Об авторе
Гогуа Алексей Ночевич
(р. 15.03.1932)
Писатель, в 1988-1991 гг. - председатель Народного форума Абхазии «Аидгылара» («Единение»). Родился 15 марта 1932 г. в с. Гуп (поселок Аджампазра) Очамчирского района, в крестьянской семье. Абхаз. Единственный брат семи сестер.Учился в нескольких школах - в Аджампазре, г. Ткварчал и с. Поквеш. Окончив среднюю школу, попытался поступить в Сухумский государственный педагогический институт на факультет русского языка и литературы. Однако из-за незнания грузинского языка не был допущен к учебе. Затем работал на Ткварчальской шахте и на Центральной обогатительной фабрике г. Ткварчал. На следующий год стал студентом Сухумского пединститута. В 1955-1960 гг. - студент Московского литературного института им. А.М. Горького; учился у известных писателей и профессоров - В. Шкловского, В. Архипова, С. Бонди, Г. Поспелова, С. Артамонова и других. После окончания литинститута работал ответственным секретарем абхазского журнала Алашара (Свет), старшим редактором государственного издательства, главным редактором детского журнала Амцабз, председателем правления Союза писателей Абхазии, руководил общественно-политическим движением Народный форум Абхазии «Аидгылара», сыгравшим большую роль в национально-освободительной борьбе, был народным депутатом СССР (1988-1991). В настоящее время - председатель комиссии по государственным премиям им. Д.И. Гулиа. Стихи и рассказы писал с детства. Впервые напечатался в 1949 г. Автор более 10 книг прозы (рассказы, повести, романы), двух пьес, критических и публицистических статей и очерков. Лауреат премии им. Д.И. Гулиа по литературе. Переводился на русский и другие языки народов бывшего СССР. Отдельные рассказы переведены на французский, немецкий, польский, болгарский языки. Перевел на абхазский ряд произведений Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Платонова и других писателей. Женат, трое детей.
(Источник: C. Лакоба. После двух империй. 2004 г.) |
|
|
|
Алексей Гогуа
На повороте
Повесть
1. ГОВОРЯТ, БЫЛИ КОГДА-ТО ПАПОРОТНИКИ ВЕЛИЧИНОЙ С ДЕРЕВО
Из окна закусочной, где я сидел, было видно море. Пустое, ни корабля, ни хотя бы случайной лодчонки. Застыло, раскинулось до самого горизонта, серое, сплошное, неподвижное. И небо над ним тоже серое. В огромной пустоте мира — лишь глухой шум обленившихся волн. И здесь, на берегу, тоже все застыло, словно злой дух заколдовал округу. Я выглянул из окна. В неподвижном воздухе разлиты запахи увядающих трав и пожелтевшей листвы, но даже охватывающая сердце сладкая осенняя грусть не может заставить меня полностью отвлечься от шума и суеты, которые царят в закусочной.
В закусочной жизнь действительно била ключом. Ее заполнили какие-то люди, которых официанты, таинственно понизив голос, называли «гостями». Оставив свои запыленные машины год ветвистой липой, которую в округе когда-то считали священной и к которой приходили молиться, «гости» шумно ввалились в закусочную. Составили три или четыре стола и удобно поместились в самом центре зала, как бы заполнив таким образом все небольшое помещение. Румянощекие, пухлые — все они были на одно лицо, словно одна мать родила. По измятым нейлоновым рубашкам (видно, ехали, лениво откинувшись на спинки сидений), по запыленным черным брюкам можно было заключить, что путь они совершили не близкий. «Гости» заполнили закусочную не только собой, своими телами, столами и стульями, но и неумолчным гулом разговоров, злобного похохатывания и хозяйского жирного смеха.
И в кухне сейчас тоже кипела жизнь: доносился неумолчный звон посуды, наплывал удушливый запах жареного мяса и специй. То и дело воздух разрывали, перекрывая устойчивый шум зала, вжикание точимых друг о друга ножей и перекрикивание суетившихся поваров.
Я сидел как бы незамеченным, никто даже не счел нужным хотя бы просто подойти ко мне. Пока это меня устраивало. Время позволяло, и я рад был посидеть-поразмышлять — знакомые места и запахи будили воспоминания. И хоть воспоминания эти разбавлены были крепкой порцией горечи, я сейчас походил на человека, вернувшегося на свой опустелый двор, где заросли травой следы детства, вернувшегося, чтобы отворить двери и окна своего дома, истосковавшегося по свету.
Я закурил. Сигареты были местного производства, дешевка, как говорят курильщики, из табака «крупного помола», но довольно крепкие, с кисловатым привкусом. Все же и они пахли знакомо. (И дым отечества нам сладок и приятен.)
Берег в этих местах удивительный, его никогда не спутаешь с другим, не забудешь. А на лужайке, где теперь стоит закусочная, испокон веку струилась, волнами ходила под ветерком нетронутая зеленая травка. И наверное, всегда напоминала наивную мечту о рае.
Белоногие скалы, вбежавшие по щиколотку в пенистую ласковую волну, как бы приподняли ее над морем, словно желая подразнить небо ее голубой красотой.
Никогда не знал плуга этот благодатный кусочек земли. От века был неприкасаем — даже для плуга. И сколько помнят себя живущие здесь люди, всегда эта лужайка с липой посередке считалась священной.
Завет пращуров наших... О таких местах обычно говорят, что они и самого черта приведут в восторг. (Удивительно, однако, что вкусы бога и черта довольно часто совпадают: оба не пропустят ничего стоящего!)
...Кто сосчитает, сколько раз собирались здесь люди... Посланцы каждого рода, всех, какие только насчитывались в окрестных селах, приходили к священной липе. Приходили, чтобы поведать всевышнему о своих желаниях и мольбах (оказывается, небесам отсюда слышнее молитвы, возносимые с земли). Просто, без всякого вступления обратиться к самому господу богу — это не только безнравственно, — нельзя ни в коем случае. Надо принести жертву... А то кто ж за так, за здорово живешь, выслушает тебя. Люди об этом хорошо знали из своей земной жизни. Потому они и не скупились: забивали целого быка, прожигая траву дымящейся кровью. А затем, нанизав на ореховую палку только что сваренные бычьи печень и сердце, простирали руки к нему... Обнажив головы под пронизывающим морским ветром, и стар и млад устремляли свои взоры туда же... к небу, то бездонно синему, то низкому, хмурому... и просили:
Отпущения земных грехов... Чтобы настали хорошие времена... Чтобы не допустил господь исполнения желаний врага... Счастья, если оно только существует... Иногда — больше ведренных дней... Чаще — обильного дождя... Здоровья... И — чтобы пожалел... еще и еще раз... Пожалел... смилостивился...
Вообще-то свежая, только что сваренная печенка — это действительно пища богов! Не в обиду им будь сказано, я бы и сам не прочь отведать кусочек! Кстати, я слышал, что в этой закусочной каждый день забивают какую-нибудь живность. Так что если раньше жертвоприношение совершалось здесь от силы два раза в год, то сейчас оно случается ежедневно.
Чудеса прогресса!
Закусочную на этой поляне поставили уже после войны.
Дело было так.
Дорогу, которая тянулась здесь вдоль моря, По узенькой полоске берега, прижимаясь к скалам, нависавшим над водой, однажды осенью в сильный шторм смыло — порядочного куска как не бывало. Временно, конечно, вышли из положения: кое-как соединили уцелевшие концы, но по-настоящему прокладывать дорогу надо было уже выше. Существовало два проекта: один мой, другой главного инженера Ушосдора. Я предлагал провести дорогу по ту сторону скал. Даже неспециалисту было ясно, что иного решения здесь и не нужно искать: во-первых, дорогу в этом случае уже никогда или, по крайней мере, очень долгое время не пришлось бы перемещать еще, а во-вторых, она значительно спрямлялась — путь сокращался на десяток километров. Однако главный инженер неожиданно предложил совершенно иной проект. По его проекту необходимо было прорубить новый участок дороги, взамен размытого, здесь же, в скалах, — кусок не более километра. Эту работу, разумеется, можно было закончить скорее, но все же план, по-моему, не был выгоден ни с какой точки зрения. Все равно ведь раньше или позже дорогу придется перенести за хребет — с этим никто не спорил. Вдобавок ко всему, в тех местах, где пробитый в скалах отрезок пути соединялся с уцелевшими концами дороги, образовывались такие повороты, что надо было каждый день ожидать аварии.
Все же начальство есть начальство — главный инженер настоял на своем. Я и до сих пор не понимаю, из каких соображений он это сделал, почему строил явно на время, на день, а не навсегда — не по принципу ли: после меня хоть потоп? Ведь сам-то родился не на день!
Одним словом, я спорил, ходил, доказывал, но мне объяснили, что я еще молодой, неопытный, должен пока слушаться старших, учиться...
Начались работы. И мне, как участковому инженеру, пришлось подчиниться. Когда дорога была прорублена, между нею и морем осталась священная лужайка и еще с десяток дворов, ютившихся на склонах приморских скал.
Лужайку мы все любили, искренне восхищались ее красотой, да и раскинулась она хорошо — на самом берегу, поближе к волнам.
Когда работы подходили уже к концу, женился один из строителей, честный, прямой, всеми уважаемый парень, бывший фронтовик. Из-за ранений теперь, на прокладке дороги, ему приходилось туго, нужно было подыскать «должность» полегче. Мы всей бригадой решили поселить его на этой прекрасной лужайке. Выбрали место для очага — подальше от дороги. А священная липа пришлась прямо на середину его будущего двора. Пожелав счастья и процветания дому, который должен был родиться здесь, мы вбили первый кол...
На другой же день собрался-появился на поляне легион стариков, а слово их имело вес и по ту и по эту сторону скал. Пришли они, опираясь на тяжелые посохи, в черкесках с полными газырями, как на торжество какое, ни дать ни взять — парламентеры от господа бога. Ветер шевелил длинные концы их башлыков, перекинутых через плечи. Остановились всем скопом у того самого места, что предназначалось для очага, будто по команде скинули башлыки, обнажили гладкие свои черепа и, как в молельные дни, обратили взоры к небу. Жмурясь от солнца, стали умолять того, что наверху, все ведающего, — умоляли простить их, грешных. Потом вернулись на землю и обратились к нам: «Не вздумайте превратить в простой домашний очаг нашу святыню! Не ввергайте себя и нас в страшный грех!»
Мы начали было протестовать, объясняться... Но нас остановил наш же товарищ, тот самый, для которого облюбовали мы это место. «Разве мало земли, — сказал он, — свет, что ли, клином сошелся на этой поляне... И потом — мне ведь жить здесь и работать. Рядом с ними...»
По нездоровью не мог он больше строить с нами, оставался здесь ответственным за новый, только что проложенный участок дороги.
Старики, услышав эти его слова, опять обнажили головы, задрали лица к небу, смиренно попросили всевышнего пощадить новосела, не гневаться на него больше и с тем ушли.
Через неделю дорога была подготовлена и открыта для движения. Первые грузовики «мерседес», оставшиеся еще с войны, пошли по ней. Пойти-то, конечно, пошли, да на полпути задержались, задержались — и завернули сюда, на святую лужайку. С них сгрузили стройматериалы — все, что необходимо было, чтобы соорудить вот эту закусочную. И через несколько дней на лужайке выросло скромное невысокое строение, пахнувшее пока смолой и свежей краской. Опять явился тот же легион стариков, все так же опирались они о посохи, в тех же были черкесках с газырями, с развевающимися по ветру концами башлыков — все чин чином. Обнажив головы, опять они обратились к нему, к всевышнему, а уж потом, строго по старшинству, гуськом вошли в закусочную. А внутри меж тем уже пахло заманчиво чем-то неописуемо вкусным, до того вкусным,.что аж слюнки потекли у стариков. Не успели они опомниться, как вырос перед ними невысокого роста человек; самое заметное в нем было — два ряда крупных отличных зубов, их постоянно видно было, оттого что губы у человека не сходились, и, казалось, что он смеется не переставая... еще бросались в глаза очень длинные руки — их будто оттягивали книзу два тяжелых кулака, — похоже было, словно боксер вышел на ринг. Старики никогда не видели этого человека и не заметили даже, с какой стороны, он появился. Ведало об этом только лишь управление местного курортторга. Напротив, человек, с такой готовностью встретивший стариков, явно хорошо знал, с кем имеет дело.
— Отлично понимаю ваше беспокойство, — начал он, вплотную придвинувшись к старикам. И все они, как по команде, посмотрели на него, говорившего, но так и не могли угадать, то ли рад он им, то ли огорчен. Сами понимаете, если у человека всегда обнажены зубы, не так-то просто определить, улыбается он или нет. — Меня зовут Георгий, по прозвищу — Святой. Лучше всего — зовите меня просто Святой, так и короче, и более соответствует действительности.
Старики молча переглянулись.
