Об авторе
Гогуа Алексей Ночевич
(р. 15.03.1932)
Писатель, в 1988-1991 гг. - председатель Народного форума Абхазии «Аидгылара» («Единение»). Родился 15 марта 1932 г. в с. Гуп (поселок Аджампазра) Очамчирского района, в крестьянской семье. Абхаз. Единственный брат семи сестер.Учился в нескольких школах - в Аджампазре, г. Ткварчал и с. Поквеш. Окончив среднюю школу, попытался поступить в Сухумский государственный педагогический институт на факультет русского языка и литературы. Однако из-за незнания грузинского языка не был допущен к учебе. Затем работал на Ткварчальской шахте и на Центральной обогатительной фабрике г. Ткварчал. На следующий год стал студентом Сухумского пединститута. В 1955-1960 гг. - студент Московского литературного института им. А.М. Горького; учился у известных писателей и профессоров - В. Шкловского, В. Архипова, С. Бонди, Г. Поспелова, С. Артамонова и других. После окончания литинститута работал ответственным секретарем абхазского журнала Алашара (Свет), старшим редактором государственного издательства, главным редактором детского журнала Амцабз, председателем правления Союза писателей Абхазии, руководил общественно-политическим движением Народный форум Абхазии «Аидгылара», сыгравшим большую роль в национально-освободительной борьбе, был народным депутатом СССР (1988-1991). В настоящее время - председатель комиссии по государственным премиям им. Д.И. Гулиа. Стихи и рассказы писал с детства. Впервые напечатался в 1949 г. Автор более 10 книг прозы (рассказы, повести, романы), двух пьес, критических и публицистических статей и очерков. Лауреат премии им. Д.И. Гулиа по литературе. Переводился на русский и другие языки народов бывшего СССР. Отдельные рассказы переведены на французский, немецкий, польский, болгарский языки. Перевел на абхазский ряд произведений Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Платонова и других писателей. Женат, трое детей.
(Источник: C. Лакоба. После двух империй. 2004 г.) |
|
|
|
Алексей Гогуа
Река спешит к морю
Повесть и рассказы
Авторизованный перевод Бориса Штейна
Москва - Издательство ЦК ВЛКСМ "Молодая гвардия" - 1960
СОДЕРЖАНИЕ
Рассказы
Повесть
Мост, которого нет, и огонь за рекой
По-зимнему хрупкие волны разбиваются о зеленоватый бетон парапета. На берегу, прислушиваясь к их монотонному шуму, стоит белое здание райкома. Из тяжело распахнувшихся дубовых дверей вышел невысокий человек, белолицый и полный. Он еще не успел надеть шапку, и его бритую голову обдало холодным ветром. Пальто его было распахнуто, и виднелся темный, тщательно выутюженный костюм и белая, как пена, рубашка. Он недоуменно посмотрел на шапку, которую держал в руках, и вдруг, словно сообразив, для чего предназначен этот предмет, нахлобучил ее на голову...
Сегодня утром заведующий отделом сельского хозяйства Шима Званба не успел еще сесть за стол в своем кабинете, как ему позвонил новый секретарь райкома и попросил зайти. — Надо поехать в колхоз «Скалистый брод», — сказал секретарь, — там проводят собрание, посвященное севу. Шима удивленно вскинул брови: — Я прикреплен к другому колхозу. — Я знаю. Но ты, кажется, оттуда родом? — Да, это мое селение. Секретарь вдруг улыбнулся: — Так почему же не навестить родные места? Почему не потолковать со знакомыми? Своему человеку они скажут больше, чем постороннему. А ведь там неблагополучно... Довод был неожиданным и справедливым. Шима ничего не мог возразить, хотя ехать ему не хотелось. Растерянный и огорченный, он вышел из райкома и посмотрел в ту сторону, где под громадами гор приютилась его деревня. Ерцаху в белом башлыке снегов равнодушно глядел оттуда. Как его только не называют в народе! Гордый Ерцаху! Седоголовый Ерцаху! Он и отец, и мать, и дед, и бабушка гор. Он так высок, что луч солнца, утром упав на его вершину, остается там до самого захода. Холодная, безжизненная гора, зимой и летом окованная льдами, возвышается над солнечным побережьем. И море, огромное, трепещущее, раскинулось во весь горизонт. Еще ночами дуют ледяные ветры, и только чуткие мимозы в городском парке чувствуют весну, как будто бы уже притаившуюся в нестойком зимнем холодке. Темным нежным пухом покрылись голые ветви мимозы. Недаром говорят, что тот, кто ждет весну, слышит ее запах издалека. Сейчас все это не интересовало Шиму. Мысль о том, что ему надо ехать в свою деревню, угнетала его. Да еще такой трудный вопрос — сев! Он нервно посмотрел на выстроившиеся перед зданием райкома машины. Среди них стояла и голубая «Победа», машина председателя колхоза «Скалистый брод». Шиму всегда удивляла одна особенность: если кто-нибудь из района собирался ехать в «Скалистый брод», то голубая «Победа» с утра уже дежурила у здания райкома. — Откуда они узнают? — раздраженно подумал Шима и зашагал к машине. Скоро, оставив позади районный центр, «Победа» пошла по ухабистой дороге мимо низкорослых дубовых лесов, мимо белесых глинистых склонов, распаханных под чайные плантации. Шима молча сидел на заднем сиденье, вобрав голову в воротник. Шофер, поглядывая в зеркальце перед собой, видел его недовольное лицо. Машина нервно рванулась, Шима вздрогнул и, словно очнувшись, сказал: — Давай-ка познакомимся. Меня зовут Шима Званба. Водитель повернул голову. На Шиму с удивлением глянули карие мальчишеские глаза. — А меня зовут Расим, — сказал шофер. Чуть заметная улыбка скользнула по его губам, и он отвернулся, вглядываясь в дорогу. Искусно огибая ухабы, он вел машину осторожно и плавно. Вскоре выехали на хорошую дорогу, и машина понеслась, со свистом рассекая воздух. Расим... Это имя натолкнуло на неожиданные воспоминания. Пятнадцать лет — время не малое. За этот срок голопузый ребенок превращается в мужчину, способного принять плуг в свои надежные руки. А ведь как раз пятнадцать лет прошло с тех пор, как Шиму перевели из деревни в район. Теперь в его прическе уже появился иней седины... Он не помнит родителей. Отца и мать ему заменили двое: брат, человек жесткий и упрямый, и соседка Такуна, добрая, работящая женщина. Окончив сельскую ш?олу, Шима остался в колхозе. Здесь он вступил в партию и здесь же, только позднее, его избрали секретарем партбюро. Он считался способным работником, и никто особенно не удивился, когда его перевели в район. На первых порах он сидел в маленькой комнатке райисполкома, держал шершавыми огрубевшими пальцами перо и перебирал бумаги. Ему не хватало воздуха, он часто выходил на балкон и смотрел на горы. Точно раненый ястреб, которого не в силах поднять крылья, он удивленно рассматривал себя, словно выискивая незаметную рану. Потом шел в комнату и усаживался за стол. Морские волны подкатывались к самому зданию, наполняя комнаты глухим шуршанием. Оно успокаивало, напоминая отдаленный шум горных водопадов. Шима ценил то, что его заметили и перевели на работу в город. У себя в селении Шима был смел и вступал в спор не только с местными руководителями; он мог столкнуться и с представителями районных властей, если считал, что они не правы. Когда он стал работать в райисполкоме, его вызвал тот человек, по предложению которого Шиму перевели в район: «Мы берем способных людей из народа, из самой гущи и создаем руководящие кадры. Вот и на тебя пал этот почетный выбор. Оправдай его. Чего не знаешь, спрашивай, не стесняйся. Поможем». Слова были правильные. И хотя Шиме кое-что здесь и не нравилось, он побоялся сказать то, что думал. Ему казалось, что нечестно обижать человека, который так хорошо к тебе относится. Вскоре к Шиме зашел знакомый инструктор райкома; он слыл неуживчивым, строптивым человеком. Секретарь райкома его не любил и считал завистником — из-за его резких критических выступлений. — Тебя хотят приручить, но ты не сдавайся, — сказал инструктор Шиме. — Докажи, что ты самостоятельный человек. Не то тебя засадят за писанину, а секретарь станет говорить, что он выдвигает людей из низов и у него тесная связь с народом. Ты должен служить народу, а не начальству. Человеком будешь. Шима задумался. Он еще не настолько освоился, чтобы чувствовать себя свободно и независимо. Конечно, выступить он может, но его самого спросят: а ты как работаешь? Почему не изжил недостатки? Критиковать каждый умеет, а вот дело делать... К Шиме относились снисходительно, ласково журили за оплошности. «Уж лучше бы ругали!» — думал Шима. Он мог бы ответить как следует, но разве станешь ссориться с человеком, который говорит с тобой по-дружески? А Шиму даже направили в двухгодичную партийную школу: учись, мол, выходи в люди. Постепенно он стал разбираться в тонкостях административной работы, научился писать отчеты и делать доклады. Он мог без долгих сборов выехать в колхоз, проверить работу, толково и быстро провести собрание, дать дельный совет, принять решительные меры. За время его работы в райисполкоме многих успели снять, многих назначить на их место, но Шима держался крепко. Правда, он чувствовал, что работает не в полную силу, что многое мог бы сделать и лучше и правильней, но боялся вызвать недовольство или упреки и беспочвенном прожектерстве. И хотя Шима работал много, отличался трудолюбием, но делал только то, что «пройдет» без возражений. Его мозолистые ладони стали мягкими, а легкое абхазское галифе и куртку он сменил на просторный удобный костюм. Он обзавелся семьей и немного обрюзг, но где-то в глубине его сознания жила приглушенная тревога — чего-то не хватает в его благополучной жизни. Только чего? Он был простым сельским активистом, а теперь стал заведовать сельскохозяйственным отделом. Разве это плохо? За эти годы Шима побывал в родном селении раза два-три, да и то проездом. Ему тогда говорили, что колхозу нужен мост. Но дело это показалось Шиме несвоевременным. Однако, заполняя какую-нибудь анкету, он задерживался на пункте о месте рождения и вспоминал ущелья, в которых охотился, поля, где он рос и работал. Он думал о людях своего селения — родных, понятных и далеких. Мелькавшие за окнами машины перелески кончились, показались мокрые склоны и пустые прошлогодние поля. — Расим! — позвал Шима. — Я ведь из твоего селения, только, видно, ты жил на другом конце. Дети, которые при мне грели у очага голые животы, сейчас уже свадьбы справляют. Но лицо твое как будто мне знакомо. — Ничего удивительного, — на Шиму опять глянули внимательные мальчишеские глаза. — Я сын Даута, Даута Акаба.... Шима опешил: «Вот ведь как! Как же ты, Расим, вырос и возмужал! Если бы тебя мог видеть Даут, пусть будет покоен его вечный сон!» — Как все это случилось, Расим? — Его унесла река. — Расим говорил быстро и отрывисто. — Ночью заболела соседская девочка. Срочно нужен был врач. А он живет за рекой. В обход не успеешь — девочка умрет. Весна — в горах тает снег, река разлилась. Отец ничего не боялся, сами знаете. Не раз он переходил реку в такое время. И он пошел. Верхом нельзя. Брод скалистый, трудный. Кто знает, что случилось? Может быть, река ударила его о камни. А может, отец просто постарел, не хватило сил. Через неделю, когда вода спала, на голых ветвях, вынесенных на отмель, нашли клочья его башлыка... — Мост еще не построили? — осторожно спросил Шима. — Раньше хоть говорили, что построят, а сейчас и вспоминать перестали. — А что думает сельсовет? — Сельские Советы хорошо законом придуманы, а вот люди могут это хорошее испортить. Особенно если они прислушиваются лишь к тому, что говорит председатель нашего колхоза Миха, мой хозяин, — пояснил Расим. Все это он говорил почти безразлично, но при последних словах лицо его стало сердитым. «Вот молодец! Какой смелый!» — подумал Шима и вспомнил, каким горячим в молодости был он сам. Расим вдруг рассмеялся: — Наши шутники называют председателя сельсовета тенью Михи. Посмотришь на них, так и есть: Миха большой, цветущий, а тот тощий и бледный. Колхоз «Скалистый брод» не считался в районе передовым, но Миха почему-то пользовался авторитетом и слыл опытным хозяйственником. — Значит, народ Миху не любит? — спросил Шима. — Не хотят, чтобы он оставался председателем. Давно уже людей перестал замечать. — Почему же вы не заявите об этом? — Пытались, но без успеха. Дело тонкое, надо разобраться. План выполняем. Посевы расширяем. А моста нет. Клуба тоже. И читальни настоящей, больницы... Самое плохое, что Миха приучил людей во всем соглашаться с ним. Сделал их равнодушными. Со стороны как будто бы и нет особенных недостатков и ошибок. Но узнаешь Миху получше, удивишься: и как он оказался в руководителях? — Почему ж он тебя шофером держит? Небось знает, что ты против него. — Конечно, знает. Я не раз на него жаловался. Да что толку? Я же и оказался плохим, а он по-прежнему хороший. Он знает, как поступать, что говорить. Люди ему и верят. Теперь ждет удобного случая. Если случится авария, мне несдобровать. Отыграется. — Неважные у вас дела. — Неважные. Люди теперь только на тебя и надеются. — Если только я могу помочь, то, конечно... Всегда с вами... — Давно еще хотели пойти к тебе. Как-никак односельчанин, он все поймет. Да старики воспротивились. Дело трудное, хлопотное, зачем Шиму беспокоить? Сами сначала попробуем. Если уж ничего не выйдет, тогда попросим его. Сейчас тебя там ждут. — Если понадобится моя помощь, не пожалею себя, — сказал Шима и, словно не совсем был в этом уверен, повторил: — И себя не пожалею... Должно быть, утром здесь прошел дождь. На дорогах стояли лужи. Было грязно. Еще косо светили солнечные лучи, еще пустели поля, и ветер шуршал в прошлогодних шалашах сторожей, выдувая остатки золы давно погасших костров. Коровы, задрав морды, смотрели на деревья, на ветвях которых сохли последние охапки кукурузных стеблей. Но уже серые тучи, кутавшие зимой горы, дыша холодом, стали сползать к морю. Небо стало иссиня-черным. Машина, свернув с дороги, затормозила у крытых дранью строений. Под навесом лежали кучи суперфосфата, а рядом стоял старый грузовик. На пороге сарая, сбитого из тонких досок, появился человек в широкой почерневшей от дыма войлочной шапке и в серой шинели с отрезанными полами. — День добрый, Баджга! — приветствовал его Расим. — Добро пожаловать, дад*. — Не видел нашего руководства? — спросил Расим. — Не видел, — хмуро ответил Баджга. Он недоуменно поглядел на Расима, словно хотел спросить: что это за птица с тобой? Расим что-то шепнул, и Баджга повернулся к Шиме с доброй улыбкой на бледных губах. — Пусть перейдут на меня твои болезни, дад, — он пожал Шиме руку. — Что еще нужно нам, если наш ацей* вышел в люди? Вот посмотри, как мы живем. У нас здесь и гараж, и мастерские, и склад. В общем перевалочная база. Пока разгружаемся здесь. А когда сойдет вода, начнем переправляться на ту сторону... Поговорив с Баджгой, Шима и Расим пошли по берегу. Внизу змеилась река. На берега набегали пенистые и мутные волны. Узкая и холодная, как лезвие кинжала, река разрубала дорогу между этим берегом и селением. Через поток был перекинут узкий, дрожащий пешеходный мостик. Расим указал на переправу: Вот какой мост у нас есть! Чудо техники! Шима ничего не ответил. Он отыскал глазами знакомый домик, окна которого хорошо были видны отсюда. Там живет Такуна...
Где ты растеряла красоту свою, Такуна? Что погасило огонь в глазах твоих? Отчего дрожат твои колени? Что стало с густыми косами, от какого зноя они выцвели, какой мороз покрыл их снежной белизной? Такуна, Такуна... Шима сидит у очага в доме Такуны и печально смотрит на нее. Вечером в клубе Расим при всех попросил Шиму прийти к ним домой: — Как только мать узнала, что ты здесь, она не может успокоиться. Сама хотела идти, но я ее отговорил. Обещал привести тебя. Все видели, что председателю Михе не по душе было это приглашение: мало ли что может наговорить старуха! Но Миха и виду не подал. — Иди, Шима, — сказал он. — Такуна — старый человек, ее обижать нельзя. Весь день Шима ходил с Михой и двумя бригадирами. И чем больше он видел, тем меньше ему хотелось спрашивать, а Миха, наоборот, становился все оживленней и разговорчивей. Сначала Шима думал, что очень трудно и неудобно разбираться во всех делах родного колхоза, точно он свысока оценивает дела своих односельчан. Но скоро выяснилось, что он хорошо все помнит: нельзя же забыть землю, тяжесть которой ощущал собственными ладонями, когда-то державшими рукояти плуга. Сейчас в колхозе готовили землю под чайные плантации. Все были заняты этим делом. Шима видел оживленные лица молодежи, видел стариков с их неторопливыми, точными движениями и всегда неутомимых женщин. — Видите, кого я привел к вам? — смеялся Миха. Люди окружили Шиму, жали ему руки, говорили теплые, сердечные слова. — Уйдем отсюда, — шептал Миха, — эти люди не любят работать. Если мы останемся, то они до вечера будут глазеть на нас. Перед собранием многие подходили к Шиме. Самые почтенные люди говорили, что их беспокоит и тревожит поведение Михи. А вот на собрании никто по-настоящему не выступил. Отделывались общими, ничего не значащими словами. Надо бы самому Шиме сказать, что он думает о Михе и его отношении к людям, да не так-то все просто: критиковать председателя легко, а вот решить, как жить колхозу дальше, — трудно. Шима поймал напряженный, ожидающий взгляд Расима и подумал, что секретарь райкома все же оказался прав: именно ему, Шиме Званба, своему человеку в селении, хорошо видно, с какой тяжелой недоброжелательностью люди молча смотрят на угрюмого Миху, который одним своим видом как будто бы предостерегал каждого: «Смотри не скажи лишнего. Человек из района уедет, а я останусь...» Да, Шима может выступить начистоту и потом уехать. А что будет потом? Все собрание Шима колебался, не зная, как ему поступить. Он заметил, что Расим, посмотрев на него с горечью и укором, встал и вышел из зала, в сердцах хлопнув дверью. Поздно вечером Шима пошел к Такуне. И вот они молча сидят у очага. Такуна давно уже хочет заговорить, но боится отвлечь гостя от его тяжелых, трудных раздумий. Расим еще не возвращался. Глаза у Такуны усталые, печальные, а руки скрюченные и темные. — Не забыл, нан*, огонь моего очага, — тихо начинает она, — это хорошо, и дай бог, чтобы никогда не остыла твоя душа. В очаге жарко пылают сухие буковые поленья. Шима глядит на огонь и думает о Такуне. Совсем молоденькой она вышла замуж за Даута Акаба. Через месяц после свадьбы молодожены закончили постройку своей апацхи*. Такуна раздула угли, вспыхнуло веселое пламя, и легкими завитками поднялся дымок. И с тех пор Такуна никогда не гасила огонь в своем очаге. Об этом знала вся округа. Никто не спрашивал, зачем она это делает, какой в этом смысл. Но про нее так и говорили: «та, которая не тушит огонь в своем доме»... Росли дети, взрослые старели, волосы — и черные и рыжие — становились белыми. А огонь Такуны горел все тем же желто-багровым светом. Семья становилась все больше, и все больше людей уносило с собой тепло этого дома. С дороги на той стороне реки в темные ночи, в ненастье и непогодь люди видели свет, который манил к себе, обещая уют и тепло. Такуна стерегла огонь как зеницу ока. Ложась спать, она присыпала его золой и каждое утро сгребала ее, обнажая дышащие жаром угли. Шима вырос в доме Даута и Такуны. От нее он впервые услышал слово «нан». Когда брат уходил в колхоз или на охоту, Шима, продрогший от холода и сырости своего дома, прибегал сюда: здесь было сухо, тепло и надежно. Вот и сейчас, сидя у очага, Шима чувствовал, как теплится в нем любовь к своим односельчанам, почти угасшая за минувшие годы. Словно отвечая на мысли Шимы, Такуна сказала: — Миха погасил в своем сердце огонь. Когда-то он был молодым председателем, и ему было трудно. Он приходил к мужу за советом и помощью. Я заботилась о нем, как о своем сыне. Сейчас он даже не проведает меня, не спросит, как я живу. Мне хотелось бы повидать Миху, но колени мои подкашиваются, а совесть не пускает идти к нему. Если в сердце нет огня, человек перестает любить людей. И ничем уже не зажечь такое сердце. Шиме стало больно, как будто бы все эти слова относились к нему, а не к Михе. — Что-то задержало моего Расима? — Такуна встала, ковыляя, подошла к двери, открыла ее и прислушалась. — Нет, не идет... «Шиме стало еще тяжелей: он-то знает, что Расим не хочет с ним встречаться. Что ж, мальчик прав... — Нан, мой Шима, говорят, что ты приехал всё уладить. Это правда? Шима хотел промолчать, но понял, что огорчит старуху. — Да, я постараюсь что-нибудь сделать. Мне кажется, в вашем колхозе плохо заботятся о народе. — Унан пусть ждет тебя счастье, может быть, и мост построят? — Непременно. Ты слыхала, что прежний секретарь райкома мало думал о людях? Теперь нам ничто не помешает. — Покойный муж все время твердил: мост, мост. С этим словом и ушел на тот свет. Если бы вовремя построили мост, он сидел бы сейчас с нами. — Я тоже виноват, — сказал Шима, — мне давно говорили. Но я... Не доходили руки... — Унан, разве мы не понимаем? У тебя столько дел, ты заботишься не только о нашем колхозе. Помнишь, как муж говорил тебе: «Мы с тобой построим мост, раньше всех построим»? Радовался он за тебя. Шима хорошо помнил Даута, высокого, сильного, никогда не унывающего человека. — Как он болел за постройку моста! — продолжала Такуна. — Может быть, он чувствовал, что ему суждено погибнуть в воде? Ночами я вижу во сне, как он ходит по берегу черной бурлящей реки. Потом он кричит: «Что ж я стою, жалкая моя старость?! Там девочка умирает!» Я не пускаю его, а он умоляет: «Девочка... Спасти надо, понимаешь?» И все бегут и бегут черные, злые волны... Так наступает утро, и я просыпаюсь. «Да, надо поставить перед райкомом вопрос о мосте у Скалистого брода, — подумал он. — Пока не примут решение, не успокоюсь». — Нан, я знаю, раз ты приехал на собрание, значит ты поможешь, — уверенно сказала Такуна. — Ты всегда был честным и ничего не боялся. Говорят, что новый секретарь райкома тоже очень хороший человек. Шиме стало неловко: вот в него верят, считают хорошим. А не послал бы его сюда секретарь райкома, мбжет быть, Шима и не вспомнил о мосте. Конечно, Шиму поддержат, если он займется этим делом, но разве же тут нужен только мост? Здесь нужен новый председатель, любящий людей и работу. Шима подумал о своей жене и детях. Они и не знают, что такое Скалистый брод, не знают, как трудна эта жизнь. Если бы Шима был одиноким... Собака во дворе сперва залаяла, а потом ласково заскулила. — Расим мой пришел, чтобы его напасти перешли на меня! — обрадовалась Такуна. — Он совсем ребенок: решил чинить машину, когда у нас такой гость в доме!
Шиму уложили в просторной комнате у самого очага. Снаружи дул ветер. Он бил в дощатые стены дома и с воем шарахался в сторону. Дрожали и скрипели ставни на окнах. Не то от выпитого вина, не то от усталости Шима сразу уснул. Разбудил его холод. Привыкший к теплу городской комнаты Шима продрог. Он посмотрел на поленья, тлеющие в очаге. Тепла от них было мало. Закутавшись в одеяло, Шима встал, открыл окно и распахнул ставни. В комнату ворвался морозный обжигающий воздух. Бледная полная луна смотрела сквозь ветви большого ореха, точно запуталась в них. Холодно мерцали редкие звезды. Снег, выпавший перед рассветом, тонким покровом лег на землю и на деревья, посверкивая ледяными искорками. Шима закрыл окно и начал одеваться. «Что же делать? — соображал он. — Может быть, уйти, не разбудив их? Лучше не видеть этих взглядов, не слышать слов надежды и доверия. Так лучше». Можно уехать, можно забыть о мосте, о Михе, но разве сбежишь от себя самого? Никуда не уйти от мыслей о Скалистом броде, о людях родного селения. С немым укором смотрели они на Шиму во время собрания: «Мы тебя вырастили, мы тебя воспитали, чем же ты отплатишь за добро?» Вот он сейчас с глазу на глаз с негаснущим красноватым огнем углей. Очаг Такуны, очаг детства и любви, теплый, как кровь. Надо сейчас же пойти и сказать. Чтобы не было пути к отступлению. Не то все забудется, стоит только вернуться в город. Нет, надо пойти и сказать... Не успел Шима подойти к двери, как она открылась и в комнату вошла Такуна. — Уже встал, нан? Завтрак готов, заходи сюда. — Такуна, — перебил ее Шима, стараясь поскорее все высказать. — Я поеду в город. Но я хочу вернуться. Может быть, насовсем. Я буду через два-три дня. Если можно, приготовь для меня эту комнату. Я должен жить здесь. В руках Такуны дрогнула лампа. На Шиму посмотрели добрые увлажненные глаза... Через час Шима находился уже на той стороне реки. Он посмотрел на спящее селение, где в предутренних морозных сумерках за рекой светился теплый огонь в доме Такуны. ______________________________
Гроза в осенних ущельях
Горный поток вприпрыжку бежит по камням и, вылетев на край обрыва, снова бросается в пропасть. Разбившись в брызги, похожие на серебряные опилки, поток сливается с голубыми водами Аалдзги. Если посмотреть левее водопада, то на той стороне реки видна холмистая долина, изрезанная ущельями и руслами речушек. Видны вышки шахт и домики рабочего поселка. Это вечно манящая, дышащая, как живое существо, гудящая Акармара. Шум ветра и горных потоков растворяется в ее неумолчном, как прибой, рабочем шуме. Шалва сидит на большом камне, нависшем над обрывом. Ему двенадцать лет, и он может часами рассматривать знакомую долину, каждый раз находя что-то новое. 0н долго провожает глазами черные вагонетки канатной дороги, плывущие над рекой, над головокружительными обрывами, почти касаясь ощерившихся окал. Вагонетки плывут и днем и ночью. Их скрип и лязг слабым эхом живут по ущельям. Дальше, на той стороне долины, возвышается гора Лашкиндар. Вершина ее таится в низких облаках. Говорят, что там сохранились остатки древней крепости, обросшие плющом и кустами рододендронов. Еще говорят, что крепость даже и сейчас охраняют гром и молния и человек не может туда добраться. Кто строил эту крепость? И кто все-таки имеет право войти туда? Об этом всегда думает Шалва, разглядывая гору Лашкиндар. Шалва давно уже мечтает подняться на эту вершину, но одному идти трудно, а его сверстники боятся. Взрослым не стоит и говорить: они все равно не согласятся, а только поднимут на смех. И все же Шалва надеется, что когда-нибудь он своего добьется. Он откинулся и лег на теплый камень. В холодной голубизне бездонного осеннего неба черными точками кружились птицы, собираясь в стаи, чтобы лететь на юг. Вдруг кто-то крепко схватил Шалву за рубашку и стащил с камня. Перед Шалвой стоял десятник слесарей канатной дороги Дарсман, чумазый, весь в мазуте и масле, с инструментальным ящиком в руке. — Что ты здесь делаешь? Так можно и в пропасть сорваться, — спокойно сказал Дарсман. — Разве хорошо будет, если я скажу Хиц и она задаст тебе трепку? — Подумаешь! — храбро заявил Шалва. — Не очень-то я боюсь! — Я знаю, что не боишься. Но о матери надо думать. Работа у нее тяжелая. Она все делает, чтобы в твоем животе не гулял ветер. А ты?.. Надо ей во всем помогать, понимаешь? — Понимаю, — угрюмо сказал Шалва. — Выпороть тебя надо, тогда поймешь! — Ну и жалуйся! — зло сказал мальчик. — Ты затем и ходишь к нам, чтобы жаловаться! — Я добра тебе желаю, а ты удираешь из дому, чтобы бездельничать! — рассердился Дарсман.— Лодырь! Шалва круто повернулся и побежал к дому. Дарсмал посмотрел ему вслед: мал еще Шалва; а строптив и дерзок. Мать весь день на работе, за сыном следить ей некогда, он может вырасти хулиганом и ленивцем. Хочется помочь, да мальчишка его ненавидит. Дарсман вздохнул и пошел по дороге, ведущей к Акармаре. А Шалва бежал, задыхаясь от обиды и негодования: и как он смеет, этот чумазый Дарсман, говорить, будто бы Шалва не заботится о матери?! Да он жизнь готов отдать за нее! Он даже хотел пойти работать в слесарную мастерскую, но сам же Дарсман сказал, что еще рановато — надо подучиться. А чего ждать? Мать устает, расстраивается, и когда ей тяжело, то с отчаянием в голосе говорит. — Эх, горе ты мое! Бремя мое тяжкое! И что мне с тобой делать? Почему только она называет его «тяжким бременем»? Разве же он мало помогает ей? А может быть, это Дарсман наговаривает на него? Временами строгая доброта этого человека привлекает Шалву, хочется поговорить со слесарем, пойти с ним на станцию канатной дороги. А иногда Шалва настороженно, с опаской, исподлобья следит за Дарсманом, ожидая взбучки или обидного выговора. Подходя к дому, Шалва по привычке оглядывается на одну из опор канатной дороги. Она стоит на краю страшного обрыва. Просто удивительно, как сумели укрепить эту мачту на таком неудобном месте? Дарсман как-то объяснял, что только здесь и можно было ее поставить — на самой вершине скалы, где дорога делает поворот. Трудно и опасно подбираться к опоре, на которой иногда застревают вагонетки. Намучившись с ней во время аварий в темные, холодные ночи, в дождь и в непогоду, некоторые слесари называли ее «душегубкой». Для молодых рабочих она служила испытанием. Удачно справившись с ней во время аварии, считаешься уже настоящим слесарем. Недалеко от опоры, среди каштанов, стоит домик, в котором живут Шалва и его мать Хиц. Единственное окно обращено к востоку, и солнце с самого утра светит в комнату, пока не скроется за Лашкиндаром. Шалва любит это место, ему хорошо в их светлом домишке. И он не понимает, почему мать всегда недовольна: — Разве же это дом? Это просто сторожка! Уважающий себя человек и не войдет сюда, не то что станет жить. Иногда, тяжело вздыхая и глядя на Шалву, мать сокрушенно говорит: — Этот несчастный, пока был жив, никогда ничего не делал себе на пользу. Он думал, что крышей может служить небо. Он возился с людьми, от которых не было никакой пользы. Всем помогал, всех учил, а о себе и не заботился. Так она упрекала отца Шалвы, который четыре года назад погиб при несчастном случае в шахте. Слезы слепят Шалву, когда он вспоминает отца. Как весело и интересно жилось при нем! Отец учил его слесарному делу, рассказывал разные истории и водил в Акармару. После гибели отца Шалва просыпался ночами, плача навзрыд. Но время сделало свое, и Шалва примирился с потерей... К вечеру стало по-осеннему промозгло, небо нахмурилось, черные тучи повисли над ущельями. Шалва был один: мать сегодня работает во вторую смену и придет поздно. Раньше она была лебедчицей на угольном карьере, а теперь, чтобы быть поближе к дому, перешла на станцию канатной дороги и стала откатчицей. Шалва сделал все, что ему наказывала мать: прибрал в доме, накормил свинью, загнал ее в хлев, Потом пошел за курами. Каждый день они упорно взбирались на инжир, росший в огороде, и каждый день так же упорно Шалва сгонял их оттуда, а они с испуганным кудахтаньем, хлопая крыльями, мчались в курятник. Мальчик любил всякую работу и никогда не ленился, но иногда он просто забывал о своих обязанностях, засмотревшись на Акармару. Закончив все дела, он постоял у дверей, смотря на канатную дорогу: работали обе очереди. «Это хорошо, — подумал Шалва, — значит, все исправно». Он не хуже слесарей знал повадки этого устройства. Вдруг мгновенно зажглись огни Акармары. Для Шалвы это ночное сияние ламп, фонарей, прожекторов и фар было музыкой света; казалось, долина радостно сверкала под угрюмым тяжелым небом, словно говоря непогоде: «Злись, сколько влезет, ты нам не страшна». Шалва пошел в дом и долго готовил уроки. На ступила темная неспокойная ночь. Шалва уже собирался ложиться спать, когда небо лопнуло и свет молнии озарил ущелья и долину. «Как же мама пойдет в такую погоду?» — с тревогой подумал мальчик. Приоткрыв дверь, он выглянул наружу. Его обдало холодным и влажным дыханием ветра. Шалва посмотрел в сторону дороги. По звуку, по смутным теням вагонеток, плывущим лишь в одном направлении, он понял, что работала только первая очередь. Вторая остановилась. Что-то там случилось! Не обращая внимания на ливень, Шалва вышел из дому на открытое место. Там, где стояла «душегубка», он различил сквозь мглу дождя слабый качающийся огонек. Это горела шахтерская лампа «Авария, — подумал Шалва, — и кто-то не побоялся идти туда в такую ночь!» Вдруг свист ветра прорвал скрежет железа, потом что-то с громом ударилось о землю и с лязгом, стукаясь о скалистые выступы, долго падало вниз. — Молодец! — крикнул промокший Шалва. Он понял, что на мачте застряла вагонетка и ее пришлось просто сбросить в пропасть. Огонек лампы покачнулся и поплыл к земле: слесарь слезал с мачты. Вдруг у Шалвы замерло сердце: свет лампы дрогнул, как падающая звезда, полетел вниз и исчез в темноте. На мгновение мальчик оцепенел: что делать? Но отец всегда говорил: даже если тебе трудно, старайся помочь людям. Шалва вбежал в дом, достал старую отцовскую лампу, зажег ее и, накинув на себя рабочий плащ матери, выскочил из дому, закрыв дверь. Он с трудом бежал по разжиженной глинистой почве. Хлестал резкий, как град, дождь. Шалва напрямик поднялся к опоре. Она зловеще возвышалась над пустыми чернеющими скалами. Шалва остановился, напряженно прислушиваясь. Из глубины доносился свирепый, звериный рев реки. Над головой скрипели плывущие сквозь черную ночь тяжелые вагонетки первой очереди. На том берегу сквозь густой ливень слабо мерцала Акармара. — Я-у-у-у-уй! — закричал Шалва. Тогда недалеко он услышал стон. «Жив!» — мелькнуло в голове. Спотыкаясь и падая, больно ударяясь о камни, Шалва стал спускаться к тому месту обрыва, откуда послышался стон. Прорезав темноту, замерцала долгая молния. При ее свете Шалва увидел тело, лежащее на самом краю пропасти. Шалва подбежал и, посветив лампой, взглянул в лицо упавшего: это был Дарсман. Со лба по жирно поблескивающему мазуту текла кровь. Дождь смывал ее, но она все текла и текла. Дарсман открыл помутневшие глаза, посмотрел на Шалву, но сразу сказать ничего не смог. — Не бойся, Дарсман! Я сейчас дам знать, и за тобой придут! — заговорил Шалва, стоя перед слесарем на коленях. — Не знаю, где телефон... Потерял, — с трудом выговорил Дарсман. — Надо... сообщить... пускать вторую очередь. — Я побегу, ты нe беспокойся, скоро придут люди, — Шалва встал, готовый тут же рвануться на станцию. Но нельзя было оставить Дарсмана одного: он мог скатиться с обрыва. То уговаривая слесаря не отчаиваться, то обещая ему, что сейчас же пойдет на станцию, Шалва подхватил его под мышки и с трудом помог Дарсману отползти подальше от края. — Не надо... Мне ничего не надо... Все кончено, — пробормотал Дарсман и потерял сознание. Хватаясь за что попало, чтобы только не сорваться в реку, Шалва стал спускаться к мосту через Аалдзгу: надо было перейти на ту сторону и бежать на станцию канатной дороги. Вымокший, исцарапанный, он, наконец, оказался у воды. Вот уже и выступ скалы, на который опирается край моста. У Шалвы вдруг подкосились ноги: моста не было, его снесло. Бешеные волны вспухшей от ливня реки бились о тесные каменистые берега, рассыпаясь миллионами колючих брызг. Мальчик схватил камень и, дрожа от бессилия и ярости, швырнул его в бушующие темные воды реки. Только ощутив соленый вкус на губах, Шалва понял, что по его лицу, смешиваясь с дождем, текут слезы отчаяния. Он сжал зубы. Не время плакать. Но что же делать? Вернуться и пойти к мосту в Акармару? Слишком далеко. Пока он дойдет, Дарсман умрет от потери крови. Да по той дороге сейчас надо перейти сто потоков! Немного выше по реке есть новый висячий мост. Он перекинут высоко между двумя отвесными скалами. Но и к нему ведет окольный путь. Можно еще пройти по круче над обрывом, где проложена козья тропа. Однажды Шалва прошел по ней, хотя никто не рисковал здесь ходить. Это было днем. А сейчас тьма, ветер, дождь. «Там заросли рододендронов, за них можно цепляться», — подумал Шалва и похолодел от страха: если сорвешься — угодишь в гудящий водоворот реки. И все же Шалва решился: он пошел, взбираясь по каменистому склону. А дождь все еще лил, но, как назло, молнии уже не сверкали. Долго карабкался Шалва, хватаясь за каждую ветку. Один раз он поскользнулся и, вскрикнув от ужаса, обеими руками обхватил большой камень. Лампу он упустил, и она мгновенно исчезла, только было слышно, как она, ударившись раза два о выступы, полетела в реку. Шалва висел над взбесившейся рекой. Ему вдруг померещилось, что кто-то в темноте подкрадывается, чтобы сбросить его в пропасть. — На-а-а-ан! — крикнул Шалва, и его взгляд упал на светящую сквозь туман Акармару: она была совсем рядом, как добрый и верный друг. Уже не задумываясь, он лихорадочно пополз дальше, стремясь на тот берег, к людям и свету. Скоро, сам не веря себе, он уже сжимал мокрые, леденящие перила висячего моста. А еще через несколько минут вторая очередь ожила, и пустые вагонетки, поскрипывая, двинулись по канату. Три человека с яркими лампами побежали в сторону «душегубки». Дорогу им показывал Шалва.
Прошло две недели. Дарсман поправлялся медленно. Он ослаб от большой потери крови, у него были сильные ушибы. О случае на опоре узнали все и в Акармаре и в школе, где учился Шалва. На сборе пионерской дружины начальник станции канатной дороги собственноручно преподнес Шалве новую лампу за смелость и за подвиг. Шалва ходил счастливый. Пожалуй, больше всего его радовало то, что мать восхищалась его поступком. А ведь она, казалось бы, могла сказать и так: — А если бы вор забрался в дом и ограбил? А если бы ты сорвался и утонул? Что было бы тогда? Ты, наверное, хотел, чтобы я страдала и мучилась, негодный мальчишка? Но на этот раз все шло иначе: Хиц ласкала своего Шалву, то и дело приговаривая: — Ты спас человека, мой мальчик, ты стал настоящим мужчиной! Вот чего я хотела больше всего, чтоб все твои напасти перешли на твою мать! И все в этом роде. Разве упомнишь, что она говорила? Шалва даже удивлялся, откуда мать взяла столько ласковых слов, ведь он никогда не слышал oт нее ничего подобного... Он только боялся, что все это ненадолго и мать снова примется причитать над ним и жаловаться на судьбу.
Однажды занятия в школе кончились раньше обычного, и Шалва, радостно напевая, отправился домой. Подходя, он услышал разговор в доме и остановился у окна, чтобы по голосу угадать гостя. Это был Дарсман. «Выписали из больницы, — сообразил мальчик. — Он пришел навестить меня». Слесарь рассказывал о том, как все случилось в ту тревожную ночь, а потом добавил: — Зря ты ругала Шалву. Он молодец. И нечего его бояться. Он уже взрослый и все поймет. Я даже хочу подняться с ним на Лашкиндар, к старой крепости. — А ты не постыдишься войти в такой дом? — спросила мать. — Это хороший дом, это дом твоего сына, — ответил слесарь. Шалва обомлел, когда его мать со слезами на глазах стала обнимать и целовать Дарсмана. — Не знаю, что бы я делала, если бы ты... Она не договорила этой фразы и поцеловала Дарсмана. Шалва, опустив голову, побрел к обрыву. Дома ему сейчас делать нечего. Пусть они там говорят, о чем хотят. У каждого своя забота в жизни. Что он, не понимает? Это они считают его маленьким мальчиком, а пора бы им самим взяться за ум и не играть с ним в прятки. Каштановый лес под ветром вскипал золотой пеной. Ветер срывал вороха листьев и нес их в долину. По канату шли черные вагонетки, а вокруг них и под ними плыли матово-желтые листья, осыпая берега голубой Аалдзги. Обе очереди канатной дороги работали исправно. ______________________________
Джиргу
Уже пять месяцев, как он учится в нашем классе. В тот день, когда он впервые переступил порог школы, пошел снег. Он падал крупными хлопьями и лежал повсюду: белыми пуховыми шапочками на тупых срезах кольев, которыми огорожен школьный двор, рыхлыми кусками ваты на отяжелевших ветвях деревьев, легким слоем на крышах домов. Почти все школьники играли на переменке в снежки. Но холод все же загнал нас обратно, и, стоя перед широким камином, в котором полыхал огонь, мы отогревали пальцы. — Новобранец пришел! — крикнул один из мальчиков, вбежав со двора. Мы вое высыпали наружу. По тропинке, едва протоптанной в свежем снегу, спокойно шел незнакомый мальчик. По виду он был не старше четвероклассников, но ростом оказался выше всех нас. Он был черным как уголь крепышом. Одежда на нем была старая, кроме новеньких белых шерстяных носков, доходивших ему до колен. Из-под распахнутой курточки защитного цвета, видимо переделанной из военного кителя, виднелись книжки и тетради. Не обратив на нас внимания, он поднялся на балкон, отыскал глазами дверь, на которой висела табличка «4-й класс», и вошел в помещение. Теперь он сидит на первой парте. И когда слышит на перекличке свое имя — Ахба Джиргу, он спокойно, словно нехотя, встает и, ответив: «Здесь», — так же нехотя опускается на место. Он так же невозмутимо направляется и к классной доске, когда его вызывает учитель. А вот во дворе он становится совсем другим. Горячий конь не обгонит его в беге. Он быстро всем доказал, что может перегнать не только своих сверстников, но и многих старшеклассников. Когда Джиргу злился, это приводило в трепет его противников. У него железные недетские кулаки, не знающие пощады. И его ненавидят все, кто его боится. Завидя его издалека, такие ребята злобно шепчут: «Вот идет черный, как закопченный котел». Все, в том числе и многие учителя, решили, что Джиргу — бессердечный мальчик, что он никого не жалеет и просто удивительно, на что только ни способна его злая натура. Несмотря на такую славу, куда бы Джиргу ни пошел, за ним валит весь четвертый класс. Когда ему что-нибудь хочется, он всех заставляет слушаться его. Учится он неплохо. Никогда не зубрит, но зато удивительно точно запоминает объяснения учителей. Стихи он тоже помнит отлично, даже те, которые заучил еще в первом классе. Учителям он никогда не мешает, а когда дети начинают шуметь, резко поворачивается и со своей первой парты смотрит такими глазами, что класс невольно замолкает. Один раз ему все же пришлось покинуть урок. Как-то на перемене мы играли в аимцакиача*. Когда Джиргу с мячом бросился к воротам, один из противников нечаянно схватился за латку на штанах Джиргу и оторвал ее. Мы все замерли, ожидая, что сейчас Джиргу поймает виновника и исколотит его. Но Джиргу, никого не тронув, прикрывая дыру рукой, пошел в класс и сел за свою парту. После звонка вошел учитель географии. Все ученики встали. Один Джиргу сидел не двигаясь. — Ты почему не встаешь? — обратился к нему учитель. Джиргу продолжал молча сидеть. — Я тебя спрашиваю, Джиргу, почему ты не встаешь? — повысил голос учитель. Мы все сидели затаив дыхание. — Ты что, оглох? Почему не отвечаешь? Непривычно быстро Джиргу вскочил с места и повернулся к учителю задом. — Вот почему не встаю! — сказал он, указав на разорванную штанину. Учитель географии схватил Джиргу за шиворот и вытолкал его за дверь. На другой день в школу вызвали отца Джиргу. Только тут мы узнали, что у него не было матери и он жил вдвоем с отцом, который недавно вернулся в нашу деревню. Отец явился утром и долго пробыл в канцелярии. Выйдя оттуда, он поднял свой топор, оставленный у двери, и направился к Джиргу, ожидавшему, чем кончится беседа. — Если услышу, что ты опять что-нибудь натворил, повешу за уши! — беззлобно сказал отец и, разгладив обвислые усы, зашагал со школьного двора. И действительно, больше ничего подобного с Джиргу не случилось. Но вне школы он не знал удержу и, если его дразнили, жестоко расправлялся с обидчиками. Девочек он никогда не трогал, разве что насмехался, если они модничали или задавались. Никогда oн не поднимал руки и на сына учителя географии Сикуа. Он выделялся среди нас своей подчеркнутой опрятностью. Сикуа мог целый день ходить мрачным, если обнаруживал на рубашке чернильное пятнышко или же, упав на траву, вставал с зелеными пятнами на штанах. — Не трогайте его, а то замараете! — с ехидцей замечал Джиргу, глядя на чистенькую мордочку Сикуа. И Сикуа не по-детски ненавидел Джиргу. — У него нет сердца. У него вместо сердца камень, — серьезно, как взрослый, говорил иногда Сикуа, завидя Джиргу. Я не дружил с Джиргу, но и не враждовал с ним. Меня отталкивали его озлобленность и беспощадность. Весной все расцвело и оживилось, влажно зазеленели отпотевшие нивы, от зари и до зари слышались песни девушек с чайных плантаций. Только на скулах высоких гор еще лежали остатки снега. Закончив уроки, мы всем классом пошли по дороге, ведущей через лес. — Кто знает, как называется эта гора? — показывая на белоголовую вершину, спросил Джиргу. — Ерцаху! — хором ответили мы. — А кто знает, что лежит на Ерцаху? — опять спросил Джиргу. — На Ерцаху лежит вечный снег. Разве ты не знаешь об этом? — презрительно сказал Сикуа, который шел рядом со мной. — Это еще не все, — усмехнулся Джиргу. — Вечный снег — это само собой, но самое главное то, что там лежат обломки ковчега Иуа. В давнее-давнее время однажды небо покрылось тучами и хлынул дождь. Он лил огромными струями, как из водосточной трубы. По земле прокатились огромные волны и начали все затоплять. О том, что так будет, заранее знал лишь один человек — умный и храбрый, — которого звали Иуа. Поэтому он построил корабль. Когда начался потоп, он собрал животных и птиц всех видов, запасся кормом для них и поплыл по мутному морю, покрывшему всю землю. Но, оказывается, Иуа забыл взять буйволов. Они поплыли за кораблем и стали звать; «И-y-a! И-у-а!» Он взял их за рога и поднял на свой корабль. Вот почему буйволы до сих пор кричат «и-у-а-а-а». Храбрый Иуа долго плавал на корабле. Постепенно небо прояснилось, показалось солнце, и вода спала, обнажив землю. А корабль случайно наткнулся на Ерцаху, стоящую, как подводная скала, и раскололся. Все, кто там был, разбрелись по земле, и снова началась жизнь. А обледенелые остатки корабля Иуа до сих пор лежат на Ерцаху. — Это же сказка! Неужели ты думаешь, что все так и произошло? — смеясь, сказал Сикуа. — Конечно, сказка. Я знаю. Мне ее рассказал дядя, когда я летом был в горах, — ответил насмешливо Джиргу. — А зато как интересно! Вдруг на Ерцаху есть что-нибудь, о чем мы ничего не знаем? — Джиргу посмотрел на Сикуа. — Эх вы, люди равнин, ничего-то вы не видите, кроме луж и лежащих в них буйволов! Сикуа и вправду родился на берегу моря, а родители его отца, учителя географии, до сих пор живут там. Поэтому слова Джиргу очень обидели Сикуа, и он презрительно сказал мне: — Джиргу еще мальчишка, а так много берет на себя. Что же с ним станет, когда он вырастет? Мой отец говорит, что ничего хорошего из этого Джиргу не выйдет. Ребята, ушедшие вперед, вдруг остановились, столпившись под высоким засохшим буком. Не успели мы подойти, как один из школьников что-то поднял с земли и бросил в Сикуа. — Чтоб отсохли твои руки! Ты испачкал мою рубашку! — завопил Сикуа. Передо мной упал маленький дятел с красными перышками на груди и черной спинкой. Он несколько раз подпрыгнул, но еще короткие слабые крылья не могли оторвать его от земли, и он упал в придорожную пыль, испуганно замерев. — Возьму своей кошке! — взвизгнул мальчишка, который бросил дятленка. — Ты вымазал мою рубашку и сам же хочешь скормить птенца своей кошке, как будто у других кошек рты зашиты. Не выйдет! — закричал Сикуа. Но тут подоспел Джиргу. Он отогнал всех от маленького дятла, поднял его и посадил на ладонь. Лицо Джиргу засияло доброй, виноватой улыбкой. — Смотрите, как испугался. Сердечко так и бьется, — Джиргу обвел всех взглядом. — Из дупла выпал. Не случись тут мы, он бы здесь и погиб. Маленькая птица успокоилась, словно оказалась в родном гнезде. Джиргу, задрав голову, посмотрел на полузасохшее дерево. Все посмотрели туда же. У самой макушки чернела дыра, выдолбленная дятлами. На наших глазах самка дятла подлетела к дуплу и скрылась в нем. Потом она появилась, огляделась по сторонам и улетела. — Наверное, не заметила, что одного птенца не хватает, — посмотрев ей вслед, сказал Джиргу. Он осторожно положил птенца в верхний боковой карман курточки, снял с ног чусты, а книги положил под деревом. — Туда не влезешь, — сказал я. — Смотри, ни одного сучка нет, а макушка совсем засохла. Того гляди обломается, и ты так треснешься, что ни одной души не останется, даже если их у тебя сто. — Дерево погибло в прошлом году, пока оно еще крепкое как железо. — Джиргу посмотрел на нас и добавил: — Что ж, по-вашему, надо оставить птенца на дороге? Он долго лез по голому и скользкому стволу, цепляясь руками и ногами как кошка. Он весь побагровел от натуги и несколько раз останавливался перевести дух. У нас, стоящих внизу, и то головы кружились, а Джиргу все-таки лез, пока не добрался до гнезда. Когда, оторвав одну руку от дерева, он осторожно вынул из кармана птенца, он чуть не полетел вниз. Мы все вскрикнули от ужаса, но Джиргу удержался. Положив птенца в гнездо, Джиргу стал спускаться. Едва отдышавшись, Джиргу сказал, смущенно улыбаясь: — Я все боялся раздавить его, когда лез. А там он как увидел свое гнездо, так сам соскочил с моей ладони... Джиргу отошел в сторону и, сев на обомшелый камень, устало снял курточку. На обеих руках до самых локтей у него была стерта кожа и сочилась кровь. Мы молча окружили его. И я и все остальные смотрели на Джиргу, точно увидели его первый раз. Я забыл все плохое, что о нем говорили, забыл свою недоверчивость и настороженность, и мне очень хотелось сказать Джиргу что-нибудь очень хорошее. ______________________________
От чего растет трава
Нeбo очистилось от холодных мартовских туч, и словно в тоненькой рубашке весна прошла по земле — теплая и добрая, не в пример ворчливой зиме. Прошла — и высохла грязь на дорогах, на старых нивах задымились костры из кукурузных стеблей, запахло дымком в долинах, вспухли реки, наполнившись талой водой, плуг пахаря словно вывернул наизнанку землю, обнажив черные дымящиеся пласты. Старики выбрались из домов и сели на скамейки, греясь на солнце... Я всегда удивлялся той тишине, которая наступала на школьном дворе, как только ученики расходились по домам. Глубоко, до слез, я вдохнул острый и чистый весенний воздух. Он был звонким, как полированная дубовая доска, и каждый шорох отдавался в нем. Школа стояла чуть в стороне от дороги. Я спустился по тропинке и увидел старика Мазлоу, в доме которого снимал комнату. Старик шел быстрыми шажками. На солнце поблескивал стальной наконечник самшитового посоха. Мазлоу был хмур. Я поклонился и прошел мимо; можно не спрашивать, куда он идет: все знали, что если Мазлоу чем-нибудь огорчен, он идет к школе. Обычно он останавливался перед входными дверьми, опирался на посох и долго-долго стоял, глядя на блестящую табличку: школа носила имя младшего сына Мазлоу, Героя Советского Союза, погибшего на войне. Еще утром из окна учительской я видел, как по дороге проехала песчаного цвета «Победа». На ней приезжал из Сухуми старший сын Мазлоу — Джота. Старик с ним не ладил с тех пор, как Джота, работая в городской конторе «Заготскота», купил себе машину и построил каменный дом. В этом доме Мазлоу ни разу не был. Мне стало ясно, что они опять повздорили. В таких случаях Мазлоу тоже приходил к школе. Но, к моему удивлению, на этот раз старик не свернул на тропинку, а пошел дальше по дороге. Я миновал чайную плантацию и оказался на выгоне. Здесь были волы, на которых пашут землю, и еще не прирученные, холеные быки, недавно лишь выхолощенные. Несколько человек с веревками в руках, окружая стадо, гнали его к ограде чайной плантации. Среди волов, трусивших устало и покорно, выделялся один, который шел упругой рысцой, гибко выгнув сильную шею. Блестела его чистая розоватая шерсть, в ярких лучах солнца нежно просвечивали белые рога. Его выходил наш сосед Данакей. Он отдал быка в колхоз, когда тот вырос и окреп. Данакея бык слушался, но чужому человеку не давал и подойти к себе. Люди опасливо сжимали кольцо, тесня волов к ограде. Поодаль стояли два человека — бригадир животноводов и сам Джота, старший сын Мазлоу. — Заходите справа! Не бойтесь! Гоните! — командовал бригадир, тощий и сутулый человек с длинным кривым носом. Грубый и крикливый, он был из тех жителей селения, которые сына Мазлоу угодливо величали большим Джотой, хорошим Джотой. Сейчас Джота следил за быком с жадным восторгом, показывая в улыбке ровные белые зубы. — Такой резвый после кастрации, просто удивительно! Никогда не видал такого красавца! А ведь через мои руки прошло немало скота! Из-за ограды плантации послышался сильный голос: — Что вы делаете? Зачем пугаете неприрученного быка? Это был Данакей. Тяжело дыша, он стоял среди чайных кустов. — А ну-ка, излови его! — воскликнул бригадир, заносчиво вскинув свой нос. Но бык, услышав знакомый голос, ринулся к ограде и, прорвав ее, как паутину, оказался перед Данакеем. Данакей как теленка взял его за рога и погладил по шее. Свирепое животное стало кротким и послушным. Все подошли к разломанному забору. Молодые колхозники посмеивались, подмигивая друг другу. Бригадир, взбешенный тем, что поломана ограда, накинулся на Данакея: — Чтоб его зарезали на твоих поминках! Мы еще поговорим о твоем самоуправстве. Данакей, не обращая внимания на бригадира, ласково корил быка: — Как тебе не стыдно беситься и бездельничать, когда другие заняты делом? Гулять, конечно, приятно, но работать все-таки надо. Ярмо я тебе приготовил, так что берись за ум! — Об этом раньше надо было думать! Теперь уже поздно, — бросил бригадир. — Твой бык не сеет, не пашет. Проку от него нет, колхозу невыгодно кормить его. Джота покупает быка. Данакей с притворным изумлением посмотрел на бригадира: — А кто его продает? — Мы. — А кто это «мы»? — Мы — это вообще народ, колхозники... — Ты, бригадир, думаешь, что один человек может быть народом? Не знаю, что ты наговорил председателю, но продать быка вам не удастся. — Почему не удастся? — взъярился бригадир. — Что ты мелешь? — Бездельники хотят сожрать его, а я хочу научить работать. И научу. Бригадир оглянулся на Джоту, ожидая поддержки. Розовощекий, свежий Джота сразу сник и стоял в стороне, словно эта перепалка его не касалась. — Хорошо еще, что вы не смогли поймать его, а то, наверное, сразу бы набросились с ножами, — издевался Данакей. — Тебе говорят, свяжи быка и отдай людям. Джота спешит в Сухуми, — попробовал убедить бригадир. — Он готовится к свадьбе своего сына. — Вот как! И на этой свадьбе он хочет зарезать моего быка? — взъярился Данакей. — Вороны чуют падаль, а ловкачи — запах нечистой сделки! Пусть лучше мой бык состарится, вороша наши земли, чем окажется на столе у каких-то болванов! Данакей отпустил быка, тот птицей перелетел через забор и, задрав хвост, как озорной теленок, помчался по склону. На мгновение он остановился и поглядел на людей, точно приглашал их поиграть в салки, потом он исчез. — Эй, Джота! — крикнул Данакей. — Придется тебе отложить свадьбу, пока не поймаешь быка... Джота угрюмо взглянул на рослого, крепкого Данакея, повернулся и пошел к дороге С невольным восхищением я посмотрел на Данакея. Мне нравился этот смелый парень с добрым лицом и удивительно живыми, все понимающими глазами. Вначале они кажутся темными, и, только вглядевшись, обнаруживаешь их необыкновенность: они синие, с еле заметными белыми крапинками. В нем чувствовалась буйная, еле сдерживаемая сила. Он был как полноводная стремительная река без брода. Не все могли похвалиться его доверием и дружбой. Но уж если с кем он сходился, то надолго и прочно. Меня он называл просто Учителем и часто задавал довольно сложные вопросы, внимательно выслушивая ответ. Я всегда удивлялся его ненасытной жажде узнавать. Мне рассказывали, что у его деда Шханыквы было три сына. Двое умерли, остался один Джаным. Как говорится, худшей корове достался весь хлев. Джаным был слабовольным и недалеким человеком. Шханыква, известный на Кавказе охотник, понимал, что его сын не может быть достойным наследником. Когда сын Джаныма Данакей подрос, то все решили, что он пошел в деда. А в день смерти Шханыквы все в этом убедились. Едва старый охотник испустил дух, как внук, сидевший на лавке со слезами на глазах, вскочил на сундук, снял со стены черную длинную кремневку деда и, выскочив во двор, вскинул ружье к горной вершине, которая, щеголяя пышной бородой снегов, упиралась макушкой в небо. Раздался выстрел. Женщины, собравшиеся вопить по покойнику, замерли с открытыми ртами, а потом как овцы шарахнулись в дом. Выяснилось, что старик велел выстрелить в минуту его смерти. «Кроме тебя, не на кого надеяться», — сказал Шханыква маленькому Данакею. Он жил отважно и решительно, он хотел, чтобы смерть его прозвучала как выстрел. В школе Данакей учился неплохо, но часто ставил учителей в тупик. Так, однажды он спросил: — Отчего над могилами появляется пламя? Вспыхнет и погаснет. Недавно люди из рода Лазба увидели над могилами своих предков сразу две вспышки. Теперь эти люди ходят как убитые: им кажется, что огонь предвещает их гибель. Преподаватель долго и длинно говорил о газах, фосфоре, самовозгорании, но, вероятно, так и не смог как следует растолковать Данакею смысл явления. Мальчик все выслушал и сказал: — Теперь мне все ясно. Лучше умереть со страху, увидев огонь на кладбище, чем попытаться понять, в чем тут дело. Когда умерла мать, Данакей, окончив к этому времени семь классов, оставил школу. Вскоре у него появилась мачеха; он ее ненавидел. Она пыталась доказать Данакею, что любит его как родного, но он сказал ей в глаза, что это неправда, и она сама знает, что это так. Джаным находился во власти жены. По ее настоянию он решил разделиться с сыном. Данакей не захотел уходить со двора: отца он любил и жалел. По утрам, растянувшись у пылающего очага, Джаным тихо, чтобы не вызвать гнева жены, звал Данакея: «Дай, сынок, прикурить». Джанни просто хотел поболтать с сыном, но другого повода придумать не умел. В колхозе Данакей работал много и старательно. Однажды он грустно признался мне: — Когда я иду за плугом, мне хочется тянуть борозду, не заворачивая волов на краю поля. Идти и идти — вокруг всей земли. Но когда я вспоминаю, что на моем пути и реки, и озера, и моря, и горы, мне становится обидно. Очень хочется увидеть весь мир. Я тогда сказал Данакею: — Тебе надо учиться дальше. Почему ты не хочешь? — А я учусь, — ответил он с легкой насмешкой. — Где ж ты учишься? — Всюду. Всегда. Всему, — он широким жестом показал на горы, на дорогу, идущую к морю, на поля и плантации. Я понимал Мазлоу, который уверял, что Данакей станет заметным человеком, так как не боится никакой работы...
