать в парламентских выборах. Говорят, он был очень веселым депутатом. В кулуарах смешил своих коллег. Рассказывал анекдоты и различные истории, приключившиеся с депутатами и их избирателями. Не знаю, сколь плодотворной была его депутатская деятельность, но могу уверенно сказать: Миксат хорошо использовал свое пребывание в парламенте. Он увидел и высмеял то, что не всякому удавалось видеть. Как ни говорите, автор «Выборов в Венгрии» видел венгерских парламентариев насквозь. Ему ли было не знать всей нелепости и гнилости того парламентаризма, который оформился в Венгрии во второй половине прошлого века?
Господин депутат
Кальман Миксат оставил нам великолепный портрет одного из своих коллег. Как всякий литературный тип — это лицо и вымышленное и невымышленное. Речь идет о Меньхерте (уменьшительное — Менюш) Катанги. Это главный герой романа «Выборы в Венгрии».
Кальман Миксат беспощаден. Он не жалеет красок для того, чтобы точнее изобразить своего «героя». По иронии и глубине раскрытия образа этого парламентского деятеля роман буквально не имеет себе равных. Прочтите «Выборы в Венгрии» и скажите: много ли книг, столь ироничных, пронизанных юмором и желчью, правдивых к тому же, доводилось вам читать? Я бы назвал этот роман фельетоном, отличным памфлетом на буржуазный парламентаризм, всю подлость которого с такой, казалось бы, невинной усмешкой на устах вскрыл Кальман Миксат. Это — свидетельство из первых рук.
Книга «Выборы в Венгрии» сложилась из зарисовок, которые делал Миксат по ходу работы парламента и публиковал в разное время. Впоследствии писателю пришла мысль соединить зарисовки в единое целое. Книга получилась как бы сама собой. И это наложило на нее отпечаток некоторой фрагментарности. Что не умаляет ни социальной значимости романа, ни его сюжетной остроты и занимательности.
Хотел этого Миксат или нет — он всадил нож той, с виду благонамеренной, а на поверку лживой демократии, которую являл собой венгерский парламент под сенью трона Габсбургов. И вся фальшь этой демократии живо воплотилась в центральном образе Катанги.
«Что тут еще сказать? — спрашивает Миксат в заключении. — Все и так ясно… что здесь больше делать? Предвыборные маневры окончились. В депутаты через три дня изберут Катанги…»
Вот именно: все и так ясно!
Сегед
Я не собираюсь писать биографию замечательного венгерского классика Кальмана Миксата. Но поскольку говорил в свое время о пробе пера молодого студента юридического факультета, я хочу немножко продолжить эту мысль, точнее, закончить ее.
Чудесный яд журналистики и неутолимая жажда писания толкали Миксата все время вперед. Очевидно, судьба его все-таки решилась в то время, когда рассказы печатались, хотя и без успеха. Поскольку мы имеем дело с настоящим литератором, неудачи не сломили Миксата.
В 1878 году он переезжает в Сегед — прелестный город на юге Венгрии — и яростно берется за журналистику. Он сотрудничает в газете «Сегеди Напло». По-видимому, хочет взять реванш за огорчения, пережитые в столице.
Будапештский университет находится около моста Эржебет, в сердце неуемного Пешта. Сегед после столичной кипучей жизни выглядел более спокойным. Во всяком случае, Миксату здесь повезло. Его печатают, его читают, и за ним утверждается слава способного литератора, наблюдательного и чуткого к самым заурядным внешне явлениям жизни. Кажется, Аполлон все-таки призвал его к священной жертве. Во всяком случае, писатель в нем определился.
Хочу заметить, что — если говорить по большому счету — и наблюдательность, и умение схватить живые черты окружающих — это еще не все. Писатель только тогда становится писателем, когда в нем зреет настоящий муж, общественный деятель, человек с собственным взглядом на жизнь. Писатель должен знать, чего он хочет, к чему стремится в жизни и куда зовет людей. Без этого даже самые симпатичные детали и самые точные штрихи не станут явлениями большой литературы. Даже те писатели, которые демонстративно заявляют, что далеки от общественной жизни, тоже являются общественными деятелями. Только деятелями особого рода.