— Вы, достопочтенные долгожители, конечно, знаете о знаменитой Илорской иконе. Так вот — я близок к тому Георгию, который на ней изображен. Можно сказать, не чужой ему. Я пришел сюда, на вашу Святую поляну, не просто так, а чтобы быть полезным вам.
Старики посмотрели друг на друга и не двинулись с места, так и стояли, пока человек не кончил говорить.
— Я не гордый, как всякий святой... Да не минет меня ваше благословение, достопочтенные, а вас — мое! — воскликнул он и указал на стол, накрытый уже и приготовленный, — ах, что за вкусные вещи там были! А запах, запах! И как-то так получилось, что ноги сами понесли стариков к столу; не заставив себя упрашивать, они тут же и расселись, дружно, как по команде.
Кто теперь вспомнит, поверили они сказанному или нет, — одно сохранилось в памяти: как они с удовольствием почти целый день то задирали лица к небу, го снова опускали их долу. Увидеть небо им мешала крыша закусочной, зато каждый раз видели они прозрачное дно стакана: ах, что за вино было! Просто восхитительное!
Рассказывают, что старики, расчувствовавшись, даже вспомнили времена, когда в здешних местах изготовляли добротное, чистое вино, без всяких теперешних хитростей и сомнительных химикатов. А еще говорят, что никому после того застолья не подавали в закусочной такого дивного, божественного вина. По крайней мере, никому из местных. И объясняют это способностью самого заведующего к священнодействию; но ведь он же сам сразу объявил, что близок к Святому Георгию, так что чудеса никого и не должны были удивлять.
И правда — что ж здесь удивительного, ведь всем известно, что Илорская икона единственно лишь силой своей святости приводила к себе огромных быков... Они сами, говорят, без всякого такого погонщика, топали прямо к ней — в алтарь...
Везет, прямо скажем, здешним местам, дух захватывает, до чего везет!
Я сижу себе тихонько, не подаю голоса: «хозяева» должны в конце концов сами меня заметить. Так что потерплю еще немного. Тем более что «гостям» уже подают закуску... такую легкую... сулугуни, белоснежный молодой сыр, особенным образом приготовленные внутренности барашка, кур в ореховой подливе, разнообразные соленья, всяческую зелень...
Я уже устал смотреть на море. Официантка меж тем еще ни разу не повернулась ко мне лицом. А мне хотелось просто взглянуть, что за человек: когда-то я здесь всех знал, и очи знали меня. Конечно, официантку могли прислать со стороны, как и заведующего. Скорее всего, так оно и получилось: будь она здешней, сразу бы узнала меня, пять лет не такой уж большой срок...
— Прошу вас! — окликнул я ее вдруг неожиданно для себя.
— Сейчас... — бросила она, нехотя взглянув на меня, и удалилась в кухню.
— Вот черт... Неужели!.. — пробормотал я. — Быть не может...
Не хотелось, конечно, верить своим глазам, да ничего не поделаешь: это была действительно она — Мада. Иной человек, особенно не знавший ее пятью годами раньше, мог бы, конечно, сказать: мол, ну и что здесь особенного, ну, пополнела женщина... Ведь в закусочной работает, не где-нибудь, — понятное дело... а так дама хоть куда. Не по себе мне стало оттого, что это холодное, бездушное слово как раз и просилось на язык, точно подходило к ее внешности, — дама... А ведь когда-то она была худенькой и стройной. Зыркнет глазищами, хлопнет густейшими ресницами — так к обожжет... легко, будто косуля, перемахнет через высокий перелаз, каких здесь тогда много было, — и нет ее... А ты потом целую неделю ходишь сам не свой... Все мы без исключения были влюблены в нее, в нашу Мгду, ко сама она держалась со всеми одинаково: даст на себя посмотреть и сама посмотрит, обожжет взглядом в вдруг прыг — и исчезла, и поминай как звали... Мы тогда, помню, все ходили и улыбались неизвестно чему... наверно, вспоминали такие вот мгновения.
Теперь же Мада вместе со Святым бегала из кухни к «гостям» и обратно. Наконец, подав им горячее, она подошла ко мне. Я вдруг испугался, что она узнает меня. Узнать она, похоже, узнала, но виду не подала... или эго не имело значения для нее. Я уже жалел, что зашел сюда, жалел, что дождался ее... Однако лицо ее оставалось бесстрастным, чувств никаких на нем не обозначилось — ну и слава богу. С блокнотиком и тупым карандашом, которые она держала как-то всей пятерней, некогда прелестная Мада сейчас безразлично ждала моих слов. Жирные веки сузили, сделали маленькими когда-то огромные горящие глаза, и были они теперь погасшими и довольными.
— Если можно, печенку... просто вареную печенку, — сказал я, не поднимая глаз на Маду. — Если осталось что-нибудь от бога... — надо же, я даже пошутить попробовал, видно, в память о былых временах.
— Есть вчерашняя.
— А сегодняшняя?..
— Уже гостям подали, не могу же отнять у них...
— А курятина в ореховой подливе?
— Этого в меню нет, специально для гостей готовили... — В голосе ее послышалось нетерпеливое раздражение.
— Хорошо, тогда вчерашнюю, только, пожалуйста, не холодную.
— Еще?
— Бутылку вина.
Она молча повернулась и ушла.
Печенку Мада подала все же холодную. Была она жесткой, сухой и безвкусной. Я промолчал, мне уже было все равно, и так кусок не лез в горло. Пожевал немного, запил стаканом вина и закурил.
«Гости», насытившись и подвыпив, начали говорить громко, перебивая друг друга. Попытались петь, но с песней у них как-то не получилось. Тогда они взялись произносить тосты.
Святой, с длинными, чуть не до колен, руками, с вечно оскаленными зубами, все время был на ногах, крутился, вертелся у стола. Время от времени гости предлагали ему выпить. Поднимая стакан, он длинными своими руками производил жесты, явно означавшие: «Помереть мне вместо вас!» Вино проглатывал залпом, как водку, и каждый раз вытирал свои подстриженные усы тыльной стороной тяжелой ладони.
Я мог уже идти, но почему-то все сидел, курил и глядел на море, впрочем, иногда невольно оборачивался в сторону шумевших за своим столом клиентов. А Маду решил не замечать. Она все бегала из кухни к столу «гостей», старалась... И как много они едят... Выпьют два-три стакана вина и жадно набрасываются на новую партию блюд. Одновременно вдруг все умолкают и молча жуют, жуют, жуют...
Мне надоело смотреть на море, и я повернулся так, чтобы через окно напротив мне была видна священная липа. Не вся, конечно, — лишь изрытый морщинами, старый ее ствол. Отсюда не разглядеть, но я знаю, что со стороны восхода на дереве сохранилось множество черных отметин, — их выжигали свечи в дни моленья.
Было как-то давно — еще мальчиком гостил я в деревне недалеко отсюда у одной из своих теток. Случилась тогда затяжная засуха. И попал я на эту поляну как раз в дни моленья о дожде. Внимание мое привлекли больше всего длинные тонкие свечи, укрепленные на стволе липы. Были они янтарного цвета, и на каждой белела узенькая полоска материи. Вот моленье закончилось, шумное, темпераментное, люди подошли к свечам — и каждой беленькой полоски коснулась зажженная спичка... Свечи горели, тихонько потрескивая. Сердцевидные язычки пламени сперва гнулись, сжимались от каждого легкого дуновения, но потом сделались более яркими и устойчивыми, и быстрее закапал тающий воск.
Люди, зажегшие огоньки на липе, ушли к столам — там разворачивалось действо не менее шумное и темпераментное, чем моления, и свечи уже никому больше не были нужны. Один лишь я, приезжий мальчишка, забыв обо всем, восхищенно смотрел на это тихое янтарное пламя. Там разгорается трапеза, там шум и галдеж подвыпивших и изнывающих от зноя людей. А здесь тихо тают свечи... И наконец каждая прожгла ствол липы, оставила след величиной в пятачок и тихо погасла, испустив дух легкими, как дуновение, колечками дыма. И мне показалось, — несмотря на то что в небе ярко светило солнце, — что вокруг стало темно и скучно.
Я опять посмотрел на море. Сквозь серые сплошные тучи пробилось солнце, окрасило их сбоку в оранжевое. И море теперь переливалось золотом, глядело приветливо.
...«Гости» уже были более чем навеселе, уже их голоса не помещались в тесной закусочной. И без того пухлые щеки их надулись, как мячи, в прокуренной полутьме закусочной они лоснились, мерцали, отсвечивали. В это время, вынырнув откуда-то, к столу быстро подошел Святой, наклонившись, что-то шепнул им, прыснул и опять куда-то исчез. «Гости» сразу оживились и, не переставая жевать, что-то негромко говорили между собой посмеиваясь. Через несколько минут опять появился Святой, ведя кого-то под руку. Я взглянул: с ним был красивый, пока еще крепкий старик — аккуратно закругленные усы, широкополая тоненькая войлочная шляпа, какие носят курортники. В руке он держал посох, да еще с металлическим наконечником. Подойдя к гостям, он снял свою широкополую шляпу, поклонился и торжественно произнес:
— Добро пожаловать! Да сопутствует вам всегда хорошее!
— О-о-о!!! — дружно заорали из-за стола. — Идите, идите к нам, сюда! — Они чуть не отрывались от своих стульев, они размахивали руками, они звали его к себе. Задвигались, потеснились и, поставив еще стул, усадили старика.
— Знаете, этого человека почитает вся округа, — начал Святой, когда «гости» немного поутихли. — Вот на этом самом священном месте не раз своею молитвой, угодной небу, для своих ближних добивался он милости божьей. Имя его Сократ!
Сократ, привстав, поклонился всей компании.
— ...Давным-давно, — невозмутимо продолжал Святой, — говорят, жил еще один человек с таким же именем. И столько, представляете, знал он всякого про людей и про наш мир, что знание это едва умещалось в его черепе. Но тот Сократ находится сейчас, так сказать, по другую сторону жизни, а на этой, на нашей стороне — вот он, наш достопочтенный... сидит рядом с нами, сами видите, своими глазами. Так пусть всегда ваши глаза видят только приятное...
— О-о-о-о-о!!! — опять заорали за столом.
— Официантка, официантка! — позвали затем они все разом.
Подбежала Мада.
— Принеси нашему Сократу чего-нибудь, да поживее...
Бедный Сократ! Он не так уж и постарел, но жалко его видеть, этого знаменитого охотника, до того... приземленным, что ли... Стальной наконечник того самого посоха, что он держит сейчас в руках, он вонзал в лед самых недоступных ледников, видевших до того лишь туманы да облака.
Однажды, когда поправляли здесь размытую ливнем дорогу, я познакомился с ним. Я ему чем-то понравился, и он с удовольствием рассказывал мне о своих приключениях во время охоты. Хорошо запомнилось одно из них. Когда-то он отправился в горы с группой охотников. Он звал всех в ему одному ведомые места, но старшие настояли на своем и повели группу в противоположную сторону. С ним не согласились из-за какого-то предрассудка, я уже и не помню, какого именно. Что ж ему оставалось делать: старшие есть старшие, да еще в горах, где законы особенно строги, — он и подчинился. Однако Ажвейпшаа отказал им в удаче. Тогда Сократ не выдержал, сказал старшим, что они не знают, где искать туров в это время. Старшие в ответ обвинили его, — мол, это он посеял раздор, Ажвейпшаа разгневался и лишил их удачи. У Сократа разыгралась молодая кровь, до чертиков захотелось ему вдруг доказать всем, что он плюет на их брюзжание и вообще на все их предрассудки. И, желая тут же выказать свое отношение к старшим охотникам, он на глазах у всех скинул одежду и влез в ледяную черную воду озера, которое считалось священным. Не то что купаться, мизинцем коснуться святой воды считалось кощунством, люди верили, что за это всевышний мгновенно испепелит нечестивца молнией. И правда, только влез Сократ в воду, как тут же грянул гром. Он, конечно, удивился: и небо чистое, ни облачка... Откуда же, как не с неба, взяться грому и молнии?! Не догадайся он вовремя, откуда, — плохо могло все эго кончиться. Выскочил он скорее из воды, схватил свое ружье. «Тебя мы не тронем, но прикончим того беса, который вселился в тебя, — кричали неудачливые охотники. — Если ты с ним не заодно, сразу воскреснешь!..» — «Попробуйте только, горе-охотнички!» Он в свою очередь наставил на них ружье. Старшие хорошо знали, что он-то не промахнется, так что пришлось им умерить свой пыл. Однако после этого случая долго еще обходили его, как богохульника...
Пока я вспоминал все это, Сократа заставили «заплатить штраф»: ему пришлось подряд выпить полдюжины стаканов — за те тосты, которые поднимали до него. Уже разгоряченный вином, старик подозвал Святого и, блаженно улыбаясь, шепнул ему что-то на ухо. Святой в свою очередь шепнул Маде, та ушла и явилось с огромным рогом. Наполнив рог вином, Святой передал его поднявшемуся за столом Сократу. Тот говорил долго и длинно — желая здоровья «гостям», призывая себе на помощь всех святых и ангелов, каких только знал, чтобы они помогли, исполнили, провели, так сказать, в жизнь его пожелания. Закончив первую, торжественную, часть своего тоста, он приступил ко второй — осушению рога, и гости восхищенно завопили:
— Уа-о-о, о-о-о-о, хау-ро-о-о!