Когда я пришел домой, Мазлоу уже сидел на балконе и на его лице застыло выражение мрачной решимости. Его жена, еще довольно крепкая старуха, встретила меня во дворе: — Чтоб все твои напасти перешли на меня! Ты Джоту не видел? — Видел. Он пошел в селение. Старуха накинулась на Мазлоу: — И зачем ты сказал Данакею про быка? Наверное, ты не хочешь, чтобы на свадьбе твоего внука было достаточно угощения? Джота обиделся! Он даже домой не зашел! — Джота позорит и живых и мертвых! Я не хочу его видеть, — решительно сказал Мазлоу. — Перестань ради бога! Ну как можно не желать своему внуку хорошей свадьбы? — Она любит другого, — хмуро ответил Мазлоу. — Ты совсем спятил! — вздохнула старуха и пошла на кухню. Я вошел в дом, где меня подстерегал мой сосед, который тоже хотел узнать, что случилось с Джотой на выгоне. Уарламу Патуховичу было лет пятьдесят. Он преподавал в нашей школе историю. Мы познакомились позапрошлым летом в роно, когда я ожидал назначения на работу; он убедил меня поехать вместе с ним. Не знаю, почему он на этом настаивал. Наверное, я показался ему достойным слушателем: Уарлам Патухович любил поговорить. Меня немного забавляла его напыщенная болтовня, и я никогда не перебивал потока его излияний. Старый историк предложил мне поселиться в большом доме Мазлоу, где он сам занимал две комнаты. У него была дочь Медея, мать которой умерла от родов. Медею опекала тетушка. Она жила в Сухуми, но часто приезжала сюда. Я хорошо помню день приезда в селение. Мы сидели, отдыхая после дороги. Вдруг распахнулась дверь, и в комнату вбежала Медея. Увидев меня, она смутилась. Отец познакомил нас и спросил, почему она так рано пришла из школы. Учитель немецкого языка сказал, что ему надо убрать кукурузу на своем участке, — объяснила Медея. — Мальчиков он забрал с собой, а нас отпустил. Убрать кукурузу?! — засмеялся Уарлам Патухович. — Чего он только не выдумает, этот немецкий язык! Пока они разговаривали, я внимательно разглядывал Медею. Нежное личико ее было розовато-смуглым, большие карие глаза внимательно и спокойно смотрели из-под густых ресниц. Яркие губы часто по-детски раскрывались в улыбке. Ее гибкая фигурка хорошо вырисовывалась под умело сшитой ученической формой. Густые черные волосы она заплетала в две косы, одна из которых всегда была переброшена на грудь. С каким удовольствием в тот вечер я пил густой ароматный чай! Раньше я не любил его, но, налитый руками Медеи, он казался мне молодым вином. Как истая абхазка, она ухаживала за нами, не садясь за стол. Потом... Мы встречались каждый день. Она расспрашивала об институте, о студенческой жизни, обо всем, что ее интересовало. С детским удивлением она слушала мои рассказы. Медея оканчивала десятилетку и собиралась поступать в медицинский институт. Постепенно я стал думать о Медее больше, чем следует думать преподавателю о школьнице, хотя бы и десятого класса. На правах учителя я иногда приглашал ее на прогулки. Однажды Медея показала мне одинокий дуб на склоне горы. Он был искривлен и изогнут, точно ему выворачивали ветви, как руки; на его стволе вздулись, словно опухоли, твердые бугры. Медея почему-то любила это место. Наверное, потому, что отсюда хорошо было видно все селение. Она охотно приходила сюда и с задумчивой нежностью смотрела на дуб. Но ни разу Медея не согласилась посидеть здесь рядом со мной. Случалось и так, что мне хотелось побыть с ней наедине, поговорить, а она исчезала из дому на весь вечер. Я думаю, что мои чувства не были для нее загадкой, и это ее смущало. В прошлом году, окончив школу, Медея уехала сдавать вступительные экзамены. Я так ничего и не сказал ей, думая, что с ее отъездом все кончится само собой. Но в конце августа Медея, заплаканная и усталая, неожиданно вернулась: в институт она не прошла по конкурсу. Сказать по правде, я даже обрадовался. Теперь Медея останется здесь, и я надеялся, что, помогая ей готовиться к предстоящим на будущий год экзаменам, все время буду вместе с ней. Но после неудачи с институтом Медея избегала встреч. Никаких сожалений и сочувственных разговоров она вообще не выносила. «Сама виновата. Нечего меня утешать». Она пропадала на кухне со стариками хозяевами, которые в ней души не чаяли, или же уходила гулять в лес. Однажды я издали видел, как она шла к дубу. Вскоре приехала тетушка, застала Медею в подавленном настроении и, заявив Уарламу Патуховичу, что девочка может серьезно заболеть, если будет так долго переживать неудачу, увезла Медею в город — развлечься и отдохнуть. Так и получилось, что я не видел Медею с осени прошлого года. Всякий раз, как я возвращался из школы, я надеялся, что старый историк встретит меня известием о возвращении Медеи. Но об этом не было и речи. А каждый раз, как Уарлам Патухович получал письма, он молча прочитывал их, а потом возвращался к прерванному разговору, как будто ничего и не произошло... Как только я вошел в дом, Уарлам Патухович сразу же стал расспрашивать меня о том, что случилось на выгоне. Это его почему-то взволновало, и он, против обыкновения, выслушал меня, не перебивая. Узнав о случае с быком, он помрачнел и задумался. — Вы не знаете Данакея, — заговорил он наставительно. — От него можно ожидать всякой пакости. Покопавшись в ящиках стола, Уарлам Патухович извлек несколько исписанных листков бумаги. — Года два назад, — начал он рассказывать, — Данакей повздорил с мачехой. Она собрала вещи и решила уходить из дому. Джаным, отец Данакея, перепугался насмерть и стал уговаривать жену, чтобы она его не бросала. Вот тогда-то она и потребовала, чтобы Джаным разделился с сыном. Что было делать Джаныму? Он согласился. При разделе имущества Данакею достались корова Рябая с теленком и сарай. Через неделю после этого события Данакей погнал стадо в горы и остался там дней на десять, так как один из пастухов заболел. Данакей знал, что от ленивой и взбалмошной мачехи всего можно ожидать. Она жаловалась на него в правление колхоза и устраивала всякие скандалы. Свою злость она была способна сорвать даже на теленке. Поэтому Данакей послал с гор через знакомого человека письмо, хорошо зная, что его прочтут все. Неграмотный Джаным растаял от нежности и пошел к моей Медее, чтобы своими ушами услышать, что ненаглядный сынок пишет издалека. Письмо это Медея читала направо и налево — всем, кто захочет. Я отобрал у Медеи письмо. Хоть его нынешняя мать и не родная, а все-таки мать. И нечего ее позорить! Глаза учителя стали холодными, и он поджал губы: — Видите ли, Данакей любил шутить. Он шутил даже с Медеей. Я на людях, конечно, и виду не показывал, что мне это не нравится. Но потом объяснил ей: раз она дочь заслуженного учителя, то должна правильно вести себя с людьми, подобными Данакею. Я спросил, как отнеслась ко всему этому сама Медея. — Смеялась — и все тут. Я не боялся, что она влюбится в Данакея. Кто он такой по сравнению с Медеей? Но люди могли подумать плохое... Так вот, послушайте, что написал Данакей. Вы думаете он написал отцу? Ничего подобного! Он написал корове: «Салам, Рябая! Как живешь, моя кормилица? Присматривай, умница, за моим сараем. Это ведь единственное наше убежище. А если тебя будут посылать пастись к обрыву, не ходи. Хоть там и много травы, но береги свою жизнь. Сорвешься — полетишь в пропасть. Пусть уж птицы летают, где им вздумается, а вам, коровам, летать не к лицу. Недавно, Рябая, я видел во сне, будто бы сижу во дворе колхозного правления и играю на апхиарце*, а ты со своим телком пляшешь под мою музыку. Танцевать, Рябая, дело хорошее, некоторые под чужую дудку готовы плясать все время. Но надо и честь знать — пора заняться делом. И не ходи ты часто во двор правления, как это делают некоторые. Толку от посещений мало, а навозу много. Кстати, смотри за теленком и не кради у него молока. Он должен вырасти сильным: ведь ему придется пахать землю...» На этом месте я засмеялся, и Уарлам Патухович с досадой спрятал письмо: — Не понимаю, почему вы смеетесь?! — сказал он с раздражением. — В этом весь Данакей: грубый и неотесанный... Скоро в доме стало темно и тихо. Я стал искать керосиновую лампу. И вдруг безразлично, как о чем-то обыденном, Уарлам Патухович сказал: — Да, я совсем забыл сообщить, что в пятницу на будущей неделе приезжает Медея. Я чуть не выронил лампу, но сразу же спросил как можно равнодушнее: — Вы получили письмо? — Нет, мне сказал сегодня Джота. Он ведь живет по соседству с сестрой моей покойной жены. Когда-то Уарлам Патухович подарил мне фотографию. На ней Медея, улыбаясь, держала под уздцы вздыбившегося коня, на котором сидел сам преподаватель истории. В черкеске, в высокой абхазской папахе, он молодцевато восседал на скакуне, держа над головой дымящийся после выстрела пистолет. Внимательно рассмотрев снимок, можно было до-гадаться, что все это нарисовано на холсте, кроме Медеи, стоящей впереди, и явно не джигитского лица ее отца. Неестественно прыгающий конь почти не имел шеи, а фигура всадника была довольно неуклюжа. В день приезда Медеи я встал на рассвете, чтобы поспеть на станцию к сухумскому поезду. Пока я собирался, взгляд мой упал на эту карточку, и я улыбнулся: скоро я увижу Медею, тоненькую, нежную и такую дорогую моему сердцу.
В рассветном сумраке, как зыбкий дым, стлался туман. Мягким белым пухом он лег на израненную зимними ветрами землю. Туман пробирался сквозь голые еще ветви деревьев. Он оседал тихим, почти невидимым, мельчайшим дождем. — Аашац-агага — «от чего растет трава», — зачарованно прошептал я. Так у нас называется этот дождь. В лесу, по дороге на станцию, я слушал птичий щебет. Где-то на ветвях черного граба засвистал черный дрозд. Стлался туман, роняя ртутную пыльцу влаги. И земля, словно пропотев, покрывалась серебристой испариной. Я поднял голову, и невидимый дождь, как мокрый платок, мягко прильнул к лицу. Лес был наполнен шорохами и шелестом. И мне казалось, что я слышу, как растет трава. Придя на станцию, я не пошел к будке, которая служила здесь «залом ожидания», а расположился поодаль, на бугре. Отсюда я мог видеть всех, кто сойдет на этой станции. Поезд почти бесшумно появился из тумана. Влажные бока вагонов тускло поблескивали в утренней мгле. У меня замерло сердце. Но лишь одна странная супружеская пара осталась на станции, когда поезд почти так же бесшумно тронулся и исчез в тумане. «Что случилось? Может быть, заболела?» — встревожился я. — Пойдем по дороге: в обход очень далеко, — просящим голосом сказал мужчина. Он был невысок и тщедушен. На плече он держал мешок, а перед собой поставил ведро, наполненное чем-то тяжелым. Женщина, одетая в старую, замасленную юбку и в новый зеленый джемпер с белыми полосами, была выше ростом. В руках она держала легкую плетеную корзинку. — Нет, не по дороге, а в обход! — нахмурила она тонкие, выщипанные брови. — Чего стал? Ноги отнялись? — Пойдем дорогой. — Я говорю, нет! — Она искоса взглянула на меня и грозно зашептала: — На дороге мы встретим председателя, а тебе завтра нельзя идти на работу. Завтра опять поедем. Понимаешь? — она уничтожающе посмотрела на спутника. — Эх, ты! Хорош у меня муженек, нечего сказать! — Не могу я в обход идти, сил моих нет, и так я всегда на побегушках! — Чтоб тебя не стало! — не оборачиваясь, бросила женщина и сошла с дороги на тропинку, уходящую в горы. — Ох, чтоб ты сквозь землю провалилась! — пробормотал муж и, подняв ведро, заковылял за ней... Я пошел обратно. Солнце, невидимое за туманом, уже поднялось довольно высоко. Стало душно. Потом подул легкий холодящий ветерок и показались верхушки деревьев, увитые космами белесого тумана. Когда я подходил к селению, в небе уже появились куски синего неба, а в заводях поблескивала солнечная рябь. Со станции я пошел прямо в школу — может быть, Уарлам Патухович знает, почему не приехала Медея. Но в школе историка не оказалось. Мне передали записку, он просил заменить его на уроках. Кое-как я дотянул до конца рабочего дня и поспешил домой. Спускаясь от школы по тропинке, я увидел вспаханную землю на том месте, куда обычно выгоняли скотину. Трактор, урча и оставляя за собой жидкий дымок, уже покидал поле. Лишь по склонам, где ему трудно было пройти, еще виднелись упряжки волов. Около одной из них собралось несколько колхозников. Когда я проходил мимо, меня окликнули. Мне очень хотелось скорее попасть домой, но нельзя было оставить приветствие без внимания. Пусть добыча ждет вас! — поздоровался я, как это положено, когда приходишь к людям, которые ничем не заняты или чего-то ждут. — Чтоб и ты был нашим соучастником! — ответили мне. — У каждого своя добыча! — насмешливо заметил Данакей. Он был в рубашке навыпуск и без пояса. Рядом стояла упряжка. Глубоко в землю врезались блестящие лемехи плуга. У стройного и сильного быка лоснилась от пота гладкая шерсть. Большими чуть покрасневшими глазами он смотрел в сторону, словно остерегаясь, как бы люди не заметили в них усталость и обиду. Это и был хваленый бык, которого Данакей спас от ножа. — Когда же ты успел его воспитать? — удивился я. Данакей пожал плечами: — К скотине надо относиться по-человечески. Если ты вола любишь, он тебе горы свернет. — Что с гобой, Данакей? — спросил я. — Почему ты в таком виде? — Он арестован! — засмеялись вокруг. — Кучита держит его под арестом. Мне объяснили, что недавно зашел спор о загубленных в соседнем селении чайных плантациях. Кучита вдруг заявил, что надо было посадить в тюрьму того, кто это сделал. Почему инженера, если он построит негодный дом, судят? Почему, если продавец украдет кусок материи, его тоже судят? Тогда Кучите сказали, что он, очевидно, прирожденный судья и надо ему позволить судить в своем колхозе. Вот тут-то Кучита и разошелся по-настоящему. Когда Данакей насмешливо предупредил, что он собирается сегодня кое-что украсть у всех из-под носа, Кучита заявил, что Данакей арестован за несерьезность. — Как ты думаешь, учитель, разве мы не можем судить по совести и чести? — спросил маленький и юркий Кучита. — У меня вот сердце кровью обливается, когда я думаю о старике Мазлоу. Джота его сведет в могилу раньше времени. Ведь кем был Джота? Он был только старшим братом Героя Советского Союза. Что же он делал, пользуясь чужим именем? Смотрите, прошло всего несколько лет, и у Джоты уже каменный дом, набитый вещами, и своя автомашина. А получает он от силы полторы тысячи! Неужели же не ясно, что Джота — вор? А вспомните-ка его затею со свадебным быком. Приехал к нам как купец! Вот увидите, ему еще подрежут крылья... Возьми свой пояс, Данакей, отдохнули — и хватит! Данакей был непривычно тих и задумчив. Он молча привел в порядок свой костюм, потом посмотрел на меня и сказал: — Очень жаль, учитель, что утром тебя не было дома. Пропустил самое интересное. — Что-нибудь случилось? — Еще нет, — мрачно усмехнулся Данакей. Я поразился, увидев его глаза: они стали синими-синими, и в них светилась непонятная мне злость. Данакей вытащил из земли лемехи, поднял длинную хворостину и, положив широкие ладони на рукоятки плуга, тронул упряжку. Его лицо сразу стало упрямым. С треском вспарывали острые лемехи пахучую целину, всю в путах корневищ, в стеблях ползучих трав и бурьяна. Вол старательно тянул плуг, выгнув мускулистую шею. День уже клонился к вечеру. Голубое зеркало рeки побагровело, словно красный пот солнца пролился в воду. Река плескалась, будто хотела сказать солнцу; «Иди ко мне, я обволоку тебя холодными волнами, омою разгоряченное тело. Отдохни!» Но где ему, солнцу, отдыхать? Оно спешит в другие земли, к другим людям. Данакей шел вверх по склону, и диск заходящего солкца виднелся меж рогов вола, точно он нес солнце на запад. Снежные вершины, стоявшие в закатном свете, как литые из бронзы, начинали тускнеть. С непонятной тревогой я подходил к дому. Свернув в переулок, я увидел следы автомобильных шин, которые лежали в глубокой пыли, как оставленная после линьки чешуя змеи. Во дворе никого не было. Между домом и кухней стоила, слегка накренившись, машина песочного цвета. Из дома доносились голоса. Я подошел к балкону. Внезапно распахнулась дверь, и появилась Медея. Она сбежала по ступенькам и только тут заметила меня. От неожиданности она вздрогнула и подалась назад. — Когда ты вернулась? — спросил я, с изумлением рассматривая девушку. Ее косы были обрезаны и волосы рассыпались по плечам. В ее нежных маленьких ушках висели длинные серьги. Светлое платье туго обтягивало тело, на ногах — туфли с высокими тонкими каблуками. Я запомнил Медею в простой ученической форме, в низких босоножках, а передо мной стояла модно одетая куколка. — У нас гости, — виновато улыбнулась Медея. — Mнe надо заняться ужином. Заходите к нам. Ошеломленный этой встречей, я вошел в дом. Я ожидал увидеть Джоту, хозяина машины, но застал Мазлоу и незнакомого юношу. Он сидел за круглым столом, покрытым шитой скатертью, и лениво листал альбом с семейными фотографиями. Увидев меня, он встал и холодно поздоровался. Потом он опять занялся альбомом. Светлые его волосы, гладко зачесанные за большие уши, блестели бриолином. Он был в дорогом сером костюме, в накрахмаленной рубашке и ярком галстуке. Вставая, садясь, поворачиваясь, он держался прямо, словно вложенный в деревянный чехол. Мазлоу сидел, никого не замечая. Уарлам Патухович шагал по комнате. Его водянистые глаза бегали за стеклами очков. Мы молчали до тех пор, пока не вошла Медея. Я не понимал, как она может так легко ходить на длинных и тонких каблуках. Гость поднял голову и улыбнулся ей. — Извини, пожалуйста, что заставили тебя поскучать, — сказала Медея. — Ничего, я вот альбом смотрю... Очень интересно. — Что здесь интересного, бог мой! — ее лицо осветилось улыбкой, которая исчезла, как только Медея повернулась ко мне: — А вы чего стоите? Садитесь же! Ее взгляд был холоден, как ледник в горах. — Что с вами, друзья? Вы молчите, как ученики, не знающие урока, — пошутил Уарлам Патухович. — Мы все тут знаем друг друга, — сказал я, — новостями удивить не можем. Пусть гость что-нибудь расскажет. — А кто же здесь гость? Это мы с вами гости, а хозяин — вот он, сын нашего уважаемого Джоты. — Положим, хозяин здесь Мазлоу, — сказал я. Старик даже не шевельнулся, точно разговор шел не о нем и его внуке. Вошла жена Мазлоу. Старушка обвила руками шею своего внука: — Чтоб все твои напасти перешли на меня! Я все не могу на тебя наглядеться: ты совсем такой же, каким был Джота в твои годы! Она поцеловала внука в голову. — Смотри не испорти ему прическу, — сказал Мазлоу. В дверях показалась тетушка Медеи. Уже с порога она заговорила высоким пронзительным голосом, неожиданным при ее облике: она была женщиной рослой и ширококостной. — Унан*, чтоб твои беды стали моими! — сын Джоты сидел, не меняя позы, с едва заметной улыбкой человека, сознающего свою значительность. — Не сердись, что мы тебя покинули. Теперь все готово, и мы больше не уйдем. Сейчас будем ужинать. Тут тетушка заметила меня: — Как живешь, нан*? Как твои успехи? Из-под огромного черного платка, спадавшего с ее головы почти до пола, тетушка вытянула плоскую белую руку и тяжело положила ее на мое плечо. — Ты возмужал, нан, слава всевышнему! А ты с ним не знаком? — она понизила голос, показывая на гостя. — Это сын большого Джоты, хорошего Джоты. Никогда в их доме не замышляли ничего плохого... Сын большого Джоты, хорошего Джоты в это время бесстрастно рассматривал портреты родственников и знакомых. — Утомились мои дети, — с умилением посмотрев на Медею и на гостя, вздохнула тетя и перешла на доверительный шепот: — Ты понимаешь, нан, нечего тянуть, когда уже все ясно. Я не понимал, о чем она говорит, хотя все происходящее рождало тревожные подозрения. Очевидно, я посмотрел с таким изумлением, что тетушка принялась торопливо объяснять: — Сегодня договоримся, когда будет свадьба. Уарлам, конечно, согласится. Но вот Мазлоу придется уламывать. — А Медея?! Неужели она согласна?! — вырвалось у меня. Тетушка пренебрежительно махнула рукой: — Что ж, она от своего счастья откажется? Это как-никак сын хорошего Джоты! Я сказал с нарочитым простодушием: — А вот Кучита говорит, что ему скоро подрежут крылья. Тетушка взглянула на меня как на сумасшедшего. — С тех пор как Кучита научился говорить, он ни разу не сказал правды, — наставительно заметила она. — А вдруг на этот раз правда? Почему Джота не приехал сегодня? Боится? Но тетушка уже потеряла ко мне всякий интерес и, не ответив, отошла к брату. — Он меня боится, — неожиданно бросил Мазлоу, который, оказывается, все слышал. — Джота все делает тайком, а я этого не люблю. То, что он затеял, нечестно. У Медеи другая судьба... Теперь все прояснилось, и я больше не удивлялся ни виду Медеи, ни присутствию в комнате лощеного бездельника. Мне стало противно, и я уже хотел незаметно скрыться, как вдруг на пороге появился Данакей. Он был в сапогах, измазанных землей, и в рубашке с расстегнутым воротом. Очевидно, он пришел прямо с поля. Данакей обвел всех прищуренными, чуть улыбающимися глазами и обратился к хозяину: — Простите, Уарлам Патухович, я вам помешал... Но по старой памяти зашел спросить об одной вещи. У нас тут заспорили, откуда взялось имя Медея. Можег быть, объясните? Историк растерянно посмотрел вокруг, ища поддержки, но все с удивлением смотрели на Данакея, который и не собирался уходить, не получив ответа на интересующий его вопрос. Я взглянул на Медею: расширенными глазами она, не отрываясь, смотрела на Данакея, а он, казалось, совершенно ее не замечал. Уарлам Патухович, смущенно пожевывая губами, снял очки, протер их и снова водрузил на нос. Он всегда так делал в школе, перед тем как начать урок. — Хорошо, — прервал он, наконец, неловкое молчание, искоса взглянув на сына Джоты. — Вы все, вероятно, помните греческий миф о золотом руне и аргонавтах... Судя по выражению лица сына Джоты, он первый раз услышал об этом. Уарлам Патухович заговорил бесстрастным голосом, словно излагал ученикам уже наизусть заученную историю: — Представьте себе тогдашнюю Абхазию, которая была государством колхов: лазурное море, белые пески вдоль берега, цветущие сады и поля цветов. Горы в косматых бурках лесов гордо расправляют свои скалистые плечи. На склонах безбоязненно, как овечки, пасутся стада диких серн, а рядом стоят жилища колхов. Их так много, что кошка, не слезая с крыш, может спуститься с гор к берегу моря. Мужчины, выросшие в этих горах, сильны и отважны, а девушки стройны, как сама Абхазия. И самая прекрасная из девушек — несравненная дочь царя колхов Медея. Грустная и прекрасная, она ходит, вздыхая, по берегу моря. Нет среди юношей колхов достойного ее. И вот причаливает корабль с белыми, как крылья чайки, парусами. Этот корабль называется «Арго». И Язон, божественный красавец древней Эллады, сойдя с корабля, остановился изумленный: его сразила красота Медеи. И он упал перед ней на колени. Не знаю почему, но это напыщенное витийство, с которым я обычно мирился, на этот раз показалось мне отвратительным. Данакей перебил учителя: — Красота красотой, но ведь Медея из-за своей страсти предала колхов. Язону и другим грабителям Медея отдала золотое руно, которое колхи берегли как зеницу ока, а сама бежала с Язоном, забыв свою родину. — М-да... Несмотря на несколько грубую трактовку мифа, тут есть доля правды, — пробормотал учитель, — они, то есть греки, были в некотором смысле грабителями. Данакей упрямо продолжал: — А когда за морем узнали про золотое руно колхов, то все эти проходимцы из божественной Эллады стали высаживаться на нашем берегу с огнем и мечом. Все сады, цветы, и белый прибрежный песок, и земля, которую мы теперь пашем, были пропитаны кровью древних абхазов, или колхов, как вы их называете. — Я говорил не об этом, — с досадой перебил учитель, — ты спросил, откуда взялось имя Медея. Я объяснил. Моя жена, царство ей небесное, очень любила рассказ о Медее. Она понимала, что такое красота, и говорила, что если у нас будет дочь, ее надо назвать Медеей. Глаза его стали ледяными. Сын Джоты довольно откровенно зевнул. Медея смотрела на Данакея с изумлением и тревогой. Вдруг заговорил Мазлоу: — Вот ты, Уарлам, говоришь о красоте. Представь себе, что из земли с корнем вырвали цветок и дали его крестьянину. Он осторожно возьмет цветок грубыми и добрыми руками. И посадит цветок во влажную хорошую землю, где цветок будет жить и цвести. А вот когда цветок оказывается в холеных, но неумелых руках, то эти руки срезают корень, ставят цветок в стеклянную посуду с водой и выставляют на видное место. Цветок стоит, пока не завянет. Тогда его выбрасывают. Медея внимательно слушала старика, и я увидел, что теперь она не только встревожена, но и озадачена. Данакей, выслушав старика, усмехнулся: — Ну, теперь все ясно насчет Медеи. Спасибо за разъяснение. Еще раз простите, что помешал... Он бросил на Медею мгновенный взгляд и вышел. — Вот бесстыжий! — воскликнула тетушка. — Нашел время задавать вопросы! — Вопросы задавать никогда не поздно, — заметил Мазлоу, — а вот с ответом опаздывать не стоит... Медея тут же поднялась и пошла к дверям. — Куда ты, дочка? — спросила тетушка. — Пора уже заняться ужином, — равнодушно ответила Медея. Я решил, что мне тут делать нечего, и ушел. Из своей комнаты я слышал приглушенные голоса в саду, потом началась беготня и зазвенела посуда. Сейчас там накрывают на стол, и я боялся, что придут за мной, а мне вовсе не хотелось сидеть за одним столом с женихом Медеи. Взгляд мой упал на фотографию, которую я с такой нелепой нежностью рассматривал сегодня утром. Скромная ученическая форма Медеи выглядела так же неестественно, как и нарисованный на холсте всадник. Я разорвал карточку. Мне казалось, что я рву все свои надежды. Клочки я выкинул в окно, потом тихо выскользнул из дома... Я шел, не разбирая пути. В моем воспаленном воображении проносились картины прошедшего дня: утренний туман, муж с женою на станции, разговор о Джоте, тетушка, сватающая одеревенелого франта. Как все это нелепо! И странно, что в центре событий оказалась Медея. Я хотел представить ее такой, какой юна была раньше, но ничего не получилось — я видел сегодняшнюю Медею, слышал ее чужой голос: «А вы чего стоите? Садитесь же». Лучше, конечно, не скажешь. Кто я для нее? Сельский учитель, человек с пустыми мечтами. Разве я могу сравняться с сыном большого Джоты, хорошего Джоты, с человеком, у которого и имени-то своего нет, а есть дом, машина и важный папа? Медея подобна леднику в горах: смотри, любуйся, изнывай, а он все перед тобой — красивый, холодный и недоступный... Как только стемнело, стало прохладно. К земле опять прильнул туман, и начал моросить «от чего растет трава». Незаметно для себя я пришел к уродливо искривленному дубу и сел под ним на скрюченное корневище, выпирающее из земли. Я чувствовал себя так, словно у меня все ноет от боли, а голова раскалывается. Я закрыл глаза и прижался щекой к жесткому стволу дуба, покрытому холодной пленкой измороси. — Эх, брат! До чего же мне плохо! — сказал я ему, как живому существу. — И ничего ты не понимаешь, толстокожий! Я вспомнил, что говорил Мазлоу о цветке. Мне показалось, что внутри меня раздался голос одинокого дуба: — А ты знаешь, почему я толстокожий? Ведь когда-то кожа моя была тонкой и нежной, как туман. Но меня хлестали дожди, бил град, терзали морозы. Я решил, что надо иметь кожу потолще. Потом дети стали резать меня своими ножичками, и я закутался еще в один слой коры. Когда я подрос, люди решили сделать из меня сваи, на которых стоит дом. Я изуродовал себя, искривился, покрылся буграми. Когда ветер стал гнуть меня, схватив за густые ветви, я сбросил их, оставив себе несколько суков. Мне уже много-много лет. Сердце у меня доброе, мягкое, но этого никто не знает. Мне жарко и душно в моем непроницаемом панцире огрубевшей кожи. Я хочу омыть себя ливнями, подышать туманом, напиться живительного дождя, от которого растет трава. Но кожа ничего не пропускает. Соки, которые берут мои корни из земли, питают мою толстую кожу, а на желуди у меня уже не хватает сил. Подо мной ни одного дубка, мои редкие ветви не удерживают ветра — он мчится к другим деревьям и поет в их густой листве. Человек на меня уже не смотрит — ни на что я теперь не пригоден. А как было бы хорошо, если б из меня сделали сваи для дома! В тот день, когда я устрашился жизни, я обрек себя на пустое прозябание... Нет! Хватит! Сидеть так под дубом — можно довести себя до бреда. Надо идти домой, надо что-то делать. Ведь Медея просто ослеплена, ей надо все объяснить, отругать ее, вырвать из сетей, расставленных тетушкой и хорошим Джотой. Я так резко поднялся, что в кустах раздался треск: очевидно, я спугнул какое-то существо. Когда я подошел к дому, сквозь туман слабо светилось окно столовой. Проходя мимо, я слышал, как Уарлам Патухович и тетушка обсуждают предстоящие события. Мне ни с кем не хотелось встречаться, и я обошел дом, решив, что проберусь к себе через окно. В темноте сада я наткнулся на Медею. Она стояла с бессильно уроненными руками, печально и вопрошающе глядя мне в глаза. Медленно подняв руку, она разжала кулачок. На землю посыпались смутно белеющие клочки. — Почему вы порвали фотографию? — Она говорит неправду, — сказал я. — Для меня уже нет прежней Медеи. Есть чужой человек. Непонятный и опасный. Она закрыла лицо руками, словно я ее ударил. — Разве ты ничего не видишь? Разве ты ничего не понимаешь? — Я вижу, что происходит что-то непонятное, — тихо ответила Медея. — Хорошо. Сейчас ты все поймешь, — я взял ее за руку и повел во двор к освещенному окну. В столовой шел спор. — Зачем откладывать свадьбу? Зачем оттягивать время? — причитала тетушка. — О моя бедная сестра! Почему ты покинула меня? Почему я должна страдать одна? Пусть и меня засыплет сырая земля! Медея не такая уж маленькая, как ты думаешь, Уарлам. А счастье, которое ей улыбнулось, мне и присниться не могло. Они полюбили друг друга, как только я стала по вечерам отпускать их вместе. При этих словах Медея с силой вцепилась в мою руку, как будто бы испытывала сильнейшую боль. — Джота ничего не пожалеет для единственного сына. Добра им хватит на всю жизнь, даже если они будут сидеть сложа руки. Нет, свадьбу нельзя откладывать. Ты должен уговорить Мазлоу, не то все пропало. Она опомнится и убежит к своему голодранцу. Ты должен убедить Мазлоу! Не упрямься, Уарлам, ты всех режешь тупым ножом, а покойная сестра станет биться головой о стенки гроба! Медея понравилась Джоте. Он одобряет выбор своего сына, и от тебя зависит... Медея потянула меня от окна. — Я не хочу больше слушать! Она говорит: «Полюбили». Мы ходили в кино, гуляли по набережной и катались на машине. Разве же это любовь?.. Она говорит: «Джота одобряет выбор». Как странно, выбирают, точно вешь. А я даже не знаю об этом... — Но как ты не видела всего? Почему не понимала? — Меня предупредил один человек. Я не поверила. Мне было весело и ни о чем не хотелось думать. Поникнув, Медея прислонилась к дереву. Сквозь туман размытым пятном светилось окно. Глухо, как сквозь вату, до нас доносились голоса. Нарядное платье Медеи покрылось мельчайшими блестками. Она устало провела рукой по волосам. Рука стала влажной. — От чего растет трава, — прошептала Медея. — Есть люди, похожие на этот дождь, — сказал я тихо, — от них исходит добро, рядом с ними легко жить. А есть такие, которые ничего не дарят земле. Они выжигают жизнь, как суховей. Джота убил своего сына, хотя думает, что принес ему счастье. Они хотят, чтобы ты тоже стала богатой и мертвой. — Нет, нет! Этого не будет! Я знаю, что надо сделать, но я боюсь ошибиться. Скажите, как бы вы поступили на моем месте? Я помедлил с ответом. Очень трудно советовать, когда думаешь, что ты сам лучше всех можешь помочь девушке, ради которой готов на все. Я чувствовал, что в ней зреет решимость; надо ее только подтолкнуть, и она сделает правильный шаг. — Скажи, Медея, ты кого-нибудь любишь? Она помолчала, не решаясь на откровенность, но потом твердо сказала: — Да. У меня есть любимый. — А он тебя любит? Медея посмотрела на меня доверчиво и радостно, словно я угадал ее намерения. — Да, он любит меня. Мы раньше встречались, — она вдруг смутилась и робко добавила: — У того дуба... Помните? — Помню, Медея. Я все помню. — Он хороший и сильный. Он настоящий человек, я только сейчас это поняла. Мне стало трудно дышать. Буря сомнений захлестнула меня. Я опомнился, когда Медея тронула меня за руку: — Что же мне делать? — Иди... Иди к нему... Не медли. Скорее, пока тебя не увезли в Сухуми. Медея приблизилась ко мне. — Спасибо, — чуть слышно сказала она, — за все спасибо. Вы очень хороший... Я пойду... — Куда? Медея посмотрела на меня большими, сияющими глазами: — Туда, — ответила она шепотом, — к дубу... Данакей сказал, что если я прежняя Медея, я приду... Он ждет меня. Медея исчезла в тумане. Сеялся «от чего растет трава». Этот дождь пробуждает все, что находилось в зимнем оцепенении, все, что должно цвести, все, что должно жить. Еще два-три дня — и теплые ветры сдуют туман. Он исчезнет, как будто бы с земли осторожно стянули легкое покрывало, обнажив нежную зелень молодой травы и набухающих почек. Солнце высушит все, где еще таится сырость: закопченные крыши, густые заросли, каменистые берега. На некоторое время от этого тумана останется лишь ноющая боль в сердце. ______________________________
Знаки любви
1
Было уже за полночь. Изредка подбрасывая поленья в пылающий камин, Самсон сидел, печально подперев голову ладонью. Сон его, очевидно, заблудился и попал не по назначению. Единственная электрическая лампочка, свисавшая на длинном шнуре, неярко освещала комнату. На широком столе, грубо сколоченном из ореховых досок, стояла немытая посуда, кое-как прикрытая желтоватым полотенцем. Рядом с тарелками — большой кувшин с опрокинутой на горлышко пол-литровой кружкой. Под кувшином — лужица пролитого вина. Тут же лежал обожженный вертел. С кровати, приставленной к стене, свисало на медвежью шкуру небрежно брошенное широкое красное одеяло. По голым стенам, оклеенным пожелтевшей от времени бумагой, плясали блики огня. На всем лежала печать одиночества и запустения. Старые горцы считали Самсона красавцем: он был статен и широкоплеч, со светлыми свисающими усами. На широких ладонях его — твердые желтоватые мозоли. На лысеющем лбу языками поблескивали отсветы пламени. В карих глазах, застывших под лохматыми бровями, тоже играли искорки. Только эта игра бликов и потрескивание поленьев в камине и оживляли комнату Самсона. Он был единственным сыном у родителей, и всю жизнь они не отпускали его от себя. Разная бывает любовь к детям; Самсона приучили к одному — слушаться и повиноваться. Он вырос добрым, но угрюмым и замкнутым. Когда отец и мать умерли, Самсон остался один в четырех стенах старого дома, тоже сколоченного из крепких ореховых досок. Постепенно он полюбил бывать среди односельчан. Но началась война, и Самсона призвали в армию. За четыре года, что он воевал, находясь в самом пекле, он не получил сколько-нибудь серьезных ранений. Вернувшись в свой дом, он опять стал нелюдимым и молчаливым. Как и раньше, он вставал с первыми петухами, доил корову, готовил себе завтрак, мотыжил свой участок земли, на котором весной буйно зеленели всходы кукурузы, а потом брал широкий плотничий топор и уходил в колхоз. У Самсона, как говорится, были золотые руки: он считался лучшим в селе плотником. Всегда можно было узнать его работу — так искусно владел он топором. Вечером он опять открывал старинные скрипящие двери своего дома, убирал скотину, возился на участке, потом ужинал и ложился спать. На войне он получил орден и две медали, но никогда не носил их; он говорил, что храбрость и мужество даются человеку не для того, чтобы их выставлять напоказ. Но иногда Самсон доставал свои награды, чистил их, долго рассматривая, как будто видел в первый раз. Осенью он наполнял кукурузой свой огромный, как дом, амбар. В нескольких больших бочках, стоявших под специальным навесом, у него было черное искристое вино из абхазского ахардана*. За столом не переводилось мясо, дно кувшина не просыхало. И человек, переступивший порог гостеприимного дома Самсона, выходил оттуда чуть пошатываясь, с лицом покрасневшим, как сам ахардан. Достаточно было у Самсона и одежды: черкеска, мохнатая бурка с острыми торчащими плечами, пояс с серебряным набором, кинжал с дорогой рукояткой, азиацки* из тонкой кожи. Но дом не мог стать полной чашей, если в нем нет женщины, жены. Не раз на собраниях, свадьбах, празднествах приглядывались ему девушки. Нe раз, по старым обычаям, Самсон посылал к ним сватов, но так ни разу и не получил согласия. — Время другое, Самсон, и девушки другие: за глаза в любовь не верят, с чужих слов жениха не выбирают, говорили сваты. — Я человек грубый, женщины таких не любят, — отвечал он грустно. После нескольких неудачных попыток Самсон перестал говорить о женитьбе. Но чем дальше, тем больше убеждался, что жизнь без семьи не жизнь. С недавних пор он тайно влюбился в одну девушку, о которой теперь только и думал. Ее звали Шаша Чацуба; Самсон хорошо знал ее родителей, они считались в селе хорошими, почтенными людьми. На днях Самсон чинил арбу, на которой возили чайный лйст. По плантации рассыпались девушки. Отовсюду слышались шутки, смех, песни. День был душным, и после полудня разразилась гроза. Девушки с криками разбежались кто куда. Одни спрятались под навесом, где обычно ссыпали собранный чай, другие укрылись под развесистым грабом — его густая листва не пропускала никакие дожди. Самсон уже собрал колесо и набивал на него железный обруч. Ему не хотелось прерывать работу, и он продолжал свое дело, накинув на плечи брезентовый плащ. Девушки, которых дождь загнал под навес, следили за ним. — Что ты мокнешь, Самсон? Иди к нам! — крикнула одна из них. Занесенный топор застыл в воздухе. Самсон обернулся на голос: это была Шаша Чацуба. Ее веселый, задорный взгляд смутил Самсона, и все же он не мог оторвать от нее взора. Стройная, гибкая, со смуглым чуть длинноватым лицом, она казалась ему необычайно привлекательной. — Успеешь, Самсон! Работа не убежит! — повторила Шаша. — Надо закончить. Совсем немного осталось, — ответил Самсон, покраснев как мальчик. Он стал разглядывать лезвие топора, словно заметил на нем зазубрину. — Иди к нам! Поговорим, повеселимся! — она лукаво смотрела на Самсона. Пока он колебался, идти или не идти, дождь перестал. Самсону хотелось еще раз посмотреть на Шашу, поговорить с ней, но он стеснялся других девушек, боясь, что среди них он покажется смешным и неловким. Одна из них, Нина, постоянно одергивала свою подругу Шашу, когда та начинала озорничать. И Самсон огорченно подумал: «Конечно, считает меня старым, не подходящим для такой красавицы, как Шаша... Что ж, она права: такому увальню, как я, вообще надо избегать женского общества». После этого случая Шаша еще несколько раз заговаривала с ним, но он так и не сказал ей ничего путного. И вот сейчас, сидя в одиночестве перед пылающим камином, Самсон думал об этой девушке: «Как хорошо было бы, если б она сидела рядом! Я увидел бы ее глаза близко-близко, я коснулся бы ладонью ее волос, прижал бы к груди ее милую головку. Я мог бы открыть ей всю душу, все, что накопилось за годы одиночества, поделиться своими надеждами и планами... Родился бы у нас ребенок, и люди сказали бы, что не суждено погаснуть очагу Самсона...» Он все время думал, кого можно послать к ней с предложением, но никого не мог выбрать. Один ему казался слишком молодым и неопытным, другой — старым для этого поручения, а третьего он уже однажды беспокоил по такому же делу. Самому идти к Шаше Самсон считал невозможным: «Не такой уж я молодой, чтобы ухаживать за девушкой, говорить ей о своих чувствах, как влюбленный юноша...»
2
Самсон собрался уже ложиться спать, когда кто-то окликнул его со двора: — Эй, хозяин! Ты дома? — Хай! Кто там? — Это я, Тарас. Как только Самсон открыл дверь, в комнату, словно его втолкнули, влетел высокий худощавый человек. На нем была кепка, надвинутая по самые брови; усики черной змейкой двигались над смеющимися тонкими губами, под беспокойно бегающими глазами — синие отеки. — Иди к огню, грейся, — предложил Самсон гостю, принимая у него пальто. Самсон очень обрадовался приходу человека в то время, когда его угнетали невеселые мысли. Ему хотелось поговорить, отвести душу. — Какими судьбами, Тарас? Как ты решился в такое позднее время обрадовать меня, чтоб все хорошее шло тебе навстречу? — спросил Самсон, подбрасывая дрова в огонь. — Приехал последним поездом и решил к тебе зайти. Хотя тут, как ты сам прекрасно знаешь, живут близкие мне люди, но я всегда предпочитаю твой дом. Думаю, увижу его, поговорю. Соскучился по тебе, клянусь богом и людьми! — Чтоб счастье стало твоим спутником! Знаешь, Тарас, тоска меня одолевает. Каждый раз, как ложусь спать, мне хочется с кем-нибудь поговорить. Я очень рад, что ты вспомнил обо мне и зашел в мою хижину. — Какая же это хижина, Самсон? Твой дом восхищает всех, кто желает тебе добра. Пусть тебя не покидает расположение бога! — Эх, дад*, на что мне такое расположение? — вздохнул Самсон. Он достал большой кусок вяленого мяса и стал насаживать его на вертел. — Если это для меня, я обижусь, — сказал Тарас, — я ведь уже поужинал. Мне бы только какой-нибудь матрац, и я усну, и ничего мне больше не надо. — Даже не смей говорить об этом, — решительно сказал Самсон. — Чтоб я не видел твоего несчастья! — Какое беспокойство я тебе причинил, какое беспокойство! — сокрушался Тарас. — Господь с тобой, какое может быть беспокойство? — Самсон уселся на низенькую скамейку у камина и стал жарить мясо. — Как дела, Тарас? Где ты сейчас обитаешь? Я давно тебя не видел в наших краях. — Я теперь работаю в Ткварчели. — Это неплохо. А где твоя мать? Она с тобой? — Нет, Самсон, мать никак не хочет расстаться с нашим старым домом. Просил ее, умолял, но, сам знаешь, как трудно уговорить старого челювека. Сейчас я купил участок в Квезани и построил дом. Не хвалясь, скажу, Самсон, не дом, а настоящий дворец. У князя Маршана Дырмита такого не было! Вот покажу матери этот дом, так, надеюсь, она согласится переехать. — Хай, аферым* Тарас! Аферым! Хороший талант в тебе! Кем работаешь? — Да, понимаешь... Сначала был слесарем на канатной дороге. Чудно, право, что мы там делали: железо резали огнем, легко, как эти вот дрова, что пылают в очаге. А потом меня пригласили заведовать магазином, торговать. До сих пор там работаю. Это ведь большое дело, клянусь богом и людьми! Торговля — это все для людей. — Еще бы! Без торговли человек не может существовать. Хорошее дело, достойное. — Самсон снял с вертела прожарившееся мясо, положил на тарелку, на которой была еще теплая мамалыга. Придвинув кувшин с вином, он подсел к гостю, чтобы выпить с ним. После нескольких стаканов крепкого вина оба повеселели. У Тараса развязался язык, и, приблизив свое лицо к лицу хозяина, он заговорил вкрадчиво и льстиво: — Эх, Самсон, хороший ты человек, очень хороший, но не думаешь о себе, обижаешь себя. Как только я оказываюсь в этих местах, так меня начинает терзать мысль о том, что нет у тебя семейного уюта. Пусть народ меня заклеймит, если это неправда! Какая девушка не пошла бы за тебя?! А ты сам отвергаешь свое счастье! — Думаешь, Тарас, я этого не понимаю? Трудно мне, сил моих нет, но ничего не могу сделать, не умею... Видно, такая уж моя судьба. Самсон наполнил стаканы вином. Оно искрилось и шипело. — А что тебя смущает? — настороженно спросил Тарас. — Ей-богу, не знаю. Сейчас мне нравится одна девушка... Если бы она согласилась стать моей женой, я бы обрел свое счастье! Но, понимаешь, никак не могу найти человека, который сказал бы ей о моих чувствах. А сам я никогда этого не сделаю. Да и по обычаям отцов это некрасиво, а ведь они знали, что хорошо, что плохо. — Я, кажется, знаю, о ком ты говоришь, — у Тараса хитро заблестели глаза. — Скажи, Самсон, кто она? — Нет, ты ее вряд ли знаешь, — смутился Самсон, — я говорю о Шаше, дочери Разана Чуцуба. — Я так и знал! Конечно же, она! Я же говорил! — воскликнул Тарас. — Недавно, возвращаясь из села Арасадзых, я встретил ее, и мы разговорились. Как-то мимоходом я упомянул тебя. Ее лицо сразу изменилось. Она то краснела, то бледнела. Я сразу подумал, нет ли между вами этой, ну, любви, одним словом. Я просто пророк, как в воду смотрел! — Но ведь ей никто не говорил! Откуда она знает? — забеспокоился Самсон. — А зачем ей говорить, когда она сама умирает от любви к тебе? Как она тогда преобразилась, не могу забыть! А какая это девушка! Она и без приданого осчастливит человека, клянусь богом и людьми! Чтоб в самый уважаемый мною дом она вошла хозяйкою! — Я знаю, что она хорошая. В этом сомневаться нечего. Стоит только посмотреть на нее, такую чистую, такую... — от избытка чувств Самсон даже не договорил. — А ты знаешь, что мы с нею родственники? — спросил вдруг Тарас. — Дочь дяди моей матери была тещей Разана, отца Шаши. Она уже умерла, царство ей небесное. Я не раз бывал у них дома, люди они почтенные, добра у них полно. Одна Шаша зарабатывает в год столько, что для одного хозяйства даже слишком много. Совсем недавно она получила много денег за чай, собранный в последние три месяца... — При чем тут деньги, Тарас? У меня, слава богу, и на двоих вполне достаточно. — Так просто, к слову пришлось. Знаешь, Самсон, поручи мне это дело. Не прогадаешь! — загорелся Тарас. — Могу ли причинить тебе столько беспокойства и хлопот? — Самсон посмотрел на собеседника просящими глазами. — Беспокойство? Хлопоты? Для тебя? Да ты шутишь, Самсон! Для тебя, если нужно, я всю ночь простою по горло в воде! Во мне, знаешь, есть такой талант соединять любящие сердца. Я, правда, уже бросил это занятие, оно иногда бывает и неблагодарным, но для тебя я на все пойду! — Я знал о твоих способностях и одно время хотрл было обратиться за помощью, но воздержался: думаю, у Тараса и своих дел хватит. — Чего стесняться, Самсон? Если хочешь поручить мне это дело, так нечего откладывать. Давай свои подарки невесте, так сказать, знаки любви, и все тут. Зачем раздумывать, колебаться — время не ждет! — Если ты считаешь, что так лучше, за мной дело не станет. Только постарайся все сделать так, чтобы мне не пришлось краснеть, — Самсон проворно встал, словно помолодев на несколько лет. — Пусть позор падает на мою голову, если я не сделаю, как положено! — поклялся Тарас. — Я знаю, как надо подойти к девушке, можешь не сомневаться. Самсон поставил перед Тарасом большой чемодан, доверху набитый всякими вещами. — Выбирай, Тарас, что ты считаешь самым подходящим. — Это ведь не легкое дело — соединять людей, — рассуждал Тарас, рассматривая богатства Самсона. — Но из тех, кого я соединил, никто не жаловался. Надо понимать характеры, надо все учитывать и взвешивать... Выбрали для девушки несколько дорогих отрезов, духи, платок. Ко всему этому Самсон прибавил еще золотые часики и кольцо. — Аферым, Самсон! — с восхищением посмотрел Тарас на хозяина и схватил со стола стакан с вином: — За счастье твое и Шаши!
На другой день утром Самсон долго глядел вслед удаляющемуся Тарасу, который, посвистывая, спускался в долину, возбужденный выпитым с утра вином. Он шел посланцем к любимой девушке Самсона, унося дорогие знаки любви. Когда Тарас скрылся, Самсон взял свой топор и пошел на работу. Трава словно стелилась под его ноги; он шел, не чувствуя земли. — Наконец-то пришло мое счастье! Сама судьба привела Тараса в мой дом, — и немолодое сердце Самсона стало биться часто и сильно, как у юноши.