В Миксате билось горячее сердце. Душа его живо реагировала на все радости и горести человеческие. Он был прирожденным гуманистом, человеком честным в высоком понимании этого слова. Эти качества сделали его настоящим писателем. Вольно или невольно Миксат касался больших социальных тем, хотя и не ставил перед собой задачу освещать путь своей родины в будущее.
В Будапеште я видел тридцатитомное собрание сочинений Миксата. Первыми зрелыми произведениями писателя по справедливости считаются новеллы, вошедшие в сборник «Земляки-словаки». Именно после выхода этого сборника он стал признанным литератором. Это вовсе не означает, что он создал уже подлинно миксатовские произведения. Но это было хорошее начало. Не сумев покорить Будапешт прямо с ходу, со студенческой скамьи, он это сделал иначе — через провинцию.
Вот вам наглядный пример того, как может родиться писатель в провинциальном городе! Бог знает кем бы мог сделаться Миксат, если бы не уехал из Будапешта. Может быть, столичным адвокатом, пусть даже известным? Теперь уже нет смысла гадать: Миксат родился Миксатом!
«Странный брак»
Роман «Странный брак» в собрании сочинений Кальмана Миксата занимает особое место. Я бы сказал, первое место. Должен заметить мимоходом, что те произведения, которые напечатаны в настоящем шеститомном издании, лучшие из его наследия. (Таково не только мое мнение, но и мнение людей, более сведущих в этом вопросе.) Ведь нет писателя, чьи бы строки во всех его книгах были совершенно равноценны по своей силе. А значит, у каждого литератора есть что-то более выдающееся. И по этим сильным вещам мы и судим о его творчестве.
«Странный брак» — это роман номер один Кальмана Миксата. Самое примечательное произведение. Он высмеивает в нем дворянство. Высмеивает — это не самое точное слово: Миксат обнажил духовное убожество дворян, не брезгующих ничем ради достижения своих целей, он показал, что моральные устои столпов феодализма расшатаны. Но это роман не только антифеодальный. Он еще и убийственно антиклерикальный. Сатира Миксата обретает чудовищную силу, когда речь заходит о духовенстве. Ее стрелы разят беспощадно. И жалкого корыстолюбивого попика, и облаченного в пурпурные рясы фарисея. Красноречив конец «Странного брака»:
«И только лягушки квакают иногда в ближних болотах:
"Прравят попы! Прравят попы!"»
Мне кажется, что этот роман ни в каких комментариях не нуждается. Он силен как в художественном, так и социальном отношении. Силен тем, что вскрывает все тайники нечистой совести. Обнажает их на осмеяние и презрение. В общем, это та самая задача-максимум, которую может поставить перед собой писатель — поборник правды. Человек, который говорит откровенно и прямо, словно стреляет из пистолета.
Осажденное зло
После «Странного брака» по блеску замысла и исполнения я бы поставил «Осаду Бестерце». Это произведение бесконечно веселое по форме и необычайно едкое по существу. Оно населено странными людьми, позабывшими, в какое время живут. Мир — подчас фантасмагорический — чудаков-феодалов, преисполненных амбициозности, невольно поражает тебя и одновременно заставляет насторожиться и задать вопрос: позвольте, что же это происходит и когда это все происходит?
Представляю себе, какое впечатление произвел роман в свое время. И не знаю, есть ли иной способ, чтобы так беспощадно и до основания вскрыть моральную деградацию венгерского дворянства. Показать, что за этими людьми, которых мы видим, словно живых, нет и не может быть ничего разумного, а тем более полезного, — дело воистину замечательное.
Миксат пишет:
«Иногда Пограцу попросту были противны люди, разумеется ныне живущие».
Речь идет о главном герое романа. Но можно быть уверенным, что и другим поборникам феодального правопорядка тоже были противны «ныне живущие». Писатель не скупится на краски, рисуя гнезда этих графов и баронов.
Сатирическая обостренность в «Осаде Бестерце» подчас доведена до предела. Писатель бьет наверняка и нещадно. Его перо пылает скрытым гневом, на его страницах бушует негодование, сдерживаемое внешне улыбчивым повествованием.
Та же самая линия на разрушение потомственных укладов дворянства, этого фактически мертвого, но все еще прожорливого класса, неуклонно проводится в романах «Черный город», «Дело Ности-младшего и Марии Тот», во многих повестях и рассказах.