Не переводя дух старик осушил рог и вернул Святому.
— Сократ! Сократ! Сократ! — носилось среди невообразимого гвалта.
— Спасибо, спасибо, сынки, что уважили меня, старика! Пусть все это обернется для вас милостью всевышнего!
Наконец он опустился на стул.
Я видел, как он привычно орудовал своим охотничьим ножом. Нож, как и хозяин, был старый, со стертым узким лезвием. Этим ножом он свежевал туши настигнутых его метками выстрелами туров, а потом, готовя угощение, отрезал красивыми, тонкими ломтиками самые почетные куски, которые обычно предназначаются охотникам.
Но здесь, в закусочной, ему ничего существенного не досталось, все лучшее было уже съедено «гостями», а ему принесли какое-то дежурное блюдо, и своим старым ножом он по привычке кромсал всего лишь жалкие кусочки мяса, лежавшие в каком-то вчерашнем соусе.
Наконец я позвал официантку. Мне вдруг стало не по себе, я как-то особенно остро ощутил невыносимую духоту, удушливые запахи кухни, в ушах звенело от неумолчного гвалта... На этот раз она подошла сразу.
Лицо у нее было усталое и в капельках пота, но все такое же равнодушное и застывшее. Ленивыми движениями оплывших пальцев она подвигала костяшки на маленьких засаленных счетах.
Я вскочил так, будто человек, который сегодня столь долго высидел здесь, был вовсе не я, а кто-то иной, у которого терпения не в пример больше.
Узодя, я наткнулся на компанию, которая тесным кругом обступила один из столиков под сенью липы. Они выпивали и закусывали стоя и не обратили на меня никакого внимания. Я приостановился и оглядел дерево. На стволе, с восточной стороны, ясно были видны выраженные отметины, сохранились даже огарки: кажется, еще приходили сюда верующие, украдкой зажигали свечи.
— Да-а, — протянул один из пирующих, — этот знает свое дело! Мужик что надо!
— Кто?
— Как кто?.. Святой, конечно, кто ж еще!
— Кровь свою готов пролить за человека...
— Шутки шутками, однако умеет человек шагать в ногу со временем...
— При этом и себя не забывает!
— А кто забывает?..
— Да ему-то что, нравится это тебе или нет — ему это трын-трава... Молодец! Может — и делает! Не то что мы...
Я поторопился уйти от липы, не желая больше слышать их разговоры. Дошел до края поляны и долго-долго ходил взад и вперед, словно измеряя шагами, та ли она на самом деле. Поднялся ветер с моря. Солнце, похоже, уже катилось к закату. Море у горизонта сделалось оранжевым, и видно было, как пошли по нему белые барашки волн. Морская свежесть придала мне бодрости, но на душе все же было сумрачно.
Наконец я повернулся и пошел к дороге. Гул машин здесь сотрясал воздух. Клубами поднималась пыль, оседала на скалах и по обочинам. Даже трава была покрыта слоем белесой пыли. Канавы вдоль дороги заросли папоротником. Он уже завял, стелился по земле, покрытый толстым слоем пыли, но все же явственно пахло гнилью. Сама дорога вся была источена дождевыми водами и, несмотря на сегодняшнюю сушь, блестела грязными лужами в радужных пятнах бензина. Видно было — давно никто ее не ремонтировал, ну и асфальта, конечно, пожалели...
Когда здесь только проложили шоссе, присматривать за этим участком был оставлен как раз тот человек, которого мы хотели поселить на лужайке. Будь он сейчас жив, я уверен: дорога была бы ухожена, содержалась бы в порядке, даже без капитального ремонта он сохранил бы ее.
Звали его Навей. Это был человек, который полжизни оставил на войне. Но и та половина, что осталась, стоила многих иных жизней, целых. И вся бригада, которой он руководил, была составлена из таких же надежных, бывалых молодцов. Кто здесь не помнит его, да разве только здесь? Неуемный был человек. Это точно: многие навсегда запомнили его черные выразительные глаза — кто добрыми, а кто и злыми... Только вот ран у него было слишком много для одного человека. Все же он долго держался и никому, даже самым близким людям, не говорил о своих недомоганиях — не привык жаловаться. Однажды, когда он купался, я увидел следы ран на его теле. Я не выдержал, закрыл глаза...
Так вот, эта дорога была его последним километром... В конце концов не выдержал он, начал сдавать. Помню, сделался худющим, скулы выступали, а глаза горели сухо и болезненно. К тому времени он был женат... Где-то на крутом склоне, под самым хребтом, свил он свое гнездышко, поставил времянку. Конечно, не думал там надолго обосновываться, да обстоятельства вынудили.
Несмотря на все свои недомогания, на первых порах он еще не потерял, как говорится, формы... помню его молодецкую осанку. Глянешь на него — и какое бы ни было собачье настроение, всегда становилось легче, потому что, пока по земле ходят такие добрые, честные и нетрусливые люди, можно быть спокойным: рядом надежный человек, настоящий...
Как-то я завернул сюда уже много времени спустя, вижу — очищает он канаву, заросшую папоротником.
— Все вроде вычистишь, так нет, за ночь снова вырастает, словно никто и не воюет с ним, — говорил ои, стоя в канаве, в руке держал черный, смятый, как бы безжизненный корень папоротника. — Что за гадость, извести его просто невозможно! И вообще, разве это мужское дело — корчевать поганые побеги, которые тут же, на глазах вырастают снова...
— Даже Абрскил [1] не гнушался таким занятием, — отвечал я, смеясь. — Даже этот могучий богоборец специально спускался к морю и, согнувшись в три погибели, искал, где же начинаются корневища папоротника, чтобы начисто срезать, чтобы не дать ему разрастись, обесплодить землю.
— Как видишь, и Абрскил не сумел очистить землю от этой нечисти.
— А может, он специально оставил немного папоротников, чтобы мы не сидели без дела, было с чем воевать!
— Все же тогда, сказывают, — подхватил Навей, — папоротники были величиной с дерево, так что не обидно было воевать — да и легче... а сейчас они измельчали что-то... и корни их, как моль, поедают землю. Я солдат все-таки, хоть и бывший, стыдно мне сознаваться в своем бессилии...
Я подошел к повороту, чтобы остановить какую-нибудь попутную машину и уехать. Грузовики, легковушки, автобусы, грохоча, дребезжа, скрипя рессорами, двигались по изуродованной дороге, двигались и па запад, и на восток. Я постоял, посмотрел, подумал и вдруг понял, что не смогу уехать отсюда, не побывав у сирот Навея. Понял и стал ждать, когда же стихнет нескончаемый поток машин: надо было перейти на ту сторону.
2. ЧУРЕК СИРОТСКИЙ НЕ ПОДГОРАЕТ
Перейдя дорогу, я попал на тропинку, которая сразу круто взмывала вверх по склону. Я начал карабкаться, огибая огромные каменные глыбы, — все, что осталось от восточной вершины хребта: когда-то их было две, но после прокладки дороги уцелела лишь западная.
Я карабкался и думал о том, как же этот человек, страдавший от многих недавних ран, каждый день поднимался сюда. И не один раз в день. Мне казалось, что все мы, дружившие с ним, ценившие его, были виноваты в том, что для него не нашлось места получше. Но, как назло, лужайка оказалась священной, за очаг, возведенный там, должен был покарать бог (за закусочную бог не покарал, ведь там воздают ему должное), в другом месте земля колхозная, в третьем слишком близко от моря, это для отдыхающих. А он был дорожником, любил свое дело и не хотел уходить далеко от дороги. Вот и пришлось ему лезть, как говорится, к черту на кулички, на гору, на камни.
Я успел уже подняться довольно высоко и остановился передохнуть. Разбушевавшееся к вечеру море сливалось со свинцовым небом. С такой высоты казалось, будто море усеяно не волнами, а белыми кукурузными хлопьями. Здесь, на склоне, порывистый ветер срывал с деревьев пожелтевшие листья и разбрасывал их пригоршнями. Пыль, вздымаемая бесконечным потоком машин, заволокла, скрыла от меня священную лужайку внизу.
Сердце опять защемила обида: почему же ни с кого так по-настоящему и не спросили за то, что дорогу провели не там, где надо было, за то, что она безобразно неухожена, столько аварий случилось здесь за это время, столько сменилось начальников, что невозможно уже разобраться, кто и в чем именно виноват... Слышишь только, что то одного, то другого понизили в должности, однако постарались сохранить ему прежнюю зарплату. Из всех прежних работников Ушосдора, которых я знал, оставался на прежнем месте один лишь сторож — так и сидел в проходной гаража. Вот кто ничуть не изменился, ходит все в той же поношенной гимнастерке, еще с петлицами на воротнике. Начальники, прорабы, инженеры, рабочие приходят и уходят, часто насовсем, а сторож все сидит, улыбается и тем, и другим.
Я опять стал подниматься. Вот уже виден садик — жмется к скалам. На фоне пожелтевших фруктовых деревьев выделялась виноградная лоза, пылала карминным цветом умирающих листьев. За виноградником белел небольшой, чуть покосившийся домишко. Это и была времянка Навея. Видно, ее недавно побелили заново, и эта свежесть белизны била в глаза среди кармина виноградных листьев.
У ворот меня встретила девочка лет двенадцати — тринадцати. Головка на загорелой длинной детской шее откинута чуть удивленно. Густые каштановые волосы неровно подрезаны чьей-то неумелой рукой, не слушаются, падают, закрывают щеку, и девочка привычным жестом поправляет их. Длинные, худые стройные ножки расставила широко, «по-жеребячьи». Была она вся дочерна загоревшей, мало сказать загоревшей — опаленной солнцем. По глазам, по взгляду я понял, что передо мной дочь Навея. Глаза темные, смотрят пристально (чем могу быть полезна?).
— Ты дочь Навея?
— Да, — с готовностью ответила она.
— Как тебя зовут?
— Заира.
— Будем знакомы. Я был другом твоего отца.
Она вдруг застеснялась, подавая мне свою руку. Ладошки у нее были жесткие, — я пожал руку работающего человека.
Заира повела меня в дом, усадила в передней комнатушке, смущенно извинилась и вышла. Слышно было, как быстро шлепают босые ноги по ступенькам, — она спускалась вниз. Вскоре я увидел: из железной трубы, торчавшей над низеньким сарайчиком (видно, оборудованным под кухню), повалил дым. В воздухе, напоенном ароматом поспевших фруктов и винограда, запахло очагом. Я некоторое время просто сидел, ни о чем не думая, с удовольствием вдыхая этот горьковатый запах, наслаждаясь незатейливым уютом и тишиной. Наконец я поднял голову и осмотрелся. На стене; под самым потолком, очень невысоким, отсвечивает глянец фотографии: Навей и его жена. Навей в военной форме, грудь увешана орденами и медалями, видно, что снимался в приподнятом настроении, казалось, подмигни ему — он не удержится, расхохочется.
Жену его я знал еще девушкой, до замужества. Сколько доброты, сколько истинного хлебосольства было в ней... Мир ее праху! Помню ее молодой, с двумя скромными косами за спиной. Все в ней было скромно, — даже, иногда казалось мне, — излишне... И в душе у нее было столько добра, человечности, участия к другому... Тогда временами и это казалось мне чрезмерным. Выйдя замуж, она ни капли не переменилась... Вначале они с Навеем снимали внизу, в поселочке, комнатушку. Бывало, не успеешь войти к ним, как без всяких видимых хлопот, без суеты, быстро и ловко она накрывала на стол... умела выслушать, утешить искренним словом, добрым участием, и еще била в ней одна удивительная при ее скромности черта: кто бы из гостей ни находился в доме, она открыто, не стесняясь следила за взглядом мужа. Все ее поведение говорило о полнейшей преданности и о редкостной, счастливой любви...
Помню одну из последних моих встреч с Навеем; он тогда глядел убито, сказал, что после того, как жена родила второго ребенка, девочку, у нее начались недомогания. Оказывается, он ее и в больницу возил, но там не приняли, объявили, что негу мест, не хватает для всех. Тогда я поехал с ним в больницу сам. Сколько крутили, сколько вертели тамошние начальнички... наконец не выдержал я, меня прорвало, и так я пошел на них, что сдались они, вынуждены были ее положить. (Недавно я услышал, что в этой больнице были разоблачены горе-врачи, которые не только за лечение, но и за койку больничную государственную брали взятки. И получили наконец-то по заслугам!)
Я видел тогда, что она не жилец уже на этом свете. И правда, даже месяца не протянула... Умерла в больнице. Оплакивали ее у родителей, — у мужа своего дома не было.
Я сидел и вспоминал.