3
Дня через три, под вечер, Самсон тщательно побрился, вычистил одежду и, заперев двери, спустился во двор. Скотина была уже в загоне, стояла вечерняя тишина. Край неба горел багровым заревом, с запада плыли черно-красные тучи, а в зените помигивали редкие звезды. Самсон оглядел свой дом, двор, сад, словно прикидывая, как все это будет выглядеть, когда здесь станет хозяйничать Шаша, и отправился на колхозное собрание. В недавно отстроенном клубе стоял пряный запах смолы и свежей древесины. Молодежь пела и танцевала. Самсон пробрался в первые ряды круга и стал наблюдать, как пляшет, задорно что-то выкрикивая, стройный молоденький парень; потом он ушел, тяжело дыша и улыбаясь, но песня не прекращалась; собравшиеся хлопали в ладоши и кричали: «Танцоров,, танцоров! Пусть пляшут!» В это время от группы девушек отделилась Шаша. Она была в новом красивом платье с короткими рукавами. Нельзя было смотреть на нее равнодушно, так ловко и величаво она шла в танце. У Самсона сладко замерло сердце, когда она подплыла к нему и стала кружиться, вызывая на танец. Вокруг раздались подбадривающие выкрики: — Самсон, Самсон, взлети! — Самсон, не подкачай! — Тряхни стариной, Самсон! И Самсон вышел в круг. Он стал на носки своих мягких чуст*, вскинул к плечам руки и птицей полетел за девушкой. Его взгляд сразу упал на поблескивающие в ярком электрическом свете часы и кольцо на руке. «Она приняла знаки любви! Она согласна!» — молнией пронеслось в его разгоряченной голове. И Самсон закружился еще быстрее. Он приседал на корточки, ударялся коленями об пол и тут же взвивался, как огонь, становясь на носки. Он смотрел на Шашу радостными, смеющимися глазами и лихо подкручивал усы. Он плясал, не отрывая глаз от девушки, словно ласкал ее взором, целовал... Зал дрожал, люди пели и хлопали в такт... Когда после собрания все расходились по домам, Самсон тайком последовал за девушками. Ему казалось неудобным, если он, солидный человек, пойдет рядом с Шашей. Он надеялся, что где-нибудь по дороге к дому он сможет поговорить с Шашей наедине. Вскоре она осталась вдвоем с Ниной. На повороте они остановились. Самсон прижался к изгороди, чтобы его не заметили. — Надо переодеть туфли, они могут испортиться от росы, — услышал Самсон голос Шаши. — Унан, неужели ты ходишь с запасной парой? — удивилась Нина. — Такие туфли трудно достать. Их надо беречь, в это лето других у меня не будет. — Почему? Ты же недавно получила деньги! — Я купила часы, золотое колечко и еще кое-что, — объяснила Шаша, переобуваясь. — Хоть я все истратила, но не жалею: такие вещи не всегда бывают. Посмеиваясь в пышные усы, Самсон удовлетворенно подумал: «Умница! Не хочет, чтобы люди преждевременно узнали о помолвке». — Где ж ты их купила? — допытывалась Нина. — Ты ведь в эти дни никуда не ездила. — Да этот проныра Тарас принес. Он ведь что угодно достанет. Сказал, что все покупал для своей невесты, но у него в магазине небольшая растрата и надо спешно ее погасить. Вот он и продает. У Самсона подкосились ноги. Чтобы не упасть в колючки, он вцепился в изгородь. «Неужели же это правда?» — подумал он с отчаянием. — Я сразу заметила твои обновки, только не успела спросить. — Не ты одна заметила. Самсон и то не мог оторвать глаз-от моего кольца, — засмеялась Шаша. — Ты видела, что он выделывал сегодня? Как он танцевал, несчастный! Он жаждет жениться и заглядывается на девушек. Я иногда нарочно его поддразниваю. Он так смущается, что не знает, куда девать себя. — С твоей стороны просто нечестно так вести себя, — упрекнула подругу Нина. — Он может подумать, что ты к нему неравнодушна. — Пусть думает. Разве я ему что-нибудь обещала? Мне просто смешно, что немолодой уже человек воображает себя мальчишкой. — Почему ты думаешь, что Самсон стар? — уже возмущенно сказала Нина. — По-моему, он может стать хорошим и достойным мужем. — Вот и бери, никто его у тебя не отнимет, — расхохоталась Шаша. — Чтоб лучшего добра не было в твоем роду! И вдруг спокойно и уверенно Нина сказала: — Что ж, если бы он захотел, я бы с радостью стала его женой. Пока девушки не удалились, Самсон стоял у изгороди, как привязанный. Еще некоторое время слышался смех Шаши и сердитый голос Нины. Потом все стихло. Далеко заворчал гром. Самсон побрел домой, еле передвигая отяжелевшие ноги. Он вспомнил все, что говорил ему Тарас, вспомнил сегодняшний вечер, танцы, подбадривающие голоса людей, зовущий и лукавый взгляд Шаши. Стало невыносимо стыдно. — Ты остолоп, Самсон! — он ударил себя в грудь тяжелым кулаком, словно оплакивая себя. — Теперь уж поздно идти к подлецу Тарасу, чтобы вернуть свои подарки, знаки любви, так сказать. А если люди узнают об этом — позор на всю жизнь! Больше всего ему причиняло боль то, что он от всей души танцевал с этой девушкой, не понимая, что она над ним смеется. Когда он подошел к своему дому, упали первые капли. Вспышки частых молний освещали дом, кусты бузины с яркими ягодами, бурый и мутный поток воды, хлынувший с гор, и склоны, казавшиеся голубыми. И вдруг Самсон вспомнил слова Нины и ошеломленно застыл. Ему было обидно и горько, что его обманули, что над ним так жестоко посмеялись. И в то же время у него возникло ощущение свободы и радости. Он не жалел своих вещей — и отрезов, и кольца, и часов — бог с ними! Разве это знаки любви? Разве вещи могут говорить о чувствах? Нет, дело в другом. В ушах Самсона звучал ласковый, взволнованный и в то же время трепещущий от негодования голос Нины. Самсон промок до последней нитки, одежда прилипла к телу, по которому большими и словно горячими каплями стекала дождевая вода. Он перешел, не разуваясь, через разбушевавшийся ручеек и окунулся в теплую и сухую тишину темного дома. За окнами вспыхивали молнии и слышался глухой шум благодатного, щедрого ливня. ______________________________
Двое пеших
Нa месте слияния двух быстрых, нетерпеливых потоков в кипении белой шипящей пены рождается третий — упрямый и мощный. Он вбегает в расступившееся перед ним скалистое ущелье и мчится, пряча свое холодное тело под свисающими с обрывов плотными полотнищами плюща. К месту слияния подходит тропинка. Перейдя реку, можно попасть на большую дорогу, ведущую к селению. Здесь-то и встретились два человека, которые всю жизнь ссорились и все-таки не могли обойтись друг без друга: маленький Хумпыр и большой Хаджгуатыр.
Шлепая огромными резиновыми сапогами по разжиженной после дождя грязи, сжимая бугристый яблоневый посох, из-за высоких каштанов вышел Хаджгуатыр и остановился: он увидел, как Хумпыр, не снимая калош с ног, обмывал их, стоя у края ревущего потока. Хаджгуатыр хотел уже повернуть обратно, но Хумпыр каким-то чудом почувствовал присутствие другого человека и круто повернулся. «Куда его черт несет? Сидел бы в своей прокопченной сакле, чтоб не стало его у очага!» — зло подумал Хумпыр. «Не сидится ему дома, чтоб не мог он встать!» — с такой же злостью подумал Хаджгуатыр, вытер войлочной шапкой пот со лба и сказал: — Добрый вечер, дад Хумпыр, куда это ты собрался на ночь глядя? — Да сопутствует тебе счастье, дад Хаджгуатыр! Хочу поспеть в магазин. А ты куда направляешься? — В контору... Кое-кто прислал за мной человека, чтобы я во что бы то ни стало пришел туда сегодня. Неудобно, думаю, отказываться, вот и пошел. Хумпыр закончил мыть калоши и стал чистить бешмет, зачерпывая ладонью искристую воду потока. Хаджгуатыр насмешливо наблюдал за ним: «Сколько ни мойся, а все равно остаешься Хумпыром. Только и славишься как устроитель праздников и свадеб. Ничего путного от тебя не дождешься, хоть ты из кожи лезешь вон, чтобы понравиться своей кривой жене». А вслух сказал: — Ты человек аккуратный, про тебя люди так и говорят: удивительно, что в его годы Хумпыр держит себя таким чистеньким! — Этой похвалы я не заслуживаю, дорогой Хаджгуатыр. Но я и в самом деле чувствую себя хорошо, когда на мне все-все чисто и опрятно. Хумпыр отошел от воды и накрутил на голову башлык, сброшенный перед умыванием на плечи. «Я-то бываю на людях, — посмеивался он про себя, — а вот ты целыми днями сидишь перед своей женой, которая только и делает, что курит. Лучше бы посмотрел на свои сапоги, они, наверное, никогда не знали чистой воды». Оба старика были недовольны встречей, так как каждый из них пустился в путь затемно, рассчитывая, что его никто не увидит. Да и шли они за одним и тем же, но не хотели в этом признаться. Уже нельзя было в темноте узнать встречных, когда они двинулись дальше. Ветер словно вылизал небо, и на нем показались звезды — робкие, словно невесты, которые открыли свои лица, окинув газовые платки. Вокруг было тихо, только на холмике у табачной сушилки ревела чья-то корова. На мокрой дороге поблескивали лужицы. Хаджгуатыр шел напрямик, шлепая сапожищами по грязи и разбрызгивая ее, как буйвол, выходящий из воды. Хумпыр рассердился и забежал вперед, грубо задев Хаджгуатыра. — Ай, как она ревет, чтоб не вернуться ей домой! — вскричал Хумпыр, вскинув маленький, как и он сам, посох, точно хотел отлупить корову. Вдруг его лицо засияло хитрой улыбкой, и он спросил: — Я вижу, Хаджгуатыр, ты перестал курить трубку, что случилось? — Трубка мне надоела, решил обойтись без нее, — нехотя ответил Хаджгуатыр, затягиваясь огромной самокруткой. Она засветилась, как большой жирный светляк, и вспыхнула. Пламя коснулось прокуренных усов Хаджгуатыр а, и они затрещали. Он вырвал горящую цигарку и со злостью бросил ее в грязь. Хумпыр радовался своей находчивости. Он знал все, что приключилось с трубкой. У Хаджгуатыра был пасынок Кунта, мальчишка лет четырнадцати. Недавно за какую-то проказу отчим выгнал его из дому. Стоя у дверей, Кунта с обидой смотрел в щель на Хаджгуатыра, который, по обыкновению покуривая, сидел у очага. Кунта вытащил рогатку и прицелился. Бац! И трубка разлетелась на мелкие осколки, а в зубах Хаджгуатыра, который сидел ни жив ни мертв, торчал только дымящийся деревянный мундштук. Просто счастье, что Кунта попал в трубку, а не в глаз! Надо благодарить бога, что у озорника такая меткая рука: куда прицелится, туда и попадает. Хаджгуатыр сразу понял, что Хумпыр нарочно спросил о трубке, и загорелся мыслью отомстить. Он тут же сообразил, чем досадить Хумпыру. — А почему ты пешком ходишь, дад Хумпыр? Тяжело ведь в твои годы брести ночью по камням. На мгновение смутившийся Хумпыр хитро ответил своему спутнику: — Дело, понимаешь, в седле. Я вот уже поседел, а никогда еще не садился на голую спину лошади. А вот что с тобой, Хаджгуатыр? Ты такой грузный, тяжелый... Зачем тебе спотыкаться о камни, когда у тебя есть отменная лошадь? Хаджгуатыр некоторое время шел молча. Потом дрожащим голосом ответил: — Во мне течет кровь крестьянина. Я не могу идти против обычаев, не могу поступать так, как не подобает честному человеку! — Хаджгуатыр приподнял бугристую яблоневую дубину и скрипнул зубами: — Как бы стукнул вот этой палкой!.. Да не могу я так поступить... Хумпыр опасливо отступил в сторону. — Какая муха тебя укусила? Чего ты бесишься? — Какая муха укусила? Как будто бы ты не знаешь, что уже четвертый месяц на моей лошади сидит Кучир! Раз ты бухгалтер, так, будь добр, заведи свою, а чужую оставь в покое. Если я один раз выказал тебе уважение, так и хватит! Надо и честь знать! — И даже не спросил разрешения? — Что ты! Если он спросит разрешения, это его унизит. — Да и я на него очень обижен, дад Хаджгуатыр. Он ведь взял мое седло. Живу я на краю света, и нелегко мне выбираться, чтобы напомнить о себе. А он молчит, притворяется, что ничего не понимает. От его дома до конторы рукой подать, а он, видите ли, не может ходить пешком. — Хайт*, чтоб его сегодня постигла смерть! И как он раскусил, что мы не можем нарушить правила чести? Мы не дети, чтобы нас обманывать, Хумпыр! А ведь этот хитрец Кучир все рассчитал точно! У меня взял лошадь, у тебя — седло! Он из тех, кто, загнав куницу на дерево, уже продает ее шкуру. — Да, бухгалтер Кучир себе на уме: знает, что ты постыдишься просить свою лошадь, — съязвил Хумпыр. — А я вот его напугал. Он, как мышь перед кошкой, дрожал передо мной. Вот как это было. Однажды он в ноги мне бросился: попросил, чтобы я не брал денег, которые мне причитаются по трудодням чуть ли не за целый год. Долг, говорит, надо отдать, дело, говорит, чести касается. Ну, раз так, пожалуйста, говорю. Пожалел его и подписал ведомость, будто бы получил свои деньги. А он таким путем и других обманул! Стал собирать деньги на покупку машины. Но другие пронюхали, в чем дело, и зажали его в тиски. Пришлось ему расплатиться с ними. Я тоже пошел к нему. И начал вот так же спокойно, как с тобой говорю: «Ты, Кучир, меня не обманывай, я все знаю, в моих жилах течет честная крестьянская кровь...» Он забеспокоился, а я как бы случайно упомянул имя моего племянника, который служит в районе. Услышав это имя, бухгалтер стал трястись. «По глупости, — говорит, — сделал. Прости меня, пощади!» Ну что с ним делать? Не стану же я из-за этого глупца обижать его родственников! Никогда я не пойду на такую низость. Встал и вышел. Бог с ним, думаю. Но ты еще увидишь, как я с ним разделаюсь за седло. Он меня боится. Знает, что со мной шутки плохи! — А ты думаешь, я не пугал этого молодца, под которым гарцует мой иноходец? — не отставал и Хаджгуатыр. — Вот в прошлом месяце встречается он мне на дороге. Я остановился и молча стал набивать трубку. Набиваю и молчу, набиваю и молчу. Кучир как ошпаренный спрыгивает с лошади и дает мне прикурить. А сам улыбается и сопит, как буйвол, которого укусил овод. Я закурил и пошел дальше. Упрекнуть его — все равно, что подраться. Но сегодня, имей в виду, я ему покажу... Если будет выкручиваться, как свистну вот этой дубинкой! И не посмотрю, что он бухгалтер, хватит! Распаляя друг друга и храбрясь, полные решимости расправиться со своим обидчиком, они ускорили шаги.
Селение раскинулось по крутому склону горы, и когда сверху, где находится правление колхоза, человек смотрит вниз и видит под ногами домики и петляющую крутую дорогу, у него захватывает дух. Трудно здесь без лошади... В здании правления, которое стояло на высоких опорных столбах, веселилась молодежь; слышались музыка и смех. Во дворе было тихо и пустынно, сонно горели два фонаря. Рядом с правлением виднелось приземистое строение — магазин. Открытые двери светились багровым, как лицо подвыпившего гуляки, светом. Хаджгуатыр и Хумпыр так устали с дороги, что, не сговариваясь, пошли к магазину. Но едва они переступили порог, как остановились словно вкопанные, раскрыв от удивления рты: бухгалтер Кучир стоял у прилавка с полным стаканом в руке. С ним был его приятель и советчик Гуджил, такой же охотник поговорить и повеселиться. На гвозде висела керосиновая лампа с прикрученным фитилем, слабо освещая прилавок с недопитой бутылкой вина. В полумраке за прилавком, тоскливо скрестив руки на груди, сидел заведующий магазином. При виде стариков Кучир и его приятель Гуджил замолчали, а завмаг тотчас же подал голос: — Да кончайте же! Поздно! — Бормоча и охая, он стал шарить по полу. — И куда девался этот замок? Послышался звон пустых бутылок. Завмаг опять уселся на свое место. Бухгалтер, не ожидавший увидеть обоих стариков вместе, растерянно смотрел на них, предчувствуя, что ему не избежать объяснений. Выручил находчивый приятель Гуджил: — Помнишь, Кучир, я тебе говорил, что у меня дергается правое веко? Значит, исполнится самое большое желание. Чтоб ты всегда благополучно переступал порог своего дома, Хумпыр! Как ты осчастливил нас своим приходом! Гуджил взял старика за руку и потянул к прилавку. — А у Кучира сегодня горело правое ухо. Это верная примета, что встретишь человека, который хвалит тебя и любит. Гуджил протянул стакан Хаджгуатыру: — Не иначе, как о тебе думал наш дорогой Кучир! Старики понуро стояли с полными стаканами в руках. — Выпьем, Кучир, за здоровье славных Хумпыра и Хаджгуатыра! — воскликнул Гуджил. — Целую уста, которые произнесли эти золотые слова! — сказал, опомнившись, Кучир и обратился к старикам: — Вы оба самые почтенные наши гости, чтоб все ваши напасти перешли на нас! Он выразительно посмотрел на приятеля: что, дескать, делать дальше? Гуджил откашлялся и заговорил: — Мы просим прощения, что осмеливаемся высказать наши пожелания: будьте благословенны навсегда, пусть ничем не омрачится ваша светлая жизнь, пусть всегда сияют ваши прекрасные имена. До сего дня вы ничем не обесславили себя перед народом, пусть и дальше будет так же, потому что ваша слава — слава нашего селения, люди спрашивают у вас совета в самых трудных случаях. Вы себя не жалеете для других, вы всегда думаете о том, чтобы наша молодежь не осрамилась, и мы, молодежь, не стоим того, что вы делаете для нас, но мы постоянно чувствуем вашу поддержку, помним ваше мудрое слово! Чтоб ваши беды перешли к нам, чтоб... Оборвав поток красноречия, Гуджил залпом выпил вино. Кучир сообразил, что от него требуется, и тоже стал говорить о почтенных стариках. Он сказал, что если все жители селения находятся лишь у подножия гор, то Хумпыр и Хаджгуатыр восседают на вершине Ерцаху. Они хранят традиции прошлого и никогда не позволят себе совершить поступок, который мог бы запятнать их честь. — Мы можем спокойно жить, — ввернул, ухмыляясь, Гуджил, — мы знаем, что есть еще люди, хранящие святые обычаи предков! Старики слушали развесив ущи. Завмаг порой вставал и, нагнувшись, шарил в потемках, приговаривая: «Куда же он делся? Куда он запропасти¬ся?» — словно замок спрятался от него. Потом завмаг опять задевал пустые бутылки, и они громко звякали, а он снова садился, скрестив на груди руки. — Спасибо, дад*, пусть все хорошее сопутствует тебе! — произнес Хаджгуатыр. Его губы раскрылись в улыбке, показав ровные желтые от табака зубы. — Мы старики, с нас много не возьмешь, мы уже одной ногой стоим в могиле, но мы надеемся на вас, молодых, крепко надеемся. Пусть ниспошлет бог благодать на ваши головы, а нам позволит держать стремя ваших лошадей. Хаджгуатыр осушил стакан. Хумпыр умильно улыбнулся и последовал его примеру. Выпив еще, они повеселели. Мрачное настроение улетучилось. Бухгалтер Кучир заплетающимся языком стал расхваливать Хаджгуатыра: — Во всем селении нет такого крестьянина! За его столом сыр не делят на куски, а едят его целыми кружками. Верхом не объехать его пасеку. А какую лошадь он выходил! Не успеешь мигнуть, как с гор домчишься до моря. И вот ведь какой он: увидит, что ты едешь на его коне, и хоть бы что! Только и скажет: «Езжай себе дальше, я не променяю дружбу на лошадь!» — Что ты, Кучир! Разве же я могу отобрать коня? — растаял охмелевший Хаджгуатыр. — У меня, слава богу, совесть не потеряна: ты для нас стараешься, пот проливаешь... Что ж мне коня жалеть для тебя? А Кучир уже воспевал Хумпыра: — А ты знаешь, Гуджил, что ни у кого нет такого седла, какое есть у Хумпыра? Старинное абхазское, с серебряным убором. Не то, что нынешние. И Хумпыр позволяет мне ездить на нем. Да ведь он для меня и не то еще делал! — Кучир, — засуетился старик, — если ты меня немного уважаешь, не говори об этом так, словно я ради тебя пошел пешком в Мекку. Подумаешь, седло! — А кто еще с такой щедростью делает людям добро? — восхищенно спросил бухгалтер. — Ты только скажи: если тебе понадобится седло, в тот же миг оно будет у тебя! — Не стоит об этом говорить, ты меня обижаешь, Кучир, — взмолился Хумпыр. Они долго еще говорили, брались за руки, смеялись и восхваляли друг друга. Хаджгуатыру показалось, что Кучир и Гуджил похожи как близнецы: выбритые, с тонкими прямыми носами, в рубашках, перехваченных широкими поясами, статные, в сапогах, тускло поблескивающих в полутьме. Потом все пошли к выходу. Завмаг вскочил и сразу же нашел замок. Он проворно захлопнул двери и стал запирать их, оглядываясь на разгулявшуюся компанию. Кучир и Гуджил вывели из темноты лошадей и вскочили на них так быстро, что старики не успели даже подержаться за стремена. Под Кучиром плясал белый конь Хаджгуатыра и поблескивал серебряный убор седла Хумпыра. — До свидания, да будет счастлив для вас рассвет! — крикнул Кучир и с места тронул своего коня в карьер. Гуджил отвесил поклон и поскакал за ним. Через мгновение бешеный топот двух горячих коней растаял в темноте. Старики остались во дворе давно опустевшего правления. Они стояли молча, еще не совсем понимая, как нагло воспользовались их простосердечием и доверчивостью. Хумпыр хотел было сказать, что они сами виноваты во всем, но побоялся насмешек Хаджгуатыра. А тот с грустью подумал: «Мой белый конь — это Ерцаху, а ледник на горе — седло Хумпыра. Как хочешь, так и пользуйся!» Так ничего и не сказав друг другу, они молча пошли обратно. ______________________________
Глаза Такара
Как было жарко в то далекое лето! Раскаленное небо и днем и ночью опаляло землю. Утром, обжигая красными лучами скалистые вершины гор, всходило огненное солнце. Ночами, когда большие семьи еще только усаживаются ужинать, показывалась народившаяся луна, похожая на обломок золотого кольца. И уже дважды она в полнолуние поднималась к зениту румяным кружком копченого сыра, а за это время не упало ни одной капли дождя. Нежный зеленый ковер, весной разостланный по склонам гор, порыжел. Солнце словно опустилось ниже, выжигая травы и посевы.
Солнечные лучи стрелами впиваются в мою голову, но я упрямо иду, а временами даже пускаюсь бежать. Как будто бы уже не осталось такого места, где бы я не искал: и на колхозных полях, и в огородах, и по холмам над селом, и в лощинах. Босые ноги горят от горячей жесткой пыли, как от колючек. Иногда, переводя дух, я ставлю ступни на прохладную траву в тени. Но долго отдыхать нельзя. Сколько времени я уже ищу? На сухой земле не остается никаких следов. Где же они? Они — это мои козы, которых я пасу. Я устал, валюсь с ног, слезы слепят воспаленные от зноя глаза. «Чтоб я высушил ваши шкуры на солнце! Чтоб волки вас разорвали!» — к горлу подступают проклятия. Куда мне теперь деваться? В стаде ведь не только свои, но и чужие. В полдень надо пригнать их, чтобы хозяева надоили на обед молока. Я спустился с холмов в долину, пошел к обрыву у больших каштанов, по которым вилась виноградная лоза, стал у пропасти и прислушался. Тихо. Только дыхание реки, мчащейся глубоко внизу, обдало меня успокоительным холодком. Куда же они все-таки пропали? Не могли же они начисто исчезнуть! И я снова хожу и хожу, обливаясь потом и слезами. И вдруг издалека доносится радостный лай собаки. Такар! Нашел! Милый, хороший мой пес! Чтоб сука, родившая тебя, прожила две долгие собачьи жизни! Усталость как рукой сняло. Я вспрыгнул на высокий пень. Вот он, Такар, виднеется вдали, а перед ним белое пятно козьего табунчика.
Тогда я еще окончил только третий класс, и сразу же, задолго до сентября, на всех обложках неисписанных тетрадей старательно вывел: «Ученика 4-го класса...» Во время летних каникул я всегда пас коз. У нас-то их было немного — штук пять, иногда шесть. Но чтобы мать не тратила на них время и чтобы помочь другим людям, мы собрали коз наших соседей, и у меня оказалось довольно большое стадо. На первых порах я мучался с ними: козы не слушались и разбредались куда глаза глядят. Я с трудом добился того, чтобы они привыкли друг к другу и паслись вместе. Иногда кто-нибудь дарил мне за работу козленка. Я продавал его и на вырученные деньги покупал учебники и одежду. Отец мой погиб на войне. Его я не помнил, только слышал, что он был высок ростом, выше всех в нашем селе. И потому некоторые болтливые женщины, завидев меня, говорили с притворным сокрушением: — В кого только он уродился? Как на полвершка поднялся над землей, так больше и не растет! Мне было больно слушать такие слова, и я до сих пор ненавижу этих женщин. Мать и отец только что поженились, когда началась война, и не успели еще обжиться, обзавестись хозяйством. Несмотря на то, что сейчас мать много работала на полях и ей помогал колхоз, нам жилось все же нелегко и приходилось рассчитывать главным образом на козье молоко. Я пас коз один, и моими друзьями стали лес и горы. Не было в нашей округе речушки, ключа, рощи или луга, которых бы я не знал. Я знал каждое дерево в лесу, все виды бузины, все броды и заводи. Мне было известно, где растут лопухи — «комнатные листья» — и папоротники, где растут цветы и травы, которыми лакомились мои козы. У глубокого обрыва среди самшитовой рощи стоял каштан с торчащими наружу корнями: там я нашел барсучьи и лисьи норы. Лис я, правда, не видел, но каждое утро находил птичий пух и свежие следы вороватой хищницы. Каждый год я наблюдал, как коршун выводит птенцов в большом гнезде на макушке огромного дуба. Осенью, когда обнажались ветви, гнездо чернело, точно заброшенная на дерево войлочная шапка, а весной его скрывала густая листва. И только я один мог разглядеть его. В глубине леса, где лежат огромные неуклюжие камни, скатившиеся с горы, находилось волчье логово. Волки набегали в наши места дерзкой и злобной стаей. И тогда каждую ночь пропадала какая-нибудь живность. Врываясь в загоны для скота, волки тревожили всю округу. Часто наутро находили обглоданные кости вола, который устало заснул на лужайке, где он пасся днем. Иногда по селу разносилось рыдающее ржание кобылы, у которой волки зарезали жеребенка. Постигнув язык и нравы обитателей леса и гор, я удивлялся, что звери не хотели понимать друг друга. Да, впрочем, есть ведь и люди, не желающие понимать человеческий язык. Когда я проходил мимо волчьего логова, мне казалось, что легкая невидимая рука поднимает мои волосы, а по телу бегут иголки, словно по нему прокатился еж. «Иметь бы ружье! — думал я в такие минуты (да и не только в такие). — Ах, иметь бы ружье!» Чтобы не поддаваться страху, я во все горло — до хрипоты — орал какую-нибудь песню. Муж нашей соседки Шаки позволял мне иногда пострелять из своего ружья. Если об этой семье заходила речь, то говорили обычно о Шаке, а не об ее муже, ибо там, где была Шака, ему приходилось лишь молчаливо повиноваться. Этот тихий, грустный человек изредка бродил по окрестностям, но чаще всего я видел его сидящим на каком-нибудь камне в глубине леса. Потом Шака решила, что из-за этого ружья муж совершенно ничего не делает по дому и нечего ему притворяться, будто бы он ходит на охоту, — просто он отлынивает от работы. Больше мне уже не приходилось стрелять. Ружье висело на стене в доме Шаки, а ее муж по утрам и вечерам копался теперь в огороде. Но я все равно любил этого человека. С тех пор я мечтал о ружье, хотя и знал, что иметь его — несбыточная надежда. Мне даже казалось непостижимым, что можно держать его в руках хоть целый день. Я остался наедине с наглыми и назойливыми козами. Они надоедали мне и мешали читать или купаться. Порой мне становилось так скучно, что хотелось направить стадо туда, где можно встретить детей и поиграть с ними. Правда, летом ребята помогали родителям по дому или же работали на колхозных полях. А мне в такую жару приходилось угонять коз в поисках прохладного места. Все же кое-что я успевал почитать. Все свои книжки я знал почти наизусть. В колхозной библиотеке я достал «Хаджи Мурата» в переводе на абхазский язык. Я прочел повесть залпом. Меня потрясли подвиги бесстрашных героев-горцев. Эти подвиги мне казались настолько великолепными, что я даже не обратил внимания на трагический конец, когда в мешке приносят отрубленную голову Хаджи Мурата. В это жаркое лето со мной был Такар. Белки его глаз отливали голубизной, как овечье молоко, и временами казалось, что его глаза горят синим, легким, как пламя спирта, огнем. С загнутым крепким хвостом, острыми, как у волка, ушами, но с округлой — не волчьей — красивой умной мордой, он был из породы абхазских волкодавов. Такар принадлежал не мне, а болтливой Шаке, про которую у нас говорили, что у нее язык как дурман: ее слова магически действовали на людей, заставляя их делать то, чего хотелось Шаке. Она и по сей день такая. Только постарела, высохла, и большая бородавка на ее щеке стала еще больше. Шака могла пойти на все, чтобы добиться своего. Как ни старались люди избежать ее взгляда, она во что бы то ни стало впивалась в глаза своими остренькими глазками. Без всякого дела она могла задержать человека, встретив его на дороге, у колодца или подкараулив его у своей калитки. Она тотчас начинала рассказывать во всех подробностях обо всем, что происходило в ее доме. Люди, завидев Шаку, старались обойти ее или спрятаться. Однажды она пожаловала к нам в дом. Сперва она напустилась на мою мать, которая стояла посреди двора с аныгой *, полной надоенным молоком. Матери пришлось простоять до темноты, выслушивая семейные новости Шаки. Потом мы вошли в дом, и Шака, разглядывая меня при свете, запричитала: — Унан, что за золото твой Нур! Чтоб бог сделал его счастливым! Несчастный Сиварна (это мой отец), почему умер ты, а не я?! Ты увидел бы своими глазами этого ангела! Как он вытянулся — словно конопляник! А ведь он совсем еще малыш! Не знаю, откуда она взяла, что я так вытянулся: я не по годам был мал ростом. — Он торопится вырасти, чтобы помочь матери! — полились похвалы из уст Шаки. — Иди, нан, иди ко мне, чтоб твои напасти перешли на меня! Иди ко мне, мой нежненький, мой крошка! — приговаривала она, не протягивая рук, так как хорошо знала, что я не пойду к ней. «Нежненький, крошка...» — я удивлялся этим словам, рассматривая свои грязные руки и потрескавшиеся ноги. Все эти речи хитрой Шаки были лишь подготовкой к самому главному, из-за чего она и явилась к нам: она хотела, чтобы я пас ее коз. До сих пор они бродили сами по себе, без присмотра, и повадились в огороды соседей, которые обрадовались случаю и порвали всякие отношения с назойливой Шакой. Она посулила мне своего лучшего белобородого козла и, как она сказала, «еще множество других восхитительных подарков». Короче говоря, утром я уже стоял у калитки ее дома. Ко мне с лаем бросился красивый молодой пес. У него уже был голос зрелой собаки — басистый, громкий. Короткая шерсть его лоснилась. Подбежав, он угрожающе зарычал, но я спокойно посмотрел в его огненно-синие глаза. Он удивленно остановился, потом вильнул хвостом, и глаза его вдруг подобрели, словно он хотел сказать: «Не бойся, я тебя не трону». — Такар! Такар! Чтоб Алышкянтыр* тебя забрал! — выбежав из дому, закричала Шака. Но мы уже подружились, и, когда я погнал коз, Такар пошел за мною следом, словно так было заведено. И с этого дня мы уже не разлучались. На свой двор Такар возвращался только на ночь. Конечно, Шаке не очень-то нравилось, что ее собака ходит за мной по пятам, но я пас ее коз, и Шака молчала. — Такар! — почуяв тревогу в моем голосе, он вскакивал, навострив уши, готовый ринуться, куда я ему прикажу. — Такар, ищи! — приказывал я, когда какая-нибудь коза отбивалась от стада. «Не беспокойся, я с ней расправлюсь», — говорили его огненные глаза. Если он делал что-то не так, то стоило мне укоризненно сказать: «Такар, ай-яй-яй!» — и его острые уши обвисали, он поджимал хвост, садился, опустив грустную морду, и искоса, смущенно, как человек, поглядывал на меня. Он хорошо понимал, когда мне хотелось поиграть. Тогда он лапой сбивал с моей головы шапку, хватал ее, и я гнался за ним. Каждую козу Такар знал так же хорошо, как и я. С теми, которых я любил, он играл, дружелюбно виляя хвостом. Иногда козы неосторожно били его длинными рогами, но он не огрызался, а отскакивал в сторону, обиженно заскулив. А с козами, которые любили забираться в огороды, он был строг и не позволял им отходить от стада. Была у меня одна черная коза с рогами, смотрящими в разные стороны, и с выпученными красными глазами. Хоть раз в день, но она обязательно должна была ускользнуть, жадно выискивая какую-нибудь особенную жратву. А через некоторое время, когда мы уходила далеко, вдруг доносилось растерянное блеяние. Такар стрелой пускался на поиски и во весь дух пригонял запыхавшуюся черную козу. Иногда под вечер из глубины леса слышался короткий волчий лай. Такар настораживался, уши его дрожали, и он приглушенно, со злобой порыкивал. А я жалел, что у меня нет ружья. Такар вошел в мою жизнь как преданный и задушевный друг. Я не могу забыть, что Такар спас мне жизнь. Один человек, козы которого паслись в моем стаде, как-то дал мне свежий, только что вынутый из ульев мед. Я съел все, что получил. День стоял жаркий. Я погнал коз к реке, решив выкупаться. Горная река, несмотря на засуху, мчалась по-прежнему быстро. Она бурлила и пенилась даже в заводях. Несколько раз окунувшись в ледяную воду, я сел на камень, нависший над стремительным потоком. Такар лежал в тени рододендронов. Вдруг я почувствовал дурноту, и голова моя закружилась. Белые козы стали желтыми, а потом огненно-красными. Мне показалось, что и меня, и моих коз, и весь берег охватило пламя. Затем все стало темнеть, багровые козы сделались совершенно черными, и меня поглотила ледяная, безмолвная темнота. Очнулся я на берегу, невдалеке от камня, на котором я сидел после купанья. Уже стемнело. Я лежал на влажном песке, и у самого моего лица текли водяные струи, обдавая прохладой. Внутри все горело, голова трещала, во рту был противный вкус. Плечо и спина ныли от тупой боли, словно меня чем-то били. Надо мной стоял Такар. Повизгивая, он лизал мое лицо и руки, иногда хватал за плечо, стараясь оттащить от воды. — Такар, домой... Иди домой, — едва мог сказать я. Он сразу же понял, чего я хочу, и исчез в темноте. Сознание мое опять помутилось, но я все же сообразил, что во всем виноват съеденный мед. Говорят, что свежий мед бывает ядовитым и, съев его, нельзя входить в холодную воду. Я вспомнил, как выкупался, а потом сидел на камне. С него я, очевидно, упал в реку. И если бы не Такар, то поток вынес бы меня в море. — Такар, мой Такар, — с благодарностью прошептал я, лежа на мокром песке у шумящей реки.
Приближался сентябрь. Скоро я снова пойду в школу. Взамен белобородого козла и «множества восхитительных подарков» я хотел попросить Шаку, чтобы она отдала мне Такара. Хотя по ночам он оставался у своих хозяев, но мне казалось, что он всегда со мной, всегда я видел его умные горящие глаза. Вы смотрели когда-нибудь в собачьи глаза? Если нет, то посмотрите обязательно. Глаза Такара! Никогда не забуду, какими они были однажды вечером. Я загнал коз в разросшиеся у родника колючки и сел отдохнуть. Откуда-то с моря наплывали тучи, закрывая небо. Ветер затих. Стало душно. От заходящего солнца на тучи ложился красноватый отблеск. Все было залито тяжелым багровым светом. Я забылся, очарованный этим видением. — Такар! — тихо позвал я собаку. — Смотри, какое красное небо. Наверное, будет гроза. Когда я так говорил, Такар всегда садился рядом, прижимаясь ко мне мордой. Но сейчас, засмотревшись на закат, я даже не обратил внимания на то, что Такара нет. Я испуганно вскочил и увидел, что он плашмя лежит поодаль с обвисшими ушами и страдальчески смотрит на меня. Еле слышно, сквозь зубы он жалобно скулил, словно сдерживал стон. Я бросился к нему. Сжигаемые болезненным огнем, его глаза умоляли: «Сжалься, спаси!» Отражая закат, его белки словно заплывали кровью. Но солнце заходило, свет его тускнел, и все вокруг стало сизым от надвигающихся туч. Тускнели и глаза Такара. — Что с тобой? Бедный ты мой пес, что случилось? — голос мой задрожал, на глаза навернулись слезы. Я суетливо кружил около Такара и хватал его то за голову, то за ноги, силясь приподнять. Но Такар не двигался, а из-под отяжелевших век его на меня смотрели чем-то смущенные, угасающие глаза. Я выгнал на дорогу коз, чтобы тут же идти домой: надо показать собаку людям, они, должно быть, знают, как вылечить Такара. На всякий случай я еще раз позвал Такара, и он вдруг с трудом встал, но, не сделав и двух шагов, опять рухнул, бессильно уткнувшись в землю отяжелевшей головой. Тогда я попытался взвалить его на плечи, но Такар беззвучно оскалился, показав острые молодые зубы. Мне он их никогда не показывал. «Может быть, взбесился?» — подумал я и отскочил в сторону. Словно поняв мою мысль, Такар, шатаясь, побрел по дороге. «Вовсе не бешеный, а просто больной. Ведь и собаки болеют. И ничуть он не бешеный!» — я шептал эти слова, как будто бы кого-то уговаривал. Домой мы вернулись, когда в сухом черном небе вспыхивали редкие молнии, а далеко в горах перекатывались, как обвалы, первые громы. Но дождя не было. На другой день утром я с надеждой заглянул во двор Шаки. «Ведь не только у собаки, но и у серны, живущей в лесу, иногда болит голова», — вспомнил я поговорку, слышанную от старших. Такар должен поправиться! Но он обессиленно лежал в тени большого дерева. Чуть приоткрыв глаза, он виновато посмотрел на меня: «Прости, что не могу к тебе подойти». Шака что-то болтала, но я, ничего не слушая, подавив рыдания, быстро выпустил коз и погнал их по дороге...
Состояние Такара не улучшилось и через неделю. Шерсть его свалялась и местами облезла. Ребра выступили наружу. Слепни тучей кружились над ним. Глаза, когда-то горевшие синим пламенем, теперь походили на синяки. И каждый раз, когда я подходил к Такару, он виновато взглядывал на меня и снова опускал веки. Постепенно я уверил себя, что хотя Такар и болен, но, конечно же, он когда-нибудь поправится. Я читал книги и пас коз, с трудом справляясь с ними, когда они разбредались. В один из последних дней августа, придя утром к Шаке, я увидел во дворе незнакомых людей. Кажется, это были родственники, навестившие ее по пути. Они как раз собирались в дорогу, садясь на лошадей. Толстый всадник с пышной папахой на голове, с заплывшим, самодовольным лицом, сидевший на каурой нетерпеливой кобыле, остановился посреди двора и посмотрел на лежавшего под деревом Такара, изможденного и сухого как скелет. — Сестричка, в вашем доме собаки и свиньи всегда были упитанны, — сказал всадник, — а что случилось с этим псом? Другие тоже стали сыпать шуточками: — Собака так раскормлена, что не может встать от жиру. — Это охотничья собака. Ее готовят к облаве на волков: чтоб была злее. — Хай, чтоб он сдох! — пробормотала растерявшаяся Шака. — Заболел вот, а люди думают, что мы его не кормим! Гости ускакали. Помрачневшая Шака пошла к дому, но, увидев меня, почему-то просветлела. — Унан, чтоб я умерла за счастье твоей души! Пришел, да? — заулыбалась она. — Иди сюда, Нур, иди, ты должен что-нибудь съесть, а не то я потеряю покой. Шака усадила меня за стол, только что оставленный гостями. Я съел кусок сыру, выпил стакан густого черного вина и поднялся, чтобы идти за козами. — Что скажешь, мой Нур? Тебе, видно, скучно пасти коз в одиночестве? Взял бы ты централку моего мужа. Откуда знать, что может случиться в лесу? Шака неожиданно хихикнула и посмотрела мне в глаза. Сперва я решил, что она шутит, но она вынесла из дому красивое охотничье ружье двадцать восьмого калибра. Я знал его наизусть и мог рассказать о каждой царапине на его ложе. Я онемел от восторга и страха: а вдруг Шака раздумает и заберет ружье обратно? Лучше бы я и не видел его, лучше бы и не знал о нем. Мне казалось, что я лопну от обиды, если у меня отнимут ружье. Но Шака дала мне его в руки. Я вцепился в ружье и, не веря своему счастью, рассматривал, будто бы видел в первый раз. Мне хотелось сейчас же побежать к барсучьей норе или же в папоротники, где в последние вечера я видел множество зайцев. Теперь можно не бояться, что в лесу на мое стадо нападет волк! Пусть дрожит от страха тот, кто враждует со мной и моим стадом! Бедняга Такар, если бы он мог пойти со мной... Шака взяла меня за плечо и подвела к дереву, под которым неподвижно лежал Такар. — Вот застрели его, и ружье будет твое, — вдруг сказала Шака и, брезгливо поморщившись, кивнула на Такара. Я стоял ошеломленный, плохо еще понимая, чего она хочет. Потом я попробовал отговорить Шаку от ее затеи: — Вчера он вставал. Я сам видел. И воду он пьет. Он еще выздоровеет. — Что ты, глупенький! Разве же он поправится? Это мой муж, глупец, выдумал, что собака просто чумится. А я тебе говорю: если Такар не околеет, то, наверное, все мертвецы встанут из могил. Давно его надо прикончить. Я чуть не сгорела от стыда, услышав, что говорят мои гости. Зачем людям думать, что я не кормлю собаку? Да разве я другой не найду? В сто раз лучше! Ты что, Нур, испугался? — Шака презрительно посмотрела на меня и усмехнулась: — Вижу, что ружье тебе в лесу не пригодится. Давай-ка его обратно. Твой отец птицу на лету убивал, а в тебе ни капли отцовского нет. Ты просто трус! Эти слова решили все. Я вскинул ружье и, прицелившись в сердце Такара, нажал курок. Раздался выстрел, сухой, как волчий лай. Ружье сильно ударило меня в плечо. Я пошатнулся и закрыл глаза. Придя в себя, увидел Такара: его лапы мелко дрожали. Я бросился к нему и опустился на колени. Из чернеющей раны упали две скупые капли густой крови. Он еще жил. Я посмотрел в его раскрывшиеся глаза и отпрянул: глаза обожгли меня прежним голубым сиянием. «Прости, больше не могу, сил моих нет...» — отчетливо читалось в его взгляде, словно это он виноват в том, что умирает. Только тут я понял, что совершил. «Такар, несчастный Такар!» — навзрыд кричало мое сердце. — Возьми за ноги и оттащи подальше! — холодно приказала Шака. Она стояла, все так же брезгливо скривив рот. Я молча встал и, со злостью швырнув ружье в траву, не оборачиваясь, побрел к воротам. — Куда ты? Помешался, что ли? Выгоняй коз! — услышал я за собой возмущенный голос Шаки. — Ну и проваливай! — сказала она, помолчав. — "Возьмешь теперь белобородого, как же! Кукиш с маслом! Ты негодный мальчишка и потому остался таким карликом! Уф, чтоб всех коз зарезали на твоих поминках!.. Должно быть, она еще многое говорила, но мне было не до нее. Я пошел прочь, навсегда оставив этот дом. В тот день хлынул долгожданный ливень. Иссохшая, потрескавшаяся земля оживала. Деревья и посевы ненасытно пили влагу. Все радовалось дождю. Я тоже: он смывал с моего лица слезы, и никто не видел, что я плачу... Когда юноша первый раз проведет острой бритвой по лицу, ему приятно сознание, что он стал мужчиной. Но человеку бывает горько, когда в волосах появляется седина или выпадает зуб. У меня в тот день — в раннем детстве — появился седой волос. Герои «Хаджи-Мурата», которых я прежде считал веселыми храбрецами, теперь показались мне несчастными, и во всем ужасе предстала перед моими глазами окровавленная голова самого Хаджи-Мурата...
Сегодня, шагая по переулку, я встретил молодую собаку, с заливистым лаем бросившуюся на меня. Но я не смотрел ей в глаза, боясь увидеть что-нибудь такое, что могло бы напомнить глаза Такара. Я не хотел, чтобы собака, подобрев, доверилась мне. Пусть лучше свирепо лает на меня. ______________________________
Белый конь
Дорога, усыпанная белым гравием, на краю села изгибается около домика, стоящего посреди фруктового сада. С другой его стороны, прямая, как тетива, бежит небольшая горная речка. Сквозь листву блистают чисто вымытые стекла окон; на закате они пылают красным огнем. С горы видно светло-серую, почти белую, выгоревшую на солнце шиферную крышу. На столбах балкона сверху донизу набиты маленькие рога серн и витые, словно их выкручивали, большие рога туров. Светлые стены дома, сшитые из каштановых досок, от времени стали рыжевато-золотистыми, как янтарь. Не проходит дня, чтобы в этот дом не завернул какой-нибудь уставший путник. В доме со светлыми окнами его всегда накормят, напоят искристым вином, ободрят веселым словом, и путник отправится дальше, пожелав счастья гостеприимной семье. — Должно быть, в этом доме живет само счастье, — думает человек, поднимаясь в гору по петляющей дороге. Но в народе говорят: откуда другому знать, что колет мое сердце? И разве случайный гость знает, спокойно ли спит хозяин или же его подушка мокра от слез, пролитых в бессонные ночи?..
До войны Арсана Ахуба выглядел совсем молодым. Его знали как отличного наездника и шутника. Черные закрученные усы, густые гибкие брови и смеющиеся глаза придавали всему его облику молодцеватый вид. В нем кипела буйная юношеская удаль, и во время праздников он стрелой пролетал на коне мимо собравшихся односельчан, заставляя трепетать сердца. — И годы его не берут! Что за Арсана! — покачиваясь из стороны в сторону, говорили старики, белые, как яблони в цвету. Ахра, сын Арсаны, во всем походил на своего отца — и удалью, и статью, и нравом. Когда они вдвоем поднимались на альпийские пастбища, то в незнакомых селениях их принимали за братьев. И сам Арсана, этот известный охотник и знаток гор, насмешливо говорил: «Ахра лишь в одном опередил меня: он получил образование и работает колхозным ветеринаром». И вот однажды в дом Арсаны Ахубы, как и во все другие дома, пришла тяжелая весть о войне. Отец и сын ушли на фронт. Прошло долгое время, и в родное село Арсана вернулся один. Загрубевшей рукой отец погладил не шелковистые пряди черных волос, а лишь мохнатую папаху, лежавшую на кровати вместе с другой одеждой Ахры. Дрожащей рукой Арсана взял бумагу с извещением о гибели Ахры и, словно не веря, что это правда, обвел глазами всех собравшихся в его доме. — Ахра, дад*, как же так? Почему пуля миновала меня, хотя я все уже взял от жизни? Почему пуля нашла тебя, хотя ты только еще начал жить и был нужнее, полезнее? Почему не я, а ты остался на дымной земле войны? Арсана невидящим взором посмотрел на потупившихся соседей. Глаза его, выжженные горьким огнем печали, были сухи...
Шел сильный долгий дождь. Деревья, еще не тронутые желтизной осени, стояли взъерошенные, как птицы в ненастье. У очага сидели Арсана Ахуба и его жена Хифаф. Изредка они переговаривались. Щеки Арсаны были в пенисто-белой щетине короткой бороды. Белые усы скрывали его обветренные, сухие губы. Он боялся встретиться взглядом с Хифаф и на расспросы отвечал, отводя в сторону воспаленные от дыма и бессонницы глаза. Муж и жена старались казаться спокойными, равнодушными ко всему и потому говорили о малозначащих вещах. После полудня дождь начал стихать. С крыши с заунывной размеренностью падали тяжелые капли. И хоть Арсана и Хифаф сидели рядом друг с другом, оба были беспредельно одиноки. В саду уже наливаются соком тяжелые, как бронза, гроздья винограда. Они ждут бережных и сильных хозяйских рук. Виноград даст вино. И этим вином хорошо было бы наполнить свадебные кубки... В полуоткрытую дверь Арсана видел рога на столбах балкона. Однажды он пошел на охоту вместе с сыном. На рассвете они заметили пасущихся серн. Арсана, выщипав несколько волосинок из своей папахи, подбросил их вверх, чтобы определить направление слабого ветра. Он дул на охотников, и Ахра стал подбираться к сернам. Арсана ждал, затаив дыхание. Ждали горы, готовые разнести по ущельям эхо выстрела. Но его не было. «Может быть, осечка?» — недоумевал Арсана. И вдруг он увидел, как прямо перед сернами появился Ахра и встал во весь рост. Животные мгновенно сорвались с места и исчезли. Отец с удивлением смотрел на сына. Ахра постоял, глядя вслед сернам, умчавшимся ввысь, к вечно белым снеговым вершинам, а потом повернул обратно. — Это была семья, — смущенно объяснил он отцу, — у нее уже набухло вымя, а живот вздулся: вот-вот родит. Самец стерег ее, пока она паслась. Он терся мордой о ее золотистую шерсть... Не мог я стрелять в них! Арсана только усмехнулся: что ж, не мог так не мог. Серны тоже любят друг друга. И эта, пара, которую не тронул Ахра, теперь уже дала большое потомство. Молодые серны смотрят на мир выпуклыми настороженными глазами. А старики — их прародители — ходят по склонам, стукаясь о нависшие скалы прямыми, загнутыми у самого конца рогами. Утром они поднимаются со своих каменных постелей, которые кажутся им такими удобными, и забывают тревожные ночные сны. Они сбегают на сочные альпийские луга, усыпанные цветами в сверкающих брызгах холодной чистой росы.
Дождь перестал. Исчезали размытые ветром тучи, все шире становились синие проталины неба. Арсана больше не мог сидеть дома в тягостном молчании. Он поднялся, снял со стены уздечку и, как бы оправдываясь, сказал: — Пойду поищу белого. Пора уже быть ему дома... Выйдя со двора, Арсана постоял, раздумывая, куда направиться. С листьев падали капли, сверкая на солнце. Лужи на дорогах морщинились под низким ветром. Зеленая трава стала сочной и гибкой, как волна. Арсана пошел к реке, которая после дождя глухо ревела в ущелье. Белого коня, которого искал Арсана, выходил Ахра. В тот день, когда он уходил в армию, конь, как всегда, свободно бродил по двору, пощипывая траву. Ахра охватил его шею руками и прижался щекой к умной, настороженной морде. Молодой конь, словно догадываясь, что он навсегда расстается с хозяином, грузно смотрел вслед уходящему юноше. И после этого дня конь перестал подпускать к себе людей. Он уносился в луга, пропадая иногда по нескольку дней, и только мать Ахры — Хифаф — могла погладить его по шее, когда конь возвращался домой. С тоскливым ржанием он влетал во двор и с жадностью принюхивался к траве на том месте, где Ахра прощался с ним. И одинокая Хифаф, черные глаза которой выцвели от слез, всегда выходила навстречу белому коню. — Унан *, несчастный мой! Ты тоскуешь так же, как и я... Однажды Хифаф заметила, что у коня, который обычно бродил необузданным по луговым склонам гор, грива старательно заплетена в косички. «Кто его приручил? — изумилась Хифаф. — Неужели добрались до его спины?» Но, внимательно оглядев коня, Хифаф не заметила и малейшего признака седла. «Такой буйный конь, который не подпустит к себе и на сто шагов, — и вдруг заплетена грива! Не иначе, как это сделали чертенята, о которых говорят, что они играют с гривами лошадей. Плохое это предзнаменование», — с тревогой подумала Хифаф... Когда вернулся Арсана, белый конь узнал его и, ласково заржав, потерся о плечо, словно понимал отцовское горе Арсаны. Хифаф рассказала мужу о заплетенной гриве и не раз потом напоминала об этой странности. — Мы ничего не видели, а конь сказать не может, — отговаривался Арсана. Прошло немало времени, белый конь постарел, но по-прежнему не слушался никого, кроме Арсаны, которого он признал своим хозяином; держался конь все еще хорошо и на скачках занимал первые места. И все так же старики, белые, как яблони в цвету, с восхищением смотрели на Арсану, когда он вихрем пролетал на своем коне по ипподрому. Как только коня выпускали за ограду, он уходил за реку, в луга, которые вскормили немало хороших коней, любящих ветер и простор.
Перейдя вброд речку, Арсана остановился. По отлогому склону горы распластался огромный луг. Слева стоял лес высоких голостволых буков. Сквозь деревья виднелся одинокий дом, крытый уже потускневшей дранкой. Там жил лесник Шина, замкнутый спокойный человек. На ветках трещали сороки: они, очевидно, отчаянно ругались друг с другом. Трава на лугу искрилась после дождя. Воздух был чист и звонок. Все было залито радостным солнечным светом. И вдруг Арсана увидел коня. Он стоял неподвижно, сверкающий, как выкованный из серебра. Ладонью защищая глаза от солнца, Арсана обеспокоенно всматривался: «Что случилось с конем? Не заболел ли? И кто это рядом? Неужели Хифаф права? И там... тот, кто заплетает гриву». Нет, глаза не обманывают Арсану. Вглядевшись, он увидел рядом с конем мальчика лет четырех. Он спокойно оглаживал опущенную к земле мускулистую шею белого коня. — Что за чудеса! Конь стоит спокойно, как теленок! Арсана поспешно поднялся по склону. Конь, вздрогнув, поднял голову и посмотрел в сторону Арсаны. Но, узнав хозяина, успокоился. Мальчик исподлобья, с опаской следил за незнакомым человеком. Вьющиеся черные волосы лежали на его лбу упругими колечками. Чуть курносый, с черными бусинками глаз, он настороженно смотрел на Арсану, который присел перед мальчиком на корточки. — Чей ты, дад? — Не отнимай коня, — вдруг захлебнулся в плаче малыш. — Это мой конь! — Хорошо, дад. Пусть будет твой. Я же не беру его у тебя, — усмехнулся Арсана. — Когда я вырасту, я всех перегоню, — расхрабрился малыш. — Смелый ты мужчина, я вижу, — Арсана притянул его к себе и повторил вопрос: — Чей ты сын, дад? — Я сын Шины. — А как же ты, дад, не побоялся подойти к коню? — Он хороший, смирный. Если ты боишься, могу тебе поймать его, — уже со спокойной уверенностью мальчик посмотрел в глаза Арсаны. — Мы с мамой каждый день ходим к нему и кормим. Мы очень любим его. Мама сказала, что когда я вырасту, я обгоню всех на белом коне. Старый Арсана знал жену Шины. Еще когда был жив Ахра, она считалась самой приветливой и нежной девушкой соседнего селения. — А что же говорит твоя мама? — Она сказала, что этого коня любил очень хороший и смелый человек. Он всех обгонял на этом коне. Я сказал, что буду как он. И мама меня поцеловала, а потом стала плакать. Но я посмотрел на нее, и она улыбнулась. Она думала, что я тоже заплачу. А я не заплакал. И вдруг Арсана ясно представил, как его сын, в сумерках оседлав коня, ехал в соседнее селение и где-нибудь у придорожных деревьев встречался с этой милой и робкой девушкой. И они разговаривали, смущенно опустив головы и поглаживая коня. Руки их касались, когда они ласкали сильную шею белого. А потом, когда Ахра ушел воевать, конь, наверное, сам прибегал к знакомому месту, и девушка сквозь слезы говорила ему нежные, утешающие слова. — Можешь посадить меня верхом? — спросил мальчик, проводя ручонками по жесткой бороде Арсаны. Старик бережно поднял малыша и посадил его на широкую спину коня, который стоял смирно, словно задумавшись. Когда-то давно, вот так же подняв своего Ахру, Арсана пожелал стать сыну смелым и сильным наездником. И сейчас Арсана не мог оторвать взгляда от сияющего мальчика, придерживая его, пока конь неторопливо брел по лугу. Потом мальчик слез. — Домой надо идти. Мама ждет. И вдруг деловито осведомился: — Это ваш конь? — Мой, дад. А что? Мальчик помолчал, обдумывая что-то, а потом попросил: — Не запирайте его. Пусть приходит. А то мама станет горевать. Жалко ее, когда она плачет. — Нет, дад, не буду коня запирать. Пусть приходит к тебе. А хочешь, подарю его тебе. Вырастешь, возьмешь атарчей *, уроненный когда-то его хозяином, й поскачешь. Голос Арсаны дрожал. Он говорил все это, хотя и знал, что его слова не будут понятны мальчику. — А что такое атарчей? — спросил тот. — Атарчей?.. Когда бывают скачки, то кто-нибудь берет атарчей — ну, хотя бы кисет для табака — и летит во весь опор. А другие бросаются в погоню. Надо доскакать до цели и никому не отдать атарчей. Понимаешь? — Понимаю. — уверенно ответил мальчик. — Я никому не отдам атарчей. — Как звать тебя, дад? В это время из дома в буковой роще послышался женский голос: — Ахра-а-а! — Тебя зовут Ахра? — спросил потрясенный Арсана. — Ахра, — подтвердил мальчик. — Это меня мама, зовет. — Ну, иди, дад. — Арсана поцеловал его в щеку и слегка подтолкнул. — Иди, а то мама будет беспокоиться. — Ахра-а-а! — опять позвали из лесу. — Иду-у-у! — откликнулся мальчик. — Приходи ко мне, дад. Слышишь? Придешь? — Приду, — солидно пообещал Ахра. Арсана смотрел вслед малышу, идущему вразвалочку по высокой траве. И вдруг Арсане показалось, что он совсем еще молод и это его сын — маленький Ахра — идет по траве, покачивая кудрявой головой. Ласковый женский голос зовет сынишку, и он отвечает милым детским баском. Живая, трепещущая любовь слышится в этом материнском зове. И далеко-далеко по склонам разносится заветное «Ахра-а-а!». Малыш идет по облитому солнцем лугу, идет, словно хочет дойти до самого солнца и обвить его руками, как шею коня. И конь, белый, как пена водопада, тоже смотрит вслед маленькому своему хозяину...