Другим объектом сатиры Миксата — мы видели это по «Странному браку», который, на мой взгляд, может быть поставлен в один ряд с антиклерикальными произведениями Анатоля Франса — становится духовенство. Еще раньше им был написан роман «Зонт св. Петра». В этом романе Миксат поворачивается к нам еще одной гранью — смесью добродушия, иронии и юмора.
Словом, тот, кто прочитает эти шесть томов, — а чтение их доставит немалое наслаждение, — в образе благодушного старика рассказчика, каким выглядит на фотографии последних лет Миксат, увидит борца против несправедливости, мелкой лжи и большого бессовестного обмана, против всего отжившего и мертвого.
Такова логика творчества большого писателя — действовать честно! Подчеркнем еще раз: писателя-гуманиста, каким был Миксат.
Рассказы, рассказы, рассказы...
Но Миксат-сатирик, Миксат-обличитель — это только часть Миксата. Он становится совсем иным, когда пишет о крестьянах. А писал он о них много. Создал целую галерею крестьянских образов. К ним, к этим «маленьким» людям, Миксат питал особую любовь. И уважение. Этого нельзя не заметить, читая рассказы Миксата.
По-моему, нет ничего приятней, чем писать рассказы. Особенно небольшие. Особенно, когда они почерпнуты из жизни. Не придуманы.
И приятно, и трудоемко.
В романе или повести страницы как бы нанизываются на страницы. И если происходят поворот в ходе событий, к твоим услугам десятки, а то и добрая сотня страниц. А в рассказе?
Здесь все должно быть точно рассчитано, соразмерено. Рассказ ограничен во времени. Его нельзя размусоливать. Главное правило: говори о самом важном, говори коротко. Разумеется, ясно. Разумеется, не в ущерб художественному образу.
Многие романисты не умеют писать рассказов.
Миксат одинаково хороша писал и романы, и повести, и рассказы. Он начинал с рассказов. Еще в Сегеде. Он всю жизнь писал рассказы. Мне кажется, что он «отдыхал», когда писал рассказы. Они выливаются у него свободно, остроумно. И не затянуты, если объем соразмерять с их темой, с общественным их звучанием.
Романы и повести Миксата «текут» плавно. Такова милая проза прошлого века. Эта плавность не имеет ничего общего с многословием посредственных романов. Миксат достаточно экономен. Это особенно относится к его рассказам, где динамизм особенно ясно дает себя знать. И проявляется, в частности, в диалоге. Вот подобного рода пример из прекрасного рассказа «Эскулап на Алфёльде»:
«— Что у вас болит?
— Все, — прошептал Коти, тяжело дыша.
— То есть как все? Нос болит?
— Нет, нос не болит.
— А глаза?
— И глаза не болят.
— Ну вот видите! Так, по крайней мере, признайтесь, что вы ерунду говорите!»
Рассказы, как и другие произведения Миксата, написаны с гуманистических позиций, они полны участливости к судьбе простого человека. Писатель сочувствует своим героям, он явно болеет за них душой. Характерен для него рассказ «Крестьянин, покупающий косу». Дотошный Гергей Чомак покупает косу. Он очень, очень придирчив, ибо платит денежки из собственного кармана. Его привередливость становится смешной. И тем не менее вы сочувствуете этому крестьянину: не от большого достатка эта его дотошность! И вы понимаете, вовсе не скупердяй этот Гергей Чомак. Просто такова его психология, рожденная нелегким крестьянским житьем-бытьем.
Красной нитью через рассказы Миксата проходят воспоминания о революции 1848—1849 годов. Писатель как бы гордится тем, что в его стране случилась такая революция. Правда, она приобретает порою в его произведениях несколько идиллический характер. Миксат, вспоминая о революции, разумеется, и не пытается делать каких-либо обобщений на будущее. Он вообще не охотник заглядывать в будущее.
Много творческих сил отдал Миксат, так сказать, обработке народных легенд и преданий. Он любовно собирал их, переплавляя в художественные произведения.
Но что бы ни писал Миксат, его не покидала улыбка — улыбка человека, ценящего острое слово. Но как всякое доброе и острое слово, слово писателя было направлено служению всему гуманному. И о Миксате безо всяких обиняков мы можем сказать: у него была добрая душа! Эта душа щедро присутствует во всех рассказах писателя.