— Ты можешь представить этого Святого, каким он мог быть в детстве? — спросил меня однажды Навей. — А я очень старался, но никак не мог. В глазах у любого взрослого человека, ну, по крайней мере у большинства, всегда можно найти что-то от детства. А у этого глаза чем-то заволокло, знаешь, таким... Если не могу представить, каким человек был в детстве, теряю доверие к нему.
— ...Да ну его к чертям собачьим, дело даже не в нем... Жалко, что мы тогда отступились, не сумели отстоять это место, на лужайке, — сказал я, невесело улыбнувшись.
— Вот видишь, и ты так думаешь, и всем кажется, что я на них злюсь оттого, что они землю у меня отобрали, — помрачнел Навей. — Почему никто толком не поймет, не хочет понять... Дело и в нем самом, конечно, но главное — в той грязи, которую он здесь разводит совершенно безнаказанно. Все проходят мимо, никто не хочет связываться...
— Думаешь, он один такой? — отвечал я. — Это ведь точно твои папоротники... выкорчуешь вроде все, уничтожишь, — чуть отвернешься, опять растут...
— ...Нет, почему люди мимо проходят, вот этого я в толк не возьму... Вот когда мы воевали, нам же до всего было дело?..
— Не принимай слишком близко к сердцу Святого и его делишки... всему свое время. Ему тоже не уйти от того, что заслужил, что по закону полагается... Нынче не такие времена, чтобы эти злые ангелочки Абрскила сокрушили... — говорил я, желая смягчить его: не с его здоровьем ожесточаться было.
Тогда я говорил с Навеем без особой уверенности — было ведь на моей работе тоже немало таких, вроде Святого. И именно такие шли против меня в любом, самом ничтожном деле, все искали повода, чтобы избавиться от чужака: раз не участвовал в их махинациях, считали, что я их потенциальный противник...
...Перед моими глазами стоит он, Навей, каким я увидел его в самый последний раз, когда приехал к нему попрощаться перед отъездом. Дело было как раз после долгих ливней. Навей работал на шоссе, засыпал гравием рытвины, образовавшиеся после обильных дождей. С обеих сторон рядом с ним нескончаемым потоком двигались машины. Одни вверх, на запад, другие вниз, на восток. Иногда какая-нибудь легковая машина, обгоняя всех, вылетала из ряда; владелец, видимо, полагал, что дорожный рабочий посторонится, и направлял машину прямо на него; однако Навей продолжал делать свое дело, не обращая ни на что внимания. (Да и куда мог он посторониться: и справа, и слева — поток транспорта. Взвизгивали тормоза, из окошек автомобилей показывались злые физиономии. А Навей повернет свою вспотевшую, обожженную солнцем голову и так посмотрит, что владельцы машин прятались поскорее обратно и нажимали на педали. Суровое, обгоревшее на солнцепеке, походившее на обугленную временем амфору лицо, взгляд потемневших, усталых от болей и работы глаз — такого никакие лихачи не выдерживали. Шарахались, будто над ними камень сорвался с горы.
Духота стояла неимоверная, горячий густой пар поднимался от прогретой мокрой земли. Трудно было дышать. Я подошел к нему по краю дороги. Он стоял потный, забрызганный грязью, смотрел и будто не видел меня.
— А ты-то в чем провинился? — спросил он.
— Видимо, ошибался... — сказал я.
— Ты же тогда первым выступил против... В конце концов сохранился ведь твой проект... За чьи-то ошибки ты должен отвечать, да? Или я перестал понимать?.. — с его лица грязными струйками стекал пот.
Он страдал от духоты, я видел, но раз он сам не пожелал укрыться в тени, и я как-то не решился позвать его. К тому же я торопился. Да и тени подходящей поблизости не было... Скалы, нависшие над дорогой, не давали защиты: было утро, солнце не успело еще подняться в зенит и укрыться за ними...
— Когда мне поручили строить дорогу по проекту, против которого я же сам и выступал, я догадывался, что когда-нибудь они могут повернуть все против меня. Но изменить ничего нельзя было, — объяснил я. — Когда же выяснилось, что потрачено много времени, много средств, а дорога ни к черту не годится, все начальство сумело как-то уйти от ответственности... почти все вышли сухими из воды...
— А этот, главный инженер, автор проекта? Он как? Тоже отвертелся?
— Главный?.. Его перевели на другую должность, тоже ответственную. Да еще и жалеют сейчас: мол, там зарплата немного меньше...
— Так на одну зарплату и живет? — усмехнулся Навей.
— Если б я не думал, что все это временное, случайное... затянувшаяся болезнь роста... что когда-нибудь к черту полетит вся стряпня, прости господи, этой шайки...
— Индюк тоже думал... да в суп попал!..
Как-то непривычно было слышать грубое слово в устах Навея. Да, был он прямой, резкий, но грубости никогда не допускал. Не признавал... Видимо, что-то истощилось в нем...
— Доберутся до них, я уверен... и спросят за все...
— Ну, да, ты будешь сидеть сложа руки, и я, и он, а кто-то там за нас за всех должен до них добираться... Так по-твоему?
Я промолчал.
— Ты не должен уезжать, нужно доказывать свою правоту...
— Мне надо работать, я хочу работать, — отвечал я не слишком уверенно, — а здесь так легко своей правоты не докажешь. Что лучше: потратить силы на склоки или же искупить все работой? Хорошая работа камня на камне не оставит от обвинений против меня.
— А если и там ты столкнешься с подобной же ситуацией, что тогда? Нет, это не выход.
— С таким уж не столкнусь. Трудности, конечно, есть везде, но иного рода.
— Ну, ну, поступай как знаешь.
Навей стоял, обливаясь потом, лицо осунулось, под глазами темные круги, усталый, злой.
— Это все без нас утрясется, а ты бы лучше о себе хоть немного позаботился, — сказал я ему, — ведь на тебе лица нет. Отпросись у начальника, у меня неделя отпуска осталась, поедем в Сухуми, врачам покажешься..
— «Рана — испытание воина...» [2] Да и детей не с кем оставить. И вообще — со здоровьем еще терпимо. — Он смахнул ладоныо пот со лба и потеплевшими глазами посмотрел на меня. Желая успокоить меня, расправил усталые плечи. — «Кровью обливался он, а ему казалось — это пот...» Видишь, как надо держаться...
— Я найду, у кого оставить детей, поехали!..
— Когда мы здесь прорубали сквозь скалы дорогу, — сказал он, делая вид, что не слышит моих уговоров, — по ночам мне стали сниться кошмары: будто похоронен я под этой вот дорогой — и машины грохочут по мне... Снилось мне такое. И в то же время чувствовал я, что и в самом деле задыхаюсь, но не могу пошевелиться... словно страшная тяжесть пригвоздила меня к месту... Однажды ночью я все же сумел побороть кошмар, освободился и от дороги, и от грохота машин... Проснулся, чувствую: весь горю... От ран все это.
— Навей, здоровье не игрушки, отнесись серьезно, детей хоть пожалей.
— Знаешь, чтобы меня отремонтировать — много чего надо... и времени, и терпения, и кое-что еще. Мои раны, они как у этой вот горы, — сказал он убежденно, словно давно все решил для себя, — как у горы, через которую мы пробили дорогу. Дорога нужна, и раны неизбежны... Разве не прав я?
Что мне оставалось? Попрощался я с Навеем, остановил первую попавшуюся машину и поехал дальше. Последний раз взглянул ему в глаза и увидел, что он-то прощается со мной навсегда. Потом уж понял я: он знал, что дни его сочтены.
Уже смеркалось, когда появилась Заира, вся разрумянившаяся у огня; следом за ней в дом вошел парень лет пятнадцати — шестнадцати.
— Это Хухун, мой брат, — представила Заира с гордостью. Однако видно было: она довольна тем, что с гостем познакомилась первой и уже может держаться со мной почти, можно сказать, дружески.
Не могла сдержать радость: невольная улыбка освещала ее лицо; Нечасто, видимо, приходилось ей исполнять роль хозяйки.
— Добро пожаловать в наш дом, — сказал и Хухун, однакс словно бы нехотя. Мне показалось, что в голосе его я уловил оттенок недоверия. Ничуть не стесняясь, он осмотрел меня с ног до головы, притом явно обратил внимание и на мою городскую одежду. Я поднялся, пожал ему руку и объяснил, что я друг его отца. Тут уже он посмотрел на меня и вовсе недоверчиво.
— У моего отца не было друзей, — буркнул он.
— Как... как ты можешь так говорить?! — вырвалось у меня.
— Могу, значит. И при жизни отца не помню, чтобы кто-нибудь дружил с ним, а как умер он, сюда к нам вообще никто не заглядывал.
— Так уж получилось, — запнулся я. — Меня не было здесь. Работал далеко отсюда...
— Вы его не слушайте, — вмешалась Заира, явно не придавая значения словам брата, — он всегда так говорит, но вообще-то он не вредный.
— Не думайте, что я не рад вашему приходу, — спохватился и Хухун, — нет, наоборот, конечно, я рад, что вы не погнушались заглянуть в такой вот хлев. Вы первый наш гость. К нам никто никогда не приходит. Гости бывают там, где настоящие хозяева, а какие мы хозяева... разве это дом.
— Что ты, что ты, — попытался успокоить я Хухуна, — как это: вы не хозяева! Вы настоящие хозяева, и вам совершенно нечего стыдиться. И поверь мне, я действительно друг твоего отца, и друзей у него было не мало, настоящих друзей, но так вот получилось.
— Мы сейчас... — извиняющимся тоном объявила Заира и увела брата.
Я слышал их голоса, но не различал, о чем они говорили. Только под конец Заира, видно рассердившись, повысила голос:
— Сказала же тебе, что дам, значит, дам; столько, сколько нужно. Не заставляй сто раз повторять!..
Небольшое время спустя мы, мужчины, сидели друг против друга за столом, который брат и сестра перенесли сюда, в дом, из кухни. Я с волнением смотрел на скромное угощение, предложенное Заирой: в горячую мамалыгу она положила по два куска сыра и еще отдельно подала сыр — лежал нарезанный на тарелке. Соленая капуста кольраби, пылающие стручки перца. От солений доносился острый аромат специй, которые кладут в рассол искусные хозяйки.
Я поднял голову, перевел взгляд на Заиру, которая стояла над нами в выжидательной позе, слегка запрокинув голову; упрямо торчали непослушные неровно подрезанные пряди.
— Заира, ты тоже должна сесть с нами.
— Что вы, что вы! У нас ведь не каждый день гости! — возразила она. Лицо ее снова осветила улыбка: видно было, девочка очень довольна, что наконец и у них в доме гость и она как настоящая хозяйка принимает и угощает его. Она проворно, даже с каким-то кокетством двигалась по комнате на нескладных еще, по-детски длинных «жеребячьих» своих ногах. Приподнятое настроение как бы передалось всему ее существу, все ее тоненькое, худенькое тело чутко вслушивалось, улавливало волны радости, рождавшиеся в душе, и готовно откликалось на них...
Глаза ее лучились...
Как только мы принялись за еду, Заира выпорхнула на крыльцо и тут же вернулась, держа за обе ручка большую оплетенную бутыль с вином. Я вскочил, торопясь помочь ей, но не успел, она тяжело опустила бутыль у стола.
— Так нельзя, ты же надорвешься!
— От такой-то тяжести? — расхохоталась она. — Это что!
Мы поели, я отведал молодого, приятного на вкус вина. Поднял тост в память их отца и матери, еще один за них самих, Хухуна и Заиру, — говоря, я старался не оскорбить, не отпугнуть их пустым, выспренним словом, а сказать так, как я чувствовал.
После ужина и Заира присела к столу. Брат и сестра уже почти привыкли ко мне. Хухун заметно повеселел. Заира сидела, подперев зарумянившиеся щеки кулачками, и внимательно слушала все, что я говорил. Однако Хухун и сейчас еще то и дело оглядывал мой костюм. Внешностью он не напоминал, родителей, не походил и на сестру. Невысокого роста, но широкоплечий, с крепкой шеей, как у борца, щеки и подбородок уже требовали бритья. Карие глаза поглядывали остро, привычно иронически, даже несколько надменно. Однако слушал меня он внимательно, и тогда не по годам взрослое его лицо и насмешливые карие глаза становились умиротворенными, добрыми, даже ласковыми.
— Хорошо, что ты пришел к нам, — заговорил наконец Хухун, переходя на «ты», — здесь в одном месте мне обещают работу, может быть, ты знаком... или имел какое-нибудь отношение к тамошнему начальнику... Если скажешь ему, объяснишь, что я стоящий парень, не лодырь, поручившись за меня, он поверит. А я не подведу.
— А кто это?