Человек, случайно побывавший в доме Арсаны Ахубы, поднимаясь в горы по петляющей дороге, видит сверху белую, выжженную солнцем шиферную крышу домика, стоящего на краю села. Крыша кажется чистым белым платком, брошенным на зеленую лужайку, чтобы усталый странник мог стереть пот с лица. И путник вспоминает ребячий смех во дворе, приветливую улыбку стариков хозяев. В этом доме живут очень хорошие люди. Пусть в белом башлыке пройдет вся их жизнь. ______________________________
Время весенних испытаний
1
По дороге мчался оседланный конь без седока, оставляя за собой рыжеватый дымок пыли. Хвост коня струился по ветру, а поводья путались в ногах. Разгоряченный, почти красный в лучах заходящего солнца, он несся к двум девушкам, спускавшимся с холма к дороге.
— Лошадь кого-то сбросила! — вскрикнула младшая — Алмаса — и от испуга по-детски прикусила палец.
— Где? — вскинула голову Нуца, которая, задумавшись, шла рядом.
Конь, увидев людей, сбавил бег, остановился и, выгнув длинную взмокшую шею, посмотрел назад, словно боялся погони. Успокоившись, он принялся пощипывать зеленую придорожную траву.
— Да ведь это скакун нашего колхоза! — воскликнула Нуца.
— Он самый. Наверное, человек, не знавший его норова, ударил его плетью! И как это ему позволили? — возмутилась Алмаса.
Ласково приговаривая, Нуца подошла к коню и осторожно взяла поводья. Конь послушно повернул и пошел за Нуцей в деревню. Вскоре девушки увидели, что им навстречу бежит раскрасневшийся взъерошенный человек; его белый шарф сбился набок, а светлое пальто было вымазано в грязи.
Заметив, что неудачливый наездник цел и невредим, Алмаса сказала Нуце:
— Похоже, что он все-таки повалялся в пыли! — она прыснула от смеха, но тут же осеклась: Нуца неожиданно изменилась в лице — глаза ее расширились, а губы побелели.
Уловив удивленный взгляд Алмасы, Нуца смущенно объяснила:
— Мне показалось, что его лицо залито кровью, — она попыталась улыбнуться, но в ее серых глазах была растерянность.
В это время подошел незнакомец, который, увидев Нуцу, ошеломленно остановился перед ней. Правда, он тотчас взял себя в руки и радостно воскликнул:
— Нуца?! Вот чудеса! Знакомые встречаются на перепутье!
— Здравствуй, Астамыр, — девушка ответила спокойно, с подчеркнутым равнодушием.
— Непредвиденный случай, — усмехнулся Астамыр, — за мной на станцию выслали этого коня. Сначала все шло хорошо, а потом он задурил и выбросил меня из седла. К счастью, все обошлось благополучно...
— Куда ты направлялся?
— К вам, в Абзанхару, — он откинул со лба слипшиеся волосы. — Спешу к председателю: надо же где-нибудь устроиться.
Нуца посмотрела на багровый диск заходящего солнца, от которого шел призрачный лиловато-розовый свет.
— Председатель еще на полях, — сказала она, — вернется, наверное, поздно... Надо отвести коня, а переночуешь у соседей: ведь я живу одна.
— Что ж... Спасибо и за это... У меня здесь и знакомых-то нет.
Астамыр взял из рук Нуцы поводья и пошутил:
— Гордо въехать к вам на лошади не удалось. Теперь она ведет меня на конюшню.
Алмаса засмеялась. Астамыр с любопытством посмотрел на нее, точно только что заметил. Девушка покраснела и взглянула на свою спутницу, будто ища поддержки.
— Извини, Астамыр, я забыла вас познакомить. Это Алмаса, моя ученица. В этом году кончает школу.
— Очень приятно, — он бросил на девушку быстрый оценивающий взгляд и снова обратился к Hуце: — Я ведь не знал, что ты живешь в этой глуши. Давно ты здесь?
— Сразу после окончания института.
Как только отвели коня и Алмаса ушла к себе, Нуца спросила:
— Расскажи, как ты живешь, что у тебя нового?
— Нового ничего... Буду вашим агрономом. Вот и все.
— А что ты делал до сих пор?
— Работал в Сухумском районе. Перевели к вам.
Нуца недоверчиво взглянула на Астамыра. Он рассмеялся:
— Ты думаешь, что я что-то скрываю? Нуца, дорогая, нельзя так плохо думать о человеке только потому, что он когда-то совершил глупый поступок!
Он говорил слишком беззаботно, и настороженность Нуцы не исчезла, а усилилась.
На следующий день утром Нуца и Астамыр вместе пошли в правление колхоза. Астамыр похлестывал прутом по растущим вдоль дороги молодым деревцам ольхи. Они вздрагивали, роняя в росистую траву рассеченные листья.
«Зачем он это делает?» — подумала Нуца. Астамыр поднял голову и внимательно посмотрел на девушку. Она была в самой цветущей поре молодости и шла по земле спокойно и гордо. Ее чуть пополневшее тело плотно облегало зеленое платье, серые глаза были чисты, и никакой грусти в них Астамыр не заметил. Только щеки ее то заливались краской, то бледнели.
— Я все хотела сказать тебе, — начала Нуца,— только никак не могла решиться... Я не знаю, каким ты стал, но хотела предупредить... Лучше уезжай, если у тебя прежнее отношение к людям. Колхоз наш крепнет, все хотят жить хорошо и интересно.
— Это понятно, — нетерпеливо перебил Астамыр. — А каково здешнее руководство?
— Председатель новый, дело свое любит, люди ему верят. Это главное. Посмотри, начало апреля, а сколько уже земли вспахали! — Нуца обвела рукой раскинувшиеся вокруг черные дымящиеся земли.
Уже набухали почки на деревьях, цвела алыча, в воздухе кружились белые и желтые бабочки, пахло дымком и свежей зеленью. Вдали на склонах отдыхали у своих упряжек пахари, и над свежими бороздами плыла легкая волокнистая дымка испарений. Внизу, на темнеющих чайных плантациях, работали формовщицы. Их песня разливалась в чистом упругом воздухе.
Астамыр озирался, словно человек, попавший на необитаемый остров.
Тишину нарушил конский топот. Из-за поворота вылетел тот самый конь, который сбросил Астамыра. На нем крепко, как влитый в седло, сидел рыжий мальчишка лет тринадцати. Он что-то напевал, но, увидев перед собой идущих, замолк, и его веснушчатое лицо расплылось в улыбке. Молодцевато натянув поводья, он осадил коня, который завертелся на месте, покусывая удила.
— Куда ты в такую рань, Адгур? — спросила Нуца.
— Я-то? Сводку везу в сельсовет.
— А уроки приготовил?
— Я-то? Приготовил. А то бы не поехал.
— Нельзя ли обойтись без твоего «я-то»? Разве ты не замечаешь, как говоришь?
— Я-то?.. Нет, не замечаю...
— Хорошо, езжай, только не опаздывай в школу. И с конем будь поосторожней — сбросит.
— Меня-то? Да я ж на прошлогодних скачках взял на нем первое место!
Адгур отпустил поводья, и конь пошел красивой плавной иноходью.
— Удивительный мальчуган! — засмеялась Нуца.
— Что он, колхозник или ученик? — спросил Астамыр.
— Представь себе, что он все успевает: и уроки делает и помогает в работе. Дети сейчас совсем другие, не то что раньше... Хотя ты этого не знаешь, ты учился в городе. У нас есть выпускники, которые умеют водить трактор, плотничать и выращивать фрукты. Их никто не заставлял, они сами.
— Они вынуждены это делать, — снисходительно заметил Астамыр, — сейчас попасть в институт не просто, а ученикам сельских школ — почти невозможно.
— Они работают совсем не потому, — возразила Нуца. — Это замечательные ребята! Дети знают, что они такие же хозяева, как и взрослые.
Астамыр следил за Нуцей с удивлением. «Притворяется, — подумал он, — все они научились говорить красиво. А вот скажешь об этом, так тебя возненавидят!»
— Вот поживешь — сам увидишь.
Астамыр невольно проговорился:
— Что ты все время пугаешь? Я знаю, что будет трудно. Но я не стану возить дрова, это не мое дело, я буду только рубить их.
Нуца сурово ответила:
— Раз ты заговорил пословицами, то напомню еще одну: если арба не доставит дров, то она сама пойдет на топливо.
Они остановились у двухэтажного дома правления колхоза «Абзанхара».
— Не надо сердиться, Нуца, — сказал Астамыр примирительно. — Давай лучше встретимся и поговорим по душам... наедине.
— Нам не о чем говорить наедине, — резко ответила Нуца, и ее лицо исказилось, как от боли.
— Все еще негодуешь? — усмехнулся Астамыр.— Не стоит. Пора уже знать, что такое жизнь.
— Видишь ли, — объяснила Нуца, — у нас на этот счет разные мнения, и я никогда, ты слышишь, никогда не соглашусь с тобой. Я тебе не верю.
Астамыр презрительно посмотрел на девушку, пожал плечами и вошел во двор правления.
з
Года три-четыре назад Алмаса была черномазой девчонкой, тоненькой как хворостинка. Про таких тощих детишек обычно говорят, что во время обеда их, наверное, запирают в чулан. Но к десятому классу она стала высокой, стройной девушкой, цветущей, как вишня весной. Большие глаза ее были чисты, как небо, а чуть припухлая нижняя губа упрямо выдавалась вперед...
Закрыв книгу, Алмаса задумчиво смотрела в окно. Наступила самая шумная, самая многоголосая и оживленная пора: слышались выкрики, мычание коров, блеяние, стук мяча, в который самозабвенно играют дети, скрип арб, гул машин, обрывки песен.
Последние дни пребывания в школе уходят незаметно и быстро, и становится отчетливо видно то, что раньше не привлекало внимания. Мальчишки, которые когда-то казались противными, дергали за косы и говорили дерзости, стали хорошими и милыми друзьями. А девушки, говорливые и завистливые, теперь сдружились, поверяя друг другу самые заветные мечты. Переступив порог школы, они все выйдут в огромный, еще не освоенный, заманчивый мир самостоятельной жизни. Одни пройдут жизнь весело и просто, другие — трудно и сбивчиво, но всех ожидает интересный и долгий путь.
Алмаса решила, что она останется в селении, поработает, накопит опыта, а потом поступит в сельскохозяйственный институт. Кое-кто говорил, что родители просто не в состоянии послать ее учиться и предпочитают оставить дочь дома, чтобы поудачнее выдать замуж. Другие считали, что она по молодости и сама еще не понимает, как надо поступать. Да мало ли что говорили?! Но Алмаса знает, почему она так решила: ведь несколько ее одноклассников тоже хотят остаться. Алмаса всегда проверяла свои поступки, думая, как бы отнеслась к этому Нуца; учительница сказала, что это правильное решение. Мать Алмасы ворчала, а отец взял сторону дочери:
— Она решила правильно, и надо помочь ей, а не сбивать с толку.
С дороги донесся натужный вой мотора — наверно, буксовала одна из колхозных машин.
— Алмаса! Алмаса! — позвали со двора.
Девушка выбежала на балкон и увидела отца.
Еще молодой, крепкий мужчина с крупным прямым носом, наголо обритой головой, он стоял перед домом.
— Что случилось? — спросила Алмаса.
— Поиграй с детьми! — сказал Парна. — Мать пошла с бельем на речку, а они выбежали на дорогу.
Двое младших братишек Алмасы лет по пяти-шести подкидывали большой красный мяч и набрасывались на него с визгом и смехом.
— Ах вы, мои головастики! — Алмаса хотела побежать к ним, но остановилась у калитки: к дому их соседа Куасты неторопливо шел гладко причесанный, побритый Астамыр в небрежно накинутом на плечи пиджаке, руки он держал в карманах брюк.
— Откуда здесь вылетевший из седла? — спросил тихо Парна.
— Это наш новый агроном! — рассердилась Алмаса. — И ты, пожалуйста, не говори так: конь и настоящих наездников выбрасывал.
Парна усмехнулся и пошел к дому. Дети бросились к Алмасе.
— Поиграй с нами, — закричали они.
К ним подошел Астамыр:
— Вечер добрый!
— Добрый вечер! — приветствовала его девушка.
Дети притихли и, держась за подол Алмасы, исподлобья разглядывали незнакомца.
— Вы живете в этом доме? — спросил он.
— Да, здесь.
— Значит, мы соседи. Очень хорошо, что рядом оказался знакомый человек, — он ласково улыбнулся Алмасе. — Если память не изменяет, вы кончаете школу в этом году?
— Да.
— Завидую вам. Честное слово, завидую! Самая счастливая пора — пора надежд и мечтаний...
На улице появилась жена Куасты и поспешно направилась к Астамыру:
— Что ж вы не заходите в дом? И как это я не заметила, что вы здесь стоите, чтоб меня засыпало холодной землей!
— Извините, мне пора домой, — Алмаса повела за собой притихших малышей.
Ее догнала Ялса, жена Куасты, и схватила зг руку:
— Почему ты уходишь? Разве тебе не интересно поговорить с таким гостем? — она лукаво улыбнулась.
— Мне некогда,— отговорилась Алмаса.
— Господи! Некогда! Да я бы и не думала об этом! — воскликнула Ялса и тут же перешла на доверительный шепот: — Ведь как только узнали, что приехал новый агроном, такой молодой и интересный, так многие женщины пожелали заполучить его в свой дом. Но я уж тут расстаралась! У нас, говорю, близко — в самом центре села, и семья у нас небольшая — мешать не будем. Вот и пришлось всем уступить. А знаешь, сколько у него одежды? Никогда я не видела ничего подобного! Весь наш дом не стоит одних его костюмов! То, что он у нас остановился, — большая честь, — она засмеялась, как молоденькая девушка, и заспешила к себе.
«Вот так Ялса! — подумала Алмаса. — Откуда такая прыть?»
После ужина Алмаса пошла в свою комнату доучивать уроки. Она зажгла лампу и села за стол.
В доме Куасты, в комнате, окно которой выходило в сад, Алмаса увидела свет. Там сидел, задумавшись, Астамыр. Девушка отвела взгляд и взяла учебник. Но мысли ее разбегались, и она плохо понимала прочитанное.
4
Куаста был сухим, сутулым, но еще крепким стариком с большим бесформенным носом и маленькими глазами, то покорно унылыми, то колючими и злыми.
В небольшом его дворике тесно были размещены дом, кухня и сарай. Все эти строения вылиняли и обветшали от времени. На истоптанном скотиной, словно плешивом, дворике трава давно уже не росла. Весь участок был обнесен изгородью, густо обвитой колючками. Они не росли только у скрипучей калитки. Обычных ворот, какие бывают во всех домах, Куаста не сделал и поэтому, привозя что-нибудь на арбе, останавливал ее на улице и начинал таскать груз на плечах от калитки до дома.
Ему не раз советовали сделать ворота, но он отмалчивался. А потом сердито говорил жене:
— Чего они беспокоятся? Чтоб по их очагам прошло колесо арбы! Не хочу я превращать свой двор в проезжую дорогу!
Во всем селении только один Куаста поставил у калитки шест с пучком зубастых колючек — против дурного глаза. Его приусадебный участок был засажен яблонями, деревцами грецкого ореха и виноградом. В их тени кукуруза росла плохо, и каждой осенью Куаста, понося бесплодную землю, собирал около двадцати двухпудовых корзин кукурузных початков. Его всегда беспокоило, что многие колхозники живут лучше его, и Куаста часто появлялся в правлении, выпрашивая денежную помощь. Налоги он платил последним. Он и в детстве был в своей семье, как рябина в ольховой роще. Целый день мог просидеть в одиночестве, а иногда, как хромой козленок, отставший от стада, он приходил к своим сверстникам в разгар игры. Но играть не умел и потому стоял в стороне, вяло наблюдая за тем, что происходит. Над ним смеялись, его дразнили. Куаста показывал большой сероватый язык и удалялся. Выходил он из себя только тогда, когда ему кто-нибудь пачкал рубашку или, сорвав с головы шапку, бросал в воздух. Тогда его глаза делались круглыми: он приходил в ярость и начинал царапаться и кусаться. Куаста и дома никому не позволял трогать его вещи. Когда родители его пороли, он бросался на земляной пол и лежал потом несколько часов. Дома не любили его, и он отвечал тем же.
Один младший брат Тамел всегда ходил за ним по пятам. Куаста не обижал его и даже приносил ему самые лучшие яблоки и сливы. А когда вырос, все делал в одиночестве: и пахал, и сеял, и убирал. Только ел он вместе со всеми. Отец открыто говорил, что бог не дал ему старшего сына. И лишь один. Тамел защищал Куасту от нападок и нареканий.
Однажды осенью, когда с полей все уже убрали, Куаста заперся в своей глухой комнатенке и, не выходя, просидел там до вечера.
— Что он там делает? Не сошел ли он с ума? — забеспокоился отец и заглянул в щель.
Куаста, собрав все свои вещи, разложил на столе деньги и, уставившись в стену, что-то подсчитывал.
— Не нашей крови человек, — сказал отец. — Не нашего мира.
За ужином Куаста заявил:
— Я решил отделиться.
— Зачем? Куда торопишься?
— Каждая душа страдает сама за себя. Слышал гакие хорошие слова?
— Как хочешь... Настаивать не стану... Я тебя воспитал, как умел, и если ты думаешь, что в силах хозяйничать, поступай по-своему, — сказал отец.
— Воспитывать детей — долг родителей. Тут нет твоей заслуги. Мне тоже это предстоит. Дайте мне асе, что положено, вот что я хочу сказать.
Куаста отделился и стал жить нелюдимым холостяком, потеряв право на большой отцовский участок, который со временем достался младшему брагу. Все же из всех своих родственников Куаста признавал только Тамела, хотя никогда не понимал его.
Тамел рано остался вдовцом и жил один со своим маленьким сыном, не желая приводить в дом мачеху. Куасте казалось странным, что брат с утра до вечера пропадает в колхозе, а в свободное время, вместо того чтобы обрабатывать участок, бродит по окрестностям и приносит из разных мест горсточки земли, заполняя особые банки с наклейками. Куаста изредка заходил по вечерам к Тамелу, молча садился в углу и удивленно смотрел, как тот что-то вписывает в тетрадь или рисует какие-то планы. Из-за всех этих странностей Куаста считал Тамела юродивым.
Когда Тамел ушел на фронт, то его сына Арзамана Куаста взял к себе. Он стал теперь засевать пустовавший участок брата и собирал урожай его большого сада. Вырученные деньги он прятал в одному ему известное место.
Когда пришло известие о смерти Тамела, глаза Куасты покраснели, и по небритым морщинистым щекам скатились две слезы.
— Все осталось: и дом, и сад, и двор, и сарай, только нет и не будет Тамела, — бормотал Куаста, бродя вокруг заколоченного дома.
Но горе не помешало ему следить, как бы Арзаман, сын Тамела, не съел лишнего яблока из собственного сада...
С годами Арзаман стал смуглым круглолицым юношей с тонкими девичьими бровями и пухлыми губами, но карие глаза его смотрели по-взрослому пристально и серьезно.
5
Как-то после ужина они все сидели на кухне: Куаста, Астамыр и Арзаман. Ялса прибирала.
Астамыр, сытно поев, хотел спать и лениво посматривал на окружающих, как человек, изучивший все людские слабости. Он уже знал, что Куаста по вечерам любит поговорить и, вероятно, опять начнет рассуждать о том, как нынешние люди не умеют жить по-настоящему. Куасте не очень-то нравилось, что в их доме поселился чужой человек, не нравилось и подчеркнутое внимание Ялсы к молодому агроному, но приходилось с этим мириться: жилец обладал большими связями в городе и мог устроить Арзамана в институт, а кроме того, платил деньги за комнату.
— Трудно, дад, работать здесь, — начал Куаста, — ничего своего у тебя нет, весь труд идет на чужих людей.
— Правду скажешь — и мертвого воскресишь! — засмеялся Астамыр. — Но говорят, что труд — это радость.
— Радость, когда ты видишь плоды своей работы, а какая тебе польза от цифр, стоящих в колхозном отчете? Нет, дад, то, что я сделал, должно быть в моем доме, тогда я счастлив. И разве же я не могу добыть все, в чем нуждаюсь?
— Мне нужно больше того, что я сам могу сделать, — сказал Астамыр.
— Вы, молодые, просто ленитесь, а хотите того, что человеку и не требуется.
— Откуда знать, у кого какие желания?
Арзаман внимательно слушал взрослых. Подошла Ялса и суетливо стала приглашать Астамыра перейти в дом: там, дескать, спокойно и тихо, а здесь пыль и дым.
Куаста недовольно покосился на жену и принялся молча раскуривать самодельную трубку, вылепленную из абзанхаровской глины. Никогда Ялса не даст ему спокойно потолковать с людьми, стремясь сама завладеть разговором.
Астамыр и Арзаман перешли в дом и остались наедине. Юноша боялся говорить с агрономом, который, по его мнению, был человеком не только образованным, но и знающим жизнь.
Арзаман смотрел на него с невольным восхищением, так как никогда еще не видел человека, который относился ко всему с такой спокойной небрежностью.
Астамыр, не зная, чем себя развлечь, развалился на диване и обратился к Арзаману:
— Ну, рассказывай, как тебе живется у дяди. Ничего не скрывай, я, знаешь, могу помочь, если надо.
Арзаман зарделся, словно ему пришлось объясняться в любви:
— Я жаловаться не имею права. Дядя вырастил меня и воспитал. Конечно, было трудно, но я мирился с этим. Дядя всегда хотел, чтобы я поступал так, как ему нравится. А так делать не всегда хорошо, а то и нечестно.
— Вот как! — заинтересовался Астамыр. — А почему же нечестно?
— Вы не думайте, что я не люблю дядю, только я не всегда могу с ним соглашаться. Если он даже обидится, я все равно сделаю по-своему.
— А в чем дело? Из-за чего такие сложности?
— Дядя хочет, чтобы я поступил в институт, — пояснил Арзаман.
— Разве ж это плохо?
— Нет, конечно, только не сразу... Я дяде, правда, еще не говорил... Я думаю, что вы... — Арзаман замялся.
— Можешь не беспокоиться. Я не из таких. Говори, что затеял.
— Я хочу перейти в дом моего отца. Он очень любил нашу деревню и наших людей. После него осталась тетрадка, куда он записывал все: о перестройке деревни, о землях — где что надо сеять, и все ц этом роде. Эта тетрадь теперь у меня.
Арзаман достал из стола тетрадь в клеенчатом переплете и протянул ее агроному. Астамыр внимательно прочитал первые страницы, а все остальное небрежно пролистал.
— Да-а... Любопытно, — безразлично протянул он, возвращая тетрадь. — Однако все это нуждается в проверке.
— Конечно! — воскликнул Арзаман. — Вот если бы вы...
Астамыр рассмеялся:
— Это дело всей жизни, а я... Не пойму, чего же ты хочешь?
— Я хочу... я хочу сделать то, чего не успел сделать отец.
— Ишь ты! А вдруг не справишься?
— Буду учиться. Работать и учиться. Справлюсь! — убежденно сказал юноша.
— Вот и выходит, что твой дядя прав.
— Он хочет, чтобы я уехал, — мрачно бросил Арзаман.
Астамыру стало скучно, как тогда, когда Нуца говорила о детях, и он сменил тему разговора:
— Почему Ялса пошла за твоего дядю? Она ведь еще молодая.
— Не знаю, — хмуро ответил Арзаман. — Она работала в нашем магазине. Была растрата, и не маленькая. Родители отказались выплатить долг, а мой дядя дал ей денег.
— Да-а... Она, видно, девка боевая!—Астамыр, потягиваясь, поднялся, решив, что пора идти на покой.
— Это все между нами, никогда никому не говорите, — поспешно заговорил Арзаман.
— Не сомневайся! Я нем как могила! А чем хозяйством заниматься, ты лучше бы влюбился. Тут у вас соседка есть — такая приятная девушка... Ал- масой ее зовут. Я бы на твоем месте...
Арзаман покраснел, и взгляд его серьезных глаз сразу стал по-детски растерянным.
— Я, кажется, попал в цель, — пошутил Астамыр, — что ж, из-за такой не стыдно и покраснеть.
Астамыр вскоре забыл, что пообещал хранить этот разговор в тайне, и однажды, когда ему надоели назидания Куасты, насмешливо обронил:
— Вы бы своего племянника поучили, а то он хочет жить самостоятельно, в отцовском доме. Тогда уж не вы его, а он вас начнет наставлять на путь истинный.
Куаста, ошеломленный этим известием, которое грозило разрушить все его планы, перестал допекать агронома и настороженно начал следить за Арзаманом.
6
В школе шел урок литературы. Нуца вызвала к доске Алмасу. Услышав свое имя, девушка встала, нехотя подошла к столу и повернулась лицом к классу. Алмаса видела, что Арзаман, который сидел с ней за одной партой, не поднимает головы, но она знала, что он внимательно следит за ней: «Вот ведь — не смотрит, а все видит», — отметила Алмаса.
Она вдруг подумала, что последнее время не обращала на Арзамана внимания, как будто бы забыв о его существовании, а ведь раньше... Они всегда делились своими заботами и советовались в трудных случаях... Почему-то вдруг всплыл вопрос, который недавно задал ей Астамыр: «Знаешь ли ты, чего тебе хочется?» Алмаса хотела поговорить с Нуцей, но ведь нельзя всю жизнь рассчитывать на помощь своей наставницы, пора уже без подсказки разбираться в трудных задачах.
— Алмаса, что с тобой? Ты нездорова? — вдруг донесся до нее обеспокоенный голос Нуцы, и, словно очнувшись, девушка посмотрела на учительницу, сообразив, что еще не начинала отвечать.
Арзаман сидел, не меняя позы, но он, конечно, все видел. Некоторые посмеивались, низко склонившись к парте.
— Я не выучила урока, — еле слышно сказала Алмаса.
— Садись. В следующий раз я вызову тебя первой, — предупредила Нуца и перешла к объяснению новой темы.
Алмаса просидела весь урок, прикрыв глаза ладонью.
После уроков она задержалась в классе, хорошо зная, что ее будет ждать Арзаман. Алмаса хотела идти домой одна. Она никак не могла забыть о том разговоре, который произошел в прошлое воскресенье...
Она одна была дома. Отец работал, мать с детьми ушла к родственникам. Алмаса сидела на балконе и читала. Во двор вошел Астамыр. Он был тщательно выбрит и одет во все чистое. После обычных малозначащих вопросов о здоровье, о делах в школе Астамыр вдруг сказал:
— Алмаса... Алмаса, кто тебе дал такое красивое имя?
— Отец и мать.
— А сколько лет тебя величают Алмасой?
— Восемнадцатый! А вам-то что? — Алмаса сразу стала досадовать, чго ведет себя как некоторые заносчивые девицы.
Но ей нравилось, что она говорит со взрослым человеком как равная. Еще в детстве Алмаса завидовала детям, имевшим дедушек и бабушек. Они всегда говорят с детьми серьезно, по-взрослому, не то что родители, для которых гы всегда ребенок, а не самостоятельный человек. От своих сверстников Алмаса в последнее время слышала только неумные, робкие шуточки, когда они с ней заигрывали. Разве можно их сравнить с Астамыром? Он был веселым, остроумным собеседником и мог рассмешить до слез. А какие у него синие глаза, боже мой!
— Имя тебе дали родители, — говорил он серьезно, — читать тебя научили в школе, о жизни ты знаешь из книг, а вот ты сама, понимаешь, сама, когда-нибудь думала о жизни? Знаешь ли ты, чего тебе хочется?
Этот вопрос несколько удивил Алмасу: что тут сложного, непонятного? Она спокойно ответила:
— Конечно, знаю.
И тут же сообразила, что говорит неправду: жила, как живется, все шло обычным порядком — как будет, так и будет, и нечего голову ломать над смыслом жизни и назначением человека.
— Скажу тебе откровенно, — Астамыр понизил голос, — вот я работал в одном колхозе, а меня уволили.
— Почему?
— Говорят, работал плохо, без огонька... А я этот огонек никак не могу раздуть. Каждый из нас человек как человек, у каждого свое дело в жизни. Оно бывает твое или чужое. Понимаешь? Вот я, например, человек с чужим делом. И оно делает меня другим. А какой я на самом деле, неизвестно. Потому что я не знаю, какое дело мое.
— Как же можно так жить? — Алмаса спросила это с таким изумлением, что агроном на мгновение опешил, а потом с горечью объяснил:
— В этом-то и вопрос. Мне уже поздно начинать сначала, и я решил приехать сюда, чтобы работать. Несмотря ни на что. Нельзя сдаваться. Потому и говорю с тобой, чтобы ты поняла, как страшно ошибиться, потому и хочу знать, что ты собираешься делать.
— Буду делать то, что делают все: работать в колхозе.
— Зачем же тогда десять лет учиться в школе?— насмешливо спросил Астамыр.
Алмасу кольнули эти слова, но она не знала, что ответить.
Астамыр продолжал насмешничать:
— Собирать чай умеешь? Умеешь. Сажать табак? Умеешь. Кукурузу мотыжить? Умеешь. Варить мамалыгу, убирать дом, принимать гостей? Тоже знакомые дела. Для этого нечего было десять лет сидеть за партой!
— Все мои товарищи... — начала Алмаса, но Астамыр ее перебил:
— Мои товарищи, мои товарищи... Что ты ссылаешься на них? Одни остаются потому, что надо помогать семье, другие просто не способны к наукам, а третьи хотят заработать побольше. Арзаман, например, собирается обжить' дом своего отца, стать зажиточным хозяином. Он парень себе на уме, он будет делать деньги. Вот он-то знает, почему остается!
— Нет, это все не так, как вы говорите. Не так!— воскликнула Алмаса.
— Может быть, и не так, — согласился Астамыр. — Подумай сама. Если решишь куда-нибудь поступать, скажи мне, я помогу. Договорились?
Он поднялся, ласково улыбаясь Алмасе.
— Ты не обижайся, что я так говорил, но человек должен найти свою судьбу. Не всякий это умеет. Иногда доверяются случаю. А что тебя может ждать в этом забытом богом селении?
Астамыр ушел, оставив Алмасу в растерянности. Ей было жалко его, потому что у него так неудачно сложилась жизнь, и в то же время она не понимала, почему он, который так хорошо во всем разбирается, не понимает желания остаться в колхозе. Если он сам добровольно приехал работать в Абзанхару, то почему же другие не могут найти здесь свою судьбу...
7
В середине апреля зазеленели луга и все зацвело в полную силу. С гор сходил снег, и уже чернели выступы скал, как лопатки у отощавшей, за зиму коровы. Талая вода сбегала по расселинам к речным руслам.
В колхозе «Абзанхара» почти уже закончили вспашку и начинали сев.
На узких участках и косогорах пахали на волах. В долинах поля поднимали трактором.
Работавшие невдалеке колхозники удивленно смотрели на коренастого тракториста.
— Кто это, не Арзаман ли?
— Он самый. Помогает.
— Как быстро летит время, — сказал кто-то. — Кажется, совсем недавно мы смотрели на трактор как на диковинку, а сейчас наш паренек запросто управляется с ним.
Один Куаста молчал, косо посматривая на Арзамана, который, проведя последнюю борозду, заглушил мотор и о чем-то задумался, опустив голову.
— Хоть в наше время и не было машин, но я мог довести арбу до самых гор! Это тоже искусство! — похвалился худощавый пожилой человек.
— Да уж что говорить! Ты был отчаянным смельчаком, — пошутил отец Алмасы, Парна. — Но мы с тобой отжили свое. Молодежь сделает наш тяжелый труд легким и приятным. Вот Арзаман кончит школу, будет водить трактор. Другой еще чему-нибудь научится. Постепенно станут наши люди жить по-новому.
— Арзаман не станет возиться с этой грязной машиной, — презрительно сказал Куаста. — Я в состоянии научить его кое-чему другому.
— Ради бога учи, кто тебе запрещает? Только не сердись на меня, — ответил Парна. — Но, я думаю, Арзаман и без тебя знает, что для него лучше.
Это вывело Куасту из себя.
— Не тебе судить! — Он глазами кольнул собеседника и, сутулясь, угрожающе двинулся к трактору.
— Сейчас се слезай и иди домой, бездельник! — крикнул он Арзаману.
Юноша удивленно посмотрел на дядю, но, увидев его разъяренные глаза, понял, что спорить бесполезно. Он слез с трактора и пошел к дороге.
— Дома поговорим! — пригрозил Куаста, свирепо посмотрев на племянника. — Я тебя научу, как за моей спиной обделывать свои дела! Хозяйничать захотел? Щенок!
Арзамана потрясли эти слова: ведь он никому не говорил о своих планах, откуда же дядя знает?
По пути домой Арзаман встретил председателя колхоза Шипу и Астамыра.
— Вот хорошо, что увиделись! — воскликнул Шипа и повернулся к агроному. — Арзаман и его товарищи просят отдать им землю, которую вспахали сегодня. Школьники хотят своими силами вырастить табак. Нужна твоя помощь...
Астамыр резко повернулся к Шипе:
— Что? Помощь? Нянчиться с ними? У меня и без них дел хватает! Да еще и лучшую землю отдай ик для забавы! Мало ли что они придумают!
Внезапно догадка осенила Арзамана, и он шагнул к Астамыру, словно хотел его ударить:
— Ты болтун, вот кто ты! — презрительно вы крикнул он. — Я тебе доверился как честному человеку, а ты все выболтал дяде.
Слезы обиды и гнева показались в карих глазах Арзамана, и он быстро пошел по дороге. Он досадовал на себя, чувствуя, что Шипа и Астамыр смотрят ему вслед; они взрослые и умеют сдерживаться, не то что он, мальчишка, бессильный перед своими порывами.
— Почему ты не хочешь им помочь? — удивился Шипа.
— Все это одно бахвальство: школьники вырастили три гектара табака! Сенсация для районной газеты!
— Нет, это не так. Многие останутся работать в колхозе и хотят проверить себя на деле, — жестко сказал председатель и неожиданно спросил: — Чем ты обидел Арзамана?
Агроном смущенно пожал плечами:
— Не знаю. Он какой-то сумасшедший. Мало ли что ему может прийти в голову...
8
Арзаман и Алмаса уже несколько лет сидели за одной партой. И только в последнее время между ними словно возникла глухая стена: они перестали разговаривать и отчужденно посматривали друг на друга. Но Арзаман, взволнованный столкновением с Астамыром, по старой привычке решил поделиться с Алмасой своими переживаниями. После уроков они вышли из школы вместе.
— Я собираюсь перейти в отцовский дом. —Арзаман вопросительно взглянул на девушку, не зная, как она отнесется к его замыслу.
Зачем тебе жить одному?
— Наоборот, я хочу быть со всеми. У дяди я жижу, как взаперти.
— А он что?
. — Я собирался поговорить с ним после экзаменов. Он меня воспитал, и обижать его нельзя. Но этот натрепался и все испортил.
— Кто «этот»?
— Агроном. Я ему рассказал о своих планах, — со злостью сказал Арзаман, — а он пересказал дяде. Дома теперь на меня волками смотрят и дядя и Ялса. И зачем он это сделал? Я думал, он хороший, умный человек, а он пустой, нечестный щеголь.
— Наверное, он ничего плохого не хотел сделать,— запротестовала Алмаса. — Откуда ему знать о наших дурацких деревенских делах?
— Он занят только собой, а на всех остальных ему наплевать.
— Как будто ты его так хорошо знаешь! — вспылила Алмаса. — Слишком много на себя берешь!
— Хороший человек так не поступит, — настаивал Арзаман.
— Это нечестно! — воскликнула Алмаса. — Он тут новый человек, и ему очень трудно.
Арзаман вдруг успокоился:
— А почему ты его защищаешь? Человека судят по поступкам, а не по красивым словам.
— Ты в сочинении об этом напиши, — язвительно заметила Алмаса. — А со мной говори по-человечески, без философии!
— Я вообще могу не говорить с тобой. Ты уже давно ни с кем из нас не считаешься.
Арзаман взглянул на разгоряченное личико девушки. Она смотрела на него почти с ненавистью.
— Не твое дело судить, как работают другие, — сказала она, — ты лучше о себе думай. Может быть, ты уходишь от дяди, чтобы стать зажиточным хозяином, а вовсе не из-за желания принести людям пользу.
Арзаман вздрогнул и остановился. Алмаса тоже остановилась. Она поняла, как жестоко обидела своего товарища. Он опустил голову, постоял немного молча, а потом повернулся и пошел в сторону...
После ужина, помыв посуду, Алмаса ушла в свою комнату готовить уроки. Она долго читала книгу, но ничего не могла запомнить. Измучившись, она разделась и легла в постель. Тревога и раздражение мешали ей заснуть. Она поднялась и села у окна. Сквозь ветви весеннего сада темным пятном виднелся дом Куасты. Ни в одном окне не было света. Стояла тихая теплая ночь.
Полная луна только что поднялась над горами. В селении мирно побрехивали собаки. Невидимые струи ветра то вливались в комнату, то уходили в сторону. Временами снизу, от ущелья, доносился шум водопада.
Серебристая с желтоватым отливом луна плыла в чистой черноте неба. В чуть затуманенном воздухе лунной ночи мерцали снежные вершины гор.
— И тебя греет солнце, — сонно думала Алмаса. — Ты стареешь и исчезаешь, а потом опять рождаешься — худенькая и беспомощная, как теленок. А солнце всегда молодое, сильное. Может быть, ты думаешь, что люди больше любят тебя? Нет, мы хорошо знаем, кто настоящий друг... Ты разве обиделась, что сразу потускнела? Не надо, милая, я сама обижена, лучше улыбнись мне.
Сквозь дрему луна показалась Алмасе большеголовым теленком с белыми ножками. Вот он тянется к ней своей милой мордой, вот положил ее на обнаженные руки девушки, и она сама потерлась о его теплую шерстку. Он тихо позвал ее: «Алмаса...» Она вздрогнула и, открыв глаза, с ужасом увидела возникшую перед ней темную фигуру. Алмаса отпрянула от окна.
— Не бойся, Алмаса, это я, Астамыр, — услышала она печальный голос.
— Что вы! В такое время? Уходите!
Астамыр стоял в огороде, где на стрелках лука и чеснока подрагивали, сверкая, крупные капли росы.
— Мне тяжело, — сказал он с тихим отчаянием, — мне очень тяжело.
— Что-нибудь случилось? — обеспокоенно спросила Алмаса и тут же спохватилась: — Боже мой, что я делаю? Что будет, если вас увидят? Уходите, прошу вас!
— Все спят, Алмаса. Я очень хочу хоть несколько минут побыть с тобой. Ты единственный человек, который меня не гонит. Председатель всем недоволен, парторг насторожен, Нуца меня избегает, а ведь мы друзья со студенческих времен. Куда мне деться? Я хочу жить просто, никого не тревожа, ни с кем не сталкиваясь. Я хочу, чтобы и меня не трогали. И никто не может помочь мне.
Он произнес это почти навзрыд. Алмаса ошеломленно молчала, не зная, что ответить.
Матово светились в лунном свете ее округлые девичьи плечи. Густые косы рассыпались, руки она прижала к теплой тугой груди.
Астамыр приблизился к окну.
— Если б ты знала, как мне трудно и больно,— сказал он. Алмаса услышала его прерывистое дыхание.
— И мне тяжело, — шепотом призналась Алмаса,— я ничего сейчас не понимаю.
— Алмаса, Алмаса! — он положил на ее теплые руки свои холодные ладони. — Уезжай! Я тебя устрою в институт, после которого ты не вернешься в эту глушь, в эту дикую грязь. Мы будем вместе. Я научу тебя, как надо жить...
Алмаса молчала. Он взял ее за плечи, его горячее дыхание коснулось ее щек. На своих губах она почувствовала его губы. Луна покатилась вниз, сад за окном исчез. Алмаса в ужасе вырвалась из объятий Астамыра.
— Что вы! Что вы! — слезы обильно текли по ее горящим щекам.
Она захлопнула окно, бросилась на постель и, дрожа, с головой закрылась одеялом.
9
Уже рассветало, когда председатель колхоза Шипа вошел во двор дома, где жил парторг Леварсан.
В густых ветвях айвы, стоящей за домом, проснулись и закудахтали куры. Шумно хлопая крыльями, вылетел петух, плюхнувшись в траву; словно слепой, он бросился во двор, натыкаясь на кусты. За ним из листвы посыпались белые куры, как зерна кукурузы, падающие в рыхлую пахоту. Рыжая дворняжка, почуяв, что кто-то вошел во двор, спросонья тявкнула и нехотя выползла из-под крыльца.
Шипа поднялся на задний балкон дома. Тихо отворив дверь, вошел в маленькую комнату с большим окном, в которое глядела нежно-розовая отцветающая яблоня.
Леварсан спал, лежа на спине. Он дышал глубоко и мерно. На его загорелый лоб спадали седые волосы, голубоватые в рассветном сумраке. На письменном столе были разбросаны исписанные листы бумаги и книги. Почти уже невидимым огнем горела керосиновая лампа. На стене в рамке из полированного каштана висел портрет Ленина. Прищуренные глаза вождя мудро и приветливо смотрели на вошедшего, словно приглашая его поговорить по душам.
— Седой, а седой! — Шипа потормошил Леварсана. Тот приоткрыл глаза, ничего еще не понимая, а потом улыбнулся.
— Доброе утро! Пора вставать! — сказал Шипа.
— Я, кажется, проспал, — Леварсан стал поспешно одеваться. — Вчера засиделись. У брата и сестры скоро экзамены, у меня — работа, а мать, нас жалеючи, тоже не спит, за компанию.
— Пора тебе подумать о том, что матери нужна помощница. Дом твой скучает по невесте, а мы скучаем по свадьбе!
— Дом-то скучает, да вся беда — жених седой, — отшучивался парторг. — А раз седой, значит старый. Невесты меня дедушкой называют... А ты чем-то встревожен, не так ли?
— Немного побаиваюсь, — признался Шипа. — Земля, которую мы отдали школьникам, самая лучшая, и там — три гектара!
— Ничего, надо только последить за ними, и все будет в порядке, — сказал Леварсан. — Пошлем туда Астамыра, пусть покажет, как надо обрабатывать землю — не по старинке, не по вдохновению, а по науке: безошибочно и ра-ци-о-наль-но!
— Все равно у меня на душе неспокойно.
— Почему? Он как-никак агроном с дипломом.
— Видишь ли, — объяснил Шипа, — хоть он и образованный человек, он всю жизнь провел на городском асфальте или на пляже, грея живот теплым песочком. Ему бы в канцелярии сидеть, по бумажной части, секретаршам глазки строить... Даже обидно, когда говорят, что вот, мол, из города приехал в деревню. Подумаешь, какой подвиг! Словно он жизнью жертвует. А надо не на подвиг ехать, а на работу.
— По-моему, он просто не любит людей, — оказал парторг.
— Знаешь, Леварсан, не всегда любовь к людям помогает. Из-за нее и пострадать можно. Вчера вот я в темноте возвращался с поля, а за мной кто-то шел следом. Слышу, говорят о колхозе, о доходах. И о нас с тобой. Один уверяет: председатель и парторг новые, воровать не станут, а вот освоятся — и начнут. Другие стали его стыдить, спорить с ним, да меня это уже не могло утешить. Слова-то сказаны такие, что от них не возликуешь.
— А ты не огорчайся, — насмешливо успокоил парторг, — придет время, и этот твой хулитель сам поймет, что ради него, дурака, люди стараются. В правду иногда трудно поверить...
— Этот не поверит, — возразил Шипа. — Он никому и ни во что не верит. Только в свой участок.
— Я знаю этого человека. Это Куаста, — сказав Леварсан.
Шипа молча кивнул головой.
Они вышли из дому и направились к полям. На востоке безоблачное небо над горами заливал розовый свет зари. Прибитая росой пыль толстым слоем лежала на дороге. Земля у обочины потрескалась: уже недели две не было дождя. Все опасались засухи, но никто не обмолвился о своих подозрениях, чтобы не сеять панику. Табак приходилось сажать ранним утром и вечерами, когда спадал зной. Воду для поливки возили на арбах.
На развилке дорог парторг и председатель остановились.
— Ты куда? — спросил Леварсан.
Шипа вынул из кармана старую тетрадь в клеенчатой обложке:
— Знаешь, что это такое?
— Знаю. Мне Арзаман показывал. Это записи Тамела...
— Да. Арзаман дал тетрадь агроному, а тот даже не понял, какое у него в руках богатство. А надо проверить, у Тамела есть интересный план переделки наших полей. Не всегда же так жить, как жили раньше!
— Правильно! — одобрил Леварсан. — Я пойду к школьникам, а вечером мы поговорим. Вот смотри...
Леварсан показал на ребятишек, с шумом и смехом шагающих к своему участку.
Над горами всходило огромное пылающее солнце. Начинался жаркий и трудный день.
10
Тамел был прав. Сколько еще нетронутой земли около селения, сколько еще неоткрытых богатств! Надо сделать дороги, проложить их по склонам, через леса и перевалы, чтобы колхозники не на плечах своих тащили тяжести, а могли бы свободно и просто добираться до места работы.
Пройдя по маршруту Тамела, усталый, но довольный Шипа лежал на лужайке, усыпанной цветами. В роще на склоне горы щебетали птицы, шелестели ветви. Внизу виднелась крыша мельницы. После знойных дней вода обессилела, и слышно было, как еле-еле вращаются жернова. За мельницей перед плотиной плавали утки. Чуть выше мельницы — дом, залитый золотисто-розовыми лучами предзакатного солнца. По ограде развешаны белоснежные простыни. На балконе маленькая девочка громко заучивает стихи, повторяя каждую строчку:
Наездник красуется гордо в седле. Наездниь красуется гордо в седле. Так хочется старому быть молодым. Так хочется старому быть молодым.
Когда Шипа плавал в холодных волнах Балтики, сквозь огонь шел в атаку у осажденного Ленинграда, раненный, теряя сознание, лежал на промерзшей земле, смотрел на убитого друга — всегда, всюду, где бы он ни находился, в его памяти возникало все то, что он видит сейчас, все, чем сейчас он живет: «земля моей души», Родина...
И это вот мгновение тоже навсегда сохранится в его памяти: маленькая мельница, дом на пригорке с развешанным бельем, которое впитывает запах солнечной весны, девочка со звонким голоском, бездонное небо с белыми комочками облаков, полет ястреба, усталые, добрые лица тружеников. Здесь жить до последнего вздоха, делая все для людей, радуясь их счастью, которое становится твоим счастьем.
Сверху, из рощи, послышались голоса.
— Мне пора домой, — сказала девушка.
— Пойдем вместе. Я не хочу, чтоб тебя ругали, — говорил парень.
Шипа улыбнулся. И любовь стала иная, не такая, как раньше. Прежде считалось недопустимым ходить с девушкой в такие глухие места.
— Нет, нет! Ни в коем случае! Если нас увидят вместе, меня просто убьют! — со страхом сказала девушка.
— Почему ты так боишься? — довольно громко спросил мужской голос.
Шипе показалось, что это Астамыр. Ответа не было. Очевидно, гуляющие ушли.
«Нет, не Астамыр, — подумал Шипа. — Он сейчас на поле, со школьниками, да наши сельские девушки на него смотрят как на клоуна, не пойдут с ним... А ведь такой красивый парень!»
Незаметно для себя Шипа заснул: усталость взяла свое.
Пробудился он, почувствовав прохладу. На поляне уже лежала густая тень, воздух стал влажным. Слышнее журчала вода на мельнице. «Недаром говорят, что к ночи вода оживает», — подумал Шипа и от удивления широко раскрыл глаза: рядом с ним сидел мрачный Арзаман, зло покусывая длинный стебелек.
— Ты что здесь делаешь?
— Сижу, — буркнул юноша.
— Это я вижу, а где твои ребята?
— Там.
— А кто с ними? — забеспокоился Шипа.
— С ними? Никого. Сами сажают табак.
— Парторг там?
— Her. Из района срочно вызвали на совещание по сбору чая.
— А ты почему ушел?
— Не знаю. — Арзаман был хмур и неприветлив.
Шипа почувствовал неладное.
— Где Астамыр?
Арзаман вздрогнул и посмотрел вдаль, словно что-то его там заинтересовало, и безразлично ответил:
— Астамыр осматривает местные достопримечательности в обществе Алмасы.
— Где они? Почему ушли?
— Ничего я больше не знаю! — чуть не плача, воскликнул Арзаман. — Спрашивайте их, а не меня!
Он вскочил и побежал вниз, к речке.
11
Алмаса вернулась встревоженная: когда они с Астамыром выходили из рощи, им повстречался Куаста. Агроном не обратил внимания на хмурого старика, но Алмаса знала, что сулит этот тяжелый, подозревающий взгляд. Девушка боялась, как бы ее не очернили перед всеми, а кроме того, она просто не могла разобраться в том, что наговорил ей сегодня Астамыр.
«И ничего-тс ? еще не знаю! — с горечью подумала она. — Лучше уж пойду к Нуце...»
— Ну и работнички! — посмеялась мать, когда Алмаса попросила, чтобы ее отпустили к учительнице.— Еще солнце в силе, а вы уже дома. Вечер скоро, а вы уже сажать кончили!
— При чем тут вечер? — рассеянно спросила Алмаса и, не дослушав воркотню матери, убежала к Нуце. Ее дома не оказалось.
Алмаса прошла в хорошо ей знакомую комнату. Конечно, все чисто и прибрано. На столе — кипа тетрадей и книги. Алмаса всегда чувствовала ~ебя в этой светлой комнате удивительно легко и спокойно, но сейчас почему-то ей стало тревожно. Она подсела к столу и бездумно взяла первую попавшуюся тетрадь Она принадлежала подруге Алмасы, девушке незаметной, тихой и доброй. Алмаса открыла тетрадь на последнем сочинении на вольную тему. Девушка писала:
«У нас еще многие неверно воспитывают детей. Одни ничего не делают, только играют. Такие дети вырастают лодырями и эгоистами. А другие родители заставляют своих детей выполнять непосильную работу; эти становятся чересчур рано взрослыми и молчаливыми...»
Алмасе показалось, что она слышит негромкий, но убежденный голос своей подруги.
«Я хочу воспитывать детей, чтобы они не повторяли ошибок наших матерей и отцов. Я буду заниматься, чтобы поступить на заочное отделение пединститута. Если у человека есть высокая цель, он тверд и честен».
Алмаса закрыла тетрадь и задумалась. Высокая цель... Сегодня Астамыр рассказал, как можно преобразовать поля Абзанхары. Он говорил с жаром, и Алмаса подумала, что его уже увлекли дела колхоза. Если бы к нему относились по-человечески, он показал бы, что способен на многое.
Почему Нуца не хочет помочь Астамыру? Она почему-то испугалась, когда он приехал сюда. Они давно знакомы. Может быть, они любили друг друга?..
Почувствовав странную неприязнь к своей учительнице, Алмаса даже испугалась этого и поспешно покинула комнату.
Дома ее ожидало очередное потрясение. Отец, растянувшийся на лавке, ворчливо рассказывал:
— Никогда я не уставал так, как сегодня. Разве же он понимает, чего стоит труд колхозника?
— Кто это он? — настороженно спросила Алмаса.
— Да кто ж еще, агроном! Нечего сказать — работник! — презрительно бросил Парна. — А ты куда делась?
— Я... я почувствовала себя плохо, — запинаясь, ответила Алмаса.
Отец не обратил на это внимания:
— Ты ребятам все же скажи, чтоб духом не падали. Хоть и обидно попусту засадить целый гектар, но в другой раз умнее будут.
Парна поднялся с лавки, зачерпнул кружкой воды и стал жадно пить.
— А всего делов-то — последить, чтобы сажали утром и перед вечером. В зной саженцы поливать нельзя. А вы решили сделать побольше и весь день сажали и поливали, сажали и поливали! Мы пытались кое-что спасти, да куда там...
— Агроном мог этого не знать, — робко возразила Алмаса.
— Какой же он тогда агроном?! Heт, Астамыру просто нет дела до того, как люди устают на работе. Он не понимает, что можно свалиться от усталости, даже не поужинав, он не ценит чужой труд.
Алмасе казалось, что отец ругает ее, а не агронома. Уши ее горели; руки плохо слушались, когда она стала накрывать на стол.
Поздно вечером Алмаса вошла в свою комнату и устало опустилась на кровать. Заниматься она не могла. Она думала о том, как все это случилось. Конечно, Астамыр ни при чем. Ему хотелось побыть с Алмасой, отвести душу — ведь ему очень тяжело. И виновата сама Алмаса: зачем она согласилась пойти в рощу?
Но как Алмаса ни оправдывала Астамыра, она не могла забыть о погубленной рассаде, о напрасно затраченных усилиях...
12
В школе все говорили о неудачном выходе учеников на поле. Дети растерялись. Больше всех переживал, наверное, Арзаман: он даже не явился на занятия. Нуца побоялась сказать об этом Куасте, зная его злобный нрав. Она пошла за советом к парторгу Леварсану. Он выслушал взволнованную учительницу со спокойной улыбкой.
— Не беспокойся, — сказал он, — я знаю, где Арзаман. После всего случившегося ему надо прийти в себя. А с Куастой я поговорю...
Леварсан пообещал, что он сам пойдет с учениками и они заново засадят этот злополучный гектар.
Перед вечером Леварсан отправился к колхозникам, которые чгнили ограду плантации. Он подошел к месту работы по тропинке, проложенной через заросли папоротников. Где-то в стороне слышался стук топора — это, наверное, Куаста. Он всегда работает один. В полутьме на бревнах сидели двое, светились огоньки их самокруток, и доносился неторопливый разговор. Леварсан остановился.
— В этом году должен быть хороший урожай, — говорил один.
— Да, должен быть неплохим, — согласился другой. Леварсан по голосу узнал: говорит Парна, отец Алмасы. — И если будет так, как мы гадаем, то я крепко встану на ноги... Совестно людей беспокоить. Помогают, а я никак не расквитаюсь... Как ни говори, а семья у меня большая.