Самое главное оружие
Долг писателя писать чистую правду. Не кривить душой. Не угождать никому. Это очень трудно. Это не всем литераторам удается. Кроме «бойкого» пера, надо иметь еще и бесстрашное сердце. Крепкий характер. Несгибаемую волю.
Вы скажете: это же качества бойца! Да, именно бойца. Не умеющего отступать. Идущего только вперед. Притом, с поднятым забралом. Писатель, пишущий в тиши кабинета, и человек, со знаменем подымающийся на баррикаду, — казалось бы, что между ними общего?
Пусть никого не обманет кажущаяся безмятежность литератора. Пусть не введет кого-либо в заблуждение улыбка писателя, мирно склонившегося над своей рукописью. Поверьте мне: это сидит боец с пером в руке, и сердце его изнашивается за письменным столом так же, как в самых тяжелых боевых подвигах.
Один для своих произведений выбирает слова гневные, прямые, как стрелы. Другой берет себе на вооружение… смех. Или даже просто улыбку. Я говорю «берет», «выбирает»… На самом деле все происходит гораздо сложнее. Человек рождается со своим характером, у него вырабатывается свой взгляд на вещи. Если это можно определить словами «берет», «выбирает», — значит, я выразился правильно.
Слово «борец» не подходит к Миксату. По-видимому, он шел ощупью, целиком полагаясь на свое доброе сердце. И вовсе не ставил целью преобразование венгерского общества на других началах. Объективно же Миксат помогал — и даже очень — тем борцам, которые ставили перед собою ясные социальные цели.
Главное оружие Миксата — смех, улыбка, ирония, юмор, сатира. Это сильное, надо сказать, оружие.
Миксат не может без улыбки. Лучшие его вещи написаны именно с улыбкой. Нет буквально фразы, которая бы не искрилась остроумием, которая не была бы рождена улыбкой. И вы, читая его, будете постоянно улыбаться. Или же смеяться. Или хохотать во всеуслышание.
Поражаешься этому бездонному колодцу острот и метких, смешных выражений. Вы невольно закрываете глаза и видите перед собой немолодого, неторопливого рассказчика. Он улыбается и заражает тебя своим смехом. А между тем смех Кальмана Миксата особого свойства. Он обнажает факты до предела и выставляет напоказ всех соучастников тех или иных событий.
Улыбка Миксата обошлась феодально-буржуазной Венгрии, я бы сказал, дорого. Эту улыбку — свое главное оружие, — свое перо писатель употребил во зло несправедливости и во славу добрым делам.
Да будет так всегда!
(Опубликовано в качестве предисловия к книге: К. Миксат. Собрание сочинений в 6 томах: Том 1. М., 1966.)
_____________________________
ВЕСТНИК ИЗ ДАЛЕКОГО ДАЛЕКА
Однажды мальчик рыл яму...
Должен заметить, что для археологических находок это почти обычное, ординарное начало. Между прочим, многие археологические находки являлись чистой случайностью. Случайно была обнаружена и так называемая Майкопская плита...
Итак, Григорий Вишневский, ученик 38-й школы, рыл яму у себя во дворе и нашел небольшую треугольной формы плиту. Это был обычный камень, песчаник, каких много в горах. Но дело не в самом камне, а в странных письменах, начертанных на его поверхности. Мальчик отнёс находку своему учителю В. И. Сохрякову. Это было в 1960 году под городом Майкопом.
Камень сохранили, а в 1962 году через археолога А. П. Дитлера и ленинградского кавказоведа Л. И. Лаврова он попал в Институт этнографии. Этим камнем в конце концов заинтересовался известный Ленинградский эпиграфист, то есть ученый, занимающийся древними надписями, Георгий Федорович Турчанинов.
И он дешифровал эти странные на вид письмена, которые прошу вас внимательно рассмотреть на фотографии Майкопской плиты, прежде чем я продолжу свой рассказ...
Теперь, когда вы пригляделись к изображению камня, которое в нашей центральной печати публикуется впервые, пойдём дальше.
Г. Ф. Турчанинов определил, что большинство знаков соответствует так называемому библскому псевдоиероглифическому письму и читается справа налево. Он определил также, что в центре плиты нет письменных знаков и весьма возможно, что здесь дан набросок плана крепости или царской печати.