— Начальник здешней железнодорожной платформу. — Он почему-то понизил таинствеенно голос. — Если бы ты знал, что это за человек! Когда назначали его сюда, ему тут же самый лучший участок выделили. Сразу за Святой поляной. За год он такой дом поставил. Нет, вру, какое там за год — за полгода! Одна лестница чего стоит, то ли три, то ли четыре раза поворачивать надо, пока поднимешься. Внизу, под лестницей, винный погреб устроен, с десяток бочек помещается. Сад... Одних мандаринов и лаврового листа сколько! Да еще огород, корова, и какая еще! В день три-четыре раза доят. Словом, живет как у Христа за пазухой, на широкую ногу. К нему я так запросто не могу подойти, из этого ничего не выйдет. Но в закусочной Георгия работает Махматкери — экспедитор...
— Махматкери — «Нашим-вашим»? — засмеялась Заира.
— Перестань, Заира, о каком человеке неуважительно говоришь! — обиделся Хухун. — Находятся же еще такие умники, смеют прозвище это глупое повторять!
— Значит, это он берется устроить тебя?
— Нет, устроить может только сам Георгий. Таксист скажет Махматкери, Махматкери — Георгию, а если Георгий согласится, тогда, считай, дело сделано. Возьмут меня.
— А что это еще за таксист такой?
— Да не таксист он вовсе. Просто у него «Победа» своя, ну, ребята и шутят над ним...
— Как бы не так! — прервала брата Заира. — Каждый день околачивается возле закусочной со своим драндулетом, поджидает пьяных, болтает, сквернословит.
— А что, лучше, если пьяный останется валяться под забором, да? — мягко возразил Хухун. — Прежде всего сам Георгий не желает, чтобы около его закусочной валялись всякие пьяные. А Георгий знает свое дело! Это с его позволения там дежурит Таксист. Не захоти Георгий — этого, с машиной, и духу там не будет. А раз Георгий позволяет, значит, Таксист вовсе те такой, каким ты его представляешь. Георгий с первым попавшимся связываться не станет.
— Ну еще бы! Только все знают, как твой Таксист развозит пьяных! Обдирает он их! Они же пьяные, ничего не помнят, сколько у них денег оставалось. Вот он и пользуется...
Заира явно и слышать не желала об этом таинственном Таксисте.
— Перестань, Заира, остановись! — воскликнул Хухун с явной тревогой в голосе. — Ты пока многого не понимаешь. Если бы так все и было, как ты иногда думаешь, неужели ему сходило бы с рук!.. Нет, это не так просто...
Хухун погрустнел и, словно опытный, всякого повидавший человек, изрядно потрепанный жизнью, задумался невесело.
— Одним словом, — продолжал он после паузы, но уже нехотя, — необходимо, чтобы Георгий услыхал обо мне от заслуживающего доверия человека. А уж они с железнодорожным начальником уважают друг друга. Совсем недавно у начальника были какие-то важные гости, так Георгий ему послал лучшего вина, мясо и всякое такое. И сам пошел к нему...
— На какую же работу ты хочешь определиться?
— На первых порах помощником кондуктора, а потом и кондуктором. Я, конечно, не претендую на дальние рейсы, согласен ездить хотя бы до Сочи. Это вполне меня устраивает. Если с умом подойти, можно существовать. Я слышал, как там устраиваются кондукторы, кто с головой. У них всегда есть помимо зарплаты, — он оборвал свою речь и даже оглянулся. Потом заговорил снова, уже горячее. — Тогда бы я сразу начал строить дом с тремя комнатами наверху, с двумя внизу. Для гостей и для нас с Заирой. Отстроить дом да поспать хоть одну ночь под новой крышей — можно и умереть спокойно!.. Сейчас я в глаза людям смотреть не могу. Сюда ведь никого не пригласишь. Внизу таких дворцов понаставили, кто же осмелится в нашу лачугу пригласить уважаемого человека! Да любой оскорбится! А к себе в дом я пригласил бы людей, которые хотят помочь мне дело сделать... устроиться... И почетнее было бы, и обошлось бы дешевле...
— Разве все дело в доме? — как бы про себя заметил я. По правде сказать, речь Хухуна повергла меня в смятение. Чего-чего, но такого не ожидал я услышать от сына Навея.
— Все! Вот именно, что все дело! — чуть ли не в ярости выпилил Хухун. — Именно в доме! В хорошем доме. И что там еще полагается иметь, обстановка... хозяйство... А в чем же еще?
— Заладил одно и то же: дом, дом... — подала голос притихшая было Заира. Ее, похоже, клонило ко сну, устала...
— Ты учился в школе? — спросил я Хухуна.
— Здесь поблизости школы нет, это снизу еще ездят, — отвечал он, явно нервничая. — Учился в деревне, у дяди, брата отца. Пока жив был отец. Да и какая там учеба: с сентября и пока не выпадет снег — работали на полях. Все трудодни, которые я зарабатывал, записывались на имя жены дяди. Сама она от одного упоминания о работе в колхозе заболевала. И хоть бы слово доброе сказала. То есть пока рядом с ней находишься, тошнит от ее сладких речей, а отойдешь, так за спиной проклятия сыплет, трещит как пулемет, услышишь, уши обуглятся...
— Дядя твой, кажется, жив-здоров?
— А что с ним случится...
— Присматривает за вами?
— Был как-то в прошлом году разок... Автобус в пути испортился, зашел переночевать.
— Значит, с этими, которые, как ты говоришь, дело тебе устраивают, хочешь посидеть, хлеба-соли отведать, выпить за успех? Ну что ж, недаром ведь сказано: если даже из земли выкопал лекарственный корень, оставь на том месте хоть сколько-нибудь в отплату... — Я хотел посмотреть в глаза Хухуна, но он недовольно отвел взгляд.
Воцарилось молчание.
Сквозь единственное оконце в комнату лилась предвечерняя прохлада. С моря налетал ветерок, приносил из сада запахи налившихся соками фруктов и палой листвы. И все же мне было тесно в этих узких стенах, давил низкий потолок, не хватало воздуха... Я высунул руку через окошко наружу, подставил под ветер.
Хухун встревоженно и пристально взглянул на меня, я почувствовал, что он может догадаться, как мне здесь душно, в бедной этой лачужке, и я убрал руку. Мне было нехорошо, какой-то давящий комок подкатывал к горлу, — и я боялся сделать усилие и освободиться от этого комка: звуки, которые вырвутся из моего горла, могли показаться рыданиями...
Я понимал, отчего это все происходило со мной, однако ни в коем случае не должен был обнаружить свое состояние. Больше всего я боялся, как бы ребята не истолковали мое состояние или мои действия превратно, не подумали другого, например, что мне здесь не по себе из-за их бедности и скудости стола. Чтобы отвлечь от себя внимание, я принялся разглядывать фотографию Навея и его жены. Однако свет был слишком слабым и, несмотря на то что я сидел близко, изображение расплывалось в полутьме.
Заиру одолевал сон. Голова соскальзывала с ладоней, подпиравших подбородок... вздрогнув, она машинально отбрасывала непослушные свесившиеся пряди. Чем дальше, тем — я видел — голова ее становилась тяжелее, сон спокойно и методично одолевал девочку.
Я чувствовал, что надо что-то сказать... надо отослать Заиру спать. Но я все еще боялся, что любой звук, который вырвется из моего горла, будет похож на рыдание... И все же — надо. Я подвинулся к окошку, глотнул свежего воздуха.
— Заира! — выдавил я наконец и вздрогнул, глаза мои вдруг что-то обожгло, из горла рвались какие-то лающие звуки... Брат и сестра посмотрели в мою сторону. Я зажал рот, делая вид, что поперхнулся, и лишь некоторое время спустя смог продолжить: — Заира... давайте спать. Ты устала. Хухун, видимо, тоже... Поговорим еще завтра.
— Пора! — обратился Хухун к Заире. — Завтра я должен рано вставать... Люди будут ждать... Если ты сделаешь... как обещала... это можно будет прямо в закусочной устроить, — он жалко и заискивающе улыбнулся ей.
— А если они потом не возьмут тебя? — вдруг, стряхнув сон, требовательно спросила Заира. — Знаешь, что я тебе скажу: пусть тогда съеденное и выпитое разорвет их горло и выплеснется обратно... как у пиявки, перепившей крови.
— Ну разве можно так... — робко возразил Хухун.
— Они будут стараться унизить тебя... что им стоит. А ты постарайся как можно меньше пить — пускай они пьют, пусть хоть лопнут.
— Она не разбирается в такого рода делах, — виновато сказал мне Хухун, словно оправдываясь. — Это же не простые ребята... их люди знают... ты думаешь, очень им нужно твое угощение! Все ведь оттого, что они хотят мне помочь. Как же я могу, пригласив их за свой стол, сказать им: пейте, мол, а я подожду, не буду с вами... или, там, не могу... Отраву и то надо пить в таких случаях со всеми вместе... Эго же из местных самые близкие люди Георгия. А уж он-то знает толк в людях, не всякого к себе подпустит. Возьми любого из них, хоть Махматкери... что за дом выстроил — крыша цинковая, даже отсюда видно, как блестит на солнце. И все после того, как подружился с Георгием. Раньше в колхозе занимал разные должности, тоже не малые, но ничего подобного себе позволить не мог. Для меня и то важно, к примеру, что меня хоть увидят в их компании. А может, и сам Георгий заметит...
— Георгий, Георгий! Помешались вы все на нем, что ли, пожалуйста, клянитесь его именем, больше уж ничего не остается! Ну ладно, они-то пускай молятся, но ты при чем, кто он тебе?! — набросилась на брата Заира.
— Да перестанешь ты, наконец! Болтаешь, что ни взбредет в голову, — теперь уже резко оборвал ее Хухун.
— А вы знаете этого Георгия? — обратилась Заира ко мне.
— Которого, Святого? — засмеялся я.
— Ну конечно, до того Святой — дальше некуда!
— Не забывайся, девочка! — рассердился Хухун. — Ты знаешь, о ком говоришь?
Я понимал тревогу Хухуна: в этих местах действительно небезопасно было рассуждать о степени святости Георгия — ему доносили сразу.
— Я имел в виду того Святого, на которого молятся в Илорском храме, — сказал я как можно мягче, не желая обидеть Хухуна, — а засмеялся потому, что подумал: ведь ему надо и помолиться — высказать пожелание — и еще мзду за то же самое отдать. Подумай сам, для чего ему эти жалкие человеческие подачки, если он и в самом деле всесилен? Значит, правды в нем нет и не было. Правду не купишь и не продашь, ею не торгуют. Получается, этот святой Георгий, я имею в виду Илорского, просто обычный плут. И еще, чтобы ты не путал их, святого Георгия Илорского и местного Святого; Илорский был ко всему прочему еще и драчун, да заядлый: проливал кровь своих противников... А этот, местный, в основном проливает кровь крупного и мелкого рогатого скота, для своей закусочной...
Хухун нахмурился, словно оказался невольным свидетелем неприятного происшествия.
— Дело, конечно, делом, и у каждого оно свое, одни вкалывают по-настоящему, есть и такие, что обстряпывают свои делишки. Но сейчас я не о том. Хочу спросить, как ты сам, вот положа руку на сердце, как относишься к этому местному Георгию? Мы здесь свои, говори прямо, все останется между нами.
— Во-первых, почему я должен верить тебе, что это останется между нами, — сказал Хухун враждебно, — а во-вторых, какое имеет значение, как я к нему отношусь: кто я такой, чтобы относиться? А если хочешь честно, так никакого значения не имеет даже и то, как ты сам относишься к Георгию!
— Хухун! — оборвала его Заира. — Ты думаешь, что говоришь?!
— ...Как относишься, как относишься, — продолжал Хухун сердито, — отношусь, как все здесь. Кругом на него молятся, ни для кого не секрет.
— Ну, хорошо, не злись! Я хотел выслушать твое мнение, насчет других я знаю. Ты напрасно думаешь, что твое мнение ничего не стоит. Совсем напрасно... Это важно прежде всего для тебя самого...
Я не стал продолжать: чтобы Хухун поверил, нужно было твердо пообещать ему поддержку, а я этого пока что не мог себе позволить. Я ведь только-только вернулся сюда, и мне самому тоже пока еще всего лишь обещали... Вот денька через два-три...
— Лучше бы помог, посодействовал... зашел бы к нему, сказал, что мне без работы приличной уже невозможно. Он любит, когда к нему заходят, просят... такие солидные, как ты. А в остальном положись на меня: никто и никогда не попрекнет тебя моей недобросовестностью. Филонят на работе те, у которых других дел нет, а мне некогда филонить... Сам смотри: сквозь любую мою стену любая паршивая собака пролезет... — говоря это, он съежился и сразу как бы постарел. — А насчет того... пускай тоже не беспокоится... Я не такой дурак, все знаю, знаю, как и кого надо отблагодарить...
— Слушай, ради бoгa, остановись! — не выдержал я. — Не говори сейчас ничего больше, не надо... Завтра ли, послезавтра я зайду опять, тогда поговорим обо всем до конца... а сегодня я тебе больше ничего не скажу. — Я поднялся и ободряюще похлопал его по плечу. — Не отчаивайся, была бы шея, хомут найдется... Только я не советую тебе устраивать угощение... попойку... не надо...