— Чего ж тебе стыдиться? Ты, слава богу, не лодырь: днем и ночью в поту. Все видят, как тебе трудно воспитывать детей.
— Сейчас уже не так трудно. После нового закона о налогах я вздохнул. Дай бог здоровья тем, кто так хорошо сделал. Я вот и корову смог купить.
— Молока-то хватает?
— Нельзя сказать, что хватает вдоволь, но все-таки детям теперь лучше.
— Старшая твоя уже невеста, дай бог ей счастья.
— Да, она как будто бы неплохая девушка.
— Что же она делать собирается? Уедет?
— Решила в колхозе работать.
— Да-а... Новые хозяева по-новому и за дело возьмутся. На то и школа. Говорят, Арзаман отыскал ученое завещание отца.
— Надо спросить у Алмасы. Она знает.
— Одеть ее надо получше.
— До осени не смогу.
— Знаешь что, возьми у меня. Отдашь потом, и весь разговор.
— Долг отдать не велика заслуга. Вот как отблагодарить человека за доброту?
— Да оставь ты это! Помочь такому человеку, как ты, самому приятно.
Стороной, через папоротники, Леварсан вышел на стук топора. Куаста посмотрел на парторга так, словно только его и ждал.
— Вот и хорошо, — сказал он, — я хотел поговорить с тобой.
— Я тоже. Как работаешь, как дела?
— Работа от нас не уйдет. И мы тоже от нее не сбежим, — Куаста сплюнул. — Хорошо, когда тебя люди ищут: значит, ты им нужен, а то когда в тебе нет проку, то они куда-то пропадают.
— Хорошо, Куаста, давай ближе к делу. Почему ты не ладишь с Арзаманом?
— Вот о нем-то я и хочу поговорить. Помоги мне, Леварсан! Я желаю, чтобы он учился. Ты знаешь, как я любил Тамела, и я хочу, чтобы его сыну было хорошо. Хоть мальчишка и глуп, но единственное, что я могу сделать для брата, это вывести Арзамана в люди.
— Чем же я тебе могу помочь? — удивился Леварсан.
— Он вбил себе в голову, что может жить самостоятельно. Скажи, что ему необходимо учиться, а не хозяйничать. Его добро не пропадет. Я буду ходить за садом и отдам его долю выручки. Скажи ему, он тебе поверит.
— Но еедь Арзаман этого не хочет, — возразил Леварсан. — Он вовсе не глуп, и его не так-то легко сбить с толку. Учиться он все равно будет, и пусть он сам решает свою судьбу.
— Мал еще поступать по-своему!
Парторгу показалось, что Куастой руководит не одно только желание послать Арзамана в институт, но и еще кое-что: он так настойчиво добивался отправки племянника, что это казалось странным.
— Ты знаешь, где Арзаман? — спросил Леварсан.
— Знаю, — глухо бросил Куаста. — Когда дома нет тетради Тамела, значит Арзаман пошел к тебе или к Шипе.
13
Арзаман явился в школу на третий день и сел не рядом с Алмасой, как обычно, а на последнюю парту. Уроков он не выучил и весь день не поднимал виновато опущенную голову.
Алмаса делала вид. что внимательно слушает учительницу, но щеки ее горели, а в глазах стояли слезы. Ей было невыносимо обидно, что Арзаман на виду у всего класса прошел мимо, не пожелав сесть рядом. Но она сама виновата — незаслуженно оскорбила своего друга. Ему сейчас, наверное, очень тяжело: ведь идея школьного участка принадлежала ему. Арзаман был уверен, что все будет хорошо, если им поможет агроном.
Нуца тоже беспокоилась:
— Что с ними творится? Словно и не думают, что скоро экзамены и пора уже решать, как быть дальше.
Вечером у ворот своего дома Нуца застала ожидавшего ее Куасту.
— Добро пожаловать, заходите!
— Нет, не стоит. У меня разговор короткий. Ты должна сказать моему глупцу, чтобы он поехал учиться.
В его обычно колючем, непреклонном взгляде были неуверенность и тревога.
— Почему же я должна это сделать? — Нуца выделила слово «должна».
— Он тебя послушается. Он говорит, что ты его воспитала.
— Да, в какой-то мере это правда, но того, чего вы требуете, я не сделаю.
— Ты говоришь, как парторг. — Куаста помолчал, а потом ехидно спросил, переходя в обращении на «вы»: — А дочь Парны, Алмасу, тоже воспитывали вы?
— Так же, как и Арзамана.
— Очень хорошо воспитали! — засмеялся Куаста и вдруг, помрачнев, резко спросил: — Значит, не договорились?
— Я не понимаю, чего вы от меня хотите?
— Вы должны сделать так, как я сказал, иначе я всем расскажу, как ваша воспитанница Алмаса уходит в рощу с агрономом!
Нуца вздрогнула, и в глазах ее появился испуг. От растерянности она неуверенно пригрозила:
— Если вы это сделаете, вас посадят в тюрьму за распространение грязных слухов.
Как ни странно, слово «тюрьма» сбило Куасту с толку.
Он тоскливо посмотрел на девушку, словно она разрушила его заветные мечты. Ведь Куаста искренне хочет, чтобы Арзаман поехал учиться и стал большим человеком. Куаста будет ходить за его садом, за его домом, за его огородом. Ему обидно потерять участок брата. Разве мальчишка понимает, что значит быть хозяином? Зачем это ему? А если понадобятся деньги, так Арзаман получит их в избытке! Лишь бы он не мешал... А может статься, что, окончив институт, он сюда не вернется, и тогда Куаста станет полновластным владельцем двух участков...
Ничего больше не сказав Нуце, Куаста ушел, оставив девушку в смятении и страхе.
Все последнее время она умышленно сторонилась Астамыра. Она не хотела видеть его, встречаться с ним, слышать о нем. Она даже не хотела знать, что он живет здесь! И ни разу Нуца не подумала о том, что он квартирует по соседству с самой красивой девушкой селения. А ведь Нуца хорошо знает, что из себя представляет Астамыр! Неужели Алмаса доверилась ему? Неужели впустую пошло все то, что Нуца вложила.в свою любимую ученицу? Неужели она не смогла научить, как высоко надо держать свое достоинство и честь?
Не заходя в дом, Нуца быстро пошла к дому Куасты. Темнело. От капель ранней росы у Нуцы промокли ноги, голова ее горела. Ни на что не обращая внимания, Нуца спешила: пока еще не поздно, надо предупредить беду...
14
Утром Астамыр получил письмо от родителей. Они сообщали, что в Министерстве сельского хозяйства есть вакантное место и надо срочно приехать в Сухуми.
Вот уже два года, как Астамыр ждал этого случая! Получив письмо, он возликовал, а потом пришел в отчаяние, вспомнив об Алмасе. Ведь он уверял ее, что хочет стать нужным человеком в колхозе, а теперь придется объяснять, почему уезжает в город.
Обычная самоуверенность покинула Астамыра, и он чувствовал себя слабым и беспомощным. Неправда, будто бы ему тяжело оттого, что он ненавидит свою профессию. Ему тяжело потому, что он любит Алмасу и не знает, как уговорить ее переехать в Сухуми. Астамыр смеялся над своими товарищами, которые, полюбив, теряли головы. Раньше, сближаясь с девушкой, он не задумывался о будущем; его не интересовало, как чувствовала себя девушка, когда он ее оставлял. Сам Астамыр говорил в таких случаях, что он перестал «дружить».
Он не знал бессонных, мучительных ночей, когда бы ему мешали спать любовные страдания. А вот сейчас каждую ночь его охватывает тоска по Алмасе, а потом приходит отчаяние и страх: зачем он говорил ей не то, что надо?
Астамыр ходил по комнате от окна к двери. Из кухни доносился раздраженный голос Ялсы. Обычно она по вечерам торопилась все закончить, чтобы поболтать с молодым жильцом. В другое время Астамыр воспользовался бы таким случаем, но сейчас эта женщина только раздражала его. В это время в окно постучали. Астамыр распахнул створки. В саду стояла Алмаса.
— Я не хочу заходить к вам, — сказала она вместо приветствия.
— Почему, Алмаса?
— Уже поздно.
— Тогда встретимся у родника.
— Нет, все равно не стоит...
— Я прошу тебя, я очень прошу! Мне нужно сказать тебе исключительно важную вещь!
— Хорошо... Только ненадолго, — поколебавшись, согласилась Алмаса, и ее стройная, гибкая фигурка исчезла в сумраке.
«Что с ней? Какая-то она странная», — от недобрых предчувствий у Астамыра заныло сердце...
Струйка воды текла из расщелины в скале, со звоном падая в маленькое озерцо между больших камней. Этот тихий шум не смолкал даже в самые засушливые месяцы. Но Астамыр не любил звука падающей воды.
— Отойдем, здесь трудно говорить, — сказал он, взяв за руку ожидавшую его Алмасу. Она осторожно высвободила руку и пошла рядом.
— О чем ты думаешь, Алмаса? — не сводя с нее глаз, спросил Астамыр. — Скажи мне, может быть, я могу помочь?
— Помочь уже нельзя. Я думаю о том воскресенье и считаю себя очень виноватой.
— Бог мой! Стоит ли об этом горевать? Посадят еще раз, и все забудется.
¦— Дело не в том, посадят или не посадят. Это не изменит того, что я поступила плохо... и нечестно.
— Пустяки, Алмаса, поверь мне! — он остановился, взял ее за локти и притянул к себе.
— Нет, не пустяки, — опустив голову, сказала она тихо.
— Да кто тебе сказал, что ты сделала плохо? — с легким раздражением спросил Астамыр.
— Никто не сказал. Я вижу, как расстроен мой отец, а все наши ребята ходят понурые и огорченные.
Астамыр совершенно не понимал, почему она так переживает этот ничтожный случай. «Какой она еще ребенок! — подумал он. — Из пустяка сделала проблему!» Сейчас его занимало другое.
— Я хотел кое-что сказать тебе, Алмаса.
— Говорите, я слушаю.
— Мне прислали письмо из министерства: есть в аппарате место для меня. — Астамыр против своей воли опять стал лгать, утешая себя тем, что говорит почти правду, лишь несколько иначе освещая события. — Я решил согласиться на это предложение, потому что там я смогу сделать больше, чем здесь...
Алмаса резко повернулась к Астамыру.
— Вот как! — сказала она с негодованием. — А раньше вы говорили другое!
— Алмаса! — страстно сказал Астамыр. — Алмаса, я не могу жить без тебя. Я не могу уехать один. Я люблю тебя!
Он протянул к ней руки, но она отшатнулась:
— Вы говорили, что жертвуете собой, оставаясь в колхозе, а теперь уезжаете в город и тоже, выходит, жертвуете? Где же правда?
— Правда в том, что я не могу без тебя. Поедем вместе!
Алмаса вдруг вспомнила сочинение своей подруги: «Если у человека есть высокая цель, он тверд и честен». Вспомнила она и горячего, настойчивого Арзамана. Какая глупая была она, что ничего ему ке рассказала! Ведь только он и может быть настоящим другом.
— Нет, — спокойно сказала Алмаса. — Я никуда не поеду.
— Почему, Алмаса? Не говори так. Я люблю тебя! Я дам тебе настоящую жизнь, ты не будешь влачить жалкое существование в этом селении...
— Нет! Я теперь поняла. Вы говорили: зачем учиться? Когда учишься, видишь далеко, как в горах. И хочется видеть еще дальше.
— Алмаса, я согласен на все, я останусь, если ты хочешь, только будь со мной, иначе я не могу! — он говорил задыхаясь, торопливо, не зная, чем еще убедить Алмасу.
— Я люблю другого, — решительно и даже весело сказала она, словно сама обрадовалась этому признанию.
Астамыр похолодел:
— Почему же ты ни разу не говорила об этом?
— Не было необходимости. Пойдемте. Мне пора домой.
— Алмаса!
Он стоял потрясенный и жалкий, но она вышла на тропинку и, не оборачиваясь, направилась к селению.
15
Когда Нуца вышла на дорогу, ведущую к дому Куасты, уже взошла бледная полная луна. Плыли легкие, просвечивающие облака. В размытом лунном свете она увидела человека, сидящего на камне у тропинки к роднику. Вглядевшись в него, Нуца узнала Астамыра:
— Что ты здесь делаешь?—спросила она подозрительно.
— Думаю о тебе, — он усмехнулся. — Не ты ли мстишь мне? Не ты ли мешаешь мне?
— Что случилось? Ты нездоров?
— Возможно. Объясни мне, пожалуйста, что я нашел в этой глупой деревенской красавице?
— О ком ты?
— О твоей воспитаннице. О, сразу видно, что она твоя воспитанница!
— Чего ты хочешь от нее, негодяй? — крикнула Нуца.
— Не беспокойся за нее. Я люблю ее, но она мне не верит.
— Что ж... Значит, я смогла кое-что передать ей...
— Просто я полюбил не ту, которая мне предназначена, — снисходительно заметил Астамыр. — Когда меня скинула лошадь, я вдел ногу не в то стремя.
— Ты все объясняешь судьбой, а судьба человека — это он сам.
— К твоему сведению, я добился своей цели: меня вызывают в министерство, — сказал он с торжеством. — Так что не стоит философствовать. Эта ерунда помогает только слабым...
В эту ночь Нуца не спала. Она лежала с открытыми глазами и вспоминала прошлое.
Когда Нуца была студенткой, она жила в Сухуми у знакомой женщины. Однажды под вечер она сидела лома одна. Раздался стук. Нуца открыла дверь. Шел первый снег — рыхлый, густой, в сумерках казавшийся голубым. Перед Нуцей стоял молодой человек; его щеки были розовые, пухлые, а глаза синие, смеющиеся. Это был Астамыр, родственник ее хозяйки. Тогда он учился в Тбилисском сельскохозяйственном институте и приехал на каникулы. Он стал приходить каждый день.
Нуца помнит вечер, когда они пошли вдвоем в кино. Она чувствовала его плечо, слышала его дыхание. Они долго прощались под заснеженной мимозой. Он взял ее руку, и Нуца как будто вспыхнула.
Были встречи и прощания, разлуки и свидания. Как она ждала его приезда в Сухуми! И потом — другая зима, они уже учились па последнем курсе. В печке горел огонь, было очень тихо, и слова, сказанные шепотом, для Нуцы прозвучали как выстрел: «Люблю тебя, люблю!»
На следующий день под яркими лучами предвесеннего солнца они поднялись на Сухумскую гору. Снег уже сходил, дышалось легко и радостно. Астамыр повел ее в заросли мимоз. Он сел на слегка подсохшую вялую траву, и Нуца, наклонившись, погладила его по голове. Он обнял ее... Нет, не обнял — схватил в охапку и стал валить. Она сперва ничего не понимала и стала целовать его. Но его синие глаза стали мутными, а губы дрожали. Она упала на сырые колючие сучья. Вырвалась из его цепких рук, отступая, скатилась в яму. Астамыр шел на нее. Нуца схватила большой сук мимозы. Астамыр остановился.
— Такая твоя любовь? — спросила она, еле сдерживая слезы. Она еще надеялась, что он попросит прощения, сам застыдится своего поступка. Но он нагло усмехнулся:
— А как ты думала? Сколько времени мучила, и все напрасно! Сука!
Нет, этого нельзя вспоминать! Человек, которому отдан первый поцелуй, отдана первая любовь, — и вдруг такие слова!
Она хотела тогда закричать, чтобы все знали об этом подлеце, но от негодования могла только прошептать:
— Негодяй!
— Замолчи! — бросил он и ушел, оставив ее в слезах гнева и обиды.
16
Несколько дней шел дождь. Это был очень нужный, долгожданный дождь. Земля пила воду и оживала. В тот день, когда ливень кончился, все колхозники поспешили на поля. Нуца и Алмаса отправились на школьный участок.
На дороге они заметили свежие следы мужских ботинок. С холмика был виден человек, который медленно шел с тяжелым чемоданом. Это уходил Астамыр.
— Как тяжело ему идти! — заметила Алмаса.
— И как легко он все-таки уходит, — сказала Нуца.
Решив срезать большой кусок дороги, девушки спустились в лощину и прошли сквозь небольшой лесок. Снова поднявшись на влажную дорогу, дымящуюся под жарким солнцем, Нуца и Алмаса заметили уже совсем крохотную фигурку агронома.
Снизу, со школьного участка, доносилась песня. Она то сладко замирала, то поднималась веысь, чисто звуча в душистом и теплом воздухе.
17
За оградой, густо заросшей колючками, стояло высокое дерево, по которому вилась виноградная лоза. А по соседству — на земле, принадлежащей колхозу, — высилось другое дерево. Куаста, прикидывая, каков будет урожай винограда, задрав голову, осматривал ветви. Он увидел, что молодой отросток лозы перекинулся через ограду, и пошел по чужому дереву. На лозе уже наливались маленькие зеленые гроздья.
Куаста, крякнув, засунул за пояс цалду* и полез на дерево. Исцарапавшись и ободрав руки, он с трудом добрался до отростка лозы и одним взмахом острой цалды, молнией сверкнувшей на солнце, отсек молодую лозу. Из обоих срезов струйкой потек сок, питающий гроздья. Куаста спустился вниз и опять осмотрел дерево. Еще несколько маленьких отростков тянулись через ограду. Куаста поднял цалду.
— Зачем ты перерезал лозу? — раздался голос Арзамана. Он стоял с книгами в руках и глядел, как из раненой лозы льется на траву прерывистая, слабая струйка сока.
— Чтобы они засохли, тянутся куда-то к черту в зубы! — сказал Куаста. — Возьми мотыгу и иди на кукурузу.
— Мне некогда, — ответил Арзаман. — Сегодня я перехожу в свой дом.
— Ты что, с ума сошел?! Тебе к экзаменам надо готовиться, а не глупостями заниматься! — Увидя хмурое лицо племянника, Куаста внезапно изменил тон и заговорил вкрадчиво, непривычно мягко: — Слушай, Арзаман, я все-таки больше тебя знаю жизнь. То, что ты затеваешь, бессмысленно. Ну какой ты хозяин? У тебя и опыта нет!
— Если и нет, так будет.
Арзаман вошел в заброшенный дом. Он открыл ставни на окнах, и темнота, которая словно жила в давно опустевшем доме, выскользнула, как змея Арзаман вытер пыль со стола, положил учебники и вынул из-за пазухи тетрадь в клеенчатом переплете. Она тоже вернулась в дом, где Тамел заполнял ее страницы...
Арзаман вышел во двор, заросший густой травой, заглянул в тихо цветущий сад, обошел дом и, взяв несколько высохших поленьев, поднялся на балкон. Он услышал, как скрипнула калитка, и увидел дядю. Куаста, медленно подойдя к балкону, остановился перед крыльцом:
— Я вижу, ты хорошо заплатил мне за труды и заботу! — зло сказал он. — Но я не позволю тебе своевольничать. Я твой опекун, и ты обязан меня слушаться!
— Я уже совершеннолетний. Меня нечего опекать. Не мешайте мне строить свою жизнь.
— Я мешаю?! Смотрите на него, я ему мешаю! — и Куаста вдруг с отчаянием крикнул: — Я хочу, чтобы ты уехал учиться!
— Нет! — твердо сказал Арзаман.
Куаста вдруг понял, что он готов цепляться за любую возможность настоять на своем, Но его ожесточенное и слепое сопротивление всему тому новому, что вошло в его дом вместе с Арзаманом, оказалось совершенно несостоятельным. Все последние дни он искал выхода и бросался из крайности в крайность. Он хотел сломить мальчишку, но перед ним стоял взрослый решительный человек, бороться с которым у Куасты не было сил. Сейчас Куаста видел Арзамана на пороге дома. Юноша стоял, как уверенный в себе хозяин. Да он и был настоящим хозяином дома. Куаста поймал себя на том, что Арзаман очень похож на Тамела, доброго, но сильного человека. Это сходство добило старика. Он полез в карман и вынул бумажный сверток, перевязанный бечевкой.
— Вот бери, делай, что хочешь. — Куаста бросил сверток к ногам Арзамана. — Это твои деньги, я их берег, чтобы обеспечить тебе будущее. Я любил брата и хотел его сына сделать человеком. Больше я тебе не дядя!
Он обвел взглядом дом, двор и сад. Глаза его покраснели, казалось, вот-вот прольются красные, как кровь, слезы.
— Нет моего брата, и ничего не осталось от него, чтобы я мог любить...
Куаста тяжело прошел через двор. Скрипнула калитка, и он исчез за деревьями.
Арзаман хотел броситься за дядей, сказать ему какое-нибудь теплое слово, но не сдвинулся с места: Куаста мог понять это как согласие уехать или же как благодарность за деньги. «Надо вернуть их, они мне не нужны», — подумал Арзаман.
Он вошел в дом. У камина с охапкой сух'их хворостинок стояла Алмаса. Арзаман остановился, не веря своим глазам. Ему хотелось сказать, чтобы она уходила, но он молчал. В последнее время он решил, что ему понятно поведение Алмасы и ничего хорошего ожидать от нее не следует. А вот сейчас...
— Я видела, что ты перешел в свой дом, — тихо произнесла Алмаса. — Я хотела развести огонь в твоем очаге. Мама говорит, что у меня легкая рука...
Она улыбнулась, и лицо ее словно просветлело.
Алмаса наломала хвороста и положила в топку. От зажженной спички сухие сучья разом вспыхнули. Пламя, веселое и чистое, занялось в очаге. Потеплели мрачные стены, на которых бумага уже пожелтела и растрескалась.
— Вот и огонь! — сказала Алмаса. В ее черных глазах блестели светлые искорки.
Она подошла к столу, аккуратно разложила книги.
— Что это за тетрадь? — спросила она. — Я никогда ее не видела.
— Это записи моего отца. Взгляни.
Алмаса просмотрела несколько страниц и вспомнила, что ей говорил Астамыр.
— Ты кому-нибудь показывал эту тетрадь? — спросила она.
— Да. Председателю и Леварсану... И еще... этому.
Они замолчали, глядя на огонь.
Арзаману очень хотелось сказать что-нибудь особенное, но ничего не приходило на ум.
— Скоро экзамены. Пора уже заниматься как следует.
— Да, пора, — согласилась Алмаса. — Что ж... Поздравляю тебя с новосельем, желаю большого счастья...
Она протянула руку. Арзаман нерешительно взял пальцы девушки и подержал их дольше, чем следует. ________________________________
Река спешит к морю
Памяти Алексея Ласуриа.
Рассвет, вливаясь в ушелья, растворял плотную ночную тьму. Горы под бездонной синевой неба стояли нагие, омытые недавним ливнем.
На скалистой вершине из расселины появилась семья акапкапов — горных индеек. Высоко неся на длинной шее маленькую головку и осторожно ступая тоненькими ножками, словно боясь обжечься, впереди шагала мать семейства. Вдруг она остановилась, тревожно вслушиваясь в утреннее безмолвие гор, потом завертела головой. Забегали ее желтоватые, похожие на кукурузное зерно глазенки.
Индейка подошла к краю обрыва и заглянула вниз.
— Гью-ууу, — вырвался из ее горла басовитый свист. И весь выводок пропал в трещинах каменной глыбы.
Недаром говорят, что акапкапы — стража гор. От их зоркого глаза не ускользнет даже еле заметное движение на голом каменистом пространстве. И тогда раздается предостерегающий свист — частый и настойчивый сигнал близкой опасности.
— Гью-ууу!—пронеслось по склону.
«Гью-ууу!» — дошло до глубокой лощины.
Все живое насторожилось и притихло.
Забеспокоились дикие козы, которые, прижавшись к гладкой стене обрыва, ожидали восхода солнца. Вскинув головы, они посмотрели вверх, откуда донесся свист. И сразу же раздался выстрел.
«Оух!» — его звук ударился о скалу, как вскрик испуганной серны, а потом раскатился по ущелью, постепенно замирая вдали.
Одно из животных вздрогнуло и тихо повалилось, словно просто хотело отдохнуть. Кровь брызнула из груди, красной росой окропив скалистый уступ. Остальные козы мгновенно исчезли. Камни, вылетевшие из-под ног, покатились в пропасть. Умолк надрывный крик индейки, будто бы она убедилась в тщетности своих предостережений. По отвесным стенам обрыва взмывал влажный ветер, доносящий шум быстрого потока.
На уступе, будто свалился с вершины, возник высокий человек с черными закрученными усами. В руках у него была двустволка.
К человеку приближался мальчик, осторожно ступая по краю уступа и цепляясь за неровности скалы.
— Бадгуала, Бадгуала! — звал он охотника. — Подожди меня!
Но Бадгуала, наклонившись над убитым животным, изумленно осматривал его:
— Хай иараби! * Что я вижу!
И мальчик от удивления тоже ничего не мог сказать: перед ним вместо дикой козы лежал обыкновенный баран с редкой, свалявшейся шерстью, с выпирающими ребрами.
Бадгуала растерянно сказал:
— Я, правда, слышал, что овцы или козы, заблудившись в горах, пристают к дикому стаду, но все же не очень в это верил...
Солнце, поднявшись над горами, зажгло радужным блеском снежные вершины, разбило волны потоков на миллион ослепительных искр. Откуда-то доносились тонкие звуки свирели.
Бадгуала, приподняв за рога голову убитого барана, посмотрел на вырез его обмякших ушей.
— Смотри! — воскликнул он. — Отметина рода Ашуба. Это баран покойного Тарханы!
Мальчик глотнул слюну, глаза его стали влажными.
— Неужели это пропавший баран Тарханы?
— Да. Тархана берег его к возвращению сына... Ты знаешь, что такое акурбан? *
— Знаю, — ответил мальчик, — когда человек избавляется от опасности, забивают барана.
— Да. Вот акурбан и выполнен...
В глубокой долине, как золотистый туман, таяла утренняя мгла, пронизанная солнцем. Краски становились ярче, а воздух теплее.
— Пусть с этим убитым бараном погибнет все, что мешало дому Тарханы! — сказал Бадгуала. — Пусть счастье, светлое, как этот сияющий де;нь, сопутствует их семье! Идем, дад, надо рассказать людям...
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Местный лесничий Махиал остановился на берегу Нааса у продолговатого, как череп лошади, камня, испещренного мелкими трещинами. Трава вокруг камня была примята, валялись еще не увядшие цветы ацламсыша *. С хмурым любопытством сутулый старик изучал следы, расходящиеся от камня. Вверх по течению уходили сильные отпечатки мужских сапог, вниз — легкий пунктир маленьких женских чуст.
Внезапно подул холодный ветер. Он ворвался в ольховую рощу, взъерошил верхушки молодых деревьев, с пронзительным воем пронесся над стальными волнами Мааса и положил наземь высокую траву в лощине, словно по ней прокатили бревно.
Неслышными, но быстрыми шагами старик пошел вниз по реке.
Назия шла со счастливой улыбкой на губах. Она ничего не замечала, ничего не слышала, и вдруг, как гром, ударил ее резкий голос отца:
— Зачем ты здесь ходишь, хорошая девушка?
— Искала тутовые листья... Для шелкопрядов, — еле слышно отозвалась она и как бы в подтверждение выставила вперед маленькую цалду.
Робко взглянув на отца, она увидела, что его лицо почернело, как столетний дедовский котел.
— Чтоб у тебя было столько здоровья, сколько можно найти листьев на голом берегу! Иди! — злобно приказал он.
Назия, держась поодаль от отца, пошла вперед. Он зашагал за ней.
Солнце заходило за холмы. Угас его багровый отсвет на зеркальной поверхности глубокой заводи. Она потускнела и покрылась рябью. На берег опустилась холодная тень.
Отец и дочь шли молча. На покатых плечах Назии колыхались две черные тугие косы. Махиал надрывно кашлял за ее спиной. У брода Назия сняла с ног легкие чусты и, чуть приподняв юбку, стала переходить реку; отец пошел по воде в больших шахтерских чунях, надетых на босу ногу.
На той стороне они пересекли поляну, заросшую жесткой травой, и стали подниматься по склону. Путь казался бесконечным — надо пройти вдоль обрыва, миновать ольховую рощу, огромную дикую яблоню с ветвями, свисающими от тяжести мелких плодов, и родник, откуда берут питьевую воду; к дому выводила тропинка, идущая по старой меже, обсаженной широколистыми тополями. Обычно ничего этого не замечаешь. А сейчас они идут этим долгим путем, тяжелым, как молчание отца и дочери. Все похоже на сон, когда человеку снится, будто за ним гонится какое-то чудовище: спасаясь, он бекит изо всех сил и все-таки остается на том же самом месте.
Слышится нестерпимое хлюпанье воды в чунях отца. Жесткая трава безжалостно бьет Назию по мокрым икрам.
Когда за густыми виноградниками показалась крыша их дома, Назия остановилась.
— Тебя в землю воткнули, что ли? — грубо прикрикнул отец.
Она повернулась к нему, не смея прямо взглянуть в глаза.
— Баба* — начала она, едва нe плача, — если нужно убить меня — убей! Не говори только нане!*
— Замолчи! С сегодняшнего дня у меня нет дочери! Если бы я не видел своими глазами, не поверил бы, — Махиал говорил злым шепотем, чтобы их никто не услышал. — Где ты, безмозглая, слышала, чтобы дети абхазцев так поступали? Целый день шушукается с чужим парнем, вместо того чтобы сидеть в своей больнице. С кем ты была, отвечай?
Назия молчала. В пепельных глазах отца загорелась злоба. Воздев руки, он с плеском ударил огрубевшими желтыми ладонями по огромной лысине:
— Позор на мою голову! Ради чero я старался? Ради чего берег тебя и лелеял? Так-то ты отблагодарила меня за любовь и заботу!
Назия залилась слезами. Ее шея, щеки, плечи вспыхнули, как сухая трава в горах. Она отлично знала характер отца: если дело прямо не касалось его, то он обычно отмалчивался, а если что-то затрагивало его кровные интересы, он становился решительным и неуступчивым.
— Сейчас же скажи, что у тебя с ним. О чем вы так долго говорили? Что обсуждали? Может быть, ты дала согласие?
Он вплотную подошел к дочери. Глаза его горели.
— Лучше скажи все, а не то, клянусь душой покойного отца, сделаю то, чего никто не делал: задушу своими руками и закопаю, чтоб никто и не знал, где твоя могила!
Назия зарыдала. Махиал опасливо огляделся, не слышит ли кто.
— Иди! — бросил он, убедившись, что она ничего не скажет. — Теперь я знаю, что с тобой делать: если я увижу, что ты взглянула на него, то выгоню из дому. Так и знай. Чтоб кости родного отца я бросил собакам и свиньям, если не сделаю так, как сказал!
Невдалеке послышался конский топот.
— Ступай ты, родившаяся в печальный день! Услышат — осмеют!
Назия поспешила к перелазу в изгороди. На полянке показался всадник на рослом буланом скакуне. Всадник был не молод, но черные глаза его смотрели зорко и весело, а сквозь смуглую кожу щек просвечивала кровь румянца.
— Добрый день, Махиал!
— Чтоб все хорошее сопутствовало тебе, дад Сандра! — ответил как можно спокойнее Махиал.
— Это Назия?—спросил Сандра, рукояткой плети показав на девушку, которая шла по огороду к дому.
— Да, Назия.
— Что так рано с работы?
— Не знаю. Не спрашивал... Больных, наверное, нет, — нехотя ответил Махиал.
— Ну, в такие страдные дни больных всегда много: лучше болеть, чем работать, — засмеялся Сандра, показав широкие здоровые зубы. — На, возьми...
Нагнувшись, он протянул сверток.
— Что это?
— Посмотри — увидишь.
Махиал развернул бумагу. В свертке была мягкая и тяжелая ткань, вероятно дорогая.
— Кому же это? — какое-то чувство, похожее на гнев, блеснуло в глазах Махиала и сразу же погасло, как уголек, опущенный в воду.
— Я слышал, что Назия восхищалась такой материей.Ну, я и поручил своему человеку достать. Отдай ей... Я поеду в правление. Надо узшать, послали ли сводку. За всеми приходится следить.
— Ночевать вернешься? — спросил Махиал.
— А куда ж я денусь?
Сандра повернул коня, огрел его плетью и исчез в переулке.
— «Отдай ей», — усмехнулся Махиал. — Не «ей», а Назии.
Он злобно засмеялся и снова, развернув бумагу, пощупал материю: она была мягкой и холодной..! Для Назии...
Что-то обдумывая, Махиал зашагал домой.
Подпирая сухой рукой старческую голову, на выжженном солнцем бугорке сидел Тархана. Внизу в лощине, овцы жадно щипали траву. Они то сбивались вместе, то разбредались, выискивая траву получше.
Солнце уже зашло за вязовую рощу и висело над морем, словно боясь намокнуть. Его Красные лучи еще лежали на вершине горы Айсырра. Из-за холма доносилась песня мотыжников. Она, как морская волна, то взмывала, то падала замирая. И Тархана сразу же вспомнил лицо своего сына — белые, обескровленные губы, удивленные голубые глаза.
— Я скоро вернусь, доканчивайте! — сказал он тогда, оглядев всех, кто мотыжил кукурузу.
А Тархана растерялся, не зная, что предпринять: люди, пришедшие за сыном, увели его и скрылись за холмом.
С тех пор Тархана ни разу больше не видел единственного из оставшихся в живых сыновей.
Затряслась голова Тарханы, стали слезиться покрасневшие глаза.
— Старость, что ли, одолевает, будь она проклята, — вздохнул он, надевая войлочную шапкy. Опершись на посох, он встал.
Издалека глядела на него снежная горная вершина, уже рябая от проталин и опоясанная, как арканом, легкими слоистыми облаками. У Тарханы посветлели глаза.
«Эх, простор горных высот! Хоть бы раза два еще подняться на луга и поглядеть на тебя!» —подумал он, вздыхая. Медленно, по-стариковски Тархана начал спускаться к отаре.
— Хороших пастбищ твоему стаду! — раздался молодой голос.
Перед Тарханой стоял его внук Ясон.
— Чтоб добро сопутствовало тебе, дад! — старик посмотрел в беспокойно бегающие глаза юноши. — Что с тобой? На тебе лица нет.
— Я спешил... Боялся, что ты уйдешь. От самого Нааса бегу.
— О да! Если бы я ушел, ты бы меня не догнал! Куда тебе! — усмехнулся Тархана. — Откуда ты?
— Проверял табачные плантации у Одинокой ольхи. Они уже позеленели, нужно мотыжить, — кажется, это был первый раз, когда Ясон солгал своему деду: на плантации он не ходил, а просто боялся проговориться о сегодняшней встрече. Перед Ясоном возник образ Назии, и на его губах заиграла теплая, нежная улыбка.
— Раньше там ничего не сеяли: считали, что ничего не будет расти, кроме папоротника, — сказал Тархана. — Молодцы, кто сделал там плантации. Рисковать не всякий может, дад: потерять труд многих людей — это опасная потеря.
— Если бы не Елкан, и там ничего не получилось бы, — произнес Ясон, с трудом отвлекаясь от своих дум. — У нас в колхозе многие привыкли только поднимать и опускать руки во время голосования. А так можно и хорошее предложение провалить, даже не подозревая об этом.
— Людей, дад, надо направлять, — сказал старик, немного подумав. — Елкан это умеет делать — у него сердце хорошее, он о людях думает. Есть, слава богу, у нас ацеи *, что в белом башлыке прожили всю свою жизнь! И накажи господь тех, кто чернит настоящих людей...
И лохматые брови Тарханы, и его редкие волосы, и остриженные усы, и короткая борода — все было белым-бело, а по темно-смуглому лицу шли глубокие морщины. Но карие глаза его еще горели совсем не по-стариковски, и в слабом теле жила тревожная, неукротимая душа.
Ясон, глядя на него, всегда с болью думал, что деду с его ясной головой все-таки очень трудно чувствовать себя разбитым и дряхлым.
— Отдохнул бы ты немного дома, — сказал Ясон. — Хоть две ночи поспи на мягкой постели, не всегда же обходиться козлиной шкурой вместо матраса!
Тархана засмеялся:
— Вот мой отдых, — он показал на отару. — Я, дад Ясон, никогда не прятался от работы. И умру, наверное, в горах, шагая за отарой.
— Откуда у тебя такие мысли? Ты еше... — Ясон смущенно замолк, а заметив, что Тархана ищет в карманах табак, протянул деду пачку папирос.
— Спасибо, дад, спасибо... Люблю этого наездника, который так лихо скачет по крутым скалам, — указал старик на папиросную коробку и радостно улыбнулся Ясону.
«Какая у него светлая улыбка!» — подумал Ясон.
С верховьев Нааса, словно выползая из ущелий, показались зыбкие, просвечивающие облака и стали подниматься по склонам соседних гор.
С удовольствием закурив, Тархана поглядел на небо:
— Засуха... Пора бы пройти дождям, а вот эти облака ничего нам не принесут. Сколько уже времени не болели мои старые раны и рубцы. Если они заноют, то через неделю погода непременно изменится. Рубцы мои предсказывают ненастье, а сам я уже много лет похожу на рубец и чувствую, когда случится недоброе.
Тархана заметил, что Ясон слушает невнимательно.
— Я вижу, ты спешишь, дад Ясон. Иди, не буду тебя задерживать, только пораньше приходи домой, — сказал старик. — Завтра меня зовут на собрание, там и встретимся...
— Тебя пригласили на собрание актива? — насторожился Ясон.
— Да. После стольких лет... Елкан сам приходил. Надо решить вопрос об отправке отар на горные пастбища... Елкану нужно помочь, и ты, Ясон, помни об этом.
Стихла «Песня мотыги». Глухо роптали и бились друг о друга волны бурного Нааса. Облака, затянув вершину Айсырра, как дым, сползали в долину. Вместе с ними пришел сырой и слабый ветер...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Во дворе стало совсем светло, когда Ясон управился с домашними делами. Осторожно, чтобы не разбудить мать, он ходил на носках и старался ничего не уронить. Ясон подождал, пока теленок высосет оставленную ему после дойки долю, и выгнал корову со двора. Корова с большими, как у быка, рогами оглянулась на своего теленка, помычала и пошла через заросли папоротника, нюхая землю.
Ясон процедил молоко, налил в него закваски, чтобы сделать сыр, накрыл котел деревянной крышкой и повесил его на крюк, высоко вбитый в стену. Потом он подточил напильником мотыгу и перед уходом зашел в комнату, где спала мать. Маленький домишко, единственное строение их двора, был перегорожен пополам — на кухню и гостиную. Стены были обиты дюймовыми досками. В кухне — земляной пол, в гостиной — дощатый. Войдя туда, Ясон подошел к зеркалу, висевшему на стене,— на него глянуло почти мальчишеское, удлиненное лицо с высоким покатым лбом, с негустыми, но длинными бровями, из-под которых глядели грустные карие глаза. Ясон вдруг засмеялся: ведь до сих пор он даже не помнил, где висит зеркало. Он обвел взглядом комнатку: две никелированные кровати, деревянная лавка, стол с толстыми ножками, старый домотканый ковер — вот вся обстановка. Обычно он не обращал на это внимания, а сегодня смотрел на все оценивающим взглядом.
«Как мы бедны! — подумал он, сравнив свою комнату с некоторыми домами соседей. — Но разве так это важно? Если будем живы, все, что понадобится, в наших руках».
На одной из кроватей, укрывшись стеганым одеялом, спала мать Ясона, Куаша. Седая голова ее виднелась из-под одеяла, глубокие глазницы потемнели, словно там осталась ночная темнота...
— Диа *, диа! — прошептал Ясон.
Она, видимо, не спала, так как сразу открыла глаза.
— Я пойду, диа.
— Иди, нан, иди. Чтоб все твои беды перешли ко мне! — Она с трудом села на постели и нежно посмотрела на сына; в глазах ее появилась еле заметная, как слабый луч заходящего солнца, добрая улыбка.
Ясон уже далеко отошел от дома, когда услышал песню. Дочери Алана Кастея, опередив его, уже мотыжили назначенный им участок. Они дружно взмахивали мотыгами, оставляя за собой темную полосу свежеразрыхленной земли.
Род Аланов славился своими девушками. Их было много, и все они, как молодые голуби, песенные, веселые. И каждой осенью, когда стаканы наполняются молодым, игристым вином, не проходило недели, чтобы по всему селению не разносились из двух, а то и из трех домов рода Аланов вопли матерей по своим дочерям, которые украдкой вышли замуж. Родители заставали по утрам девичьи комнаты пустыми, окна, обращенные в сад, распахнутыми, а в росистой траве еще виднелись следы девушки, ушедшей за своим счастьем...
Песня не смолкала. Ясон знал этих девушек-близнецов, похожих и голубыми глазами, и русыми косами, и круглыми нежными личиками. Обе в этом году окончили среднюю школу. В утренней прохладе лилась песня сестер:
... Ах, куда ты, как лань, Убегаешь во мгле, В предрассветную рань По росистой траве?
Насмотреться не смог — Так быстра и легка; И одел ветерок Всю тебя в облака.
Озорные глаза С синевою небес И тугая коса, Как всегда у невест.
Из родного гнезда Смотрит ласточка ввысь. Улетает, когда Крылья сил набрались.
Так уходит река, Если мель нанесло, Затопив берега, В молодое русло.
Люди, идущие на работу, останавливаются, слушают.
— Молодость, эх, молодость! — вздыхают те, у которых эти годы уже в далеком прошлом.
Но молодость нагоняет человека утренним ветром, певучими голосами, солнечным лучом.
Погоди, погоди, Нацелуемся всласть, Что я бос — не гляди, Но со мной не пропасть!
— Если так, то прощай, Время детской игры! Не зови, не смущай, Голос милой поры.
Я уйду без забот — На высокой горе Восемнадцатый год Повстречать на заре...
Ясон задумчиво слушал песню. Восемнадцать лет... Как будто бы это было совсем недавно, а может быть, и давно. Какая разница? Может быть, ему и сейчас всего восемнадцать лет. Ведь все еще впереди, впереди все надежды...
Большеголовое, красногубое, бестолковое детство, сладкие сказочные сны, неутомимость босых ног — все вспоминают об этом с тоской и сожалением. Но Ясон хорошо помнит только свои босые ноги. Детство его было отмечено недетскими заботами, а иногда и голодом. И всегда тоской по отцу. Как только Ясон стал кое-что понимать, ему пришлось заботиться о пропитании. Вдоволь не наигравшись, не набегавшись, он рано стал серьезным по-взрослому. Может быть, этим и объясняется его вспыльчивость, а подчас и угловатая грубость. Только после того как любовь к Назии вошла в его сердце, посветлели его глаза, на душе потеплело и дышать стало свободнее.
В этот день мотыжили ранние посевы. Отлогие склоны были покрыты молодой кукурузой. Ее росту мешал здесь только папоротник, кривыми желтыми стебельками высовывающийся из земли.
— Чтоб высохли твои корни! — ругал Ясон сорняк, глубоко вгоняя мотыгу.
Все звено было уже в сборе.
— Вот так я люблю соревноваться, когда все на виду, — сказал самый старший в звене Гудуа Арстаа.
Дружно, ритмично, как чеканный шаг солдат, звенели мотыги, сверкая на солнце.
— Песню, запевайте песню! — раздался звонкий и задорный голос Гудуа.
«Песню мотыги», возникшую в звене Ясона, сперва робко поддержали соседи, а потом она охватила все поле.
Эй, не пора ли в поля? Пока не встало солнце И не проснулся лес...
Улыбаясь и подпевая, Ясон думал о Гудуа. Какие у него сильные и добрые руки! С какой силой вонзается в землю сто отточенная мотыга! Как бережно и любовно окучивает он молодые побеги!
Гудуа сызмальства трудится на этой земле, и на работе он чувствовал себя привольно, как птица в воздухе. Вот на собрании, празднике или свадьбе он становился неуклюжим и, как бы удивляясь, рассматривал свои большие рабочие руки, не зная, куда девать от безделья.
У Гудуа был один недостаток: он делал только то, что ему скажут, старательно и добросовестно, но своего мнения не имел, никогда не выступал и не признавал никаких споров. На собраниях он часто засыпал.
...Звено, в котором работал Ясон, первым закончило дневную норму.
— До скорого свидания! — шутили победители, прощаясь с теми, кто еще работал на поле.
Звено расположилось под одиноким раскидистым грабом, стоящим у дороги.
— Вот это земля! — воскликнул словоохотливый Сапана. — Посмотрите, какая кукуруза уродилась! Еще не пропали наши следы на пахоте, а кукуруза уже по колено!
Сапана подсел к Гудуа, снял с головы платок и вытер вспотевшее лицо. Рыжеватый, с клинообразным лицом, перечеркнутым от уха до уха длинными усами, он уже готов был поговорить и желтыми, как у курицы, глазами оглядывал всех сидящих в тени, но Гудуа промычал что-то неопределенное, а остальные молчали. Откликнулся лишь один курносый парень с курчавыми волосами. Его звали Виталием. Старики не могли выговорить его имени и называли либо сыном Делы Джамгуагуна, либо Яталием. Шутники кликали его Италией.
— Земля хороша — это верно. Но вот технику здесь не применишь, — авторитетно заявил Виталий.
— Смотрите-ка, как он хорошо разбирается! — насмешливо воскликнул Раста, длиннющий худой парень в потертой военной гимнастерке. — Кто же тебе сказал такую глупость? Мы веками держим в руках эти несчастные мотыги и, по-твоему, должны держать их и впредь?
— Что ты накинулся на него? Пусть говорит, что думает, — заступился Сапана. — Тебе-то что?
— Как что? Зачем мне слушать всякую чепуху? Не больно-то он грамотный. Надо знать побольше, а тогда говорить. — Раста сердито посмотрел на Виталия.
Тот спокойно заметил:
— Мне тебя жалко, несчастный. Столько земли объехал, а ничему не научился. Человек поглупее стал бы с тобой спорить, но я этого не сделаю.
— Всех не переговоришь: сил не хватит. Ты прав, дорогой Яталия, — сказал Сапана.
— И чего вы суетитесь, Виталий и Раста? — вмешался в разговор Ясон. — Ваша перепалка не делает вам чести.
— А я за честью и не гонюсь! — Раста во весь рост вытянулся в тени.
— Красивые слова и жаркие споры не помогут, если сидеть сложа руки. Мы и так многое упустили. А ведь не маленькие, должны понимать, что нам нужно.
— Об этом мы поговорим на ближайшем собрании,— пообещал Раста. —По словам Яталия выходит, что надо ждать, пока не выдумают каких-то особых машин для наших круч.
— В прошлом году в сушильню для табака как- то пришел Капш, сын Чбыра, — внезапно вспомнив, о чем можно рассказать, громко заговорил Сапана.— Пришел он потолковать о новостях, о политике, о наших делах. Хотел людям открыть глаза. В углу, укрывшись от дождя, стучал топором Шханыква. Он собирал новую арбу. А известно, что Шханыква любит по нескольку раз примериться, как следует все подогнать и обточить; короче говоря — сделать на веки вечные. Признаться, арба, сработанная его рукой, так прочна, что ее можно сбросить с обрыва и она уцелеет.
— Нельзя ли покороче? Что ты все вокруг да около вертишься? — не вытерпел кто-то.
— Постой, дад, не дергай мою бороду, — беззлобно осадил Сапана и продолжал неторопливо: — Так вот, Шханыква очень любит, когда хвалят его изделия, но если его в чем-нибудь упрекнешь, так он обругает на чем свет стоит, да еще и оскорбит. Ну вот... Капш уселся, и его окружили плотники, один Шханыква ничего не замечает и стучит топором. Но сын Чбыра не из робких: посмотрел сердито и говорит то ли в шутку, то ли всерьез: «Что ты занимаешься безделушками? Ушам только больно!» Шханыква вскинул голову, точно на него плеснули ледяной водой. «Как ты сказал?» — спросил он Капша. Плотники подмигивают, дескать, нельзя с ним спорить, но разве же этот бесшабашный послушается? «Ты нам не мешай, — говорит он, посмеиваясь, — стучишь, будто занят серьезным делом. Лучше послушай, что в газетах пишут: когда в горы придет много машин, тогда и тебе и твоей арбе нечего будет делать». — «Хайт!* Ты осел с копной мха на голове! Если в газете говорится, что моя арба — безделушка, то это написал такой же болван, как и ты...» Ну, и пошел нести такое, что упаси бог. Капш хотя и петушился сначала, но, увидев злые глаза Шханыквы, ушел, притворившись обиженным. А Шханыква и по сей день ему этого простить не может.
Сапана закончил рассказ, и все засмеялись. Смеялся и сам Сапана — булькающим смехом, идущим изнутри, как вода из горлышка кувшина.
После рассказа Сапаны Раста опять набросился на Виталия:
— Ты думал, что колхозники глупы? Мы знаем, что в один день всех не переселишь из плетеных домишек в дворцы. И арбу не сбросишь вниз, надеясь завтра получить машину. Люди понимают, когда что можно. А вот говорить, что технику здесь не применишь, — чушь! Применим! Еще как! Дай только срок.
Когда все встали и пошли на работу, Сапана разбудил мирно храпевшего Гудуа:
— Идем, Гудуа, идем, поговорили — и хватит. Теперь надо показать, что такое соревнование.
Солнце уже висело над морем, и облака стали пепельно-розовыми.
— Председатель и Елкан идут! — закричал кто-то.
Все посмотрели на дорогу. Миновав одинокий граб, к колхозникам приближались Сандра и секретарь парторганизации колхоза Елкан. Он был бригадиром первой бригады, в которую входило и звено Расты. Из-за перегрузки Елкан не часто проверял свою бригаду, но он так наладил работу, что мог не беспокоиться за своих людей: они всегда были на хорошем счету.
Рядом с упитанным Сандрой Елкан казался высоким и тощим. Всегда чисто выбритое лицо его было моложавым, седина еще не тронула его густых черных волос, чуть приспадающих на лоб.
Почти всегда он был одет в легкую гимнастерку, из-под которой виднелась белоснежная рубашка; на абхазское галифе были туго натянуты носки, а ноги обуты в легкие чусты.
На председателе колхоза был дорогой костюм, украинская рубашка с вышитым воротом, на ногах — новые азиацки *.
Они подошли к колхозникам. Поздоровались. Сандра окинул взглядом большой разрыхленный участок кукурузы.
— Славно сегодня поработали! Примите от меня благодарность! — Сандра улыбнулся, блеснув крупными зубами, и спросил: — А где звеньевой?
Елкан молча показал на длинного Расту, который с безразличным видом стоял в стороне.
— Что ж ты таишься, милый мой? Зачем прячешь свое лицо в облаках? Склонись к нам, грешным, покажи свое лицо, а то мы соскучились, — насмешливо сказал Сандра.
— У него и ум растет в длину, — засмеялись вокруг.
Раста, смущенно улыбаясь, поднял руку, будто хотел попросить слова, но, передумав, промолчал и почесал рукой затылок.
— Совсем недавно они были голопузыми малышами, а теперь, посмотрите, как выросли! Целый корабль молодцов! Захотят — через океан перевезут, не захотят — утопят, — Сандра расхохотался, но, встретив глаза Ясона, замолк.
Елкан неодобрительно взглянул на председателя и обратился к Расте:
— Завтра опять на кукурузу. Надо воспользоваться моментом, пока чай и табак не требуют особого внимания.
Сандра и Елкан попрощались и ушли.
— Сколько лет мы уж знаем Сандру, — сказал Сапана, — а ведь не стареет, сукин сын! Так и пышет здоровьем!
— Да не так уж он и стар.
— Что вы! С тех пор как он был здесь председателем первый раз, прошло немало лет, а выглядит он, как и тогда, — подтвердил кто-то.
А Сапана, воспользовавшись молчанием, опять заговорил:
— Я знаю, когда он родился. Не то что помню это событие, но могу сообразить, когда оно случилось. Дело вот в чем: отец Сандры, Новей, жил тогда в Квезани, рядом с церковью у него была лавка. А мать его, Хаджгуагуа, была из селения Бедия. Когда Новей женился на Хаджгуагуа, я гостил у дяди: он жил по соседству. И я был на свадьбе. Помню, как меня по обычаю посадили на колени невесте. Я съежился от стыда, но все же посматривал, не наполнит ли щедрая невеста мои карманы конфетами. Но она ничего не положила: то ли забыла, то ли у нее ничего не было. Тогда я осмелился посмотреть на нее. Она была очень красивая. Одним словом, после этого прошло не больше восьми лет до того, как выпал знаменитый большой снег. Вот и считайте, сколько ему лет...
— Говорили, что он был большим человеком в районе. Почему же он вернулся сюда? — спросил кто-то.
— По собственному желанию. Нас вытягивать, а заодно и себя спасать, — с горькой усмешкой заметил Раста.
— Ну и молодежь! Никто им не по душе! — покачал головой Сапана.
— Почему он до сих пор не женился? Ведь такой заметный мужчина!
— По этому поводу я кое-что знаю, — загадочно сказал Сапана.
— Начинается! Опять какая-нибудь история.
— Подожди ты, не тяни меня за бороду! Скажу вам, но предупреждаю, что об этом надо молчать.
Я, как вы хорошо знаете, до смерти не люблю, когда выбалтывают то, что сказано по секрету. Так вот. Сандра не напрасно так долго ждал своего счастья. Хоть он выглядит и моложе своих лет, но все равно для мужчины его возраст еще не старость.
— Да говори ты ради бога, о чем хочешь сказать! Вот человек, чтоб его мать обрила себе голову!
— Погоди, погоди.. Все по порядку. Знайте, что Сандра не станет искать далеко. И не напрасно живет он у Махиала. Крошка Назия — вот на кого упал его выбор. Скоро, очень скоро они сыграют свадьбу. Сандра сам сказал об этом у одного моего приятеля, когда он был навеселе.
Все были удивлены этой новостью, и Сапана ликовал, что его слова произвели такое впечатление.
«Почему же она мне не сказала?» — со странным спокойствием подумал Ясон. Так бывает в первые секунды с человеком, пораженным пулей. Ясон по-новому осмотрел себя — запыленную, потертую рубашку, заштопанные и вымазанные землею брюки. Только сейчас он понял, что невыносимо устал за день: ослабевшие руки повисли как плети, а дрожащие ноги подкашивались.
Когда все расходились по домам, Ясона нагнал Раста.
— Я пойду с тобой.
— Ты что, забыл дорогу к своему дому?
— Я все знаю, — Раста посмотрел Ясону в глаза. — Должно быть, это неправда... Если я тебе буду нужен, скажи только слово...
— Оставь меня одного, так сейчас лучше, — грустно сказал Ясон и побрел домой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В этот день Тархана не пошел пасти скот в лесу и остался в шалаше пастухов: он боялся опоздать на собрание, на которое его пригласили. Но днем к нему пришел человек от Сандры и сказал, что Тархану ждут в конторе правления.
Удивленный Тархана пришел в контору, когда солнце стояло еще высоко над морем. У старика, как у мальчика, замирало сердце. Давно он уже не был здесь, где все ему напоминало о Куарсе, его сыне. Тархана всегда боялся, что его старое сердце не выдержит и он упадет во дворе. Он избегал появляться в правлении, чтобы тем, кто его уважает, не было стыдно за слабого старика.
В тени дома стояла оседланная лошадь. Лениво помахивая хвостом, она отгоняла мух. Поднявшись па балкон, Тархана услышал из окна бухгалтерии щелканье костяшек на счетах. Старик вздрогнул — он хорошо помнил этот звук. Временами Тархане казалось, что это сухое щелканье костяшек раздается в его голове.
Уже нет того бухгалтера, который работал при Куарсе. Он уехал в Очамчире, где и живет до сегодняшнего дня. У бухгалтера были моргающие, совиные глаза и маленькие бледные руки. Этими руками он написал злосчастный акт и сразу же отвез человеку, который только того и ждал. Когда Куарсу обвинили в умышленном вредительстве, Тархана с ненавистью посмотрел на бухгалтера. Как поступать с такими людьми? Убить? Они этого не стоят. Их надо судить перед всем народом. Но бухгалтер быстро исчез из Арашры *. Видно, так и проживет свою жизнь — спокойно, будто совершил доброе дело...
В кабинете восседал Сандра, задумчиво подперев рукой округлый подбородок.
— Добрый день!
— Добро пожаловать! Добро пожаловать! Иди сюда, садись, — Сандра пододвинул старику стул.