Что все это значит?
Библ — древний город теперь не существующей Финикии. Египтяне в то время называли его Куйни. Это был культурный центр государства. И за 1900—1700 лет до нашей эры здесь писали на библском псевдоиероглифическом письме. Это письмо открыл французский археолог М. Дюнан. Расшифровал находку в 1946 году его соотечественник Эдуард Дорм, продолжил и развил дешифровку немецкий ученый Антон Ирку. Вот на Майкопской плите и оказались знаки именно библского письма, исчезнувшего за 1500 лет до нашей эры.
На камне оказались высеченными и несколько хеттских письменных знаков, а также местные знаки. В целом это письмо получило название Колхидского извода — варианта, что ли — библского письма.
Г. Ф. Турчанинов попытался прочесть надпись по-финикийски, и это было вполне естественно: ведь письмена-то библские! И ничего не получилось. Затем он предположил, что, поскольку плита была найдена в Майкопе, в Адыгее, ее можно прочесть по-адыгейски.
Но тоже никаких результатов! Тогда ученый рассудил так: известно из истории, что на юг от древней Адыгеи, включая саму Адыгею, простиралось сильное колхидское царство с административным центром в древней Абхазии. Нельзя ли, подумал Г. Ф. Турчанинов, интерпретировать, то есть объяснить, майкопскую надпись по-абхазски? И тут результат изысканий оказался неожиданным: да, надпись читается по-абхазски, и ее с трудом, но понимают нынешние абхазцы. Свои выводы Г. Ф. Турчанинов доложил ученым ряда республик в Сухуми в 1962 году и подготовил для печати подробные научные изыскания о Майкопской плите.
Что же сообщает нам плита?
Какой-то строитель — человек очень грамотный — сделал на плите надпись рельефом о том, что великий царь такой-то на окраине своего государства руками местного правителя заложил город или крепость на 26-м году царствования в месяц сева. Вот примерное содержание надписи.
Какие могут возникнуть возражения или сомнения по поводу нее?
Откуда камень, не завезен ли случайно из Финикии? Нет, камень местной породы, и курган, где он был обнаружен, весьма возможно, является фортификационным сооружением на границе или на окраине государства.
Какое же это могло быть государство? Кавказоведы отвечают на этот вопрос так: этим государством могла быть только Колхида, которая простиралась от нынешней Аджарии до Кубани. Известно, что одним из важнейших городов Колхиды за несколько веков до нашей эры был город Диоскурия (недалеко от нынешнего Сухуми).
Колхидой правили цари. Об одном из таких царей рассказывается в греческой мифологии об аргонавтах. С открытием майкопской надписи многое меняется в наших представлениях о Кавказе в историческом плане, тем более, что Г. Ф. Турчанинов датирует надпись XIII—XII веками до нашей эры.
Датировка надписи произведена сопоставлением исторического возникновения линейного письма из библских псевдоиероглифических знаков и исчезновения последних, а также присутствием отдельных элементов хеттской письменности и местных линейных знаков. Мог ли сохраниться песчаник в земле и донести до нас эти письмена?
И такой вопрос может возникнуть.
Но разве все не зависит в данном случае от условий, в которые попал камень? Разумеется, зависит. Вспомним хотя бы о том, как чудесно дошёл до нас сквозь века образ римской девочки — «фанчуллы», — захороненной чуть ли не две тысячи лет тому назад. Если бы не благоприятные условия захоронения, никакая бальзамировка не спасла бы «фанчуллу».
Очень многое прояснят раскопки кургана под Майкопом, которые предполагается провести осенью этого года. И тогда еще точнее, определеннее можно будет сказать, откуда пришёл и как был послан чудесный вестник из далекого далека. Но уже и теперь можно утверждать, что перед нами — самая древняя письменность в Советском Союзе: написали ее в Колхиде колхидским письмом 3200 лет тому назад.
В этом главный смысл открытия Георгия Федоровича Турчанинова. И если предположения подтвердятся, ученые должны будут по-новому взглянуть на историю Абхазии, Колхиды и даже всего Кавказа.
Древнейшие письмена Кавказа - Майкопская плита
Профессор Г.Ф. Турчанинов с Майкопской плитой
(Опубликовано в: Техника - молодежи, № 11, 1964 г., с. 9.)