— Но... — начал было он — и осекся.
3. ХУХУН
...Уже много времени я не сплю по ночам. И не оттого, что нездоров или слишком много думаю. Просто высыпаюсь достаточно днем. Сейчас, осенью, ночи еще не такие уж долгие, но что со мной будет в бесконечные зимние ночи! Подумать страшно.
Я лежу у окна и вижу небо. Оттуда глядит огромное множество звезд, — похоже на шляпки забитых в небесный потолок золотых гвоздей. Вот и луна показалась, полная, оранжевая, напоминает дорогую люстру. Только в доме будущего моего начальника я видел такую. А у Святого наверняка еще и получше. И очень может быть, что шляпки гвоздей, которыми прибиты доски на потолке его дома, тоже сияют, как звездочки...
...Когда наступает ночь и я лежу вот так, как сейчас, не сплю, на меня находит: слышу далекий шум моря и слышу, как шумит река Бзыбь. Днем этого не услышишь... Сейчас же, в ночной темноте, я понимаю: они тоже не спят. Заснули бы хоть на минутку! Говорят, если увидишь спящую воду, заснувшую реку, исполнятся все твои желания. Какое там! Знают, что такого не может быть, потому и говорят. А что им терять: никто ведь не проверит! Да и правда, когда рекам спать, им все некогда... Даже малая речушка, пробегающая здесь невдалеке, хоть и воды-то в ней всего — собаке вылакать, в ворочает целую дюжину мельничных жерновов...
Внизу время от времени засветятся фары автомобиля — и сразу исчезают за скалой. Иногда я вижу тихо и таинственно передвигающиеся по небу далекие огоньки невидимых самолетов. Самолеты тоже не спят.
По ночам многое не спит. Не спят и светофоры в городах, я видел. Всю ночь, даже когда уже перестают ходить машины, они бодрствуют, следят за дорогой: то зеленым посветят, то красным.
...И я не сплю. От этого никому ни вреда, ни пользы. А вот люди, живущие по ту сторону дороги, у Святой поляны, на кусочке земли, зажатом между скалами и морем, те спят крепко и спокойно. Даже ночной сторож возле закусочной — и тот похрапывает раскатисто, пасть раскрыта, на вставных зубах отражается лунный свет. Любят, любят поспать в этих местах. На душе у них благодать. А что им? Они надежно защищены ото всего толстыми стенами своих каменных или кирпичных домов. Хоть ты из пушки по ним пали... Крыши у этих домов до того прочные, — пойди каменный дождь, а им нипочем. И ведь никто из этих сытых, спокойно спящих даже самое простенькое письмецо не сможет нацарапать, однако живут припеваючи, в полном довольстве, а насчет еды да питья — хоть отбавляй... Спят на перинах, денег куры не клюют. А чего им больше? Книг не читают? Так ведь за это, за чтение книг-то, не платят. Я сам вот восемь лет почитывал, однако хожу по свету, как говорится, в чем мать родила. Один Святой сумел угадать их подлинные желания — что хотят от жизни. Ничто их не отвлекает — ни книги, ни кино, ни всякие там клубы-танцы, а тем более бездеятельные размышления. Думать им некогда, они из всего должны успеть извлечь пользу — и очень быстро. И им от этого хорошо живется, и Святой не без выгоды. Конечно, со Святым им равняться не приходится, но все же они себя не обижают.
Что же касается веселья, полноценного, так сказать, времяпрепровождения, то здесь это понимают по-своему: ежедневные пьянки по поводу и без повода.
А дорога рядом весь день забита пылящими, грохочущими машинами...
Торопятся... Им не до закусочной на обочине...
Впрочем, иногда рано утром бывает и на дороге затишье. Идешь и видишь раздавленных, сплюснутых, впечатанных в щебень лягушек. Глупые, видать, выходят они ночью в темноте попрыгать по влажной от росы укатанной полосе, поохотиться на своих комаров, всяких там мошек. И вдруг — они даже не успевают опомниться — на них надвигается страшный грохот, заполняет весь мир, и некуда от него податься... И этот грохот вмиг превращает влажную благодатную темноту в вечную беспросветность и безмолвие. Глупые, нашли где прогуливаться!
Да, с одной стороны шоссе, а с другой — море. В сказочные времена великан наступил бы один раз — вот и вся зажатая меж ними полоска земли.
Когда-то, только что получив здесь участки, обитатели Святой поляны работали в колхозе, каждый день пропадали далеко в поле, трудились в поте лица... за что-то боролись, что-то отвергали. А сейчас ни до чего им нет дела, ни до чего — кроме закусочной. Один сторожит, другой доставляет дрова, третий — воду, четвертый — мясо, пятый разводит огонь и т.д. Один Махматкери чего стоит! Закупает вина в селах, каким-то образом морочит людям голову — за полцены осушил все погреба в окрестности. А сам не знает, куда девать нажитое добро. Ходят слухи, что он не прочь купить собственную машину, но пока выжидает благоприятную ситуацию. Он осмотрительный, хитрюга, голыми руками его не возьмешь, врасплох не застанешь. После Святого Махматкери пользуется здесь наибольшей славой. Там-то Георгий — ладно, он из города приехал, бывалый человек. Но когда свой, рядом выросший — недавно еще называли лоботрясом, — вдруг достиг столького, тут уж жители поселочка пришли в восхищение! Однако если б они знали его так, как я, тогда бы поняли, что это за фрукт! Это с его помощью я хочу устроиться на работу... А по-настоящему — ненавижу я его. Как бы мне хотелось оттаскать его за волосы, так, чтобы его нахальное, смазливое лицо перекосилось от ужаса, дать ему по горделиво выпяченной груди, чтобы согнулся в три погибели... Но тогда — тогда мне придется убираться отсюда. И без того на нас с сестрой здесь смотрят недоверчиво. Бедный мой отец всех восстановил против себя... Однако ж очень он здорово прозвал Махматкери — «Нашим-вашим», — так и прилипло. На что только не способен Нашим-вашим. Здесь нет человека, о котором он не распространял бы злых сплетен, кого не заляпал бы своей бешеной слюной. Даже и о самой Маде не постеснялся говорить всякие гадости.
Меня все это злит, конечно, но все равно я знаю, что в наших местах девушки лучшей, чем Мада, нет... Но чужой, первый встречный человек — что он подумает, услышав о ней такое... Я, конечно, еще мало где побывал, немногое видел, но точно скажу: нигде не встречал я девушки под стать Маде. Она одна, одна-единственная освещает для меня это местечко, затопленное запахами пищи, кухонным угаром и пьяным сквернословием. А как она красива, как стройна, как обаятельна, и до чего нежная, должно быть, у нее кожа! А взгляд! Посмотрит на меня — так у меня просто в глазах темнеет.
Однажды я спустился на поляну, стою среди ребят, околачивающихся обычно возле закусочной. И Махматкери этот туда же подошел.
Смотрю — выглянула из закусочной Мада. Правду говорю, словно посветлело вокруг. Постояла она, посмотрела, вдохнула чистого воздуха — и ушла обратно. Все, конечно, уставились на нее.
Махматкери, кивнув головой ей вслед, подмигнул нам:
— Бедра... м-м-м... Видали, а? Что напоминает? Гитару! — Он осклабился нагло. — Хорошо настроена, должно быть, как думаете?..
Парни кругом, конечно, загоготали. Да им что: палец покажешь — и то смеются. У меня от злости аж все внутри напряглось, однако смеялся вместе со всеми. Попробуй не посмеяться... Не будешь делать все то же, что и они, придется тогда сматывать отсюда удочки... И без того на нас с Заирой с подозрением посматривают. Сколько я сил положил... Не обращая внимания на косые взгляды, навязываясь и по-хорошему и по-плохому, сумел все же войти в их круг. Теперь мне, чувствую, стали больше доверять, уже кое-кто делится даже со мной своими секретами.
— Так и сыграл бы на этой гитаре какую-нибудь сладкую мелодию... Чего ж теряешься! — загоготал, показывая желтые от табака зубы, этот паскуда Таксист, подзуживая Махматкери.
Таксист появляется здесь каждый день — приезжает из недалеко расположенного приморского поселка на своей заезженной, старой, дребезжащей «Победе». С полудня торчит вместе с ней у закусочной, а к вечеру начинает развозить пьяных. Конечно, Заира права, он опустошает их карманы... Молодой еще парень, но весь прокуренный, даже палец, на котором он всегда вертит ключ от машины, весь пожелтел от табака. И лицо у него какое-то сморщенное, старушечье. Но до чего нахален и бессовестен!..
— Сладкую, говоришь?.. — меленько смеется Нашим-вашим и долго не может закрыть свою черную пасть. — Или, может, чего-нибудь покрепче... Что-нибудь мужское, а?..
— Нет, ее, похоже, все же придется еще настраивать, — вступает кто-то из парней.
— А ты уверен?
Не знаю, почему я не .лопаюсь от злости... Но нет, нет, я смеюсь, смеюсь со всеми, аж сгибаюсь от смеха и прижимаю руки к животу.
— Пожалуй, ты прав: здесь нужен и хороший настройщик и умелый исполнитель, — Таксист снова скалит желтые старушечьи зубы.
— Нет, нет, я думаю, что эта гитара уже готова... хорошо настроена... погладишь струны — так и заиграет... любую мелодию, какую захочешь! — Нашим-вашим привычно нагло улыбнулся и подмигнул.
Это «готова» — оно точно громом оглушило меня... я уже не смеялся’ я стоял помертвевший. С каким наслаждением я разукрасил бы сейчас его поганую морду! До чего же у него грязный язык! К Маде, конечно, грязь не пристает, — все слушающие и смеющиеся здесь знают, что она чиста, и знают, что за фрукт этот Нашим-вашим... Но как он смеет, как повернулся его поганый язык!..
Чего стоит вся эта мелюзга, понимает один лишь Святой, ну, и использует их для своих дел. Недаром же говорят: мужик что надо. Я не слышал, чтобы он когда-нибудь повысил голос. Он улыбается и тому, который скандалит, и тому, кто заискивает. Так или иначе все потом приходят к нему, все пути здесь ведут к нему. Если хотят кого-нибудь угостить, бегут к Святому, если к кому-нибудь вдруг нагрянула орава гостей, хозяин бежит к нему же, хотят достать цемента — к нему, кирпич — к нему, шифер — к нему... Он всех знает, с ним считаются, он все может достать. Ну и что ж такого, если за все эти услуги и ему что-то перепадает... Даже наш гость говорил, что на месте, где выкопал лекарственный корень, полагается оставить плату. К тому же устраивать, доставать — все это стоит Святому труда, ведь просто так, за здорово живешь, даже ему ничего не дают. А сам он хапать не станет, недаром же он Святой!..
Да, ничего не скажешь, молодец!
Когда ни заглянешь, всегда он вертится в закусочной, до всего ему есть дело, кто бы и когда бы ни захотел его увидеть — он тут как тут. Конечно, он не прост, знает, с кем водиться, а с кем — нет. Иногда же вдруг находит на него: начинает рассуждать на людях, ну, просто делается рубаха-парень. Соберутся завсегдатаи, стоят, а он подойдет, с каждым поздоровается за руку, даже и со мной. Состроит серьезную мину и начнет: «Сколько трудностей в старое время вынесли наши отцы, подумать только! Бедные, несчастные они. Вы знаете, иногда подумаешь — аж слеза прошибает. И что бы с нами сталось, если б не началось наше время...»
А потом извинится — и опять пошел крутиться, устраивать свои дела. Приходят, скажем, к нему, просят дать взаймы денег. Никогда не откажет.
— Сколько? Не стесняйтесь, говорите!
Пришедшие объясняют.
— Добро, только потом не забудьте поставить свечу святому Георгию, я, конечно, имею в виду Георгия Илорского, — чтобы он отпустил мне грехи, — смеется Святой, — ну да это можете потом, когда будете долг возвращать.
К нему «подходят», то есть обращаются по самым разным делам, как будто он не заведующий закусочной, а исполком какой-нибудь. А он в ответ все «пожалуйста», «сейчас», «пожалуйста», «сейчас».
Здесь, на Святой поляне, его уже научились понимать без слов, что когда нужно сказать, да как сказать, да что и сколько и за что отдать.
Вот издалека, с поля пришли усталые колхозники. Побросали свои орудия производства, мотыги там всякие — и к Святому:
— Гиаргь ухацкы!.. [3]
— Слушаю вас.
— Только — в долг... — объясняет робко, еле внятно, самый смелый из них. — В будущем месяце обещают...
— Обещанного три года ждут, — смеется Святой. — Знаю я их обещания... Ну да ладно. Только вот придется вам тогда не одну — две свечки поставить...
— Какой может быть разговор! — хором отвечают крестьяне.
— И вина, — игриво уточняет Святой.
Колхозники опять виновато умолкают.
— Значит, того самого, у которого отец прямой, мать кривая, а дочь сумасбродная? — покатывается Георгий.