Тархана оглядел комнату: почти все было так же, как при Куарсе. Только прибавилось всяких объявлений и надписей. Даже больше, чем надо. Один из самодельных плакатов висел над головой Сандры: «ПРЕДСЕДАТЕЛЬ — ХОЗЯИН КОЛХОЗА». Его повесили словно для того, чтобы входящие в кабинет знали, с кем имеют дело.
— Как живешь, Тархана? Как здоровье? — спросил Сандра.
— Ничего. А как ты? Ни на что не жалуешься?
— Как тебе сказать, Тархана... Давно уже во сне перестал летать, значит уже не расту.
— И я забыл, когда летал во сне. Значит, тоже не расту, — усмехнулся Тархана. — Но, правда, я не вижу и таких снов, когда падают в бездну. Значит, пока и в лучший мир переходить не собираюсь.
— Стоит ли говорить о смерти? — Сандра в упор посмотрел на старика, но Тархана выдержал этот взгляд, не опустив глаз. — Ты много трудился в своей жизни. А годы все-таки уже не те, и не те силы. Правду я говорю? Мне кажется, что тебе пора уходить с тяжелой работы. Чего скрывать, тебе уже трудно подниматься в горы, дышать разреженным воздухом. Ты всю жизнь, можно сказать, истратил на эти скалы. Оставайся дома, отдыхай, а если хочешь, я тебе подыщу какую-нибудь спокойную должность. Да и колхозные стада стали такими огромными, что нужны неутомимые ноги, крепкое сердце, зоркие глаза и чуткий слух. У нас есть несколько молодых парней, окончивших школу, которые могут взяться за это дело. Они, правда,. думают, что высокогорные пастбища — это рай, но ничего, научатся. Правду я говорю? — время от времени Сандра вставлял этот вопрос, но ответа от собеседника не дожидался.
Сердце Тарханы замерло. Голова затряслась.
Сандра встал, закурил и прошелся по комнате. Он был еще крепок, самоуверен и, казалось, хотел получить от жизни все, чего он еще не успел захватить. Сандра не понимал, что такое счастье, он считал его просто хорошей добычей.
Тархана был совсем другим. Он полагал, что от человека, упавшего духом, уходит счастье. Зачем же просить и умолять, словно ты нуждаешься в подаянии? В его годы не положено выпрашивать. И Тархана тихо, но твердо сказал:
— Нет, Сандра, я не могу оставить пастуший шалаш. Там я начал свой путь, там я должен его окончить. Для иного человека сидеть без дела — отдых, для меня — смерть.
Теперь голова у Тарханы уже не тряслась, он сидел выпрямившись и спокойно смотрел на председателя.
— Если ты не можешь бросить свою работу, то мы не можем бросить скот на произвол судьбы. Это же наше колхозное добро! Я говорю с тобой так откровенно, потому что знаю твои заслуги.
— Но это же дело моей жизни! — возразил Тархана. — Зачем отнимать его? Получается, как говорят, что из дому выбросили топор, которым этот дом построили Человек без работы не человек. Если не хочешь сжить меня со света, оставь меня в покое. Я справлюсь не хуже молодых. Вот когда я не смогу работать, я сам решу, как мне поступить. А что касается молодежи, пусть работают, но ведь их еще учить надо.
— Ты мог бы стеречь плантации или огороды, — настаивал Сандра.
— Огороды пускай стерегут женщины. Если бы я был молодым, я не стал бы перечить тебе, Сандра. Просто ушел бы куда глаза глядят. Я всюду бы смог устроиться. Но сейчас мне очень нужно жить высоко в горах, в пастушьем шалаше. Только там я могу еще быть полезным.
Сандра сердито посмотрел на упрямого старика и подумал: «Хорошо все-таки, что ты старик, а не молодой, — от тебя было бы одно беспокойство».
В это время в комнату вошел Елкан.
— Здравствуй, Тархана! Что так рано пожаловал?
Елкан удивленно посматривал то на хмурого старика, то на раздраженного Сандру.
— Вызвали меня, дад, — как бы оправдываясь, сказал Тархана.
— Это я вызвал, — объяснил Сандра. — Мне кажется, что Тархане пора отдохнуть.
Елкан засмеялся:
— Что ты, Сандра! Из всех пастухов только на Тархану мы и можем положиться. Есть, правда. Бадгуала, но он охотник. Его страсть может помешать работе. А молодым пастухам нужен абчарах * — старшина. Без него они пропадут.
Сандра пожал плечами, как бы говоря: поступайте, как знаете, вас не переупрямишь.
— Пойдем ко мне, — сказал Елкан. — А вечером вместе на собрание...
Когда они вышли на дорогу, Тархана сказал:
— Дад Елкан, я не хочу, чтобы из-за меня на тебя сыпались неприятности. Сандра будет тебя ругать.
— Ругать? За что? Ведь без тебя сейчас в горах не обойтись. Да и Сандра это знает. Почему он тебя хочет отстранить, не понимаю.
Елкан задумался, потом, пожав плечами, повторил:
— Нет, не понимаю... Разве что хочет снять с себя ответственность? А в случае чего скажет: я напоминал, говорил, предостерегал; мне не поверили, сами и расхлебывайте... Нет, он, наверное, что-то затевает. Не думал я, что он такой. Сейчас мы расстались с ним на полях. Он почему-то рвался в контору. Я пошел было домой, но решил вернуться. Вот и застал вас... Он тебя нарочно вызвал пораньше, чтобы ты не пошел на собрание. Не дай бог нам замешкаться — свернет он нас с большой дороги! Будь и ты осторожен, Тархана!
— За меня не беспокойся, я не подведу, — сказал Тархана.
После ужина Ясон и Куаша молча сидели у очага. Было тихо, даже слишком тихо. Угасали, потрескивая, головешки.
«Нашей семье, кажется, ничего радостного не суждено», — с болью подумал Ясон. Куаша давно уже заметила, что с сыном творится что-то неладное. Она решила, что он просто устал, а у Ясона голова трещала от тяжелых дум. Куаша, не вытерпев, поднялась и села рядом с сыном.
— Устал ты, дад Ясон, — она провела по его разгоряченному лбу своими иссохшими пальцами, словно хотела измерить температуру.
— Нет, диа, не устал... Впервые, что ли, работаю?..
— Если мы не будем говорить друг другу, что нас тревожит, то кто же нас успокоит? Я не могу видеть тебя печальным, чтобы земля приняла меня в свою обитель! Ты всегда работаешь за меня. Я не могла тебе дать даже беззаботного детства. Всегда я болела и стонала. Ты отдавал мне последний кусок. Есть ли кто-нибудь, кто может понять все это и оценить?
— Почему ты так говоришь, диа? Тебе уже лучше, и больше мы никого беспокоить не будем. Дай бог здоровья тем, кто нас любит, а если есть такой, который, ненавидя нас, хочет сделать плохое, то это все равно ему не удастся.
Ясон погладил холодные руки матери.
— Прошу тебя, не беспокойся. Я ведь могу быть и радостным и грустным. Когда проводишь целые дни на работе, то не всегда хочешь веселиться. Меня может убить только твоя печаль.
— Да нет, клянусь богом, который должен дать тебе счастье, я ни о чем не могу горевать, когда у меня есть такой сын! Не принимай все близко к сердцу, нан Ясон, не расстраивайся, пожалей меня, старую и больную, — ведь ты единственная моя радость в жизни, и я не могу видеть тебя таким грустным.
Она еще раз провела рукой по лицу сына, как слепая, узнающая черты родного человека.
— Ложись, нан, — сказала она, — ты сегодня очень устал. Возьми раскладную кровать и постели у окна. Там прохладный ветерок и чистый воздух, ты хорошо там отдохнешь.
Куаша с трудом встала, туго затянула шаль, которой была обвязана ее поясница, н побрела к кухонному столу, чтобы заквасить молоко.
Ясон поставил раскладушку у распахнутого окна. Из ущелья текли прохладные струи ветра, слегка шевеля волосы Ясона. Под большой грушей в саду, не переставая, поскрипывали цикады. Ясон лежал с открытыми глазами и смотрел в окно. Небо в зените было чистым и сияло звездами, как золотое руно, но над горами висели бурые тучи и далеко-далеко помигивали безмолвные молнии. Вспомнилась шутка Сапаны: у бога отсырел трут, и он без толку бьет огнивом о кремень.
Над морем до самых гор простирался легким туманом «Овечий путь». Говорят, что летом, когда уже пора отправлять скот на горные пастбища, Млечный Путь обращен прямо в горы. И правда, сейчас один его конец висит над вершинами. Созвездие Джамсараты *, находившееся в самом зените, словно смеялось, показывая редкие светящиеся зубы.
Ясону хотелось не думать о том, что он услышал сегодня о женитьбе Сандры. Но ничего не получалось. Закроет ли он глаза, смотрит ли в пустоту неба — все равно перед ним стоит Назия.
Лет пять-шесть тому назад имя Ясона было для Назии пустым звуком. Тогда она училась в школе, и не было такого юноши в селении, который, посмотрев в глаза Назии, не смутился бы от их жгучего, глубокого взгляда. Она была в меру весела, в меру спокойна, но, когда стояла среди своих подруг, в ее прекрасных глазах светилась плохо спрятанная гордость — от уверенности в своем превосходстве.
Окончив школу, Назия училась в Сухумском медицинском училище, а потом вернулась домой и стала работать в больнице.
А кто мог заметить Ясона в то время? С заплатанными штанами, почерневший от загара, с тонкой мальчишеской шеей, трудился он на полях. Ясон бывал очень злым, и его боялись многие сверстники. Однажды на Первое мая Назия со своими подругами и мальчиками, одевшись во все новенькое, с опаской обходя грязные лужи на дороге, шла в школу на утренник. Ясон гнал навстречу стадо ягнят. И даже тогда было видно, что он станет высоким, стройным юношей. Штаны, сшитые в прошлом году, были уже коротки. Ясон походил на дятла с выщипанным хвостом. Назия и ее спутники, не поздоровавшись, прошли молча. Ясон хотел было ответить на их приветствие, но, увидев, что они проходят мимо, слозно не замечая его, изумленно остановился. Потом сорвался с места, нагнал самого большого из мальчиков, шедшего рядом с Назией, и рванул белую, как молодой сыр, рубашку. Все, словно цыплята, испуганные ястребом, бросились врассыпную.
— Когда это ты стал таким большим человеком, что не замечаешь своих одноклассников? — со злостью спросил Ясон.
— Пусти! — вырвался тот и ехидно спросил: — Наверное, ты торопишься выпить кислое молоко Тарханы? Не беспокойся, у нас свое есть, никто тебе дорогу не перебежит.
Маленький Ясон не собирался драться, но намек на бедность вывел его из себя. Изо всей силы он ударил обеими ладонями по щекам наглеца. Тот пошатнулся. На щеках красными пятнами проступили пятерни Ясона. Мальчик, закрывшись руками, стал в ужасе отступать. В это время из толпы перепуганных девочек выступила Назия и стала перед Ясоном.
— Что ты делаешь, сумасшедший?! — она смело взглянула в глаза Ясона. — Знай, что больше ты в школу не придешь. Мы этого добьемся.
— Ничего другого не можете, так хоть нажалуетесь, — усмехнулся Ясон. — Ну, скажи, умница, как это вы не пустите меня в школу? Маленькая старушка, вот кто ты! И голова твоя заколосилась, — протянув руку, он рванул белый бант, завязанный на черной головке Назии. — Жалуйся в школе, жалуйся всем встречным, жалуйся отцу, если тебе хочется!
— Пожалуюсь отцу, так ты не посмеешься, — она ударила Ясона по руке и заплакала.
— Конечно, вы начальство, и мы все в ваших руках! — продолжал дразнить ее Ясон.
— Отца не задевай! Не задевай, говорю! — сквозь слезы закричала Назия.
— Ну, живи, бог с тобой, а то в слезах утонешь, — милостиво сказал Ясон.
И, повернувшись, длинный и худой Ясон пошел за своими ягнятами.
Назия и сейчас помнит его сердитый взгляд, когда он уходил, оставив ее в слезах.
Хотя они учились в одном классе, но раньше не дружили, а теперь и вовсе старались не замечать друг друга. Ясон, закончив шесть классов, пошел работать в колхоз. Встречались они редко и при встречах не здоровались.
Ясон за это время вырос и возмужал. Лицо его, побледневшее от лишений в детстве, заиграло кровью, как розовая заря на светлом небосводе. Округлились черты лица, голубые глаза теперь смотрели умно и печально. Росла и слава Назии. Когда девушка хороша, молва о ней разносится быстрее, чем о парне. Говорят, что и любовь быстрее побеждает таких девушек. А впрочем, это только говорят...
В селении Арашра много было юношей, которые признавались, что Назия для них слишком хороша. И все же за ней следили сотни глаз, ей предназначались сотни вздохов. Стоило ей споткнуться, как замирали сотни сердец. А стройная, юная и прекрасная Назия гордо держала голову, ничего не замечая.
Уже год она работала в маленькой сельской больнице. Многие юноши приходили теперь лечиться. Даря свою улыбку, она выпроваживала их за дверь.
Встречаясь с Ясоном, когда он проходил, будто не видя ее, Назия раздраженно думала: «Пропадет он когда-нибудь со своим характером».
Однажды Назия ездила в Очамчире за лекарствами; на обратном пути к ней прицепился какой-то прилизанный парнишка и стал заговаривать зубы. Он был пьян и назойлив. Она постаралась отделаться от него и перешла в другой вагон. Сойдя на своей остановке и уже довольно далеко удалившись от станции, Назия услышала за собой поспешные шаги. Ее нагонял этот парень. Назии стало страшно: вокруг ни души, обратно идти уже поздно. Он нагнал ее на горе и остановил, глядя на нее жадными глазами.
— Вы с ума сошли! Бессовестный! — в ужасе отшатнулась от него Назия.
Но чьи-то сильные руки отбросили хулигана, и он, отлетев в сторону, упал в папоротники. Перед Назией стоял Ясон. Парень поднялся и, засунув руку в карман, ругаясь, пошел на Ясона.
— Сгинь ты, животное! Зубы выбью! — Ясон угрожающе двинулся навстречу.
Парень, видя, что на испуг тут не возьмешь, сначала остановился, потом стал отступать и, наконец, повернулся и бросился бежать.
— Спасибо, Ясон, если бы не ты...
Назия с благодарностью посмотрела на юношу.
— Не за что. С ним бы не так следовало разделаться, но просто некогда... Прощайте! — и он пошел своей дорогой.
«Даже не позволил поблагодарить, — обиделась Назия. — Ничего бы с ним не случилось, если бы уделил мне несколько минут!»
После этого случая они стали здороваться.
Однажды весной, обрубая острой цалдой засохшие лозы в винограднике, Ясон рассек себе большой палец левой руки. Кровь потекла из раны. Ясон слез с дерева и посыпал рану табаком. Это не помогло. Кровь шла все сильнее. Тогда Ясон спустился к реке, зачерпнул правой ладонью воду, омыл лицо, вытер его полой рубашки и пошел в больницу.
— Немного порезал... палец... Кровь идет, — словно оправдываясь, объяснил Ясон.
Назия промыла рану, залила ее йодом и начала бинтовать. Прикосновение мягких, но крепких девичьих рук успокоило Ясона — на душе стало легче, а боли теперь он даже не чувствовал.
— Болит? — шепотом спросила Назия.
— Нет, все прошло, — тоже почему-то шепотом смущенно ответил Ясон. — Рука у вас... Рука у вас хорошая.
— Как ты неосторожен! Ты мог бы совсем отрезать палец! Нужно о себе заботиться, — Назия посмотрела ему в глаза.
Ясон от удивления даже отступил: глаза у нее были влажные, а голос дрожал.
Ясон не то что вышел, а выпорхнул из больницы. Воздух, насыщенный запахом цветов и дыма от костров, горящих на пашнях, был пронизан золотистым сиянием солнца. Мир шумел, дышал, звал к себе...
Ясон все еще лежал с открытыми глазами. Было за полночь. Далеко, где две горы — Айсырра и Лашкиндар — склонили друг к другу головы, словно шушукаясь о своих делах, поднялась Ейцваджаа *.
Ясон слышал легенду о том, как Нарт Сасрыква*, спасая сто своих братьев от невыносимого холода, стрелой сбил с этого созвездия две звезды.
«Каких людей дал нам мир!» — подумал Ясон, засыпая.
Ему приснилось, что дует ветер и льет свирепый ливень с градом. Ясон один на бескрайной равнине. Он замерз, с него льется вода, хлещет град, впиваясь в тело ледяными иглами. И вдруг перед собой он видит людей, они вповалку лежат на земле, скорчившись от холода.
— Помоги-и-и! — раздаются умоляющие голоса страдальцев. — Помоги-и-и!
Плачут матери, плачут посиневшие, дрожащие дети. Плачут и стонут умирающие люди.
«Что же делать? Что же делать?» — думает Ясон. Он уже хочет уйти, чтобы только не видеть, как погибают люди, но вдруг замечает скачущего всадника. На нем черная бурка, полы которой плещутся по воздуху, как крылья демона. Из ноздрей коня сыплются искры, освещая темную равнину. Все зловеще притихло: ветер дует без воя, беззвучно льет ливень, неслышно хлещет град. Замолкли в изнеможении и люди. Около Ясона конь остановился, с него спрыгнул красивый, статный рыцарь. Под черными усами упрямо сжаты алые губы, глаза полны сострадания. Из-под распахнутой бурки он вынул богатырский лук и стрелы. Рыцарь поднял лук и выпустил из него первую стрелу. Она взлетела со свистом, озарив сиянием все небо. Ясон увидел, как стрела вонзилась в созвездие Ейцваджаа и одна из звезд, дыша жаром, начала падать. И еще одна звезда полетела вниз, сбитая второй стрелой. В созвездии осталось семь звезд, а две бесшумно спускались наземь. И сразу потеплело, люди отогрелись, выпрямились согнутые деревья. Рыцарь посмотрел на Ясона, засмеялся и прикрыл его буркой. Звезды легли невдалеке, от них шел причудливый золотистый свет и веяло теплом. Все утихло, стало сухо и спокойно. Запахло цветами, послышался птичий щебет, люди ожили, как после сладкого сна, раздались голоса, смех, задорно закричали дети. Рыцарь поцеловал Ясона в обе щеки.
— Пока ты молод, должен быть раскаленным, как эти звезды, — сказал он. — Всю жизнь гори для людей неугасимым светом.
Рыцарь вспрыгнул на коня.
— Сасрыква! — закричал Ясон. — Нарт Сасрыква! Возьми меня с собой!
Он протянул руки к всаднику и проснулся.
Ясон, покачиваясь, ничего не понимая, сидел на постели, а перед ним стояла Куаша. В испуганных ее глазах играл утренний солнечный свет.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
По оконным стеклам сбегают крупные быстрые капли дождя. В сельской больнице тихо. Здесь всего три койки, но они почти всегда пустуют. Люди предпочитают вызывать врача на дом, если они не в состоянии прийти сюда.
Кроме палаты для больных, есть еще две комнаты: приемный покой и кабинет врача. Там стояг большой ореховый шкаф, сделанный мастерской рукой Шханыквы, стол его же работы и лавка, обитая белой клеенкой. Потемневшие глазницы двойного абхазского камина — бухары — выходят в разные комнаты.
Назия, приставив стул к окну, следит за скользящими по стеклу каплями. Сельский врач Луман рассматривает у шкафчика пузырьки, близко поднося их к очкам. Он что-то записывает и ставит пузырьки на место.
— Что с тобой, Назия? Чего взгрустнулось? — не глядя на девушку, спрашивает Луман.
— Так просто... Погода тоскливая...
— Дожди скоро пройдут. И тогда:
Когда растворяется лунная льдинка (1) То облако в сонном дыхании ветра Плывет серебристо-пурпурной косынкой, Случайно уроненной в воду рассвета. ____________________
1 Стихи абхазского поэта Б. Шинкубы.
Назия молча слушает, не шелохнувшись:
— Не интересуетесь поэзией, дадраа *. Нет, не интересуетесь, — укоряет Луман. — А жаль... Она человеку нужна. Помогает ему.
— Некогда. На книги не остается времени, — равнодушно говорит Назия.
— Некогда? — усмехается Луман. — Некогда... Эх вы, занятые люди...
Он снимает очки и смотрит на Назию чудесными, с мальчишеским огоньком, синими глазами. И невысоким грудным голосом читает:
Я слыхал про старинный завет (1): Есть у каждого в небе звезда, И пока над тобой ее свет, Не страшись ничего никогда!
Я звезду положу на ладонь — И судьбу сберегу навсегда... Но тут вздрогнул внезапно огонь — И с небес покатилась звезда.
И, помчав вороного коня, Я ворвался в орлиный простор, То, как буря, деревья клоня, То, как выстрел, над скалами гор.
Только ветер стонал и свистел. Только молнии билась струя, — Распластавшись над степью, летел, Чтоб звезда не погасла моя!
Покоряться судьбе не хочу — Над звездою моя будет власть! Подскакав, на лету подхвачу, Не позволю ей наземь упасть! _____________________
1 Стихи абхазского поэта Б. Шинкубы.
— Это хорошо — не позволить своей звезде упасть, — оживилась Назия. — Но, к сожалению, если твоя звезда сорвется, ее и на Араше* не догонишь.
— Неправда! Что это за человек, если он не может совладать со своей судьбой?! — сказал Луман и опять принялся за работу.
— Я, пожалуй, пойду, — Назия сняла халат и накинула на плечи плащ.
— Доброго пути. Не забудь завтра прийти пораньше. Побыстрее управимся с утренним приемом и навестим больную.
— Какую?
— Мать Ясона, Куаша, опять слегла. Хоть бы она дожила до возвращения мужа.
— А он вернется?
— Безусловно!
— Но он, кажется...
— Это все неправда! Он был честнейший человек и ничего плохого никогда не делал.
— Как же это случилось?
— Во-первых, он кому-то мешал, а во-вторых, нечистые души воспользовались случаем, чтобы от него отделаться. Но у правды есть время. И тем людишкам не уйти от ответа...
Назия вышла на дорогу. Дождь, как огрубевшие ладони, шуршал по ее плащу. Река стала белой, словно олово. Она текла с упрямой силой, сметая со своего пути каменные завалы. Непрестанно и настойчиво она стремилась к морю, обходя препятствия или разбивая их.
Назия думала о себе. Она не может ни обойти, ни уничтожить того, что ей мешает. С того злополучного вечера отец ни словом не намекнул на Ясона, да и вообще ни о чем не говорил с ней, и Назии казалось, что куда бы она ни направила свои шаги, нигде ей не найти дороги.
Незаметно для себя она подошла к своим воротам и внимательно, словно впервые, оглядела родной дом: он стоял, сутулясь под тяжестью черепичной крыши, и своими высокими холодными окнами безразлично глядел на улицу. На балконе кухонного домика ворохом лежали тутовые ветки, запасенные на случай дождя. В глубине двора стоял длинный сарай. Его камышовая крыша походила на ворсистую войлочную шляпу. Под большим амбаром, сплетенным из прутьев рододендрона, стояли три рыжих теленка и черный, как жук, буйвюленок. Он старался отогнать от себя телят и покачивал головой. Посреди двора высилась стройная сосна с густыми темными ветвями.
Бесшумно открыв тяжелые ворота и пройдя двор. Назия по каменным ступеням поднялась в большой дом и, миновав гостиную, прошла в свою комнатку окно которой выходило в сад.
Комната выглядела чужой и неуютной. Дорогой шкаф казался неуклюжим, а кушетка у стены — унылой. Только два котенка на коврике смотрели на девушку веселыми, невероятно синими глазами.
Сняв плащ, Назия села за столик у окна и, не двигаясь, остекленело глядя перед собой, просидела до темноты.
— Назия! Ты скрываешься, что ли? Поди сюда! — донесся из кухни голос матери.
— Что у тебя за дела, дай ей отдохнуть! — прикрикнул со двора Махиал.
— Ты что, в защитники нанялся? — насмешливо спросила Тамара. — Иди сюда, Назия! Иногда на него находит необычная нежность.
— Чтоб проказа поразила тебя! Обязательно должна настоять на своем, дура! — выругался Махиал.
Назия совершенно не ожидала, что отец станет заступаться за нее. А может быть, мать все узнала и теперь из-за этого родители не в ладах? Но почему же отец держит сторону своей дочери?
В полном смятении Назия пошла на кухню.
Тамара стояла в полутьме, обрывая с веток тутовые листья. В квадратных коробках, сплетенных из кукурузных стеблей, копошились гусеницы шелкопряда, шелестя в листьях, как дождь.
— Зажги лампу! — сказала Тамара. У нее был звонкий девичий голос.
Когда загорелся свет, мать и дочь, словно удивившись, посмотрели друг на друга.
Тамара была слегка располневшей, но еще очень красивой женщиной с чуть удлиненным лицом и упрямым носом. Губы у нее были алые, свежие, на щеках — соблазнительные ямочки.
Ее фартук намок от капель, сползающих с тутовых листьев. На упругих стройных ногах — чусты.
Грязные галоши, которые она только что сняла, лежали у входа в кухню.
— Что с тобой, Назия? Не узнаю тебя в последнее время, — спокойно начала Тамара.
— Погода такая, нездоровится... Больные надоедают... Как-то нехорошо на душе.
Присев на корточки у очага, она наломала сухих веток, разгребла золу и, найдя тлеющие угольки, стала раздувать их. Тамара посмотрела на дочь долгим взглядом и, молча собрав в охапку оголенные ветки, вынесла их во двор.
Неожиданно на пороге кухни появился Махиал.
— Идем, дад, в большой дом, хочу поговорить с тобой, — довольно ласково обратился он к дочери.
— На что тебе девочка? Что за неотложное дело? — спросила Тамара.
— Не твоя печаль.
— Как это не моя, когда дело касается Назии?!
— Свихнулась ты, что ли? У тебя в черепе, наверное, ничего не осталось?
— Даже больше стало!
— Уймись, жена! — насупился Махиал. — Идем, Назия, идем!
«Неужели все это началось с того вечера? А может быть, так всегда было, только я ничего не замечала?» — тоскливо подумала Назия и бессильно выронила из рук сухие ветки...
Когда впервые, осознав в нем отца, Назия видела Махиала, на нее точно так же, как и сейчас, смотрели из-под лохматых с проседью бровей его пепельные глаза, о которых нельзя было твердо сказать, добрые они или злые. Долго Назия чуждалась отца. Как только он появлялся, обросший щетиной бороды, с короткими колкими усами, Назия с криком бросалась к матери. Но Махиал ходил за ней по пятам, и постепенно она так привыкла к нему, что уже не отпускала ни на шаг. Если целый день его не было дома, то вечером маленькая Назия с веселым возгласом: «Баба-баба!» — висла у него на шее. И теперь она держала больше сторону отца, чем матери. Когда Назия пошла в школу, не было дня, чтобы Махиал не навестил дочь на переменке. Каждый раз он приносил ей какое-нибудь лакомство. Возвращаясь из поездок, он всегда радовал дочь обновкой. И все, что висит у нее в шкафу, все, что хранится в больших чемоданах, куплено отцом. Он не хотел, чтобы дочка делала черную работу, и часто запрещал помогать матери: «Учи уроки. Что тебе говорит мать, тебя не касается!» Он уводил Назию, сажал ее за стол и раскладывал перед ней учебники.
Тамара ко всему этому относилась равнодушно: «Мне-то что? — говорила она мужу. — А ты еще наплачешься... Посмотришь, какой вырастет Назия... Если хочешь подняться на крутую гору, надо выбирать не одни гладенькие дорожки. Надо приучать себя и к трудному подъему, а то не достигнешь вершины... А может быть, и сорвешься». — «Все могу терпеть, — отвечал презрительно Махиал, — но когда женщина начинает рассуждать, меня тошнит».
После разговора с отцом на берегу Нааса Назия боялась оставаться с ним наедине, и мать стала казаться ей самым близким и дорогим существом. Иногда Назия даже подумывала, не признаться ли во всем матери.
Назия сидела в своей комнате перед отцом. Уронив голову на грудь, она приготовилась слушать.
Махиал долго молчал.
— Назия, дад, — начал он, вздохнув, — как видишь, над тобою небо, а на земле ты одна у меня. И все, что есть у меня, — это твое, это для тебя. И прежде чем говорить о главном, я хочу задать тебе один вопрос. Ничего не скрывай от меня: я твой отец и желаю тебе только добра. Ты любишь Ясона?
Назия вздрогнула, кровь прилила к лицу.
— Не знаю... Ничего не знаю...
— Может быть, ты обманулась, дад? Трудно молодой девушке во всем разобраться, — мягко и вкрадчиво проговорил Махиал. — Ты себя погубишь такой любовью. Вы друг к другу не подходите, между вами — пропасть. Светлое нынче время, и нет теперь деления на хороший или плохой род. Мы все бились за советскую власть и горой стоим за нее, но при всем этом человек должен думать и о себе. Скажем, ты выйдешь за Ясона. Кто он? Несчастный, бедный парнишка, жалкий последыш вымершего рода. Он тебя возьмет в свою хижину: неизлечимо больная мать, сырой земляной пол, голые стены... Ты всего этого не перенесешь и растаешь, как воск. Человек хорошего воспитания, попав в такую трущобу, погибнет. Родители твоей матери никогда досыта не ели, но, войдя в дом с достатком, она воспрянула. Видишь, какова она — до сих пор девушкой выглядит!
Махиал почему-то горько засмеялся, и его глаза блеснули.
— Да я и не могу отдать дочь в чужой дом. Твой муж должен жить у меня. Такой человек есть, и, надеюсь, он тебе понравится... Я, дад Назия, женился на твоей матери в сорок лет, а она была такой же молодой, как ты сейчас, но жили мы хорошо, и разница в годах не сказалась на... — он вдруг замолк, нахмурился и, вздохнув, закончил: — Живем вот... Никто и сейчас не скажет, что мы по возрасту не пара...
Назия сидела, боясь шелохнуться. Все, что она услышала, было для нее новостью. Теперь она поняла, почему отец вдруг сменил гнев на милость.
Махиал пошел в гостиную и принес оттуда сверток.
— Это купил для тебя Сандра... Ты ведь хотела иметь такую материю?
Он развернул перед Назией отрез.
— Хорошенько подумай, дад, подумай об этом... Не дай моему дому пропасть.
Он пошел к дверям, но на пороге остановился и коротко бросил:
— О Ясоне забудь! Отец у него преступник. Мы, отдающие жизнь народу, должны это учитывать. Одним словом, слушайся меня, и все будет прекрасно.
Назия посмотрела на отрез и, вздрогнув, встала.
«Зачем этот подарок?.. Эх, Ясон. Ясон, почему у нас обоих не отсохли ноги в тот день, когда мы договорились встретиться у камня?»
В душе у Назии угасла надежда на счастье, в которое она верила до сегодняшнего дня. Как человек, что-то потерявший, она ходила по комнате, бесцельно трогая вещи и не зная, на что решиться.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Могучие горы бережно держали на своих каменных ладонях село Арашра, словно боясь его уронить в море. К Наасу, который, как слезинка, скатывался с высоких ледников, тянулись пенистые руки множества потоков, и постепенно он становился многовод ным. Наас тек по груди утесов и каменных громад; у селения Арашра, словно встретившись со старым приятелем, Наас замедлял свой бег и терся колодными щеками о теплые солнечные берега.
Земли по склонам были рыхлые, а ниже — глинистые, твердые. Берега реки песчаные. Исстари крестьяне, жившие в горах, занимались скотоводством, пася многочисленные отары прекрасных абхазских коз и овец на благодатных пастбищах высокогорных лугов. Горцы держали пчел, плотничали, драли дрань и охотились. Не было ни одного человека в горной части Арашры, который не имел бы ружья.
Внизу, на равнинной части, жители сеяли и жали — как говорится, поедом ели землю. Давно, когда в Абхазии еще не была известна кукуруза, сеяли просо. И до сих пор вблизи домов сохранились почерневшие выдолбленные камни, в которых шелушили просо. Потом стали возделывать кукурузу и фасоль, сажать табак. Буйно разрастались виноградники. По осени днем и ночью слышался скрип тяжелых арб, груженных отменным черным ахарданом *.
Когда здесь организовались колхозы, в Арашре подняли много целины под чайные плантации, ставшие для колхозников главным источником доходов. Одно время сажали яблоневые сады и цитрусы. Но они не прижились: цитрусы не вынесли резкого горного климата, а яблони не получили нужного ухода.
Горная и низинная части всегда зависели друг от друга: жители равнины покупали у горцев скот, мед и дрань, отдавая за это половину своего урожая.
Каждое лето по земле Арашры проходил скот Абжуйской Абхазии, отправляясь на горные пастбища. Через столетние буковые чащи, ущелья и кручи дорога выводила на простор альпийских лугов.
Говорят, что однажды на большом сборе абжуйцев зашел спор о том, какое самое лучшее село в Абжуе. Лучшие люди множества сел высказывали свое мнение. Одни называли Кутол, другие — Джгярду, третьи — Чилоу. Только никто не мог доказать, чем эти селения лучше других. Один из самых уважаемых крестьян, Шакаия Киасоу из Ткварчели, сказал, что самое лучшее селение Арашра. Каждый год эту землю топчет чужой скот, но от жителей Арашры никто не слышал ни одного дурного слова, наоборот, двери их домов всегда гостеприимно открыты. А в других селах бывает так, что если там погостят несколько всадников, то всем расскажут, будто бы эти всадники начисто объели хозяев.
Молодчики из приморских сел посмеялись, однако возразить не могли.
Кое у кого Арашра раньше пользовалась дурной славой. Женщины других мест, у которых были дочери-невесты, туманно объясняли:
— В Арашре, конечно, парни не плохие, но земля там сухая, ничего не родит. А человека делает богатым именно земля. Чтоб дочь моего врага попала в этот мрачный овраг!
И если девушка из другого селения выходила за парня из Арашры, то часто родители отказывались от дочери, считая ее погибшей.
Но, что бы там ни говорили досужие языки, Арашра была селением с большой душой. Недаром в революционные годы враги народа называли Арашру осиным гнездом. «Нет ничего хуже, чем разъяренная голь!» — говорили они. Путаясь в широкополых черкесках, отсюда бежали отряды грузинских меньшевиков, попавшие как едкое растение абжарца * в лазоревые глаза революционной Абхазии. Арашра вскормила верных, готовых умереть за народное дело пламенных сыновей. Где еще были такие крестьяне, как здесь, которые действовали бы столь же дружно и сплоченно? Охотники, поражавшие серну в глаз, пробивали сердца и черепа врагов, искусно прячась в скалах.
С первых же лет советской власти Арашра жила шумно. Горы, воспитавшие в людях храбрость и гордость, огласились песней новой жизни.
Одно время гремел на всю Абхазию и колхоз «Арашра». Но потом его слава потускнела: хоть и не ленились его труженики, но долго почему-то не могли выправить положение. И тот, кто кончал школу или возвращался из армии, уходил на угольные шахты в Ткварчели.
Пришел 1953 год. В истории развития нашего сельского хозяйства он останется навсегда как год бесценных постановлений по улучшению колхозного хозяйства. Арашра воспрянула духом. Еще не решили, как лучше всего преодолеть отставание, но не было в Арашре человека, который не думал бы об этом.
О своем колхозе говорили и юноши, идущие по пыльной дороге к Наасу. Стояла полуденная жара, в трубку сворачивались листья кукурузы, тяжело дышали собаки и овцы.
Парни держали в руках рубашки и майки, на солнце блестели их загорелые тела, лоснящиеся от пота. Мелькали мускулистые руки, гибкие волосатые ноги. Говор, шутки, смех, вскрики.
Сегодня вся Арашра собралась на чайных плантациях колхоза. Был конец месяца, а чайная бригада не могла своими силами выполнить месячный план. Елкан решил на два-три дня мобилизовать всех на плантации. Правда, Сандра не соглашался на такое мероприятие. Но Елкан настоял на своем: за два дня все равно не успеть с окучкой кукурузы, а выполнить план по чаю можно. Это даже выгодно: колхоз получит плату за чайный лист, и деньги раздадут колхозникам.
В полдень работа утихла. Пожилые и старики расселись в тени деревьев и, поев, легли вздремнуть. Парни пошли купаться; подождав, когда они скроются из виду, на реку тронулись и девушки, чтобы найти какое-нибудь уединенное место, где бы их никто не увидел.
— Целый корабль девушек! Вот не думал, что в Арашре их так много! — сказал один юноша, глядя в ту сторону, где мелькали за деревьями девичьи фигурки.
— Кроме девушек, твои глаза ничего не видят, — заметил Раста, который выделялся среди прочих своей длинной и тощей фигурой.
— Оставь его, Раста, все равно дальше слов он не идет, пускай тешится! — рассмеялись вокруг.
— Неужели парней у нас меньше? — спросил кто-то.
— Количество есть, вот качество... — усмехнулся Раста.
— А разве мы в чем-нибудь отстали? — удивился парень, который интересовался девушками.
— Ты ничего не видел, кроме своего куска мамалыги, — отмахнулся Раста. — Ты знаешь, какие есть колхозы? Большие доходы, хорошие дороги, электричество, радио, клубы. Каждый вечер — кино, в каждый двор заходит машина. Есть такие колхозы! А мы? Нам еще тянуться до такого...
— На том свете увидим.
— Нет, на этом! Мы стоим на нашей земле, стоим твердо, но...
— Что «но»? Зачем это «но»? — спросил мускулистый парень с черными широкими бровями. — Люди работают хорошо, только некому направлять силы. Говорили, что новый председатель выведет нас на широкую дорогу, а этого что-то не видно.
— Мало времени прошло. Он ведь только год работает.
— Если ждать, пока за нас кто-то все обдумает да решит, то дело с места не сдвинется. Каждый должен подать голос. А мы ждем у моря погоды! — запальчиво говорил чернобровый. — Думает только начальство, остальные и слова не скажут. Я до сих пор не могу понять, как прежний председатель колхоза мог допустить, чтобы погибли саженцы, купленные на деньги наших сельчан.
Ясону было всегда больно, когда так говорили о его отце. Все внезапно замолчали, сообразив, что Ясон все это слушает.
— Балда ты! Болтун! — стали упрекать чернобрового парня. — Не знаешь, в чем дело, а еще берешься судить!
— Если человек любит свой колхоз, он так не сделает, — настаивал парень. — Нас хоть в молоке искупай, а мы все будем темными.
— Вы все называете себя комсомольцами, — ехидно заметил Раста, — а чем вы заняты? В других колхозах молодежные бригады и ночью не спят и днем не стоят: и работают, и поют, и все успевают.
Чернобровый опять сердито заговорил:
— А кто у нас организует молодежь? Выбрали в секретари девчонку. За красивые глаза. С улыбкой встретит, с улыбкой проводит, с улыбкой сидит на собраниях и, так же улыбаясь, идет домой. А ты хоть лбом бейся, вой, кричи — даже не спросит, в чем дело.
Ясон удивленно посмотрел на говорившего. Второй раз его словно бьют по затылку. Только сейчас он сообразил, что речь идет о Назии, которая была у них секретарем комсомольской организации.
— В субботу будет комсомольское собрание, — мрачно бросил Ясон.
— Вот, а мы ничего и не знаем! — возмутились ребята.
— Теперь знаете. Вот и подумайте, о чем надо сказать. Елкан тоже будет об этом говорить.
— Один Елкан и болеет по-настоящему за колхоз, — согласился на этот раз чернобровый.
Ясон шел подавленный. «Отец мой не виноват, — думал он, — но как доказать это людям? Многие ведь считают так: сделай, чтобы нам стало хорошо, а как ты этого добьешься, нас не касается. Не смог сделать — значит, никуда не годишься!»
Все вышли на живописную полянку, посреди которой стояла старая одинокая ольха с хрупкими, высохшими ветвями. Полянка простиралась до густо поросшего диким виноградом обрыва — издалека он походил на овечью шкуру.
Как будто незримая рука сгребла все мысли у шумной ватаги парней, и они замолкли.
Удивительная тишина стояла над полянкой.
Ее называли «памятник Чагу». Бывает так, что памятники, созданные природой, сильнее и выразительнее, чем сделанные из бронзы или мрамора.
В сентябре 1921 года гвардейцы меньшевистских отрядов ввалились в непокорную Арашру и превратили в пепел половину селения. У них было задание — поймать горсточку храбрецов партизан, укрывшихся в горах. Это были сыновья крестьян, большевики, вынужденные скрываться. Каратели, как собаки, рыскали по домам; днем и ночью жители видели черное, зловещее дуло ружья. Меньшевистские офицеры заставляли крестьян указать, где скрываются партизаны. Но никто не вызвался в проводники. Меньшевики озверели, начались издевательства и грабежи. В это время в штаб меньшевиков явился Чагу, старший сын Тарханы. Он уверил офицеров, что найдет партизан, если ему хорошо заплатят. Услышав о деньгах, ему поверили.
— Хорошую одежду, хорошую лошадь, оружие и тысячу рублей, — сказал полковник.
— Денег мало! — торговался Чагу. — Я хочу жениться.
Наконец с ним договорились и двинулись в путь. На вторые сутки, усталые, валясь с ног, оставив позади трудные перевалы, ущелья и леса, они остановились на безводной полянке среди гор. Чагу объявил, что партизаны недалеко, и посоветовал напасть на них на рассвете, когда они будут крепко спать. Несмотря на то, что партизан было мало, полковник волновался, кусал прокопченные усы и исподлобья посматривал на Чагу.
Он сидел среди врагов безоружный и покорный. Солдаты принесли из родника воду в бурдюках, поужинали и легли спать. Был выставлен усиленный караул, а Чагу, связав, положили в середине лагеря.
Пятьсот солдат спали как убитые, слышался храп, и кисло пахло потом. Пошатываясь, с отяжелевшими веками стояли караульные. Не спал один Чагу. Он лежал неподвижно и смотрел на мирно мигающие звезды. Он знал, что через несколько минут сюда ворвутся партизаны, с которыми он договорился о месте, куда приведет отряд карателей. Ему, конечно, не выжить, но зато он отомстит за поруганный народ.
Когда в лагере наступила тишина, к нему бесшумно подобрался маленький отряд партизан. Сняв караул, они пошли по рядам рубить и резать врагов. Началась суматоха, раздались выстрелы. Эхом ответили вздрогнувшие горы. Мало кто ушел с этой поляны, а уцелевших на другой день настигли в горах пули сынов Арашры.
Раненого Чагу подобрали товарищи: враги не успели с ним расправиться.
Всю Абхазию облетела весть об этом событии, и новый отряд озверелых меньшевиков ворвался в селение. Они предательски захватили родителей Чагу — Тархану и его жену. И Чагу пришлось сдаться.
Всех жителей согнали на поляну с одинокой ольхой. Никто из очевидцев не забудет этого дня. Чагу молча смотрел, как разгорается пламя над его подожженным домом.
Прочли приговор, и Чагу посмотрел на меньшевистского офицера с презрением и ненавистью. Раздался залп. Чагу вздрогнул и медленно повалился на зеленую пахучую траву...
И до сего дня люди, очутившись на этой поляне, замолкают и проходят мимо ольхи, замедлив шаги. Как поэма о подвиге Чагу, лежит эта поляна на берегу родного Нааса.
И Ясон всегда мучительно думал, что же он сделает в жизни, чтобы жила о нем добрая память в народе. Ведь и его отец, и его дядя Чагу, и старый Тархана всегда желали людям только хорошего...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
На сбор чая вышли даже служащие Арашры и школьники со своими учителями; появились и Луман с Назией.
Высокий жилистый учитель истории работал рядом с толстяком Луманом. Они переговаривались, обсуждая сельские новости.
В обеденный перерыв, когда все разбредались с плантаций в поисках тени, учитель, кивнув головой на проходящего Ясона, сказал:
— Как он возмужал! А ведь, кажется, совсем недавно был ребенком. Он ушел из школы в тот год, когда я сюда приехал.
— Ясон не только возмужал, но и поумнел, — заметил Луман. — Он стал настоящим мужчиной. Только по молодости лет еще тороплив и чрезмерно горяч.
— Говорят, его мать очень плоха. Это правда? — спросил учитель.
Луман вздохнул и опустился на траву под деревом.
— Что вам сказать?.. В народе говорят: не смейся над моей старостью, если не знал мою молодость... Куаша была самой лучшей девушкой Арашры. Она не походила на тогдашних девушек-абхазок, бессловесных и покорных. Как говорится, ее и в огне нельзя было сжечь. Когда ей исполнилось восемнадцать лет, наше селение кипело, как котел над очагом. Крестьяне пошли в колхозы, а кулаки и богатеи огрызались. Одни ушли в горы и охотились за коммунистами, другие выжидали, не зная, к кому примкнуть. Куаша первая из женщин пошла в колхоз. Остальные женщины ужасались, закатывали глаза и впивались в щеки ногтями. Отец Куаши так бесновался, что запустил в дочь горящим поленом. Она ушла из дому. Однажды она возвращалась с поля, и у вязовой рощи ее остановил какой-то человек. Не дав ей опомниться, зажал рот и потащил в лес... Через два дня работники ГПУ окружили лесную банду. Одних захватили живыми, других положили на месте. Куашу нашли еле живую, изуродованную, всю в ранах, синяках и ссадинах.
— Хай иараби, что я слышу?! — удивился учитель. — Вот собаки!
— Куашу принесли в дом Тарханы. Отец ее не снес позора, слег в постель и уже больше не встал. Родные Куаши не позволили ей оплакать покойного отца. Они заявили, что она ускорила его смерть. После похорон отца Куаша вернулась в свою хижину и развела огонь в очаге. Через четыре года на ней женился сын Тарханы — Куарса. Ясон был единственным ребенком. Куаша стала болезненной, сердце ее не выдержало того потрясения... Да и Куарса вернулся с войны весь изрешеченной... А потом, как знаешь, его посадили... Куаша после этого совсем стала плохой, и жизнь ее держится на волоске.
— Говорят, что ее мужа оклеветали, — вздохнул учитель.
— Насколько я знаю, — сказал Луман, — он ни в чем не виноват. Наоборот, он был одним из самых честных работников. Какой-то негодяй подстроил всю эту историю, чтобы Куарса не мешал... До сих пор есть еще ослы, которые подозрительно смотрят на Ясона, этого кристально чистого юношу.
— А Ясон-то при чем?
— Да был случай... Один бригадир как-то повздорил с Ясоном, который был еще мальчишкой. «Ты весь в отца, вредитель!» — сказал бригадир. Ясон схватил топор и замахнулся. Люди успели его остановить. Бригадир грозился, что упрячет Ясона. «Бессовестный! — сказали ему. — И как у тебя язык поворачивается грозить мальчишке? Только посмей что-нибудь сделать с ним...»
Во второй половине дня работать стало легче. С гор подул прохладный предвечерний ветерок. Солнце зашло за вязовую рощу. Густая тень, словно холодящая темная шаль, накрыла плантации. Люди оживились, послышался смех, веселый гомон. Пол большой грушей у ограды росла гора собранного чая. Грузовик, поднимая пыль, умчался в аллею акаций, увозя полные корзины. Навстречу — с пустыми — ехала, поскрипывая, арба, запряженная огромными буйволами.
До Ясона, работавшего среди юношей, донеслись звуки знакомой песни:
Ах, куда ты, как лань, Убегаешь во мгле...
Как-то жалобно прозвучал этот вопрос, и Ясон, подняв голову, замер: к Назии, которая собирала чай в стороне от девушек, шел Сандра.
Это видели все, но притворились, что ничего не замечают. Шепот прошел по плантации, как шелест ветра, пробежавшего по спелой кукурузе. Все, увидевшие цветущую, стройную Назию рядом с Сандрой, поразились, как дети, когда спелое, заманчивое яблоко, недоступное им, сорвав, кладет себе в карман чужой человек. И снова прозвучал настойчивый вопрос:
Ах, куда ты, как лань, Убегаешь во мгле...
Сандра встретился взглядом с Ясоном. Никто из них не опустил глаз. Сандра, усмехаясь, подошел к юноше:
— Хочу, чтобы ты выступил в субботу на комсомольском собрании, — сказал он. — Говори о недостатках, ничего не скрывая. Я всех перебрал, но выбор пал на тебя. Одни боятся, другие смущаются... А комсомольскую работу в колхозе надо наладить. Одним словом, надеюсь на тебя!
Председатель пошел дальше. Люди напряженно прислушивались к разговору. Одна Назия не поднимала головы. И Ясону не то что поговорить, но и в глаза ей посмотреть не удалось...
Назия, стоя у окна, смотрела в залитый лунным светом сад. У самого окна стояла яблоня, ветви которой опустились под тяжестью плодов. Она ежегодно обильно плодоносила, но, оставаясь в тени, без солнца, давала безвкусные, жестковатые яблоки.
У Назии от непривычной работы горели ладони и ныли суставы. Сегодняшний день оставил в душе непонятную боль. Подруги, с которыми она дружила еше со школьных лет, и те, поздоровавшись, проходили мимо. Назии хотелось поговорить с Ясоном, но она не знала, нужно ли это. Сандра сказал, что Ясон будет выступать против нее на комсомольском собрании. Почему же он таится, не говорит прямо?
Назия вспомнила, как сегодня утром они навестили Куашу. Ясона уже не было. Луман долго и тщательно осматривал старуху, а Назия в это время разглядывала обстановку. Холодный земляной пол, грубо сколоченная лавка, пожелтевшие от дыма постели. Все отталкивало Назию от этого дома. И как только они переступили порог, мысли у нее смешались: в ее воображении возникали то дом Ясона, то он сам, с грустными глазами и с сильными мужскими руками... Вспомнила его жаркие объятия — с какой надеждой он смотрел в ее глаза! «И жизнь и смерть моя — в твоих руках», — говорил его взгляд. Но, вспомнив холодный земляной пол в жалком доме, Назия с удивлением замечала, что теплое отношение к Ясону исчезает и только звучат предостерегающие слова отца: «Станешь несчастной... Погубишь себя.. Погубишь, погубишь...»
Назия отошла от окна и зажгла лампу. Она глянула на себя в большое зеркало, занимавшее почти всю стену. От солнца горело лицо, ситцевое платье обтягивало молодое, просящее счастья тело... Назия увидела, как открылась дверь и вошел Сандра:
— Что ты призадумалась, Назия?
— Устала, хочу лечь, — сухо ответила она.
— Я тоже иду спать, завернул к тебе на огонек... Садись, поговорим, — он показал рукой на ее постель.
Назия продолжала стоять.
— Извини, что я потревожил тебя перед сном, но мне надо кое-что сказать тебе. В субботу на собрании многие хотят выступить. Видимо, говорить будут резко. Особенно Ясон. Ты это знаешь. Я не хочу, чтобы ты сильно переживала, и потому предупредил тебя. Думал предостеречь Ясона, но получится, что я не даю ему говорить. Хотя именно ему не стоило бы критиковать, учитывая, что его отец подложил такую свинью всему селению. На его месте я бы промолчал, по, упаси бог, я вовсе не желаю затыкать людям рты. Мы все служим народу.
Назия молча слушала, думая, что теперь ей придется поссориться с Ясоном. Она представила, какое у него будет лицо, искаженное гневом и презрением. Может быть, эта ссора к лучшему: сразу все станет на свои места, и не надо будет лихорадочно искать выхода из создавшегося положения. Назия пропустила мимо ушей то, что еще говорил Сандра, и услышала только последнюю фразу:
— Ни у кого не будет такого счастья, как у тебя. До чего ты прекрасна! — он осторожно поднял руки и положил на плечи девушке: глаза его горели. Притянув к себе, он до боли, сильно обнял ее. Жгучей волной прошло по всему телу Назии его прикосновение. Но, почувствовав на своей щеке колючую бороду, услышав запах табака и пота, она вырвалась и отступила. Глаза Сандры помутнели и остекленело смотрели на Назию. «Пока не увидели дно мутного водоема, думали, что он бездонный», — вспомнила Назия поговорку и едва не рассмеялась.
— У вас как будто бы бельмо на глазах, — она окинула презрительным взглядом его дрожащую, жалкую в этот момент фигуру.
С тех пор как Сандра стал здесь работать, он жил в доме Махиала. Назия никогда не обращала на него внимания и не раздумывала, хорош или плох Сандра. Но сейчас все прояснилось.
— Я люблю тебя, Назия! — сказал Сандра, немного успокоившись. — Все, что есть у меня, все, что я собой представляю, — все для тебя одной. Я надеюсь, что ты меня не оттолкнешь.
— Как вы можете все это говорить мне, глупенькой девочке, когда вам следовало бы найти женщину, подходящую по возрасту?! — Назия говорила сдержанно, стараясь не высказывать своего негодования: Сандра в ее глазах был стариком. — Меня вы можете не уважать, но семью, где вы нашли и стол и кров, вы уважать обязаны. Что будет, если сюда зайдет мой отец?
— Он все знает и согласен. Назия, красавица моя, твои родители ничего не скажут!
Она резко рванула к себе дверь, чтобы выйти, и в темноте с кем-то столкнулась.
— Что с тобой, Назия? — в слабом свете, идущем из комнаты, она разглядела колючие глаза отца. — Не убегай, дад, от своего счастья, — сказал он умоляюще. Но Назия обошла его и направилась на балкон.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Уже давно это было, когда Тамара, жена Махиала, впервые подняла на руки новорожденного Ясона. От нее он услышал человеческий голос. «Не трогайте меня!» — словно хотел он сказать пронзительным криком, в который врезался выстрел старого ружья Тарханы. Выстрел возвестил всему селению о рождении нового человека. Это случилось в 1932 году, когда Махиал и отец Ясона, Куарса, были друзьями и работали вместе. Несколько дней провела Тамара в доме Куарсы, ухаживая за его женой, только что ставшей матерью.
Сандра был председателем колхоза. Он прискакал, чтобы посмотреть на сына секретаря партячейки, постоял над люлькой, в которой безмятежно спал маленький Ясон, улыбнулся и, вынув из кармана несколько новеньких бумажных кредиток, осторожно положил под изголовье ребенка...
Ясон шел домой через темную вязовую рощу и думал о предложении Сандры выступить на собрании. Имеет ли он право говорить? Не то право, которым пользуется каждый участник собрания, а право нравственное, когда совесть заставляет тебя высказать все, что думаешь. Может быть, посоветоваться с Елканом? Но он, чего доброго, пожалеет Ясона и уговорит не выступать. Нужно идти к Тархане...
Выходя из рощи, Ясон натолкнулся на коров, стоявших у забора кукурузного поля. Он прикрикнул на них, и они нехотя побрели в рощу. Ясон пошел дальше Ему было сейчас очень трудно, и он невольно вспомнил обиды и огорчения, пережитые за недолгую, но тяжелую жизнь.
...Однажды осенью Ясон сидел у постели матери. Около их небольшого кукурузного поля на общипанной поляне пасся домашний скот соседей. Скотине уже надоели обглоданные пастбища, она соскучилась по хорошему корму. Когда молодой бык подошел к хилому забору Ясонова поля, весь скот потянулся за ним, как босоногая ватага маленьких воришек, лезущих за чужими дынями. Повалив жалкое подобие забора, стадо врезалось в кукурузу. Маленький Ясон выскочил из дому с дубинкой в руках. Он ворвался в стадо и стал бить коров, но ничего этим не достиг. Когда силы оставили его, он повалился на поломанные кукурузные стебли и заплакал. Коровы, наевшись, спокойно уходили, оглядываясь на рыдавшего малыша.
Жизнь не баловала Ясона, и он опасливо ступал босыми ногами по древней, седой земле Арашры.
Позже случилось другое... Однажды из Очамчире вернулся Тархана.
— Куарсу выслали, — сказал он; его лицо стало бескровным, застывшим. — Если он виноват, то пусть навсегда закроется для него дорога на родину... Клянусь перед всем миром, что мы, заслонявшие грудью народ, не предадим народ! Иные забывают все, как только их раны зарастают жиром...
Тархана умолк и долго сидел, неподвижно глядя в землю. Потом слезы потекли из его глаз, и, чтобы Ясон этого не видел, Тархана закрыл лицо ладонями. Куаша упала, и из ее рта хлынула кровь... Теперь Тархана стал с утра уходить из дому, а маленький Ясон целыми днями просиживал у постели больной матери.