_____________________________
КАК ВОЗДУХ, КАК ВОДА…
Пушкин открыл мне глаза на поэзию. Это было в детстве. Он так потряс меня, что я начал стихи писать. Внешне это были действительно стихи, хотя и детские: рифмы, и четыре строки, и каждая начиналась с большой буквы. Я писал стихи с большим удовольствием, и они мне нравились. Даже лично их иллюстрировал. Наверное, и первобытный человек так же слагал свои первые песни и рисовал на стенах пещеры.
Вслед за Пушкиным — Лермонтов и Кольцов, Байрон и Некрасов…
Новое потрясение я испытал много лет спустя, при встрече с творчеством Блока. Я неожиданно перескочил из девятнадцатого в двадцатый век поэзии без особой подготовки, и меня не могли не ошеломить блоковские стихи. Я выучил наизусть «Двенадцать», «Стихи о Прекрасной Даме», «Скифы». В них было нечто такое, чего я не встречал в классической поэзии.
Мне много говорили о стиле ещё на школьной скамье. Я знал, что «стиль — это человек». Блок мне показался совершенно иным человеком, чем издавна знакомые мне поэты-классики, и поэзия его — совершенно иною. Вслед за ним я прочитал Есенина, и «Гренаду» Светлова, и «Думу про Опанаса» Багрицкого, и Маяковского…
Я не претендую на глубокое знание поэзии, но хорошо усвоил одно: писать так, как писали раньше,— невозможно. Более того: недопустимо. Недопустимо, если справедливо, что стиль — это человек, а человек тесно связан со своим временем.
Я когда-то полагал, что ничто не сравнится с поэзией и музыкой в смысле тех наслаждений, которые они доставляют человеку. Я думал так, пока не столкнулся с дифференциальным исчислением и кратными интегралами. Здесь оказалась та же поэзия (но только, разумеется, своеобразная), ибо воображение играло, как и в стихах, главную роль. Знакомство с теорией относительности, микрокосмом окончательно убедило меня в том, что поэзия, с её горячим вдохновением и неудержимой фантазией, присутствует также и в сухих выкладках математических формул и в их железной логике. Перспективы межпланетных сообщений, на мой взгляд, ещё более сблизили поэзию с наукой, ибо и здесь, в науке, как и в самой высокой поэзии, строгая логика мыслей соединяется с широчайшим, полётом фантазии.
Конечно, можно вести любой спор. Можно даже спорить о приоритете науки или поэзии. Но прежде всего, если спор идёт всерьёз, надо установить, можно ли человеку жить без науки или без поэзии. Питекантроп стал по-настоящему человеком лишь тогда, когда уже не мог обходиться без рисунков и своих гортанных песен. Стоит ли в этом случае говорить о приоритете искусства доисторического человека или его каменного молота? Было важно, очень важно и то и другое — и это главное!
Когда современный человек собирается в путь, он не забывает о зубной щётке. И где-то рядом со щёткой в его объёмистом портфеле лежит любимый томик стихов. Пусть в иных случаях это не стихи, а проза. Важно, что человек не может время от времени не окунуться в стихию поэтических образов, важно, что они нужны ему позарез, так же как воздух, как вода!
Некий Дуау, житель древнего Египта, мечтал о том, чтобы сын его Пепи полюбил книги больше, чем свою мать. «Если бы я мог показать их красоты перед тобой!» — восклицал он. Это было четыре тысячи лет тому назад. Спустя четыре тысячелетия жажда познания «красоты книги» неимоверно возросла. А прекраснейшие из книг — поэтические — доставляют нам истинное наслаждение. И чем современнее поэзия, чем ближе она духу
современного человека, тем: более в ней притягательной силы. Нехорошо, когда новые стихи напоминают что-то уже слышанное. И форма их должна быть определённо иной, чем век тому назад. Это для меня бесспорно, так же как и то, что современный лимузин не должен копировать колымагу восемнадцатого века, даже если она и царская, раззолоченная.
Красота поэзии — в её вечном движении вперёд, в глубине её мыслей, поисках формы и образов. Красота её — в неутомимом служении добру, носителем которого является простой человек, давший начало всему поэтическому на земле.
"День Поэзии. 1960". Москва: Советский писатель, 1960.
_________________________________________