Я так думаю: он и родился, закатываясь смехом. Хотя и правда: чего бы ему и не посмеяться! Заслужил, так сказать, заработал, достиг... На его месте я бы смеялся и тогда, когда никто не видит.
— Значит, нравится вам сумасбродная дочь, а? Правильно я понимаю? — закатывается Святой. Колхозники улыбаются из приличия^ но видно: им не терпится скорее промочить пересохшие от усталости глотки.
— Ладно, ладно, так и быть: отдайте им сумасбродную дочь! — заливается Святой. — Пускай потом пеняют на себя.
«Дочь-то, может, и сумасбродная, но вот о людях, греющих тут руки, этого не скажешь: все у них рассчитано наперед. Нашим-вашим закупает чистое вино у крестьян и разбавляет его водой и черт знает чем еще — в закусочной всякие «сорта» имеются. Кому что, так сказать, положено. Каждому — свое, в соответствии с неписаной табелью о рангах. Например, этим вот простым колхозникам, да еще берущим в долг, конечно, отпустят то, чего сами пить не станут. В долг, как говорится, сердито не бывает. И так каждый день: вчера, сегодня, завтра. Говорят, Святому в городе предлагали большой ресторан, но он не пошел. Что там ресторан! Какое-то немалое начальническое кресло ему предлагали, — говорят, и на это не согласился. Оказывается, здесь он, так сказать, сошелся с людьми, привык, чуть ли не влюбился в них, да и место ему по душе: на отшибе, спокойное; и все это он не может просто гак взять и оставить ради какого-то там повышения. Даже сказал как-то при людях, что если уйдет отсюда, покинет их, может этого не вынести... Хитрец! Просто он знает, где ему лучше. Это ведь не какая-то там примитивная рыба: зачем ему простор, если и в своем омуте всего предостаточно. Я знаю все, о чем он думает, словно подслушал его мысли. Но не приведи бог, если Святой догадается... Он ведь и моего отца возненавидел за то, что тот все о нем знал, знал — и говорил открыто...
Пока в этих местах не появился Святой, рассказывают, моего отца все тут знали и уважали. Он воевал, получил награды за отвагу, за храбрость и с этой фронтовой храбростью приехал сюда. Среди людей, которые так или иначе кормятся сейчас возле закусочной, есть и такие, что строили, прокладывали в свое время дороги вместе с отцом. Рассказывают, что если кто из начальства не по заслугам обижал рабочего из его бригады, отец мой не успокаивался, пока не добьется справедливости. Всегда стоял за правду — и добивался правды. А вот когда он заболел, товарищи, оставив его здесь присматривать за шоссе, все разъехались по новым стройкам. Отец и больным работал больше иных здоровых. Каждый божий день, превозмогая боль и слабость, выходил он на свой участок дороги и содержал его образцово — не то что сейчас.
Отец сразу возненавидел Святого. «Ты портишь, разлагаешь людей!» — прямо сказал он ему. «А ты назови хоть кого-нибудь одного, и если этот один подтвердит, что я его испортил, — немедленно ухожу отсюда...» — с усмешечкой, как обычно, отвечал Святой. Отец поговорил с одним, с другим, с третьим, однако никто не принял всерьез его тревоги. А потом даже обижаться начали, оскорбляться: что это, мол, ты строишь из себя опекуна, мы и сами с усами, без тебя знаем свое дело. И так постепенно все отошли от него. Отец обходил закусочную, а люди, даже те, которые недавно еще прокладывали с ним эту дорогу, обходили его. В конце концов отец обратился к властям, написал жалобу. Приехала комиссия. Проверка показала, что у Святого все в порядке: и план он выполняет, и люди о нем отзываются как нельзя лучше. Поэтому отцу строго наказали: мол, занимайся своим делом, а не в свои не суйся!
Отец же все не унимался: он стал жаловаться на то, что цемент, отпущенный для дорожных работ, был распродан «налево» — пошел на строительство частных домов. Ну, тут уж ему без всякой комиссии указали, что не его забота заниматься такими делами: есть люди, которым это поручено, они и несут ответственность...
Словом, отец всех здесь восстановил против себя: люди, поставившие хорошие дома у Святой поляны и кормившиеся возле закусочной, говорили о нем с осуждением: вообразил, представьте себе, человек, будто он один в целом мире честный и безгрешный, а все остальные вызывают подозрение... Да, стали обходить отца, постарались забыть о его существовании.
Бедный мой отец!
Теперь же все те, кому он мешал своей честностью, неприязнь к отцу перенесли на меня. Смотрят косо, и не то чтобы помочь, куда там! одно лишь мое появление раздражает их.
Бросить дом, сестру я не могу. Надо жить здесь. Надо стать на ноги. Поэтому, когда умер отец, я выступил против него. Говорил всем, трезвонил налево и направо, что был он не прав, сто раз не прав... И никто ведь не мог попрекнуть меня этим, потому как выходило, что отец действительно не прав (с точки зрения закусочной), и нечем подтвердить, невозможно доказать обратное. Ну, скажем, был он честным, искал правду, а где результаты, что он выиграл? Ни кола ни двора, как говорится. Ведь у нас с сестрой, у сирот, оставшихся после него, можно сказать, голову негде приклонить, нет надежной крыши над головой, и каждый день надо думать и заботиться о том, что бы пожевать сегодня и что завтра... Раз отец не смог доказать, утвердить свою правду на этой земле с пятачок — и я начинаю сомневаться. Почему я должен думать или говорить, что он действительно всегда прав? Что именно он честный, правильный, хороший, а не, скажем, Святой? Нужна ли мне такая правда? Или же лучше думать, что вместе с отцом ее зарылл, и пусть так она с ним и останется? Пусть на том свете отцу будет хорошо. Видит бог, я не имею права, не осуждаю его, умершего, он мой отец...
Но прав ли он, так ли вел себя, то ли делал? Думаю об этом, потому и не сплю ночи напролет.
Знаю одно: те, которых он считал неправыми, называл бесчестными, зажили в свое удовольствие, и дома понастроили, и добром всяким их заполнили, выучили своих сыновей и дочерей, в люди вывели. Совсем недавно чуть ли не вся поляна пировала: заехал на часок проведать отца сын Георгия. Оказывается, выучился он на лесного инженера (видимо, любовь к природе у него наследственная: Георгий ведь тоже клянется, что без Святой поляны ему жизнь не в жизнь). Да, а рог с вином поднять здесь всегда умели — и за упокой, и за здравие. И вот с тех пор как появился здесь проездом этот парень, в какой дом ни придешь, везде только и делают, что пьют за него. А этот старый болтун Сократ в день осушает по нескольку рогов, при этом сотню раз обещая поцеловать золотые ступни всевышнего, чтобы тот и впредь не обходил распрекрасного сына Георгия своим вниманием. Словно кто-то поручил ему посредничать между Святым и всевышним.
Конечно, для обитателей Святой поляны приезд этот — всего лишь повод выпить, но парень-то и вправду стал человеком, да еще каким! Такой холеный, белокожий, разодетый, красивый... Засмотреться можно. Даже Мада... да, да, — даже и Мада, которая из скромности никогда себе не позволит так просто без необходимости на кого-нибудь посмотреть, даже и она никак не могла отвести взгляда от этого стройного красавца. Да разве можно ее упрекнуть, она ведь и сама из таких... она сама прекрасна! А что одна до сих пор, так это оттого, что заждалась братьев, без вести пропавших на войне... конечно, какой парень устоит перед ней! Я так думаю: огромное, видно, количество парней предлагали ей свою душу и сердце, но она — она ждет братьев. Кто еще из сегодняшних девушек способен на такое! Ведь куда ни посмотри, не успеют еще отрастить косы, уже выскакивают замуж за первого попавшегося. Нет, Мада — особенная. У кого еще такая душа, как у нее! Она на все имеет право... пусть смотрит...
...Я к тому все это говорю, что никто из этих людей, жителей Святой поляны, не кричал о правде, не бил себя в грудь. Однако всякий из них пользуется уважением соседей, да и начальство их почитает. Действительно, живут они, как бы взяв за правило один из тостов местного производства: «Чтобы твое начальство было милостиво к тебе и ты милостив к своим подчиненным». Как говорится, и вертел не обгорает, и шашлык жарится. Я понимаю, конечно, что жить по такой правде мне здесь было бы легче...
Царство ему небесное, покойному моему отцу, но ведь его правда меня пока что не кормит. Она, эта правда отцовская, если и не перегородила, не закрыла для меня все пути, все ворота и двери здесь, на Святой поляне, все же и не дала ничего... А этот, что величает себя другом моего отца, гость наш неожиданный, смотри- ка, весь вечер вздыхал: видимо, угадал мое настроение. Скажем, если даже я и не в восторге от Святого, почему я должен откровенничать с незнакомым? А если гость наш дорогой потом начнет моим именем свою правду перед Святым доказывать?! Гостю-то это что — лишь потешить самолюбие свое, а от меня тогда совсем уже все отвернутся. Если он и вправду такой уж был друг моего отца, почему же он его одного, больного, бросил, оставил на этих камнях, среди презирающих его скоробогатых людей, а сам укатил? A-а, нечего ответить? То-то...
Правда... Никто здесь, конечно, не отвергает ее, правду. С одной только оговоркой! в том случае, если она, правда эта, устраивает его, если кормит и содержит. А что касается Абрскила, о котором говорят, что он за свою правду с самим богом воевал, то этому здоровенному, крепкому мужику просто силу некуда было девать, вот и нашел себе забаву: спорить с самим всевышним. Что-то мне кажется, что затеял он всю эту борьбу из спортивного интереса. Подразнит, допустим, бога, возьмет свой посох, согнет его так, что аж достанет Эрцаху [4], потом отпустит, да как ринется оттуда на самый берег моря, как пугнет трусливых ангелочков, как загогочет!.. Однако всевышнему в конце концов надоело это баловство, взял он да и показал герою, что тот в действительности собою представляет. Стоило ка- кому-то твердолобому несчастному дятлу за красную шапочку, обещанную богом, несколько раз долбануть посох Абрскила своим поганым клювом, которым он достает из гнилого дерева жалких червячков, — и все тут... все стало на место. Посох Абрскила сломался, сам он рухнул, схватили его и навеки засадили в страшную тюрьму-пещеру... а дятел щеголяет себе в красной шапочке и прекрасно себя чувствует.
Я представляю, как он себя чувствовал, Абрскил, когда над ним, над связанным, собралась свора трусливых рахитиков ангелочков со своими отвислыми голыми крылышками и хохотала, и хохотала ему в лицо.
Даже дятел...
А что от него осталось, от Абрскила, где результаты? Говорили, что он корчевал папоротник, всякие там сорняки, вырывал их с корнями. Так сейчас их еще больше стало. Говорил, что, если все будут поддерживать правду, все тогда будут счастливы... а кто с ним не согласен был, тех держал в страхе. Но я думаю по правде, никто его не боялся. По крайней мере из людей Святого почти никто о нем ничего не знает, да и знать не хочет... А ведь кто-нибудь хоть что-нибудь запомнил бы из подвигов его, если б оно на самом деле так было. Нет, о нем вспоминал только мой отец. A-а, забыл, еще говорили, будто он воевал против колючек... видно, потому, что колючки не разбирают — ни где правдолюбец, ни где правдопродавец. Ну и что? Колючку вырвал, на том месте снова колючка выросла.
Да, здесь, на земле, его слабый дятел победил.
А там, рассказывал мой отец, в пещере, он после долгих и страшных усилий собрался вырвать стальной столб, к которому привязан. Но тут прилетает, садится на этот столб какая-то пичужка... Абрскил злится, бросает все, берется за кувалду и — ка-ак даст!.. Птичка улетает, столб еще глубже всаживается в скалу.
До чего же нервный малый! А отец мой всегда говорил, что с правдой-то как раз надо уметь ждать и терпеть.
Еще удивительно, что и здесь, на земле, его доконала птица, и там, в пещере, тоже птица.
Да и сам он небось хорош гусь!
Еще отец мой объяснял, что это, конечно, птица, но в то же время как бы и не птица, та, что мешает ему в пещере вырвать дурацкий этот столб. Мол, в каждом из нас живет и Абрскил, и его противник, и как только появляемся мы на белый свет, так они сразу и кидаются друг на друга. И если, говорил отец, в каком-то отдельном человеке раз и навсегда победит Абрскил, то это значит, что ослабло одно из звеньев цепи, которой прикован Абрскил настоящий — и тому, конечно, сразу станет хоть немного легче. И когда, говорил мой отец, в большинстве людей победит Абрскил, совсем ослабнут и упадут цепи легендарного Абрскила, и он вырвет наконец проклятый этот столб, выберется из страшной пещеры и все остальное, мол, довершит сам.
Как бы не так! Я уверен: коли и выберется вдруг, будет он паинькой, держаться станет тише воды ниже травы.
А то что же, всю кипучую деятельность дятла к черту, что ли?!