Прошли годы. Постаревшая Куаша встала с постели. Ясон подрос. Тархана пас колхозные стада; он с молодых лет любил пастушескую жизнь, хорошо знал свое дело, и, кроме того, семье было трудно, а пастухи хорошо зарабатывали...
Когда Ясон пришел домой, Куаша сидела на низкой скамейке около котла с кипящей водой.
— Пришел, дад? — обрадовалась она. — Чтоб все твои напасти перешли на меня. Умойся и отдохни, а я приготовлю ужин.
— Как чувствуешь себя, диа?
— Лучше, мой дорогой.
Ясон взял у матери мешалку, всыпал в котел белую как снег муку и быстро сделал мамалыгу.
— Не обижайся, диа, я хочу сбегать к дедушке. Я быстро вернусь. Очень хочу его увидеть.
— Иди, нан, иди. Он тоже, наверное, соскучился, поговори с ним. Корову я подоила, а теленка загоню потом...
На пастушьей стоянке уже закончили все вечерние дела. Дав пососать молока ягнятам и козлятам, их отделили от овец и коз. Все вокруг утихало. Молодняк в своем плетеном загончике жадно заедал высосанное молоко молодыми листьями вяза.
В воздухе возник прямой столб дыма, идущего от очага. Тархана стоял в середине отары. Перед ним лежал пятилетний баран, которого старик выкармливал, надеясь зарезать, когда вернется Куарса.
— Баран хорош и в двенадцать лет, а козы уже не годятся, — обратился Тархана к внуку. — Я никогда не терял надежды, хоть никаких вестей и не получал.
— Пригласи гостя к нам, Тархана! — крикнул Бадгуала, высокий, дюжий пастух.
— В другой раз. Ясон пришел ненадолго.
— Ясон, наверное, знает новости, потешил бы нас, стариков, — Бадгуала очень хотел поболтать с Ясоном.
— Некогда ему, его ждет мать. Вы же знаете, как она больна, — со вздохом сказал Тархана. — Пойдем, дад, я тебя провожу...
Они пошли к лесу. Тархана раздумчиво заговорил:
— Ты пока ребенок, дад Ясон, хоть уже и становишься мужчиной. Многое еще увидишь и многое узнаешь. Если я не ошибаюсь, тебе сейчас хочется понять, кого стоит уважать, а кого нет. Надо помнить о людях, которые много сделали для народа. Огонь их погасших очагов теплится в наших очагах. А кости тех, кто враждовал с народом, пусть выкопают собаки и свиньи. Они не считали нас людьми, и я в свое время пошел на борьбу с ними. И сыновья мои тоже пошли...
В лесу было совсем темно, в чаще светились гнилушки. Сквозь деревья, как желтоватые светляки, виднелись огоньки селения.
— Если я не доживу до приезда Куарсы, ты скажи, дад Ясон, что я ждал его и верил ему... Было время, когда я отчаивался, что погублено народное добро. Но я понял, что Куарса не мог иначе поступить. Вина тут лежит на человеке, который все подстроил.
— Кто это?
— Не знаю, дад. Трудно сказать, когда нет у тебя прямых доказательств, — нехотя ответил Тархана. — Умные люди во всем разберутся. Куарса не станет писать в Арашру, пока не убедится, что люди поняли его правоту. Нам-то с тобой ему достаточно сказать только «здравствуйте», а вот что он народу скажет?
Тархана замолк. Их обступила теплая летняя ночь.
— Что же мне делать? — тоскливо спросил Ясон.
— Поступать, как подсказывает совесть. Слушайся Елкана. Он много пережил и многое знает: ума у него на все селение хватит. Бог исстари даровал нашему селению хороших сынов. Может, я тебе наскучил своими речами, но перед уходом в горы многое хочется сказать.
— Мы уже далеко отошли, больше не провожай, — остановился Ясон. — Трудно ночью ходить по лесу.
— Хорошо, не стану тебя задерживать, — согласился Тархана, хоть он мог при нужде спокойно провести на ногах всю ночь. — Ты не думай, Ясон, что я хочу тебя уберечь от трудностей. Нет, дад, в нашем роду всегда были борды. Ты должен быть таким же. Ты в комсомоле, а это не маленькое дело. Мы, старики, снимаем башлыки перед теми, кто погиб в борьбе за народную власть. Враги их проклинали и боялись. А вот когда тебя не хвалят и не боятся — это плохо. Куарса до партии тоже был комсомольцем...
Тархана посмотрел на небо. Острой грудью рассекая облака, плыла, как ладья, молодая луна. Ясон обвел взглядом ночное село, усеянное редкими огнями, и быстро зашагал по залитой лунным светом тропе.
Решив, что выступит на собрании, Ясон почувствовал себя сильным и бодрым. Ему хотелось всем рассказать об отце, который всегда любил людей и хотел, чтобы они жили счастливо.
Ведь он ушел на фронт, оставив больную жену и маленького сына, который еще ни разу не засыпал, не обняв отца. Ушел, оставив недостроенный домик незаконченные дела, своего старика отца. В зубастых скалах Кавказа, где сейчас спокойно охотятся за косулями, Куарса, идя в атаку, попал под пулеметную очередь. Он больше не мог держать оружия, но он боролся в госпитале за свою жизнь. Он должен во что бы то ни стало вернуться в Арашру, вернуться, потому что надо хоть один раз с утра до вечера просидеть у постели больной жены — и ей сразу станет лучше; потому что у его отца все близкие погибли в бою, и счастье старика пробито пулями во многих местах; потому что надо поговорить с мальчиком — не о подробностях войны, он достаточно испытал, и война его не занимала, как забавная игра избалованных детей, нет, — надо поговорить о войне как о мужестве и отваге, надо вернуться, потому что его ждет множество дел, потому что он может драться за победу в своем селении...
Куарса с войны пришел инвалидом, но держался бодро, и его выбрали председателем колхоза опустевшей Арашры. Его мучили недавние раны, но нужно было поднимать колхоз, укреплять хозяйство, налаживать жизнь.
Кончилась война, стали возвращаться с фронтов солдаты. Многие совсем не вернулись... Людей не хватало, но все же колхоз упрямо шел вперед. В это время в районе кто-то решил продать колхозу «Араш- ра» большое количество цитрусовых и фруктовых саженцев, хотя было установлено, что цитрусы не выдержат горного изменчивого климата, а с яблоневыми садами просто не справиться из-за нехватки рабочих рук. Старые виноградники и те одичали за время войны. Чай! Только он один мог бы исправить положение. Арашра — чайная земля. Куарса поехал в район — ему отказали. Он поехал в обком и доказал, что просто преступление засылать к ним саженцы. Его поддержали. Но когда через неделю Куарса вернулся домой, к колхозным складам подъехали машины, груженные несчастными саженцами. Кто-то мстил Куарсе за то, что он обратился в обком с жалобой. Куарса потребовал, чтобы машины все увезли обратно. Шоферы отказались: им велели на обратном пути вывезти из Арашры строительный лес. Куарса не выдержал. Он велел запереть склады и отказался выдать лес. Сам он тут же уехал в район. Шоферы свалили саженцы под открытым небом и порожняком укатили обратно. В тот же день хлынул ливень и смыл землю со всех корневищ. На следующий день их припекло солнце, и все саженцы погибли.
Бухгалтер колхоза, точно предупрежденный кем то, сразу составил акт об этом событии и отвез его в район.
Все было сделано быстро и решительно. Нашлись свидетели, Куарсе помянули какие-то воображаемые грехи. Формально он был виноват в гибели саженпев, но по существу... Не потому ли Тархана так уверенно говорил о человеке, заинтересованном в том, чтобы Куарсу поскорее осудили?..
Незаметно Яорн подошел к высокому вязу, который, как говорится, обметал небосвод своей кроной. Вяз стоял у калитки дома, Тархана завещал срубить дерево после его смерти и сделать из него чурбаки, на которые ставят в могиле гроб.
Ясон посмотрел на вяз, стоявший одиноко, как закоченевший путник.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Никогда Ясон еще не видел, чтобы на комсомольское собрание пришло столько народу. В зале сидели даже пожилые люди и несколько стариков.
Как всегда растягивая слова, как растопленный сыр, окруженный слушателями, неугомонный Сапана рассказывал очередную историю:
— В старое время в такую вот темную пору мы ходили или в церковь, или воровать. Воровство обычно кончалось тем, что на глупую голову сыпались удары, а в церковь ходили по принуждению. Никогда мы не верили никакому богу. А подвыпив, могли и пострелять ради потехи в божьем храме. Да и мусульмане в Чилоу, Аймаре, Джгярде ни во что не ставили муллу и мечеть. Только некоторые валялись на земле, совершая смехотворный намаз*. Эх, чего только мы не вытворяли! Молодость, молодость, единственный дар бога людям!
— Что ты обманываешь, Сапана? Сам без упоминания бога ни одного слова не произнесешь, гнева его боишься, а говоришь, что не веришь. Небось вернешься в дом, так на коленях станешь умолять, чтобы бог тебя помиловал за святотатство.
Люди засмеялись.
— Погоди, не дергай меня за бороду! Я никогда бога не боялся. Чего мы с ним не поделили? Почему он должен меня ненавидеть? Ни его отца, ни его мать я не убивал. Если я говорю о нем, то разрешаю и ему говорить обо мне что вздумается.
— Если бог захочет, он пришлет к тебе в гости смерть, — вмешался в разговор один из сверстников Сапаны.
— Нет, клянусь тобой, бог должен знать, к кому посылать костлявого вестника! Он знает, у кого вынуть душу. Почему он должен отнимать жизнь у меня, человека полезного и работящего, когда есть люди, уже ни на что не способные и бессильные? Если такой человек придет на мои похороны, он сможет лишь ударить по лысине, съесть две-три тарелки фасоли и выпить несколько стаканов вина. А потом, подбодрившись поминальным вином, он побредет домой и, чего доброго, еще станет петь! Если же умрет он, то я сумею над гробом сказать трогательную речь, прославляющую его жизнь и смерть. Я даже пожелаю ему попасть в рай!
Раздался смех; со двора стали заглядывать, чтобы выяснить причину веселья.
— А все же ты веришь в бога, Сапана. Скажи правду ради своих родных, — не отставали от него.
— Было время — верил. Тогда бог был умнее меня, теперь он постарел, образования у него не хватает и ничего нового выдумать не в силах. Электричество, атомная энергия, ракеты — все это обессилило бедного бога. Что он по сравнению с людьми? Я уж на что стар и то прислушиваюсь к новостям, тянусь за веком, а бог живет по ста.ринке. Я бы наказал его за это. Он же заставлял пахать сохой и копать чужие нивы. Пусть за это сам пашет, сеет и убирает. А к трактору и к плугам пусть не подходит. Да он и сам побоится — убежит от трактора так, что ветер будет развевать его длинную бороду, как у напуганного старого козла.
— Тебя, Сапана, надо в комсомол принять, — дружно засмеялись вокруг.
Ясон, оставив Сапану и его кружок, пошел к столу, накрытому красной скатертью. Елкан и Назия, склонившись, что-то рассматривали.
— Добрый вечер! — поздоровался Ясон.
— Чтоб добро сопутствовало тебе! — улыбнулся Елкан.
Назия, побледнев, перебирала бумаги. Она была в платье с большим вырезом и короткими рукавами. В ровном свете керосиновой лампы она показалась Ясону прекрасной — хоть стой и любуйся, пока глаза не ослепнут.
Но она молчала, и Ясон сел на стул, стараясь не шелохнуться, словно острие кинжала было приставлено к самому его сердцу.
Клуб до отказа наполнился народом. В первых рядах сидели старики, коммунисты, пожилые люди, в их числе и Сапана. Подперев щеку ладонью, сидел Сандра, словно ему предстояло выслушать что-то скучное и безрадостное.
Назия стояла как мраморная статуя, облитая неярким светом.
— Собрание считаю открытым, — произнесла она мертвым голосом.
Председателем избрали Виталия. С курчавым, как у козленка, чубом, со вскинутыми бровями, курносый, он старался быть серьезным и солидным. По рядам пробежал смешок.
Молодые парни, некомсомольцы, пришедшие сюда из любопытства, начали было выкрикивать шутки по адресу Виталия, но Ясон резко повернулся к ним:
— У вас что, языки чешутся? Мешать пришли? Выгоним — и все!
Они, хихикнув, утихли, и Виталий приступил к своим обязанностям.
— Напрасно смеются над парнишкой, вон как умело ведет собрание, — оживился Сандра.
Сапана, сидевший рядом, неодобрительно покосился на председателя колхоза.
Назия коротко рассказала о проведенных собраниях, о стенгазете, упомянула о том, что некоторые комсомольцы неаккуратно платят взносы, назвала тех, кто хорошо работает на полях. Потом она пожаловалась на членов бюро, которые не помогают ей в работе. Когда Назия села на свое место, несколько минут царило молчание. Потом зал загудел, послышались смешки. Виталий спросил, кто хочет выступить, но желающих пока не было. Заговорил Елкан:
— Сегодня мы должны сказать о работе комсомольской организации колхоза, о том, что надо сделать и что упущено. Если будем молчать, никогда не сдвинемся с места. Комсомольская организация нужна для дела, а не для того, чтобы собирать членские взносы.
— Товарищ Елкан! Надо попросить слова, а не говорить с места, — обиженно сказал Виталий.
— Простите, товарищ председатель, больше так не буду, — усмехнулся Елкан.
После него выступило несколько человек. Говорили о том, что руководство работает слабо, а надо работать хорошо. Общие фразы вывели Ясона из себя. Когда он встал, Назия бросила на него быстрый, внимательный взгляд и снова уткнулась в бумаги.
— Выслушав сегодняшние выступления, несмотря на то, что в них нет ничего конкретного, каждый поймет одно: организация не работает, — начал Ясон.
— Вот и скажи конкретно! — раздраженно крикнул молоденький парень, выступавший до Ясона.
— Ах, как тебя обидели, бедняжку! —громко сказал Раста. — Даром твой труд пропал, хоть ты и натрещал всякого вздора. Лучше уж умереть, чем так позориться!
— Товарищи! Если уважаете наше собрание, то, прошу, не говорите все сразу, — одернул Виталий. — Если хотите попросить слова, я вам дам, не такой уж я жадный.
— Я никому не мешал, вот потерпите и вы, — бросил Ясон.
Когда зал утих, Ясон заговорил:
— Нельзя ничего сказать конкретного про работу комсомольской организации. На поля мы выходим с рассветом, оттуда нас прогоняет темнота. И вместе мы бываем только на работе. Какие же мы комсомольцы, если не можем в трудную минуту поддержать товарища, если не можем организовать самодеятельность, наладить кружки? Ни песен, ни танцев, ни вечеров, ни обсуждений прочитанных книг. Стыдно нам, что так опозорили свой колхоз «Арашра». Спросите старших, как было трудно комсомольцам, когда только еще образовался колхоз. А ведь работали! Они знали, что если ослабеют, то вся нечисть в селе окрепнет. Они шли об руку с коммунистами. И сегодня я хочу упрекнуть не только комсомольцев, ко и членов партии, в первую очередь Елкана и председателя колхоза. Они все это видели, но молчали.
— Регламент! — сурово сказал Виталий. — Твое время истекло.
— Да сядь ты, не мозоль глаза! Хватит одергивать! — раздались выкрики из зала.
— Вы сами меня выбрали, так теперь, будьте добры, слушайтесь, — невозмутимо заметил Виталий.
— Мы тебя выбрали, мы тебя и выгоним!
— Ставлю на голосование! — словно ничего не замечая, произнес Виталий.
— Слушай, не мешай! Мы ему даем время, пусть говорит, человек ты или нет?!
— Сядь же ты! Не слышишь, чего требует собрание? — не вытерпев, вскочил Елкан. — Говори, Ясон.
И тут Ясон увидел, что на него пристально смотрит Сандра. «Я знаю, почему ты хотел, чтобы я выступил, — подумал Ясон, — но ты ошибаешься, я скажу то, чего ты и не ожидал».
— У нас было так, — продолжал Ясон, — на комсомольском собрании слово взял Сандра и выдвинул кандидатуру Назии. Он утверждал, что лучшего секретаря нам не найти и не стоит выдвигать других. Многие были против, но Сандра и говорить не дал, одергивал выступавших и в общем-то навязал собранию решение, против которого были многие. Я это говорю вовсе не потому, что Назия не может работать, но все-таки нас, комсомольцев, надо было бы выслушать. Назия могла бы работать, «о до сего дня, чего уж тут скрывать, ничего не делает. Собираемся мы один-два раза в год. Выберут Виталия в председатели: садитесь, встаньте, поднимите руки, опустите, закрыто. Вот и все. Недавно один комсомолец потерял членский билет. Парня попросили рассказать, как это случилось. «Потерял, — говорит, — и все тут. Подумаешь, дело! Убивают за это, что ли?» Выходит, это он нас стыдит за то, что мы его вызвали. Бились мы с ним, стыдили, разъясняли, наконец он кое-что начал соображать и признался, что не знал, куда прятать билет. Поехал в город и положил его в верхний карман рубашки, да еще вложил туда полсотни. Кто-то в толчее задел деревенского парня, глазеющего по сторонам, вытащил билет и был таков. Вот вам отношение к организации, к комсомольскому документу... «Арашра» отстает. А мы, здоровые и сильные, даже не стыдимся. У нас новый председатель, но пока что мало нового в работе. Из седла смотреть на посевы — многого не увидишь. И председатель, и правление, и коммунисты упускают из виду наши возможности. Теперь надо дерзать, думать и слушать людей, совещаясь с ними по всем вопросам.
В зале стало тихо. Только один из стариков надрывно, с присвистом кашлял. Ясон предложил считать работу организации неудовлетворительной. Назия не поднимала глаз. Сандра ерзал на месте, вглядываясь в лица соседей: а что они думают?
По лицу Елкана было видно, что он доволен тем, как пошло собрание.
— Вот и я скажу то же самое! — крикнул Раста. — Ясон прав.
Все засмеялись, обстановка разрядилась, и прения пошли уже по-деловому.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Доктор Луман был очень добр и чист, как ребенок. Никто от него не слышал плохого слова. Но при всем своем благодушии он мог быть резким и прямым, а иногда и жестоким. Он не терпел нечестных людей и не щадил их, выводя на чистую воду. За это кое-кто недолюбливал доктора. Случалось, что ему даже грозили расправой. Но Луман, сняв очки, подходил к противнику и, щуря глаза, спокойно его рассматривал, словно изучал любопытное явление.
Боялись доктора люди лживые, не чистые сердцем и душой, те, которые способны были выдать тряпку за бархат, а грязь за жемчуг. Но все без исключения считали его самым образованным человеком в селении. Правда, про него говорили, что он ослеп, так как голова его все время уткнута в книгу. Однако это не мешало людям уважать доктора и ставить его в пример нерадивым детям...
Через несколько дней после собрания, ожидая у мельницы машину, которая должна была пойти в Очамчире, Ясон встретился с доктором Луманом.
— Куда собрался? Зачем оделся, как на праздник? — удивился Луман.
— Вызывают в Очамчире, в райком.
— А в чем дело?
— Ничего не знаю... Меня никогда не вызывали. Я даже матери не сказал: боюсь, перепугается.
— А сам-то не боишься?
— Чего мне бояться? Я ничего плохого не сделал.
— Если попадешь к первому секретарю, расскажи про наши дела, — посоветовал доктор, — он человек правды, настоящий коммунист и все понимает. А вот если попадешь к инструктору Сосения... Будь осторожен. Впрочем, он там не уживется. Его бы вместе с нашим Сандрой на низовую работу, авось чему-нибудь научится.
— А вы куда едете? Тоже в район?
— Да. Нам с Назией надо получить инвентарь и медикаменты.
Они стояли у мельничной запруды. Вода бурлила и искрилась, как молодое вино. Она пулей мчалась по узкому лотку, ударяя в лопасти большого колеса. Колесо превращалось в водяной круг, от которого, как искры от точила, летели веера брызг.
Луман нагнулся и сорвал тоненькую ветку адзыдзыртага *, — его кустики покрывали весь берег коричневым ковром.
— Это растение рано чувствует весну, — сказал доктор, — как только на нем появятся листочки, можно с уверенностью говорить, что весна уже на пороге. Подснежники иногда цветут и в январе, алыча — в феврале. Но это ничего не значит: их легко обмануть А это растение не ошибается. Если бы все люди умели так чувствовать правду...
— Ты на все смотришь с научной точки зрения, — пошутил Ясон.
— А ты думаешь, это хорошо? — грустно спросил Луман. — Никогда вдоволь не нарадуешься, не отдохнешь душой. Я все время обдумываю и допытываюсь, отчего, почему, зачем. Видишь иву за мельницей? Все говорят, что она нежная, несчастная, плакучая. А я вот не понимаю, почему ее так жалеют. Растет она везде, стоит сломанную ветку воткнуть во влажную землю, как она тут же дает ростки. Почему же она плачет? Притворяется? Нечего ее жалеть.
У мельницы стоял новый грузовик. Как пчелы около цветка, вокруг машины кружились женщины с корзинками и мешками, заискивающе улыбаясь шоферу, а он невозмутимо, словно никого не видит, неторопливо накачивал в баллоны воздух.
— Постой здесь, — сказал Луман, — не прозевай Назию. Я потороплю шофера.
Конечно, Назия не пройдет мимо, но Луман все понимает: Ясону хочется поговорить с ней наедине.
— Сегодня уедем? — спрашивает доктор шофера. — Или ты весь день будешь накачивать баллоны?
— А ты пешком не хочешь пройтись? — отшучивается шофер. — Твой отец, покойный Гуд, без машины никуда не отправлялся. Ты весь в него.
— Доброе утро, — слышит Ясон еле внятный голос.
— Назия! — он порывисто шагнул к ней. — Что случилось, Назия? Почему ты избегаешь меня? Я и слова не могу тебе сказать.
— Ты же все знаешь, зачем спрашивать? Ты сделал так, как хотел. Теперь я знаю, насколько чисто твое сердце.
— Почему ты обижаешься? Я не хотел сделать тебе больно. Даже если я был излишне резок, то все равно я говорил правду. Ты знаешь, как я к тебе отношусь...
— Очень хорошо знаю! — вспыхнула Назия. — Вернее, узнала после собрания.
— Я говорил о деле, которое касается всех нас, не только тебя.
— А разве ты имеешь право указывать людям, как они должны поступать? Вы уже один раз сделали так, как хотели. Колхоз до сих пор не может оправиться от долгов. Ты знаешь, сколько пришлось выплачивать за погубленные саженцы? Сперва научись судить самого себя, а потом уж суди других.
Назия говорила с несвойственной ей яростью и в то же время с отчаянием.
Ясон побледнел:
— Я думал, ты способна разобраться, где правда, а где ложь. Но ты...
Он не договорил, махнул рукой и, плохо соображая, что делает, пошел к машине и влез в кузов. Он почти не помнил, как люди, пересмеиваясь, устраивались в машине, как Луман и Назия сели рядом с ним, как машина тронулась с места...
Ясон опомнился, когда грузовик уже мчался, расталкивая тугой утренний воздух. Ночной дождь смыл пыль с дороги. По сторонам, шурша под ветром, пролетали ветви деревьев. С них, как дождь, сыпались тяжелые капли росы. Над дорогой нависали умытые дождем, словно лакированные, скалы. Потом машина, покачиваясь и сталкивая друг с другом пассажиров, перебралась через овражек и выехала на большую дорогу в Очамчире.
Ясон, сидя спиной к движению, мрачно глядел на виднеющуюся вдали мельницу. Невольно вспомнился случай, когда он с изумлением узнал истинную цену некоторых друзей его отца.
Во время войны мельницу забросили, земля около нее заросла бурьяном. Ящерицы безбоязненно выползали греться на солнце. В каждом доме появились ручные мельницы; они могли намолоть горсточку крупной муки, из которой люди варили жидкую мамалыгу. Потом несколько человек, живших рядом с мельницей, починили запруду и пустили воду. На дверях повесили замок, чтобы иметь право молоть без очереди. Среди этих людей был и Махиал.
Отец Ясона Куарса воевал; мальчик не мог сам молоть на ручной мельнице; Куаша лежала в постели, а Тархана охранял ферму в горах. Однажды, захватив полпуда кукурузы, Ясон пошел на мельницу. Женщины, устанавливая очередь, бранились и плакали. Ясон поставил свой мешочек в углу и стал ждать. К вечеру народу стало меньше, оставшиеся заговорили спокойнее. В это время пришел Махиал, сбросил с плеч двухпудовый мешок и пошел точить топор. Тогда он работал в сельсовете.
Приближалась очередь печально сидевшего в стороне Ясона. Он был голоден и обессилен целым днем ожидания. Взяв мешочек, он приготовился засыпать зерно в бункер. Вошел Махиал. «Давай, пап Ясон, твоя очередь», — сказали женщины. Но Махиал опередил мальчика и опорожнил свой двухпудовый мешок.
— Сейчас моя очередь! Клянусь, что моя! — в отчаянии сказал Ясон, чувствуя, что сейчас заплачет. — Мать больна, и я целый день ее не видел. Она голодна.
— Что я могу сделать? Меня ждут сотни дел. Мне некогда. Придется подождать тебе, — спокойно оказал Махиал и стал подкручивать колесико, регулирующее величину помола — чтоб был помельче...
С тяжелым настроением Ясон гприехал в город. Не глядя на Назию, слез с грузовика и направился в райком.
Разговор с секретарем всколыхнул столько дум, что Ясону хотелось побыть одному, и в Арашру он вернулся поездом.
Несмотря на июльский зной, над полями, над селением плывет песня. Напившись юбильний росой, стойко выносят жару кукурузные стебли. Сушится золотистый табак. Наас мчит пенистые волны, прыгая через большие камни. «Поставить бы здесь электростанцию!» — мечтают колхозники, смотря, как резвится сильная и гибкая река. Недавно инженер райисполкома посоветовал взять ток с Моквинской ГЭС. Но Елкан сказал, что невыгодно тянуть пятидесятикилометровую линию передачи через горы и леса, когда Наас не знает, куда девать свою мощь, и разбивает камни, ударяя их друг о друга. «Ничего, дайте только время, будет у нас и молния в проводах и еще что-нибудь полезное, — говорят в Арашре. — И те, кто ушел из родного села, еще попросятся обратно!»
В раскаленный полдень по тропе, спускавшейся к Наасу, шли Ясон и Елкан.
— Хорошо бы пошел дождь, — сказал Елкан.
— Когда приедет инструктор райкома? — невпопад спросил Ясон.
— Через неделю.
— А какой инструктор, неизвестно?
Елкан пожал плечами.
— Не знаю... Только бы не Сосения. С ним не столкуешься.
Ясон вспоминал свой разговор с секретарем райкома, который долго расспрашивал о делах колхоза, о недавнем собрании, о выступлении самого Ясона: почему он считает председателя виноватым во многих упущениях? Чувствовалось, что секретарь все хорошо знает, как будто бы сам был на собрании. В конце беседы секретарь попросил Ясона рассказать все, что известно о деле Куарсы. «Кому в колхозе мешал отец Ясона?» — этот вопрос занимал секретаря так же, как и самого Ясона.
— Откуда секретарь узнал все подробности нашего собрания? — спросил Ясон.
Елкан усмехнулся.
— Молва быстрее молнии. Кто-то думал, что нам будет плохо, если в райкоме узнают, как ты критиковал Сандру. Привыкли наговаривать, если что- то им не по нраву. Но на этот раз ошиблись. Хотели на нас пожаловаться, а вышло наоборот: нам теперь помогут. Секретарь говорит, что к хорошему нельзя идти медленно. Надо спешить к своему счастью.
— Работать хочется, очень хочется! — задумчиво сказал Ясон.
— Почему ты говоришь об этом так грустно? Что-нибудь случилось? — с еле уловимой насмешкой спросил Елкан.
— Нет, ничего не случилось... Не буду больше грустить!
Ясон, опередив Елкана, сбежал к Наасу. На него сразу обрушился шум реки и туча брызг.
— Нет лучше воды, чем в Наасе! Ах, как она хороша!
— Это потому, что она наша! — рассмеялся Елкан.
Хохочет и Наас, бурля и обмывая камни, перекатывая их с глухим стуком по дну. Пенится и бежит к морю, — неудержим ее бег к заветной цели...
После обеда в правлении друг против друга сидели Елкан и мрачный Сандра. Он перебирал бумаги, откладывая в сторону нужные. Каждый лист он сильно прихлопывал ладонью. Елкан спокойно покуривал, наблюдая за председателем.
— Нужно, чтобы плотники начали строить сушильню для табака, — сказал Елкан.
Сандра, взглянув на него, ничего не ответил, продолжая заниматься бумагами.
— И бригаду плотников надо создать, — продолжал Елкан. — Нам нужны хлевы и новая мельница.
Елкан говорил неторопливо, ровным голосом, словно высказывая то, о чем думал. Его не трогало раздраженное молчание Сандры.
— Я не могу согласиться на создание такой бригады, — вдруг заговорил председатель, — людей мало, а план есть план.
— Поставим вопрос на собрании правления.
— Правление не согласится.
— Почему ты так думаешь?
— Потому, что я встану и откажусь от этого дела! — сердито бросил Сандра.
— К сожалению, правление тебя слушается чаще, чем нужно.
— Оно слушается не меня одного, а всех нас, руководителей.
— Но ты хочешь, чтобы оно слушалось только тебя.
— Я не преследую личные цели, я стараюсь для колхоза!
Елкан вспылил:
— Да почему ты считаешь, что другие не думают о колхозе? Почему ты веришь только себе, а не народу?
— Ладно. Если ты настаиваешь, создавай бригаду строителей.
— Я настаиваю потому, что это нужно. И каждый, у кого глаза открыты, согласится со мной.
Сандра заходил по комнате. Елкан бросил в серую мраморную пепельницу окурок и достал новую папиросу.
— Сейчас, по-моему, не время заниматься стройкой, — попробовал возразить председатель. — До сих пор мы обходились без бригады, потерпим еще немного. Все силы надо бросить на выполнение плана по табаку и чаю. Выполним — будем в районе на хорошем счету. Там любят, когда мы подтверждаем нашу добрую славу. Вот тогда можно попросить у них поддержки.
— Смотря, что понимать под доброй славой, — заметил Елкан. — Нельзя запускать один участок. Надо тянуть все вместе. А насчет сушильни и спору быть не может: ее необходимо строить.
— Ты говоришь, словно я возражаю. Но все-таки, Елкан, не забывай, что глава колхоза я.
— Прежде всего ты коммунист и во имя правды не щади никого, будь то я или твой родной брат. Ты председатель вовсе не потому, что все верят только тебе одному.
— Ладно, правление все решит.
Елкан долго смотрел на шагающего по комнате Сандру, словно старался понять, что творится в душе этого человека.
— Что ты думаешь о комсомольцах? — спросил Сандра, останавливаясь перед Елканом.
— Давно я не слышал такой резкой критики. Нам надо над этим призадуматься.
— А ты знаешь, что Назии влепят выговор и вся ее былая слава лучшего в районе секретаря растает как дым?
— Опять слава! Что ж, выговор — хорошее лекарство!
— А где ты был, дорогой вожак коммунистов?
— Я себя не оправдываю. Мне еще попадет. И больше, чем тебе: и за состав правления, и за его деятельность.
— А ты слышал, что говорил этот мальчишка? Знаешь ли ты, чем это пахнет, уважаемый партийный руководитель?
— Чем же?
— А то, что все это очень походит на дело его отца.
— Вздор!
— Нет, не вздор! Я знаю.
— Что ты знаешь? — Елкан в упор посмотрел на Сандру. Тот отвел глаза.
— Хорошо, не сердись. Время покажет, кто прав.
Сандра убрал бумаги в стол, запер его и, сказав, что хочет посмотреть, как идут работы на полях, вышел из комнаты...
Сандра и Махиал перешли поляну и углубились в лесную чащу.
— Наверное, из-за этой вязовой рощи селение и называется Арашра? — насмешливо предположил Сандра.
— А ты разве не знал этого? — удивился Махиал.
— Как будто у меня нет других дел, кроме выяснения истории названия, — буркнул Сандра.
— Ты что-то больно злым стал.
— Устал. Все меня раздражает.
— Не стоило бы тебе приезжать сюда... Сейчас не то время.
— Ладно, не учи меня, — насмешливо сказал Сандра. — Не то время! Давай-ка лучше сядем и отдохнем. Шофер нас подождет, хотя этот парень под стать Ясону — такая же заноза. Ты и представить не можешь, что это за тип!
— Ясон? — насторожился Махиал.
— Шофер. Есть такие поборники правды, правдисты, так сказать. Волком смотрит, словно я беру его собственный лес.
Сандра уселся на траву.
— Яйца курицу учат, — злобно сказал он. — Вчера родились, а сегодня хотят все заграбастать.
— Да-а, — протянул Махиал. — Все они таковы... И этот... Пошел в отца. Даже похуже его.
Сандра надеялся выяснить, знает ли Махиал, что Ясон неравнодушен к Назии, но прямо спросить об этом не решался.
А Махиал недобро усмехнулся: он все понимал, понимал, к чему клонит Сандра. Что ж, Сандра — наглый подлец, и ничем его не проймешь, а Ясон — упрямый мальчишка, у которого ни кола ни двора. И все-таки Махиал боялся Ясона: его дурацкой прямоты, его смелости и в конце концов правды, которая стояла за ним. Поэтому с Сандрой было легче найти общий язык. Да и зять он будет более подходящий, чем Ясон.
— Как ты думаешь, его отец жив? — вдруг спросил Махиал.
— С его характером долго не проживешь. Сам от отчаяния мог... — Сандра не договорил и показал на бревна, прикрытые ветвями: — Кроме этих, есть еще другие?
— Есть. Страшно все-таки рубить.
— Почему? Я вашему инспектору сказал, что ты отлично следишь за лесом.
— Об инспекторе нечего говорить... Здешних надо бояться, — заметил Махиал. — В тридцать пятом году ты хотел выкорчевать лес и сделать чайные плантации, а что из этого вышло?
— Дело было не в чае, — нехотя ответил Сандра. — Весть о том, что на пользу людям выкорчеван огромный лес, как выстрел, облетела бы весь район. Нас бы еще благодарили. Но Куарса и его компания раздули это дело и добились отмены решения. А теперь Куарсы нет, и лесом заведуешь ты. Вот как бывает в жизни!
Сандра злорадно рассмеялся.
— Все бывает, — мрачно бросил Махиал. — И все же страшно.
— Не пугай! — резко сказал рослый, сильный Сандра и подозрительно огляделся.
Вокруг стоял вязовый лес, похожий на море, которое с утра до вечера волнуется, шумит, вскипает и разбивает свои волны о берег. Берегом был край селения, где затухал неумолчный гул леса. Он прикрывал впадины, холмы, болота и каменистые земли, как вода прикрывает изгибы дна.
Красавцы вязы были закованы в серую кору, как в панцирь, они шуршали листвой, как мозолистыми руками, и касались макушками небосвода. Издалека лес казался неподвижным, уснувшим, как море перед штормом. Но стоило только войти в лес, как обманчивая эта неподвижность сразу исчезала: малейший шорох слышался отчетливо и громко. Лес был полон неясного шепота и сухого треска. Как седые старцы, видавшие виды, высились огромные вязы с отсохшими нижними ветвями. Глубоко в землю впились гигантские корни. Подрастают на свежем ветру молодые стройные деревца. Когда ударит гром, сверкнет молния и польет свирепый ливень, молодые вязы вздрагивают и клонятся к большим вязам, укрываясь под ними от ненастья. Окутанный ночной темью, лес в старину укрывал народных мстителей. Во многих стволах заплывают древесиной навеки остановленные пули.
Огнем горели здесь бои, пламенели меж деревьев алые флаги свободы. Прислонясь головой к холодному, но родному дереву, навсегда засыпали здесь крестьянские сыновья, которые уходили в леса, не вытерпев гнета. Когда приходила старость, или же настигала беспощадная пуля, или же штык пронзал горячее тело, они ползли, оставляя кровавый след, к своему доброму другу — к лесу, в котором они росли с детства. На сухой земле под деревом они лежали перед смертью, как на полу своего дома. И огромные вязы склонялись над человеком, словно большая родня.
Рос и креп вязовый лес. Он жил одной жизнью с людьми этой земли. Надежно держали крыши столбы, сделанные из вязов. Катились, поскрипывая, арбы, крутились колеса мельниц. На все шла древесина этого леса. Из поколения в поколение переходила любовь к вязовой роще. И люди назвали землю, на которой жили, Арашра. Человек, бессмысленно замахнувшийся топором на дерево, считался преступником, замахнувшимся на все селение. Но богачи обращались с лесом так, как они хотели, не считаясь ни с чем, попирая и эту святыню трудового народа. По их приказу крестьяне, как в собственное тело, вонзали в стволы вязов острый топор. Падали подкошенные великаны, гулко ударяясь оземь.
И все-таки заповедную рощу крестьянам удалось сохранить.
В язык вошло много выражений, связанных с заветным деревом: крепок, как сердцевина вяза; строен, словно молодой вяз; как вяз, долголетен; навеки вместе, будто вяз и Наас.
Рассказывают, что в седую старину враги Абхазии захватили однажды заповедную — тогда еще сосновую — рощу. Повсюду стлался дым пожарищ, слезы осиротевших детей капали в пепел сожженных поселений; словно придушенные, лежали земли страны. Отважно бились сыны гор, и начала редеть многочисленная армия врагов. Но они откуда- то узнали, что вся сила горцев в сосновой роще: пока ее не выжгут, абхазцев никто не победит. И вот запылал лесной пожар. Смолистые деревья вспыхнули, как лучина. Роща горела две ночи и два дня. Но когда на утро третьего дня ликующие враги подошли к пожарищу, то остановились в зловещем оцепенении: на месте выжженной сосновой рощи стояли стройные вязы, а под ними ковром стелилась зеленая молодая трава. Враги бросились в бегство.
Вот так, не сгорая в огне, народная мощь влилась в сердцевину вяза.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Махиалу нездоровилось, и он лежал в кровати. Тамара хозяйничала на кухне, а Сандра еще не возвратился.
Назия бездумно сидела в своей комнате. Свег полной луны блестел на обильной росе, осыпавшей искрами траву.
Последнее время Назия была безразлична к тому, что творилось дома, к тому, что говорили в селении. Она жила без определенной цели, доверясь течению событий.
Какой-то шорох в саду заставил ее насторожиться. Она увидела, что ветви персикового дерева качнулись, точно их кто-то задел. Две тени, скользнув вдоль забора, застыли в глубине сада. У Назии замерло сердце, она открыла рот, чтобы закричать, но замолкла, услышав прерывистый, задыхающийся голос:
— Погоди ради бога... Не съем же я тебя, — это сказала женщина.
— Тише! Они же не спят! — громким шепотом ответил мужчина.
Потом все стихло. Люди постояли у забора, приглушенно о чем-то поговорили и незаметно, как рыси, исчезли в полутьме.
Назия, словно выйдя из оцепенения, выбежала из комнаты.
— Что случилось? — равнодушно спросил Махиал.
— Там в саду двое... Они о чем-то говорили, а потом пропали! По-моему, воры!
— Позови мать.
Назия вышла на балкон и крикнула:
— Нана, нана! Где ты?
Никто не отозвался.
— Куда-то вышла, — равнодушно сказал Махиал. — Да ты не бойся: кто только не ходит по нашей дороге. Никто нас не украдет.
Назия вернулась к себе.
Махиал посмотрел ей вслед и вздохнул. Сбросив с себя летнее одеяло, он лежал, глядя в потолок. Неспокойно вздымалась грудь, поросшая седыми волосами.
Он вспоминал, как впервые увидел Тамару. Он вместе с Сандрой пришел к ее отцу по какому-то делу. Пока Сандра договаривался, Махиал заговорил с Тамарой. Она была еще девчонкой, но в своем залатанном платьице уже выглядела красавицей. Отец ее Хаджмат, кривой и оборванный, стоял у забора рядом с декоративным деревцем. «Не могли посадить яблоню или грушу, — подумал Махиал, — на что им это украшение? Ни еды, ни питья оно не дает». После этого Махиал несколько раз видел Тамару. Сделал предложение. Получил согласие. Сыграли свадьбу. Тамара долго была как гостья в чужом доме. Махиал сердился на нее, и это приводило к слезам. Но чем дальше, тем чаще он стал замечать презрительную улыбку на ее губах. Он наслышался историй о стариках и молодых женах, о том, как они изменяли своим бессильным супругам. Нет, он не таков! — самодовольно думал тогда Махиал.
А потом... потом...
Махиал неспокойно ворочается на своей постели. Дать волю гневу, все равно что срубить сук, на котором сидишь. Но ведь нельзя же забыть то, что ты знаешь. Как все это ужасно! Разве же он любит свою жену? А впрочем, что это за ребячество: ведь он не мальчик, чтобы думать о любви! Жена есть жена. Привыкаешь и к ней. Она тебе родила ребенка; родила, чтобы все добытое твоим горбом не досталось другому...
— Назия, ты легла? — крикнул Махиал, чтобы чем-нибудь перебить страшные мысли.
Ответа он не получил.
— Спит, — решил он и, повернувшись на бок, стал смотреть в темноту комнаты. Тишина. Страшная тишина...
И так каждую ночь. И снова наступил час, когда большая семья наконец-то укладывается спать, а Махиал уже давно лежит в постели и, как вчера, как третьего дня, как уже много дней подряд, смотрит пустыми глазами в потолок. Он лежиг в комнате, где, по его словам, хранится все добро, в которое он вложил свою душу. На столе горит лампа. Сандра, наверное, уже спит. Тамара только что пришла и уселась за швейную машину, что-то строчит из пестрой материи. Спокойный свет лампы тепло лежит на ее лице, делая его совсем молодым — без единой морщинки. Иногда Тамара настороженно к чему-то прислушивается.
— Что ты шьешь? — спросил Махиал.
Тамара даже головы не подняла.
— Тебе воском уши залепило?
— Что тебе надо?
— Хочу поцеловать.
— Тебе так же не пристало шутить, как старику, вымазавшись молодыми орехами, думать, что он ребенок.
— Где ты до сих пор была?
Тамара подозрительно взглянула на мужа:
— Ты что, допрашиваешь?
Махиал порывисто сел на постель.
— Не сердись... Во имя создавшего тебя хоть сегодня поговорим спокойно. Устал я оттого, что без всякой надобности мы все время лаем друг на друга.
— Когда ты хочешь поговорить со мной, значит чем-нибудь кольнешь в самое сердце. С чего это ты стал таким ласковым?
— Перестань язвить, чтоб тебя ударило Илорской иконой! — прикрикнул Махиал. — Ласкаюсь, потому что хочу очаровать тебя. А дело вот в чем: если хочешь воспитывать детей, воспитай так, чтобы другие обеспечивали их. Я хочу...
— Ты хочешь только одного, — перебила Тамара, — продать всех нас за этот хлам, — Тамара показала на все, что было в комнате. — Не знаю, зачем ты столько накопил? Уж не хочешь ли забрать с собою в гроб?
— Это позволь мне знать! Плохо, когда это не мое, но раз мое, то я уж найду, что с этим делать. Даром, что ли, я прожил такую трудную жизнь? Ох, и глупа же ты! Я хочу говорить с тобой откровенно, а ты лезешь на стенку.
— Когда ты говорил или поступал со мной по-человечески? Положа руку на сердце, скажи, было ли так хоть один раз? — Тамара бросила шитье и посмотрела мужу в глаза: — Привел ты меня в дом девчонкой — разве же удивительно, если я чего-то не умела? А как ты меня поносил! «Ничего ты не знаешь, ничего ты не можешь, сгинь из моего дома, пропади, исчезни», — и все в этом роде. Я готовила тебе еду, прибирала, следила за хозяйством, а ты никогда не обращался со мной, как с человеком. Мое слово в доме ничего не значило. Я постарела душой, как только вошла в эти комнаты, и жила, не зная света и радости. Но я была глупа и думала, что все женщины живут в таком кошмаре.
— Кажется, я тебя не бил, не резал, почему же ты до сих пор ничего не говорила? Твое, молчание выглядит странно! Кто из женщин Арашры может показаться на людях одетой лучше, чем ты? Кто так достойно может встретить самого почетного гостя? Никогда ты ни в чем не знала недостатка! С утра до полудня тебя не сжигало солнце на колхозном поле. Чего ж ты еще хочешь? Когда человек зазнается, он начинает говорить так, как говоришь ты сегодня!
— Было время, когда я мечтала о тряпках, — задумчиво, словно не расслышав, что сказал Махиал, заговорила Тамара, — потом я поняла, что все это чепуха, но было уже поздно. Твоих гостей я принимаю, сжав зубы. Ты выбираешь тех, кто тебе выгоден. Только для таких людей и раскрыты двери нашего дома. Для них ты отмыкаешь даже запретные шкафы, ключи от которых — в твоем кармане. А своих соседей, простых и хороших людей, ты никогда не приглашаешь. Да что говорить, чтобы выбросили из могилы кости той, которая родила тебя таким!
— Родителей моих не трогай! — глаза Махиала налились кровью, хищно дрогнули усы. — Не кричи, чтоб кипятком залили твой рот! Назия еще услышит!
— Назия?.. Пусть слышит, до каких пор скрывать от нее?
— Человек не знает, что хорошо, а что плохо, — Махиал немного успокоился. — Не то я хочу сказать сейчас.
— Так говори, а не выматывай душу.
— Дочь наша уже взрослая. Она в таком опасном возрасте, когда девушке легко сбиться с пути истинного. И наш труд пойдет прахом.
— Ты говоришь о ней, словно хочешь ее продать повыгодней.
— Замолчи ты, услышит!
— Я и хочу, чтобы она услышала. Если она сейчас не поймет, потом будет поздно!
— Все равно она меня не ослушается, потому что плохого я ей не желаю.
— Она сама в состоянии понять, как ей надо поступать.
— Еще не было случая, чтобы те, кто носит юбку, поступали благоразумно! Если Назию предоставить самой себе, она выйдет за сына кривой Куаши!
— Бессовестный! — выкрикнула негодующая Тамара. — Он же был твоим другом!
— Заткнись! — Махиал поднялся, готовый схватить ее за горло. — Только посмей сказать хоть слово! Убью!
Тамара испуганно посмотрела на разъяренного Махиала. В нижнем белье, бледный как смерть, он медленно подошел к жене и положил перед ней тяжелые кулаки:
— Я достаточно пережил на своем веку и знаю, что человека надо иногда пожалеть. Отец мой до седых волос батрачил или пас чужое стадо. Никогда он не носил ничего, кроме жесткой дырявой акумизцы *. Никогда он не обувал ничего, кроме залатанных чуст из козьей кожи. Только под конец он смог поставить на болоте жалкую хижину. Из нее постоянно доносился его свистящий кашель, словно это кашляла сама хижина. Я видел нищету в глаза! С оскаленными зубами, с кровоточащими трещинами на теле, с дряблой, сморщенной кожей, натянутой на хрупкие кости... Никогда, даже если я проживу две человеческие жизни, я не забуду запекшиеся губы моего отца, выдвинутую вперед челюсть и глаза, похожие перед смертью на гнойники!! «Беги от нищеты, спасайся!» — говорили эти глаза. Да что говорили! Они кричали, вопили об этом! И я убежал. Долго еще она преследовала меня по пятам, долго я дрожал, боясь оглянуться, чтобы не увидеть ее оскал. Она и сейчас не отстает от меня: посмотри, как она манит Назию в свои объятия, чтобы потом сбить с ног. Но, пока я жив, я этого не допущу!
Тамара сидела с изумленно раскрытыми глазами.
— Мы тоже были бедны, но не делали из этого такого ужаса, — еле внятно произнесла она, выходя из оцепенения.
Махиал не обратил на ее слова никакого внимания.
— Теперь слушай меня. Скажу все прямо, а ты думай, что хочешь. Хочешь — соглашайся, не хочешь — не надо. Все равно будет по-моему: выдам дочь за Сандру. Он сам желает этого, и я уже дал свое согласие.
Потрясенная этими словами, Тамара побледнела и не могла ни слова вымолвить. Махиал, злорадно усмехнувшись, пошел к своей кровати.
— Он мужчина крепкий и пользуется кое-какой властью. О нем идет хорошая слава. Для нас и для Назии это честь. Он, правда, не молод, но сможет с нею прожить... как я с тобою...
Махиал лег, закрылся одеялом и повернулся лицом к стене. Одеяло вздрагивало, и нельзя было понять, плачет он или смеется.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
У абхазца нет жизни без гор, о них он говорит с любовью, как о невесте. Глядя на их головокружительную высоту, он мысленно взлетает ввысь, представляя себе, что несется над скалами, высекая из них искры стальным наконечником посоха.
Чистейший воздух, ледяные ключи, ослепительно белые вечные снега, бесконечный простор, открывающийся с вершин. Дуют резкие ветры, молнии сверкают у самой груди, неумолчные потоки шумят под ногами — все это сродни душе абхазца.
Исстари каждое лето поднимаются в горы пастухи с большими и малыми отарами. Оставив позади пропасти, узкие ущелья, горные перевалы и опасные тропы, пастухи выводят скот на горные Иаст- бища. Но раньше им и здесь не давали покоя те, кто притеснял их внизу, в селениях. Приходилось платить князьям, и князькам, которые при желании могли выгнать из своих владений. Но все же здесь, наверху, пастух чувствовал себя иначе: бодрее и свободнее. Удивительно, что абхазцы, едва ступив на высокогорные луга, переставали злиться, ругать, проклинать. Вся скверна жизни оставалась внизу, а здесь — по традиции — люди чувствовали себя свободными от невыносимой тяжести жизни в долинах.
На лугах раздавалась «Песня скалы», «Песня встречи» и «Песня охоты». С задумчивой мужской грустью плыли звуки песен из шалаша в шалаш, с вершины на вершину.
Низкорослые травы — ачык, апсахи, ацыха * — пестрели на альпийских лугах. Высокие травы — ахышра и адардзы * — буйно росли в огромных лощинах. Молоко в горах почти все превращается в масло, горный сыр вкуснее всех других сыров, кислое молоко — тоже. Жирела, прибавляла в весе скотина. Люди становились сильнее духом и телом. И с гор они спускались к ожидавшей их лютой, как зима, жизни закаленными, способными выдержать невзгоды и лишения.
Мгновенно загорались, освещая ярким пламенем и обогревая пастушеские хижины, дрова из горной березки, или ааса — карликового бука. Но крут характер скалистых громад: вскармливая на своей груди людей и скот, они вдруг начинали хмуриться и внезапно чернели, как от злобы. Дождь, начинающийся медленными тяжелыми каплями, становился седым, как водопад, и с горных вершин волнами скатывалась вода, свистел и выл порывистый ветер. Всю зиму горы стояли в тяжелых и сверкающих панцирях и дышали ледяным ветром.
Нет в горах Абхазии ни одного клочка земли, ни одного родника, перевала, пещеры, поляны, у которых не было бы своего названия. На каждом шагу человека встречает легенда, сказка, предание о подвигах горцев. В горах проходит половина жизни абхазского крестьянина. Если он хочет узнать о твоем здоровье и силе, он обязательно спросит, сколько раз ты бывал в горах.
Теперь горные пастбища распределены между колхозами. Намного изменилась и жизнь пастуха. В старину он кочевал с пастбища на пастбище, не имея над собою крыши. Закутавшись в короткую пастушескую бурку, он ложился под каким-нибудь камнем, терпеливо снося и град, и ливень, и холод. Утром и вечером, зажигая костер из чахлых горных лишайников или низкорослых рододендронов, он делал ахшцу*, заедая ее жареным или вареным мясом. Вместо шалашей теперь ставят хорошо оборудованные брезентовые палатки или дощатые домики. Правда, до сих пор пастухи еще делают деревянные щипцы для раскаленных камней, которые бросают в молоко, поют «Песню охоты» и «Песню встречи», а парню, который первым прибежит к охотнику, убившему серну, дарят кожаный ремень; на пастушеских стоянках можно увидеть атамху* — перекошенный деревянный крест, предназначенный для разделки туши. И по сей день наряду с электрическими фонариками и спичками пастухи употребляют лучину, кремень и трут. У них есть деревянные кружки, высокие узкие бочонки для сыра и бурдюки с кислым молоком. Как только ночь спускается на горы, загораются коегры, и над ними укрепляют изогнутые, как молодой месяц, дугообразные ветви горного бука, на которые вешают котлы. Как всегда, четыре раза в год горы меняют свой цвет: зеленая борода, пышно вырастающая весной, становится бурой в конце лета; осенью горы желтеют, а потом становятся темными; зимой они сверкают снегами. Меняют свой цвет и дикие обитатели. Как огромные куски сыра, белеют вечные снега. На каменной груди Ерцаху лежат ледники, покрытые огромными трещинами, словно это рассохшиеся обломки ноева ковчега, который, по абхазской легенде, остановился именно на этой горе...
Животноводческая ферма колхоза «Арашра» уже неделю находится в горах.
Черные тучи, которые весь день надвигались с моря, низко нависли над горами, над поблескивающими спинами потоков. Порывистый и воющий ветер приносит речные брызги. В лощинах вскипают буковые рощи, стелется по земле высокая луговая трава. Попрятались в скалах акапкапы — горные индейки. Скрылись дикие козы и туры. Овцы и козы, предчувствуя бурю, беспокойно толклись на каменистой полянке и грызли обглоданные стебли адардзы. В стороне от встревоженной отары на плоском сером камне стояла коза с длинной белой бородой, с загнутыми назад большими рогами. Словно чем-то озабоченная, она с грустью в больших умных глазах смотрела на поток, мчавшийся в теснине. Не спеша, посматривая по сторонам, она направилась к берегу.
— Куда? Куда ты, окаянная? Чтоб тебя не стало! — прикрикнул на нее подпасок, вышедший из домика посмотреть на отару.
У юноши были черные, как смородина, глаза; голова обрита. Его звали Забет. Окончив в этом году школу, он ушел на лето в горы пасти колхозную отару. Его родные негодовали: «Учился, учился, а пошел в пастухи. От него пахнет козлом! Позор!»
Он еще не привык к работе. В горах особые правила и нужен опыт. Забет пока что тратил сил больше, чем требовалось. Но он предпочитал учиться на своем опыте, чем со слов других. Сейчас трудно, потом будет хорошо.
Коза, однако, не послушалась подпаска.
— Шкуаку! * Шкуаку! — позвал Забет козу. — Чтоб ты не спустилась с гор!
Грозя ей буковой дубинкой, Забет пошел наперерез.
— Она пошла рожать, — крикнул юноше Тархана. — Гони ее к отаре! Эх, бедняга, до чего же это не вовремя!
— Кец! Кец! * Несчастная, чтоб тебя волки съели! — Шкуаку остановилась, подумала и пошла обратно. Растолкав коз, она начала ногами расчищать себе на земле место. Юноша вернулся в шалаш.
— Куда коза ходила? — не поднимая головы, спросил Бадгуала, который сидел на козьей шкуре и чистил двустволку. — Я тебя спрашиваю, не слышишь?
Бадгуала поднял голову; на юношу глянули смеющиеся голубые глаза.
— К отаре вернулась, — буркнул Забет.
— Вот ты какой! Уже устал и скис... Когда я был в твоем возрасте и как ветер перепрыгивал с камня на камень, перебираясь через реку, я мог охотой прокормить весь агуп — пастушескую общину. Тогда я проходил по таким обрывам, где могла пробраться только птица. Из бездонных теснин я возвращался с убитыми турами весом с быка, а на состязаниях охотников никому ни в чем не уступал, — с легкой насмешкой говорил Бадгуала, обращаясь к Забету.
— Начинается! Все вы, как сыновья одного отца: любите хвастаться, — вмешался один из пастухов.
— Надо же немного развлечься, — сказал Тархана. — Пусть говорит еще.
Домик пастухов, был сплетен из буковых прутьев, а крыша крыта дранью. Бадгуала встал, повесил ружье, вытер тряпкой руки, а потом пошел их мыть.
— Погода будет скверной. Скот еще не успокоился, — вернувшись, сказал Бадгуала и стал готовить ужин.
Он снял с огня котел с готовой мамалыгой, разложил ее по чисто выстроганным дощечкам и большими кусками нарезал молодой сыр, прибавив ко всему немного аджики *. Потом, налив в деревянные кружки загустевшее кислое молоко, роздал всем еду и, скрестив ноги, устроился на еловых ветвях, устилающих пол.
После ужина Тархана стал готовить постель, расстелив огромную шкуру давно убитого медведя. Тархана не был таким страстным охотником, как Бадгуала, но, как говорится, хоть стрелял редко, да метко. На этой шкуре они обычно умещались вдвоем с Забетом. Старик опекал этого черноглазого юношу, с которым они вместе пасли скот и вместе отдыхали.
Когда в шалаше все, кроме Тарханы, уже заснули, хлынул такой ливень, словно лопнул бурдюк с молоком. Сверкали молнии, оглушительные взрывы грома перекатывались по горам. Испуганно заблеяли ягнята и козлята. Тархана накинул бурку и вышел.
Шел сплошной, не разбитый на струи, тяжелый дождь. Частые молнии освещали плотно сбившуюся отару. Тархана обошел ее. Нарастал рев потока. Старик вернулся в шалаш и, подбросив сухих веток в костер, сел перед огнем. Сквозь гул ветра и воды послышалось блеяние, как голос человека, зовущего на помощь. Проснувшись, пастухи прислушались.
— Спите, спите! Шкуаку окотилась, сейчас я ее пригоню, — сказал Тархана и, взяв фонарь, вышел на дождь, направляясь на душераздирающий плач козы. Тархана спустился к большим камням на берегу разлившегося потока. Мутные волны набегали друг на друга, взметая тучи брызг, и с воем пропадали в темной пропасти. У камня, за которым бурлила рассвирепевшая вода, Тархана нашел козу. Она то подскакивала к камню, то, нюхая землю, кружилась на месте. Увидев свет фонаря, она вздрогнула и вытаращила обезумевшие глаза. Потом с жалобой бросилась к Тархане. На ее задних ногах была кровь. Тархана сразу понял, что она окотилась под камнем и поток унес козленка. Коза бросилась в воду, но старик успел схватить ее за рога и потянул к шалашу.
— Что ты, бедняжка? Утопиться вздумала? Ах ты, несчастная! — приговаривал Тархана.
— Что с ней? — спросил Бадгуала, вышедший на встречу.
— Козленка унес поток. Иди в шалаш, я ее за пру в загоне.
Шкуаку шла покорно, но не переставая блеяла, а Тархана ее успокаивал;
— Ну что ты, дад? Знаю, что тяжело, не плачь. Детеныша потеряла, несчастная! Идем, дад, идем, среди своих тебе будет легче. Хоть ты и животное, но и ты страдаешь. Жизнь такая штука, брат, нельзя сдаваться, надо бороться, чтобы не было несчастий и горя.
Тархана с козой подошел к загону для козлят, стены которого были выложены из камня. Шкуаку немного успокоилась, но когда он отпустил рога, чтобы открыть дверцу, она стала кружить около Тарханы, словно упрашивая спасти козленка.
— Не плачь, дад, я никуда от тебя не уйду, — он взял ее за рога'к прислонился к стене загона.
Дождь утихал. Дул холодный ветер. Овцы и козы стали разбредаться по поляне. Сторожевой пес с лаем обежал отару и рванулся в темноту, видимо кого-то почуял.
— Хайт, бери! — крикнул Тархана.
— Иди, Тархана, спать, поздно уже, — раздался голос Бадгуалы.
Тучи все еще висели над горами. Слабо, мерцал огонь сквозь щели домика. Тархана, глядя в темноту, задумчиво и тихо сказал:
— С тех пор как человек появился на свет, он столько выстрадал, что жизнь казалась ему состоящей из горя и слез. Но человек не сдался. Даже ничтожная часть радости смогла победить горе...
Тархана задремал, держа козу за рога. Она стояла рядом с ним, сонно уронив голову...
Когда Тархана вошел в шалаш, пастухи уже просыпались. Не было только Бадгуалы. Разве же он усидит после дождя, когда самое время идти на охоту?
Старик чувствовал себя плохо. Ночью он сильно продрог, дышать стало тяжело, словно на грудь навалили пудовые камни. Но надо выводить отару. Нельзя же отпустить мальчиков одних.
— Готовься, дад, мы пойдем с тобой, — сказал он Забету.
Юношу он оставил в конце отары, а сам пошел вперед.
На траве, как это бывает в горах после грозы, лежала изморось. Стало холодно. Одежда Тарханы просыхала на ветру. Покачиваясь, он шел по ледяной траве. Когда он поднялся на сухие голые скалы, ноги его уже промокли по колено.
Из-за туч выглянуло солнце, обдав жаркими лучами горы, исхлестанные ночной бурей. Тархана, опираясь на посох, взбирался все выше. То и дело из-под ног выпархивали перепела. На своих изогнутых, как у летучей мыши, крыльях они низко несли над землей круглые, тучные тела, и тяжело шлепались в высокую траву. Поднявшись на вершину, Тархана сел, ожидая рассыпавшуюся по склону отару.
Забет часто кричал, подбадривая пасущуюся скотину:
— Охо-хоо-хой! — и на его задорный голос, словно очнувшись от ночного оцепенения, откликались мрачные скалы.
Тархана с жадностью смотрел на открывшийся перед ним горный простор. Ему хотелось увидеть диких коз. В такое время они выходят пастись. Но кругом было пусто. Тучи, распадаясь, легкими дымными полосами скользили по отвесным стенам скал.
Овцы и козы уже подходили к Тархане. Заблеял баран, которого он берег к возвращению Куарсы.
— Пасись, пасись, дурень! — добродушно бросил Тархана.
Отара, увидев, что пастух уже сидит на вершине, повернула и стала сползать по склону, как снежный обвал.
«Погода будет скверной», — подумал Тархана, видя, с какой поспешностью овцы щипали траву, словно боясь, что не успеют насытиться.
Пригревшись на солнце, Тархана забылся. Сперва ему привиделось, будто он сидит в шалаше и слышит с ближайшего холма свист Бадгуалы, вернувшегося с охоты. Тархана бросился бежать к нему, чтобы оказаться первым и получить в подарок ремень из кожи убитой козы. Но потом Тархана оказался в Арашре, в зарослях бурьяна, а Сандра кидал в него полумертвыми перепелами. В это время подбежал бухгалтер и стал топтать перепелов маленькими белыми ногами. «Что вы делаете, с ума, что ли, посходили?» — злился бухгалтер, а Тархана в ответ кричал: «Пустите меня, в горах осталось стадо, мальчики не справятся, я дал слово Елкану...» Тархана порывается уйти, но ему под ноги падает еле живая перепелка, а он не может наступить на нее. «Я слово дал Елкану, я людям дал .слово!» — повторяет Тархана. Одна из перепелок вдруг вспорхнула и полетела, и он тоже рванулся за ней и полетел, плавно и спокойно. «Вот ты уже и во сне не видишь, что летаешь, — смеется он над Сандрой, — а я вот летаю наяву!» Сандра стоит с перекошенным от злобы лицом, а маленький бухгалтер собирает раздавленных перепелок и прячет в старенькую полевую сумку, в ту самую, в которой он отвез в район акт об умышленном уничтожении саженцев...
Тархана очнулся, чувствуя себя разбитым. В горах сгущался туман. Стало темно, словно спустились сумерки. Слышалось одинокое блеяние барана, которое только подчеркивало глухую тишину. Туман задушил даже шум потоков. Тархана через силу поднялся. Его тело стало холодным и тяжелым, но голова была чиста.
— Забет пошел за стадом и ничего не заметил, теперь он растеряет стадо в тумане! — с тревогой подумал Тархана. Он хотел крикнуть, но только беззвучно открыл рот.
В каком-то странном состоянии, словно двигаясь в воде, лихорадочно соображая, что теперь делать, Тархана тяжело пошел в туман. Баран отбегал от него, а потом ждал, не решаясь идти один. «Всех подвел! Как же это я?» — непрошеные слезы навернулись на глаза. «Подвел, подвел! — бормотал старик, плача от оскорбительного бессилия. — Как Сандра говорил, так и получилось...»
Тархана сделал еще несколько шагов и рухнул наземь. Больше он уже ничего не мог говорить и ничего не видел...
Баран подошел к Тархане, заблеял, потом повернулся и пропал в густом тумане.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Три дня Елкан лежал в постели. От сырости дождливых дней и от усталости у него заныли старые раны. Особенно болела рана на правой ноге — от разрывной пули. Елкан осунулся, губы его потрескались. Три-четыре раза в день приходил Луман. Он появлялся толстый, запыхавшийся, с высоко подвернутыми штанами, чтобы не запачкаться в грязи.
Елкан злился, что слег в страдную пору, и стонал — скорее от обидных мыслей, чем от боли.
— Тебе хуже? — тревожно спросила жена. Она была беременна и не могла наклоняться над постелью.
Елкан улыбнулся ей.
— Разве можно так стонать? Ты меня пугаешь, — она осторожно села на кровать. — Ходила за водой, но принесла мало: боюсь оставлять тебя одного. Ох, как далеко нам, бедняжкам женщинам, ходить за водой!
— Ничего, как только колхоз разбогатеет, проложим водопровод.
— Это не главное. Лишь бы все остальное наладилось.
— Дай срок — все будет! — Елкан погладил ее волосы. Она смутилась, как девушка, и покраснела.
— Стыдно перед людьми. Мне кажется, что на меня все смотрят и смеются над тем, как мы отличились на старости лет.
— Да разве мы стары? Не наговаривай на себя! — засмеялся Елкан.
— Мальчишка куда-то пропал, — озабоченно сказала она.
— Если он с ребятами, значит пошли на реку.
— Хоть бы с ним ничего не случилось — купается в самых глубоких местах.
— Ничего с ним не случится, да и нельзя всегда дрожать над ним!
— Когда родится мальчик — стреляют и пируют. А потом эти мальчишки отбиваются от рук. Если бы у меня была девочка, она сейчас играла бы около меня.
— А у нас и теперь будет сын.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю...
После полудня пришел Луман. Вынув из портфеля халат, надел его и подсел к больному.
— Не могу больше, Луман! Люди работают, а я разлеживаюсь. И ты сапоги истопчешь, навещая меня.
Елкан попробовал приподняться.
— Ложись, ложись, — Луман слегка толкнул Елкана в плечо.
— Нет, я серьезно! Уже невозможно...
— Дай мне хоть слово сказать, неугомонный! Потерпи еще два дня, а то станет хуже, и ты завалишься на неделю. Иначе нельзя, пойми же ты!
— Не могу! Я тут изведусь от всяких мыслей! Мне кажется, что там что-то делается не то!
Луман молча сделал укол и против обыкновения сразу же собрался уходить.
— Куда пропал Ясон? — спросил Елкан.
— Ты его ждешь?.. Не знаю, не видел.
Елкану не понравилось поведение доктора. Что-то случилось в Арашре. Луман даже не сообщил обычных сельских новостей.
Елкан позвал жену:
— Давай мою одежду, я пойду в правление.
— Унан, ты с ума сошел, что ли? Ты же не дойдешь! Ты свалишься на дороге!
— Врач разрешил.
— А где же Луман? Я хотела его угостить. Он же ни разу у нас не садился за стол!
— Он для человека сделает все, но не дай бог, если ты захочешь его отблагодарить — это только оскорбит его. Побольше бы таких людей!..
Едва Елкан поднялся на балкон конторы, как мимо него проскочил Сандра и сбежал по ступенькам во двор.
— Куда ты? — спросил Елкан, опираясь на перила и морщась от боли.
— Сейчас вернусь, подожди меня, — ответил тот на ходу, захлопывая за собой калитку.
«Хоть бы спросил, как я себя чувствую»! — усмехнулся Елкан.
Дверь в бухгалтерию была заперта. Кабинет председателя стерег огромный замок. Приставив к перилам балкона стул, Елкан сел и стал ждать. Солнце уже заходило. Тени росли, перескакивая через поля и дома. Дорога была промыта дождями и изрезана извивающимися канавками.
«Дорогу надо привести в порядок», — отметил Елкан.
Довольно скоро, запыхавшись, вергнулся Сандра. С грохотом отомкнул замок на дверях своего кабинета и кивком головы пригласил Елкана. Парторг встал и, скрипя зубами от боли, прихрамывая, пошел следом. В комнате стояло два стола: один — в углу, где обычно сидел Елкан, другой — посредине комнаты, председательский. В окно виднелась острая вершина, пылающая в лучах заходящего солнца.
— Ну и народ! — разгневанно заговорил Сандра. — Шофера и то не переспоришь, a о других и не говорю.
— Что случилось?
— Скажи, пожалуйста, кто председатель колхоза «Арашра», я или вы?
— Кого ты называешь «вы»?
— Ты сам подумай, кто «вы»!
— Не знаю... А вот тебе не мешало бы подумать о себе самом.
Сандра побагровел:
— Хватит! Наслышался! Колхоз поручен мне, и с сегодняшнего дня мое слово для всех будет законом!
— Да ты объясни, в чем дело, что тебя так рассердило.
— Врач тебя поучает, шофер не слушается, каждый сопляк говорит в глаза все, что вздумается, а парторг смотрит на все это сквозь пальцы!
— Кто ж тебя обидел больше всего? — усмехнулся Елкан.
— Ты это в шутку не превращай, дорогой секретарь, я ведь не ребенок. За моей спиной кого-то посылают в райком и о чем-то там шушукаются! — запальчиво выкрикивал Сандра.
— Так вот, — спокойно заметил Елкан, — никого в райком не посылали. Если хочешь знать, сам секретарь вызывал Ясона. И не думаю, что их разговор — это шушуканье. У нас нет тайн, о которых говорят вполголоса.
— О, я знаю, что это такое! — вскричал Сандра. — Меня так не возьмешь! Я, как видишь, цел и невредим, хоть и не такое видел.
— Я знаю, что ты видел не мало. Но мы на это не посмотрим, если ты не перестроишься. Открыто снимем, и с треском! Нам некогда с тобой возиться.
— Вы меня снимете?! — злорадно спросил Сандра. — Так имей в виду, сегодня приезжал Сосения. Его послал сам секретарь райкома.
— Инструктор Сосения?
— Он самый. Он лучше, чем я и ты, знает, что к чему клонится.
— А ты показал свое хозяйство, дорогу, сушильню?
— Он все знает. Ему достаточно моих слов. «Самое главное — план, и никаких строительных бригад, никаких сооружений!» — вот что он сказал. Так они думают, так и будет!
Елкан из бледного стал зеленым. Он вскочил, как будто бы не было никакой боли и беспредельной слабости:
— Дармоед твой Сосения! — выкрикнул он. — Откуда ему известно, что нужно колхозу? Если хочешь знать, так его прислали, чтобы проверить, на что он способен. Гнать таких надо! И выгонят! Мы сидим на этой земле десятки лет, а он думает, что все можно решить, посмотрев в бумажку. Собачий сын!
— Хорошо, что ты раскрыл свои карты. А я-то думаю, почему они делают не то, что я говорю? — Сандра пристально посмотрел на Елкана, словно открыл что-то важное.
— Что ж... Я тоже догадывался, с кем имею дела, а сейчас убедился, что ты приехал сюда вовсе не ради нас. Мы-то, грешные, думали, что ты поможешь своим опытом. — Елкан через силу усмехнулся и вышел из кабинета.
Он побрел по размытой дождями дороге. Голова кружилась, зеленые и красные круги расплывались в глазах. Он торопился, чтобы дойти до дома, не упав. У развалившегося мостика через речку Елкан увидел грузовик. Шофер стоял в кузове и сбрасывал вязовые бревна. Падая, они звонко ударялись друг о друга, но Елкан слышал лишь слабый звук, как будто бы приглушенный слоем ваты.
— Если он еще что-нибудь увезет в Очамчире, то грош цена всем вам, — эти слова Елкан услышал ясно и на миг позабыл про боль.
Шофер говорил зло:
— Раз он председатель, значит можно воровать? У него ж в городе целый дворец! Зачем же ему лес? Сегодня он заставил меня увезти полную машину! Я лично этого не потерплю! Вот куда нужен лес — для моста! Пусть здесь и остается.
Елкан качнулся, увидел удивленные глаза шофера, потом ему показалось, будто небо падает, а земля убегает из-под ног, но он, сжав кулаки и пересилив боль, упрямо пошел по дороге...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Когда положение Сандры в районе пошатнулось, он решил, что надо уходить в Арашру. Там он все знает, все изучил, люди свои, и нечего бояться.
После решений партии о колхозном строительстве многие сыпы народа отправились в деревни, чтобы помочь отстающим, запущенным колхозам стать на ноги. Днем и ночью приходили в райком коммунисты, которые хотели, чтобы ярко разгорелись очаги родных селений. Этим и воспользовался Сандра.
В Арашре подивились его приезду. «Он же занимал высокий пост, что его заставило вернуться в колхоз?» — спрашивали одни. «Сделает то, что и тогда сделал», — отмахивались другие. «Где ему, не справится!» — говорили третьи. Один Сапана везде рассказывал все, что знал о председателе: «Его-то я хорошо знаю. Отец Сандры торговал в Квезани...»
И Сапана начинал повесть о том, как Сандра выбился в люди. Кое-кто слушал, а другие молча отходили, вовсе не собираясь выяснять прошлое председателя колхоза.
Сандра чувствовал себя подавленно, и тревожно, чего раньше с ним не случалось. Проснувшись, он долго лежал в постели. Потом встал, надел пижаму и, неумытый, с отекшими глазами, пошел на кухню, где Махиал, сидя на пороге, вытесывал топорище. Он с опаской посмотрел на подошедшего Сандру.
— Брось ты это, — сказал председатель, — приготовь какую-нибудь закуску и вино: что-то выпить хочется.
Махиал молча отложил работу и занялся хозяйством.
Через полчаса они уже сидели за столом в небольшой солнечной комнате Сандры. На стене висел увеличенный портрет самого хозяина комнаты, с гладко зачесанными назад волосами, с длинными черными бровями, нависшими над глазами, устремленными вдаль.
Чистое постельное белье на двуспальной никелированной кровати было не прибрано. В изголовье стояла высокая тумбочка, покрытая белой узорчатой накидкой. В углу — несколько пар щегольских сапог. На стуле висел недавно сшитый темно-синий бостоновый костюм.
На столе была нарезанная холодная мамалыга и чурек; ломти молодого и копченого сыра лежали на тарелках. Посреди стола — большое блюдо с салатом из свежих помидоров и огурцов, с пылающими крапинками красного перца. Все это отражалось в пузатом графине. У ног Махиала стоял большой кувшин, полный вина.
Расстегнув рубахи, мужчины сидели по обеим сторонам стола. У юбоих груди заросли похожей на мох шерстью. На Махиале рубашка была грязной, пожелтевшей, на Сандре — ослепительной белизны. И руки, лежащие на столе, различались так же резко: с широкими ладонями, с неотмываемой грязью в трещинах кожи у хозяина дома и холеные, белые у председателя.
У Махиала поигрывали желваки, когда он смотрел на чистенького, ухоженного Сандру.
Провозгласив несколько незначительных тостов, они опорожнили первые стаканы. У Сандры заблестели глаза, а на щеках проступили багровые пятна. Махиал дрожащими руками налил вина, положил в рот полстручка обжигающего перца и, не сморгнув глазом, закусил чуреком.
— Какое благословение хотел бы ты сейчас услышать, Махиал? — спросил Сандра, уперев ладонь в жирную щеку. — Я знаю, чего тебе хотелось раньше. Ты просил у бога богатства и страшился нищеты. Не знаю, удовлетворен ты или нет, принесло ли тебе это счастье, но мечта твоя сбылась: ты достаточно богат.
— Боюсь говорить, особенно сейчас, когда я как будто бы живу неплохо, — сказал Махиал.
Сандра внимательно посмотрел на собеседника:
— Чего же ты боишься?
— Сам не знаю чего.
— Тебе бояться нечего, — немного подумав, заговорил Сандра. — Помнится, когда я был мальчиком, к отцу приехали большие гости. Кажется, князь Аимхаа. Покойный старик, увидев кого-нибудь из знатной фамилии, целовал полы черкесок, становился жалким и суетливым и даже не жалел добра, которое он собирал крохами и вечно дрожал над ним. А в ту ночь, когда гости пожаловали к нему в дом, он вообще потерял голову. Разбудил домочадцев, поднял всех на ноги, и началась кутерьма. Стол накрыли так, что ничего подобного я никогда не видел. Он ломился от яств и вина. Соседей наших отец не любил, как и они нас. Поэтому никого он не пригласил в компанию, не позвал помогать. Все делали работники, которых отец иногда нанимал для работы в лавке. Все сидели, кроме моей матери и меня. Мне пришлось разливать вино. Так бы я и провел на ногах всю ночь, не случись одного обстоятельства. Отец следил за мной и за каждое неправильное движение кидал на меня такие взгляды, что у меня сердце замирало от страха. Я устал и проголодался. Мне хотелось плакать, но я крепился, боясь, что мне попадет. В это время провозгласили гост за здоровье мальчика немного постарше меня, который был сыном одного из гостей. Чего только не наговорили ему! Сколько ласковых слов и похвал! Все гости с умилением смотрели на него — красивого, румяного, прекрасно одетого. Мне стало до смерти завидно. «Какой славой пользуется он, а обо мне никто не вспомнит, хоть я и на глазах у всех. Даже наши соседи, приходя в лавку, никогда не скажут мне доброго слова, потому что не любят отца», — подумал я с горечью. Все до дна выпили вино, и с ним как будто бы исчезло мое спокойствие. Мальчик должен был поблагодарить за тост. Я подошел к нему, чтобы наполнить его стакан. Я посмотрел в его глаза и мгновенно был уничтожен: он взглянул на меня, как на щенка, над которым потешаются, легонько почесывая ногой его животик. И тут со мной произошло что- то необъяснимое: я вырвал стакан из рук мальчика и выплеснул вино в его румяное личико. Бросив кувшин, я убежал со двора.
— Здорово! Смело! — восхитился Махиал и, выпив вино, опять закусил перцем.
— Я и сам не знаю, как осмелился. В ту ночь меня спрятали наши соседи, которым я все рассказал. На другой день все в Квезани знали об этом. «Каков молодец!» — восхищались крестьяне. «Знаешь, что он наделал?.. Герой!» — и все показывали на меня. Я вырос в собственном мнении, наслышавшись похвал. И, несмотря на то, что был маленьким, в это время я мог бы пойти на преступление, лишь бы опять услышать похвалы. Может быть, это и погубило меня. Пришла советская власть. Похоронив отца и мать, продав все имущество, я переехал в Очамчире. Я хотел, чтобы мое имя гремело. Я пошел за новой властью. Образования я почти не имел, а князей и помещиков ненавидел, потому что в свое время они затмевали всех. Я вступил в партию. Ты, Махиал, знаешь, что меня, как и многих, направили в деревню организовывать колхозы. Я остался в Арашре. Тебе известно, сколько я провел здесь лет. А сейчас вот опять вернулся. — Сандра тоже выпил вино и пододвинул стакан к Махиалу, чтобы тот налил еще.
— Закусывай! — Махиал, раздобрев от вина, придвинул к Сандре тарелки с закусками.
— Но все летит к черту! — Сандра вдруг ударил кулаком по столу. — Мои надежды не оправдались! А сам я уже не молод... «Чего же ты хотел?» — спросишь ты, а я тебе отвечу: хотел быть сильным, особенным, у всех на виду — если не в области, то хотя бы в районе. И чтоб верили только мне, боялись только меня, уважали и благоговели! Когда-то я не сомневался, что добьюсь своего; я смел всех стоящих на моем пути, но дальше не продвинулся. Думаю, что плохого я ничего не сделал. Если кое-кому и зажал рот, так ведь еще старые мудрецы говорили, что там, где режут быка, заодно режут и козу. В большом деле несчастных случаев не избежишь... Знаешь, зачем я это говорю? — Сандра выпил вино и склонился к самому уху Махиала, — Хочу все это бросить... К черту все! Ни одной ночи я не думал о своем личном счастье, а теперь буду думать только об этом. Хочу завести семью и жить в собственном доме, а он у меня, слава богу, не хуже, чем у других. Раньше я хотел выдвинуться, а теперь хочу жить так, чтобы никто меня не замечал. Все посвящу жене, дому и добру своему. Хоть и есть у меня своя слава, которой я так добивался, но теперь я ничего хорошего в этом не вижу. Хлопочи, волнуйся, остерегайся — устал я от этого.
— Хочешь оставить Арашру? Смотри, чтоб не получилось, будто ты струсил, — сказал Махиал.
— Нет. Ты помнишь, как я уехал тогда? Сандра никогда не остается в долгу ни у друзей, ни у врагов! Имей это в виду.
— Надо ускорить свадьбу.
— О! Назия! Моя единственная звезда! В нынешнюю ночь мы поженимся! Я так хочу! Сегодня же!
Сандра встал и, обдав Махиала запахом вина и табака, поцеловал его в колючие морщинистые щеки.
— Отдохни немного, я сейчас приберу, — сказал Махиал, пошатываясь над столом.
— Хорошо. Очень хорошо! — Сандра добрался до своей постели и тяжело повалился на нее.
— Не беспокойся, что ты старше Назии, — сказал Махиал. — Я сам женился поздно. Назия будет такой же, как мать, а ее, слава богу, ты хорошо знаешь.
— Будет такой, как мать? — на мгновение протрезвев, выпрямился Сандра.
— А почему ты так удивился? -— спросил насмешливо Махиал и, тяжело ступая, стараясь не покачнуться, вышел из комнаты.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Если спустя несколько лет Ясона спросили бы, какой день он запомнил лучше всего, то перед ним возник бы этот августовский вечер. Правда, он совершенно не вспомнит, что день тогда был ясным и в ослепительно голубом небе летали птицы, небесные щенки, как их именуют в этих краях. В памяти Ясона возникнет другое...
Разговор состоялся у больницы. Назия стояла на ступеньках и чистила длинные ногти, точно это было самым важным ее делом. В глаза Ясона она не смотрела.
— Я не знаю, что тебе ответить, — она была спокойной до предела, как молодой вяз, растущий в закрытой от ветра лощине.
А Ясон, не вытерпев, прямо с поля пришел к ней. Любовь победила все: и самолюбие, и гордость, и обиду. Как он обрадовался, увидев Назию, как сладко замерло сердце, сколько нежных слов, никогда никому еще не сказанных, пришло ему на ум! Но от одной ее фразы все эти хорошие слова застыли в его гортани.
— Почему ты не знаешь, что ответить? Если мы любим друг друга, что же нам может помешать? Я не могу больше так жить, — взмолился Ясон, —Забудем все, что было, и...
Назия с таким изумлением взглянула на этого всегда гордого юношу, что Ясон замолк.
— Я не могу уйти из семьи, — равнодушно объяснила она. — Мать и отец уже старики, вся надежда у них на меня. А у тебя больная мать, и ты тоже не можешь ее оставить. Одним словом, в нынешнем положении говорить, по-моему, не о чем.
— Почему же ты раньше думала иначе?
— Просто не сообразила.
— Ты говоришь неправду! Что у тебя с Сандрой?
— Ничего. Все это выдумки и сплетни. Куда мне спешить? Слава богу, род мой не плохой, да и сама я не хуже других, хоть и не умею руководить комсомольцами. А этого при замужестве никто не спросит. Зато все, что есть в моем доме, предназначено мне.
Ясон, попятившись, прислонился к столбу. Прежняя Назия исчезла. Он заметил в ее глазах огоньки, похожие на блеск в глазах базарной торговки, чьи товары берут нарасхват. И все же он не хотел верить, что она говорит это искренне. Но Назия молчала, поджав губы, словно сказала последнее слово, и теперь нечего ждать, что она изменит свое решение.
— Недаром говорят, по одежке протягивай ножки. Где уж нам!..
Ясон повернулся и ушел. Назия все еще рассматривала свои ногти, наводя на них глянец.
Спать в эту ночь Ясон не мог. Уже за полночь он услышал во дворе чьи-то голоса. Щенок, сидевший у двери, заворчал, а потом заливисто залаял.
— Кто-то пришел, нан Ясон. Выйди посмотри,— донесся из комнаты слабый голос Куаши.
Ясон быстро оделся и вышел.
— Уймись ты, негодный! — прикрикнул он на щенка.
На росистую траву лился спокойный свет полной луны. У ворот стояло несколько человек, огромные тени которых черными полосами легли через двор. Двое направились к Ясону.
— Тархане немного плохо. Мы принесли его домой. Не бойся, дад, ничего опасного, — заговорил один. Ясон узнал Бадгуалу...
Ночь близилась к концу. Уже три раза пропели петухи. Повеял предрассветный холодный ветерок. Тархана лежал на спине. Лицо его осунулось, бескровные губы позеленели. С тех пор как его принесли, он не мог говорить. Он силился что-то произнести, но увядшие губы так и оставались безмолвными. Топорщилась белая борода на желтых щеках. В неверном свете раннего утра глаза его казались тусклыми, словно подернутыми туманом.
У его ног, уронив голову на грудь, сидел Ясон. Рядом стоял в белом халате Луман. На кухне молча сидели люди, пришедшие вместе с пастухами. Молчал даже Сапана, пришибленный и жалкий. Он часто обводил всех взглядом, словно ища помощи.
— Ясон, — внезапно выговорил Тархана.
Внук вскочил и наклонился над дедом. Луман вышел, притворив за собой дверь.
— Дад Ясон, — глаза Тарханы смотрели в одну точку, словно он там видел слова, которые произносил. — Говорят, наша земля несчастная... Нет, она счастливая... Не допусти, чтобы здесь был пустырь, чтобы дым не подымался над очагом, чтобы плугом заровняли наш двор... Многие пытались сделать это...
Тархана замолк, и Ясон, испугавшись, хотел приложить ухо к груди старика, но снова услышал тихий, прерывистый голос:
— Многие... от старых князей до грузинских меньшевиков, продававших наш народ за две копейки... пытались стереть наш род с лица земли, но этот деревянный домик крестьянина выстоял, этот клочок красной землицы оказался сильнее врагов... Потому что здесь стояли за правду и себя не щадили... Мои старческие кости ослабли, устало сердце. Хотел увидеть Куарсу, дожить до его возвращения. А он вернется, он обязательно вернется. Жаль, что я потерял барана, которого берег к возвращению... В скалах меня настигла буря, а потом наступил сырой, туманный рассвет. И это осилило меня. Куарса еще нужен народу, и он многое сделает. Куаше скажи, что я целую ее глаза, она сильнее меня. А ты, дад Ясон, никогда не падай духом, живи для людей, для своей Арашры. Будь хорошим, дад...
Подобие улыбки еле заметно озарило лицо Тарханы, и оно сразу же потухло. Лицо стало восковым, сердце перестало биться.
Услышав рыдания Ясона, вошли люди. В комнату ворвался августовский ветер, принесший пряный запах осени и урожая.
Через три дня, когда солнце поднялось из-за гор, острый топор Гудуа врезался в тело большого вяза, стоявшего во дворе Тарханы. Вяз вздрогнул, с его широких листьев скатились крупные капли росы. Словно серна, которая смотрит на кровь своей раны, изогнув красивую шею, так и вяз, казалось, смотрел, как его перерубают. Он снова вздрогнул и тяжело рухнул на землю. Из окон дома теперь стала видна глухая стена далекой вязовой рощи. Поддаваясь напору ветра, деревья клонились, словно прощаясь со своим павшим другом. А он лежал, будто великан, уснувший на девять ночей и дней.
Гудуа и Бадгуала обрубили редкие ветви на его ровном стволе и разметили, где надо его перепиливать, чтобы на эти мощные чурбаки спустить в могилу гроб Тарханы.
Два парня стали с обеих сторон вяза. На солнце сверкнула пила, раздался ее звон и шорох, и на землю посыпались светлые, свежие, пахучие опилки...
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Силы пышущей здоровьем женщины взяли верх над ее возрастом. Тамара цвела, как девушка. Ее глаза, казавшиеся дома безразличными ко всему и безжизненными, иногда загорались неутоленной жаждой жизни. «Что за огонь в ее очах, что за кровь в ее теле!» — восхищались те, кто видел ее в такие минуты.
«Ах, почему ты не наша?» — сокрушались мужчины, неравнодушные к женскому полу. Это все говорилось шутя, так как ничего предосудительного о ней никто не мог сказать.
Но глубоко в душе Тамары хранилась опасная тайна, недоступная чужому взору. Неужели же никто так и не понял этого? Ведь в мире нет тайн, если они принадлежат не одному человеку.
Тамара вошла в дом Махиала девчонкой, а он и тогда был почти такой же, как сейчас: седой и хмурый. Мальчишки, ее сверстники, еще дергали Тамару за косы и играли вместе с ней, считая совсем маленькой. Сперва она плакала от страха, узнав о предстоящем замужестве, а потом решила, что раз родители настаивают, то это неизбежно. «Хоть он и мужчина в летах, но что стоит женщине постареть? Дай бог, чтобы вы постарели вместе, а то ведь он может не одну жену пережить!» — говорила мать Тамары. И еще долго после свадьбы Тамара выносила на солнце свою подушку, мокрую от слез. Постепенно сердце устало горевать и слезы высохли. Потом появился ребенок. Материнство, заботы, хлопоты по хозяйству оттеснили ее горе, и всю свою любовь она отдала дочери. После родов Тамара стала еще соблазнительней.
Махиал в то время работал сельским милиционером, а Сандра был председателем колхоза. Они быстро сошлись, и Махиал привел Сандру в свой дом. Оттого что у них поселился чужой мужчина, Тамара сперва не чувствовала никакого изменения. Как и прежде, она готовила еду, стирала, стелила постели, прибирала комнаты.
Однажды зимой Сандра на два дня послал Махиала в Очамчире по какому-то делу. Дома никого не было. Пылал огонь в большой каменной бухаре. Свистела вьюга в оголенных ветвях деревьев. Тамара уложила ребенка, выкупалась, сидя в огромной лохани перед самым огнем, и стала одеваться.
С утра она была не в духе: прежнее горе, тяжелое и холодное, тревожило душу. Тамара с грустью смотрела на свое молодое жаркое тело. Вздохнув, она надела рубашку. В это время ее обдал ледяной воздух, ворвавшийся со двора. Она с изумлением увидела вошедшего Сандру. У него был ключ от своей комнаты, и обычно, как бы поздно Сандра ни возвращался, он проходил прямо к себе, никого не тревожа, так как знал, что ужин ждет его на столе...
— Вы?! Что вам нужно?! — Тамара схватила со скамейки платье и прикрылась им.
— Оставь! Не прячься! — он бесцеремонно вырвал платье и отбросил его на кровать.
Тамара кинулась за ним, но Сандра загородил ей дорогу.
— Что вы делаете?! Не трогайте меня! — она попятилась, стыдливо охватив руками обнаженные плечи.
— Не бойся, никто не узнает... Если ты меня выгонишь, у меня разорвется сердце... Ты все хорошеешь, а я гибну от этого. Страсть к тебе сжигает меня. Ты молода, и незачем губить свою молодость.
Он вплотную подошел к ней.
Тамара торопливо заговорила:
— Прошу тебя, не вводи в грех. Во имя своей мужской доблести, во имя своих предков не делай этого... Мне и так хватает горя...
Она вся горела, а глаза лихорадочно блестели.
Сандра обнял ее, и его губы нашли ее губы. И Тамара, словно ждала этого часа, сама прижалась к нему...
Утром Сандра ушел на работу, а Тамара осталась в сладком полусне, который притушил ее тревогу и стыд. «Положив ребенка спать, что ты наделала, бесстыдница?» — неискренне упрекала она себя.
С этой ночи началась у Тамары вторая, тайная жизнь. Пропало ее безразличное спокойствие, и с этих пор в глазах у нее заиграл чувственный огонь, притушенный ее неудачным замужеством.
Потом Сандра уехал в Очамчире. Тамара просила, умоляла, заклинала его остаться, не оставлять ее. Но разве нашлась бы такая сила, которая могла остановить Сандру, делающего карьеру?! Ни жива ни мертва осталась женщина, в которой пробудилось буйное желание своего женского счастья. Не раз она ездила в Очамчире, не раз проводила целый день у калитки дома Сандры. Но ей так и не удалось встретиться с ним и поговорить. «У него не сердце, а камень!» — бесилась она и, глотая слезы, ни с чем возвращалась к старику мужу.
Когда через несколько лет Сандра вернулся в Арашру, Тамара простила ему все обиды. Опять наступила пора ее расцвета. Но он стал боязливым и избегал встреч.
До последнего времени Тамара думала, что Махиал ничего не знает, но во время разговора о Назии она убедилась в обратном и все последние дни ходила убитая тем, что услышала от мужа.
«Назия, девочка моя, ничего-то у нее нет, кроме доброты, — думала Тамара, — он отравит ей жизнь... Он — старый, а у нее все в будущем... Что делать? Как спасти дочь?»
Тамара по-новому увидела Назию, юную и прекрасную. Какой мужчина пройдет мимо нее равнодушно? А она, Тамара, видно, уже никому не нужна. Когда она представляла, как Сандра обнимает Назию, то в смятении и ужасе закрывала лицо ладонями.
Две женщины боролись в Тамаре: мать, любящая и жалеющая свою дочь, и возлюбленная, потерявшая близкого человека.
— Пока погода не испортилась, я пойду на реку постирать, — сказала Тамара, заглянув в комнату Назии. — Если уйдешь, не забудь запереть дверь.
Через некоторое время после ухода матери Назия услышала конский топот. Кто-то въехал во двор. Назия вскочила и увидела в окно Сандру, который привязывал коня к забору. Он был одет по-праздничному.
Назия заперла дверь и притаилась. Она слышала, как Сандра поднялся на балкон, прошел в дом и, подойдя к ее двери, взялся за ручку. Убедившись, что никого нет, он повернул обратно.
Через минуту топот его коня заглох вдали. Назия озорно показала вслед ему язык: «Погоди, я тебя еще заставлю помучиться!» Она оделась и пошла со двора. У калитки ее встретил отец. На его плече блестела на солнце большая цалда.
— Куда ты? Твой очкастый доктор ушел в селение. Лучше отдохни, всех больных Арашры все равно не вылечишь, — сказал Махиал.
Никогда еще так не говорил он своей дочери с тех пор, как она стала работать в больнице. Наоборот, он хотел, чтобы она вовремя была на месте. Зачем давать повод говорить о себе плохо.
В последние дни все как-то сразу изменилось. За пятнадцать лет в этой семье не произошло стольких перемен, как за одно это лето.
«Пойду и выкупаюсь», — решила Назия.
С детства она привыкла плескаться в белесых, как молоко, волнах Нааса, загорать, лежа на раскаленных камнях, играть в песчаных наносах. Сколько тогда было подруг! А где они теперь?..
Назия постояла, грустно глядя на реку, словно отыскивая следы ушедшего детства. В стороне на камнях сушилось белье: наверное, мать где-нибудь рядом. Назия спустилась к берегу и пошла по тропинке через самшитовые заросли. Скоро она услышала чьи-то голоса. Осторожно выглянув из зарослей, она оцепенела: на широком камне сидела Тамара, по-мужски расставив ноги. Высоко подоткнутая юбка открывала ее полные колени. Напротив, спиной к Назии, сидел Сандра. Поодаль, привязанная к дереву, стояла его лошадь.
Девушка осторожно отступила, скрывшись в кустах самшита.
— А ты не боишься, что нас увидят? — спросила Тамара.
— Лучше пусть здесь увидят, чем в зарослях.
— Ты смеешься, Сандра!
— Почему же?
— Прекрасно знаешь почему...
Они замолчали. Шептались и ворчали, струясь между камней, воды Нааса. Синие с проседью заводи смотрели в глубокий с редкими облачками небосвод. Над водой стоял граб, корни его выступали из земли, а со старческих, узловатых ветвей на тихую заводь то и дело падали увядшие желтые листья. От них испуганно отскакивали пестрые форели, а потом устремлялись к листьям: не съедобны ли они.
— Я ведь знаю, почему ты избегаешь меня, почему сторонишься! — сказала Тамара.
— Тише! Все мы бессильны перед лицом судьбы. Не надо принимать все близко к сердцу.
— Бессовестный! — Тамара вскочила. Под раскрывшейся кофточкой белели ее налитые груди. Она, не смутившись, стала застегивать пуговицы. — Как ты смеешь жениться на моей дочери? Бесстыжие твои глаза! Разве ты не видишь, как она молода и как ты стар?
— Помолчи! Если этого не будет, ты потеряешь кусок мамалыги в доме своего мужа. Я не побоюсь сказать, что ты опорочила его мужскую честь.
— Тьфу на тебя! Только попробуй скажи! Куда вы тогда денетесь со всеми вашими подлостями? Никакая сила вас не спасет, а я молчать не стану: мне уже все равно!
— Что у тебя, жар? О каких подлостях ты говоришь? — голос Сандры задрожал от гнева.
— А ты что, не знаешь? — Тамара говорила так, будто кидала в Сандру раскаленные куски железа. — Где тот скот, который в первые годы колхоза ты забирал под видом контрактации? Вы оба сбывали его тем, кто покрывал ваши гнусности. А я-то, дура, спокойно смотрела, как вы грабите народ!
— Да разве я, глупая ты женщина, грабил народ? Я, который поседел на службе у народа?
Тамара зло рассмеялась:
— Знаю, как ты служил народу! Словами не прикроешь дурные поступки. Для другого человека ты и ветви не согнул Никого ты не любил и Назию не любишь! Хочешь похвастаться молодой и красивой женой— вот, мол, какой я, мне цену знают! Для одного себя ты старался всю жизнь, никому хорошего не делал и вырыл себе яму.
— Ты с ума спятила! Замолчи! — Сандра тревожно осмотрелся. — Что ж, по-твоему, лучше отдать дочь за несчастного сопляка Ясона?
— А кто виноват, что на его плечи свалилось столько бед? Где его отец, перед которым благоговело все селение? Ты боялся его, ты ненавидел его, он тебе мешал, и я знаю, что это ты велел привезти саженцы, ты уговорил бухгалтера сразу же составить акт и отвезти его в город. Куарса считал тебя своим другом и потому многое прощал, а ты поступил, как предатель, воспользовался случаем, чтобы объявить его преступником! Ты думаешь, я ничего этого не знаю?
Сандра угрожающе двинулся к Тамаре:
— Молчи! Клянусь верой моих отцов, я зарежу тебя, как овцу, тупым ножом!
Назия зажала рот, чтобы не закричать.
— Многие меня хотели упрятать, — угрожающе заговорил Сандра. — Но напрасно старались. И ты лучше держи язык за зубами, а то и тебе и твоему старому дурню будет худо!
Тамара вдруг заговорила спокойно, как будто бы приняла какое-то решение:
— Хоть раз послушай меня, глупую женщину... Ты думаешь, муж ничего не знает? Все знает! Он решил отомстить мне, выдав за тебя мою дочь. Но этого не будет. Ты пользовался жадностью моего мужа, бросал ему подачки, делая с ним все, что хотел. Так хоть головами теперь бейтесь друг о друга, мне до этого нет дела. Мне только жалко, что я испачкалась з вашей грязи. Но если ты станешь настаивать на же нитьбе, то я пойду к Елкану и все расскажу. Прошло время таких, как ты! Убирайся из Арашры, покуда цел. Думай, как спасти свою шкуру, а не о молоденьких девушках!
Сандра стоял бледный, трясясь от ярости.
— Так вот как ты любишь меня! — прошипел он сквозь зубы. — А еще твердила, что жить без меня не можешь!
— Да, я любила тебя, но ты вырвал мое сердце и растоптал его. Ты отнял у меня совесть и честь. Мне теперь все безразлично. Я давно уже умерла. У меня осталась только Назия, и ты ее не получишь!
Тамара обессиленно опустилась на камень, дрожа от беззвучных рыданий...
Резкий свист плети вывел Назию из оцепенения. Сандра уже скакал вдоль зарослей, направляясь в селение.
Тамара, обхватив голову руками, неподвижно сидела на камне. В небе плыли серые, безотрадные облака, и вяло плескались о камень тускнеющие воды Нааса.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Выйдя из разных вагонов поезда, два человека сошлись на дороге в Арашру.
Один из них, среднего роста, с добродушным смуглым лицом, шел с плащом защитного цвета, перекинутым через руку. Другой был невысок, с лицом, давно не видевшим солнца. Он нес старый кожаный чемодан, обернув его ручку потрепанной кепкой.
— Вы не в Арашру? — спросил человек с чемоданом.
— Да, туда.
— Как там Арашра поживает?
— Вот хочу сам посмотреть. Люди там орлы, а вот колхоз немного отстает... Но это ничего, выправится...
— А кто там теперь председатель, не знаете? — интересовался приезжий.
— Председатель?.. Еще не знаю... Кого выберут...
В это время из-за поворота, сутулясь и тяжело ступая, с ружьем за плечами показался Махиал. Чем ближе он подходил к путникам, тем настороженнее смотрели его пепельные глаза. Вдруг он резко сбавил шаги и, не смея повернуть назад, пошел по краю дороги, глядя в сторону.
— Добрый день! — приветствовали его оба. Человек с чемоданом даже остановился.
Махиал буркнул что-то отдаленно похожее на «здравствуйте» и торопливо прошел мимо. Человек с чемоданом усмехнулся, человек с плащом удивленно посмотрел на неприветливого старика.
Некоторое время они шли молча.
— Вы сами-то откуда? — спросил смуглый.
— Был здешний... И опять здешний...
Когда показались холмы, за которыми открывался вид на Арашру, человек с чемоданом пошел быстрее. Видно было, что он волновался. Поднявшись на холм, оба остановились.
Перед ними лежала Арашра. Вязовый лес, выгибаясь синевато-зелеными волнами, переливался через холмы и уходил клином в ущелье. Кое-где между деревьями сверкали воды Нааса. Над селом, спустившись с гор, висели легкие облачка. Тени от них казались слабой дымкой, висящей над огородами и домами. Тихий ветер доносил запах молодой кукурузы и еле уловимый аромат спелого винограда. Как на ладони виднелся дом Ясона.
Человек с чемоданом сразу заметил пустоту перед домом: вяза не было. И человек уронил чемодан, закрыл глаза и со стоном опустился на землю...
В одной из сушилен для табака в это время было полно людей. Женщины приносили в корзинах табачные листья и раскладывали их на полу, покрытом толстым слоем папоротника. Одуряюще пах сырой табак.
Гудуа и Сапана у входа вытесывали рейки для установки рам с табачным листом. Стук топоров сливался с гулом голосов, со смехом и выкриками.
— Пойдем туда, Гудуа, переведем дух, — предложил Сапана, которому хотелось поговорить.
Но Гудуа, не отвечая, продолжал работать топором.
— Тоже мне работник! — презрительно заметил Сапана. — Думаешь, чем больше стучишь, тем больше сделаешь? Надо и отдохнуть вовремя.
— Отдохни, отдохни, Сапана, я только докончу эту рейку и тоже приду туда.
Сапана вошел в помещение, выбрал место поудобнее и, закурив, обратился к людям:
— В этом году по табаку мы, наверное, два плана выполним. А я вот помню...
Вокруг засмеялись.
— Держись! Сапана начинает! Слушайте! — раздались выкрики. — Давай Сапана ближе к делу!
— Погоди. Не тяни меня за бороду!.. Вот я знаю случай, когда торопливость...
Сапана не договорил. Вбежал взмокший и красный Луман:
— Приехал! Приехал! И с ним... и с ним...
Задыхаясь от бега, больше он уже ничего не смог выговорить.
— Кто приехал? — повернулись все к доктору.
— Секретарь райкома.
— Ого! Вот это новость! — обрадовался Раста. — Он как раз нам нужен!
— Конечно, нужен! Никто и не спорит, — попытался вступить в разговор Сапана. — Я как раз хотел...
— Это еще не все, — заговорил отдышавшийся Луман. — Секретарь не один. С ним Куарса!
— Куареа?! Куарса вернулся!
Женщины запричитали, мужчины окружили доктора. Один Сапана остался сидеть с раскрытым ртом.
Луман рассказал:
— Я был у Джармы, у него заболела дочка. На обратном пути встретил двоих. Секретаря я узнал сразу. А когда поздоровался с ним, повернулся к другому, и в глазах у меня потемнело: Куарса!
— Бегите к Ясону! Он в ущелье! — закричал кто-то.
Сапана остался один. Уронив голову, он тихо сказал:
— Хайт, бедный Тархана, почему ты не дожил до этого дня? Но если вернулся сын, твоя смерть не смерть. Слава тебе господи! Куарса — настоящий ацей!*
С глаз Сапаны скатились две крупные слезы и исчезли в пышных усах...
Издалека горы кажутся спокойными и безмолвными. Но там, в вышине, свистит ветер, бурлят потоки, вскрикивают птицы, дикие козы сбивают копытцами камни. Отсюда начинает свой бег чистый, звонкоголосый и неспокойный Наас. Перескакивая через кручи, повисая водопадами над пропастями, цепляясь вспененными струями, как руками, за мшистые уступы, он выскальзывает из теснин на равнину и, заставив вертеться мельничные жернова, вливается, наконец, в море. Трепетное биение сердца реки сливается с могучим сердцебиением моря.
Холодную воду Нааса пьют пугливые серны, пьют кормилицы-коровы, пьют волы, несколько раз за свою жизнь перепахивающие прибрежные земли, пьют буйволы, которые тянут тяжелые арбы. Пыот эту воду травы и вязовая роща Арашры. Смеясь, захлебываясь, озорничая, Наас наполняет пузатые кувшины, и люди, устав от работы, утоляют свою жажду целительной влагой.
Бежит Наас, столетиями бежит без отдыха. Он чист и свеж, он нигде не застаивается, нигде не засыпает, разомлев от лени. Река спешит к морю, как люди к счастью...
Уже несколько дней Ясон с утра уходил по ущелью в молодой ольховник, вырубая ровные стволы, чтобы натесать потом побольше реек для новой сушильни. Бригада плотников, опекаемая Елканом, работала на строительстве, и нельзя было отвлекать людей по мелочам.
Закончив дневную работу, Ясон положил заготовленные рейки у дороги, откуда их вывезут волы, а сам спустился к Наасу. Здесь, в ущелье, река была быстра и бурлива; она мчалась, обдавая каменистые берега холодным туманом брызг.
Ясон набрел на песчаный прогретый солнцем бережок, разделся и несколько раз окунулся в свежую по-осеннему воду. Смыв грязь и пот, он уселся на камне и развязал узелок, в котором были упругая мамалыга и кусок сыра. Поев, Ясон напился воды из Нааса, немного полежал на теплом шелковистом песке и, отдохнув, двинулся в обратный путь.
Уже вечерело, когда Ясон подходил к селению. Он перешел реку недалеко от тропинки, ведущей к его дому. Поднявшись на берег, он остановился. Нежнорозовая заря заливала небо. Закат такой чистоты сулил хорошую погоду на долгое время. Ясон оглядел горы, холмы Арашры и берег — и вдруг, внизу, недалеко от того места, где он переходил реку, увидел Назию.
Не шелохнувшись, с опущенными глазами, она стояла у того камня, где они когда-то встретились наедине.
Первым порывом было желание сейчас же уйти, но, сделав несколько шагов, Ясон остановился, чувствуя, что Назия смотрит ему вслед. «Зачем она пришла сюда? Чего она ждет?» — в смятении подумал Ясон. В это время из рощицы выбежал взволнованный, радостный Раста.
За шумом реки Назия не расслышала, о чем он говорил, размахивая длинными руками, но они оба — и Ясон и Раста — сразу же бросились бежать по тропинке...
Назия осталась неподвижно стоять у продолговатого камня, похожего на лошадиный череп и испещренного трещинами. В ее глазах еще был Ясон, стоящий в закатных лучах, словно выкованный из бронзы.
Как молодая кровь, закат играл на скулах гор, откуда сбегает Наас. У ног Назии текли розово-белые перевитые струи, а вдалеке река выносила свои воды на равнину и, как алое зеркало, просвечивала сквозь темные стволы деревьев.
С грустью и надеждой стоя на берегу, Назия, может быть, впервые подумала, как удивительно это неудержимое стремление к цели, как величав и разнообразен труд реки, прокладывающей себе путь к морю... _______________________________
СЛОВАРЬ
Aac — карликовый бук. Абжарца — водяной перец. Абчарах — старшина пастушеской общины. Агуп — община пастухов, пригнавших скот на горные пастбища. Адардзы — разновидность щавеля. Аджика — перетертые пряности (перец, лук, чеснок, укроп, киндза и т. п.). Адзыдзыртага — волчьи ягоды. Азиацки — мягкие сапоги. Аимцакиача — игра в мяч. Акапкапы — горные индейки. Акумизца — шерстяная домотканая материя. Акурбан — обряд, по которому следует зарезать какое-нибудь домашнее животное, если человек избавился от опасности. Алышкянтыр — языческое божество. Аныга — деревянный подойник. Апацха — плетеная хижина. Апсахи — горный клевер. Апхиарца — народный абхазский смычковый инструмент. Араш — сказочный конь абхазского фольклора. Арашра — дословно: вязовая роща. Атамха — перекрещенные наискось жерди, служащие для разделки туши. Атарчей — игра, в которой всадник, уходя от преследователей, старается донести до цепи какой-либо предмет (атарчей), чаще всего кисет. Аферым — удалец; быстрый как молния. Ахардан — сорт винограда. Ахуамса — стелющийся рододендрон. Ахшца — молоко, согретое опущенным в него раскаленным камнем. Ахышра — растение горичник. Ацей — достойный сын народа. Ацламсыш — растение девясил. Ацыха — дикая редька. Ачык — растение мышиный горошек. Баба — отец, папа. Дад — ласковое обращение старшего к младшему. Дадраа — множественное число от «дад». Диа — мать, мама. Джамсараты — созвездие Цефея. Ейцваджаа — созвездие Большой Медведицы. Кец, кец! — зов, на который идут козы. Намаз — молитва мусульман. Нан — ласковое обращение женщины к младшему. Нарт Сасрыква — герой абхазского эпоса. Унан — восклицание (только в речи женщин). Хай иараби! — возглас удивления. Хайт! — возглас досады. Цалда — вид легкого топора. Чусты — кожаная обувь. Шкуаку — дословно: белая; здесь — кличка козы. ______________________________
ОБ АВТОРЕ
Алексей Гогуа родился в семье колхозника в 1932 году в селе Гуп Очамчирского района Абхазской АССР. После окончания Поквешской средней школы работал навалоотбойщиком в ткварчельских шахтах, а затем мастером ОТК на обогатительной фабрике. В 1951 году поступил в Сухумский педагогический институт на факультет языка и литературы; в 1955 году — в Литературный институт имени А. М. Горького при СП СССР.
Еще в юности, бывая на высокогорных пастбищах, стал записывать легенды и песни горцев. Писал стихи и рассказы. Печататься начал в школьные годы (1948 г.).
Произведения А. Гогуа публиковались в газете «Апсны капш», в местных альманахах, в журнале «Алашара». В 1957 году Абхазское государственное издательство выпустило на абхазском языке сборник «Река спешит к морю» (рассказ и две повести), в 1959 году — сборник рассказов.
А. Гогуа член СП СССР с 1959 года.
В настоящее время А. Гогуа, закончив несколько новых рассказов, работает над повестью о революционных событиях в Абхазии и над романом о современности — «Железное яблоко». _____________________________
Гогуа Алексей Ночевич
РЕКА СПЕШИТ К МОРЮ
(повесть и рассказы)
Редактор В. Яковлева Художник Я. Коробейников Худож. редактор К. Аркуша Техн. редактор Н. Михайловская _________________________
А08889 Подп. к печати 29/XII 1959 г. Бум. 84х108 1/32. Печ. л. 8,5 (13,94) Уч.-изд. л. 13,1. Тираж 30 000 экз. Заказ 2269. Цена 5 р. 45 к. _________________________
Типография «Красное знамя» изд-ва «Молодая гвардия». Москва, А-55, Сущевская, 21. ______________________________________
(OCR — Абхазская интернет-библиотека.)
|
|
|
|
|
|