Вот уже луна, опускаясь, присела на выщербленную вершину, а я еще не сплю. Поднимается луна степенно, не торопясь, но, достигнув зенита, теряет всякое приличие: катится вниз торопливо, как дрянное колесо с горки, только что не подпрыгивает на ухабинах. Если смотреть из окна нашей лачужки, луна совершает путь от хребта справа до хребта слева, и это расстояние она одолевает довольно-таки быстро. А затем на всю ночь нас заливает черная темнота ущелья. А вот внизу, у священной поляны, там, где не дома, а настоящие дворцы, — хозяевам их любая темнота нипочем: закатится луна — засветятся абажуры, засверкают люстры... — вот тебе собственное звездное небо и личная луна. И чем же не бог такой человек!
...Завтра все должно решиться. Сестренка даст деньги, я закажу побольше вина. Они всегда сытые, и много закуски им не понадобится. А я сам потерплю как-нибудь... Самое главное — вино. Интересно, как посмотрит на все на это Мада? Вдруг — я заказываю столько вина! Вчера я зашел в закусочную, встретилась она. Остановилась, обвела меня с ног до головы удивленным взглядом, будто впервые увидела. Я же по утрам долго сплю, так что, наверное, выглядел вполне прилично.
— Как ты вырос, — сказала она, — вы только посмотрите на него, как он возмужал, каким крепышом стал! — Она даже потрогала у меня мускулы на руке, похлопала по спине.
Что за девушка все же! Хотя обычно меня тошнит от всяких преувеличений (слишком много слышал тостов, а?), все же, честное слово, лучшей девушки на всем свете не сыскать! Она ждет своих братьев, которые никогда не возвратятся с войны, но если бы нашелся человек, достойный ее, она бы, конечно, не отказалась, вышла, только где найти такого?
...Не мешало бы соснуть, да что-то не получается. Я изучил вдоль и поперек кусочек неба, который мозолит мне глаза в бессонные ночи. Может быть, это очень важный кусочек или, скажем, аварийный — такое множество золотых шляпок прибито здесь. Я вижу, как среди бессчетного множества мелких выделяется вдруг одна крупная, ярко мерцающая шляпка. Эта звезда появляется всегда с опозданием, уже за полночь, крупная, все затмевающая вокруг себя...
Вот доносится шум моря и Бзыби-реки. Это в устье речная вода сливается с морской. Чего они не могут поделить, Бзыбь и море, неизвестно. А может, это любовь? Но какая же любовь у холодной воды? Любовь должна быть горячей, как кровь. Ведь холодная любовь, что холодная кровь, мертва. Но все же отчего-то они не спят, река и море. Говорят, не спится влюбленным... А может, и вправду существует такая холодная любовь, как воды Бзыби-реки, что жжет своим ледяным огнем?.. Все может быть. Мне все равно, и горячее не согревает мне сердце, и ледяное.
...Да, не мешало бы заснуть, завтра днем некогда будет отсыпаться — важные есть дела.
Интересно, Мада видела когда-нибудь эту крупную мерцающую звезду, ее жаркое свечение?.. Думаю, что вряд ли, это ведь звезда бессонницы...
4. ЗАИРА
Мы живем там, где встает солнце. Каждое утро оно поднимается, заливая мир своим сиянием, из-за скалистого хребта прямо над нашим домом. Я думаю, если вы не видели так близко, как я, восход солнца, то и не знаете, что оно каждый день разное. Иногда оно ровного янтарного цвета, иногда пылающее, как раскаленный уголь, но бывают дни, когда оно синеватое, тусклое, словно после бессонницы. А я больше всего люблю, когда оно белое. Да, да, белое! Белое, как огромный кружок воска от белого меда. Тогда оно сквозь приоткрытую дверь затопляет наш домик своими белыми лучами, будто соты — медом. И я купаюсь в этих белых лучах, я красуюсь в бело-золотистом платье, сотканном из солнечных лучей.
Каждое утро я встаю вместе с солнцем и знаю его всяким, только никогда не видела черным. Говорят, при затмении оно делается черным, но я не видела затмения, не было на моей памяти ни одного, не видела и не желаю видеть!..
Оттого, что мы живем там, где встает солнце, у нас все фрукты зреют раньше, чем у соседей внизу, за шоссе. Как только выйдет солнышко из-за скал, оно первым долгом обращает взгляд на наш садик, и смотрит на него, и смотрит неотрывно и пристально, пока не закатится за соседний хребет. Сперва обласкает черешню, потом персики, груши, виноград — сначала белый, а потом и черный, и наконец — осенние сорта яблок, мандарины. Пристальный его взгляд постепенно проникает внутрь плодов, проникает и там накапливается. Сперва он проникает в ягоды, у которых кожица тоненькая, а под конец пробивает и толстую кожуру яблок. И вот получается в конце концов, что на ветвях фруктовых деревьев повисает, колышется от ветерка множество солнышек разной величины и разнообразной расцветки. А потом они согревают людей, тех, кто покупает у меня фрукты.
Сегодня я встала даже еще раньше, чем солнышко. Накормила и проводила гостя. Говорю — накормила, но это, конечно, слишком громко сказано, он выпил стакан вина и съел ломтик сыра. Как неудобно, нехорошо, если он догадался, о чем мы вчера вечером спорили с Хухуном. Брат обиделся на меня из-за того, что я открыла свежую бутыль вина. Он хотел вином этим напоить своих дружков, тех самых, что уже долгое время водят его за нос, обещая устроить на выгодную, как они говорят, работу.
Отдала ему деньги, пусть потратит на них, если необходимо, пусть лопнут их поганые животы! Удивительно, что и брат сегодня встал рано. Ушел сразу после гостя. Что-то очень уж он невесело смотрит, мой Хухун, в последнее время, мрачным сделался, совсем как старик какой-нибудь. У меня душа болит, когда он забьется в угол, как сыч, и сидит — может так целыми часами сидеть, молчаливый и грустный. Я понимаю — переживает: все никак не может устроиться на «место». Тоже мне чудак! Взял бы лучше лопату и кирку отца да пошел на настоящую физическую работу. Ему вполне могли бы доверить этот запущенный, оставшийся безнадзорным после смерти отца участок дороги. На такую невыгодную, «низкую» работу никто из живущих возле Святой поляны не польстился, так что место это свободное. Но брат теперь тоже не хочет идти на такую работу, какую все здесь почитают ниже своего достоинства. Хухун раньше не был таким, это он сейчас стал оглядываться на своих «дружков» из закусочной.
Гость обещал завтра же вернуться сюда. Может, хоть он повлияет на брата. Хотя брат явно не доверяет ему. По-моему, ему не очень понравилось, что гость вообще навестил нас. Хухун говорил мне даже, что все, что как-то связано с памятью о нашем отце, о его «неуживчивости», мешает ему хорошо устроиться в жизни. Чудак!
А я почему-то боюсь, что гость наш не вернется. Мне кажется, будто я его где-то видела раньше. Его лицо,, улыбка, взгляд что-то мне напоминают, чем-то очень знакомы... Смеется он хорошо. Мне кажется, что люди, умеющие так смеяться, носят спрятанное где-то внутри собственное солнышко. Я надеюсь, что он все же придет. Такие не должны, не могут говорить неправду. Конечно, как же он может солгать, ему ведь просто неоткуда брать ложь. Другое дело — Нашим-вашим или, скажем, Таксист. Вокруг них всегда есть сколько угодно местечек, где они прячут ложь... Посмотришь на их узенькие щелки-глаза — и сразу видишь, что где-то совсем рядом у них припрятано полным-полно лжи.
...Как высоко поднялось уже солнце, а я все кручусь в доме. Все свои запасы до единой копейки отдала Хухуну. А завтра опять к нам придет гость. Я вот собрала немного груш, несколько штук осенних персиков и еще почти зеленых мандаринов — хватило на целый деревянный поднос. Спущусь с ними к дороге и стану подальше от закусочной, у поворота, буду продавать.
Когда я вышла к повороту, солнышко уже высоко поднялось над щербатым хребтом, но не очень-то грело. Все-таки пришла уже настоящая осень. Горизонт какой- то мрачный. Отсюда кажется, будто стая трепещущих раненых чаек опустилась на воду — море усеяно белыми гривами волн. Как вернусь, сразу начну собирать груши, а то, не ровен час, ударит непогода, пропадут, побьются, ведь совсем уже спелые висят. Да, пока вот так вот... как-нибудь надо продержаться. Продержаться до того времени, когда получу паспорт. Если даже Хухун и пристроится сейчас куда-нибудь, что он там заработает! А мне лишь бы паспорт получить, работу я сразу найду. Я ведь никакой не побрезгую, работа есть работа, любой готова заниматься. Это для тех, которые все повыгоднее выбирают, трудно место найти. А для таких, как я, всегда и всякой работы полно.
Хоть бы погода не испортилась! Когда наши скалы не кутаются в тучи, даже если хоть одна вершина торчит, она всегда освещена солнцем, но если уж и хребты совсем спрятали макушки, то солнца не увидишь нигде. До того дружны наши скалы и солнце. Я давно мечтаю подняться туда, к вершинам хребтов. Говорят, существует тропа наверх, раньше охотники поднимались чуть ли не каждый день. А может быть, можно даже так сделать, чтобы тучи вовсе проходили мимо наших вершин! Знаю, что вслух этого не скажешь, засмеют. Правда — кто засмеет? Те, что у поляны живут? Разве кто-нибудь из них поднимался туда? Иначе ведь, не увидев, не почувствовав, разве поймешь? Вот и будут скалить зубы: мол, как это так, мол, так не бывает. Ну хорошо, ладно, я говорю чепуху, но сами-то они поднимались, видели? А вдруг это действительно возможно, чтобы всегда, каждый день — солнце на вершинах? А эти, нижние, они не то что подняться на хребет — куда им! Море под боком, все лето изнывают от жары — ни один не купается: не принято. Правда, говорят, что поздно вечером, в темноте кое-кто все же плещется у берега, совсем как водяные. Скажите пожалуйста, какие стеснительные, совестливые, днем боятся раздеться, вдруг кто-нибудь да увидит! А когда их в закусочной обворовывают или они кого-то обкрадывают, тогда, значит, можно, тогда не надо стесняться и совесть вовсе ни к чему!
Но что там ни говори, для всех, кто живет здесь, около священной поляны, солнце встает из-за нашего хребта. Правда, ближе к зиме оно сползает немного вниз, к щербатому выступу, но все-таки скалы как бы поддерживают его на высоте. А если бы оно вставало, скажем, из какого-нибудь мрачного ущелья, дома все утро оставались бы в тени и холоде.
Нет, правда, хорошо бы подняться на вершину и увидеть, где встает солнце, откуда добирается оно к нашему хребту, куда уходит от хребта дальше! Сверху, я думаю, хорошо видны далекие снежные горы, а они упираются в самое нёбо. И удивительно, что та часть неба, которой касаются снежные вершины, обычно не яркая, синяя, а бледно-голубая. Может быть, небо просто мерзнет от близости ледников?
Я тоже видела их однажды близко-близко... Когда хоронили моего бедного отца. В обтянутом красной материей гробу его несли от нашего дома туда, наверх, под самые горы, к родным его местам, туда, где похоронены его деды и прадеды. Добирались мы к горам разбитой дорогой, похожей больше на овраг, на русло недавнего ручья, чем на дорогу, глубоко изрытой дождевыми потоками, скользкой, грязной. За гробом шли всего человек десять — пятнадцать, что в наших местах случается нечасто. Обычно здесь за любым гробом идет самое меньшее сто человек. Среди провожавших были три или четыре женщины, наши дальние родственницы, в черной траурной одежде, да еще столько же мужчин, тоже родственников. А остальные были местные, обитатели Святой поляны. До поворота шоссе среди провожающих гроб был даже Святой. Я слышала, как вокруг шушукались, повторяя, что мой отец, пока был жив, не давал покоя Святому, жаловался на него властям, но Святой, мол, на это не посмотрел. «Мужик что надо!» — восклицали кругом заученно и подобострастно. Мне было холодно.
Да, было холодно, и выдался ненастный день. То хлынет дождь, потом перестанет, от пронизывающего ветра разбегутся неожиданно тучи, а потом вдруг опять хлынет дождь. И так всю дорогу. До поворота в горы нас провожали несколько парней — несли перед гробом венки. Они снимали с венков цветы и бросали под ноги идущим. Большинство этих цветов были черные... падали в красноватую грязь, как подстреленные дрозды... Я сперва не догадывалась, в чем дело, и все думала, откуда же могли взяться черные цветы. Я таких раньше никогда не видела.
Да, и пока мы добирались в горы, раза три или четыре промокли до ниточки. К вечеру мы поднялись на высокий холм с плоской, будто срезанной вершиной. Там нас ждали еще человек десять — они уже вырыли могилу. У меня болело сердце... Крышка гроба закрывала чужое, почерневшее лицо отца. Уже никогда больше не скажет он мне ласкового слова, не улыбнется. И день выдался таким страшным. Все мы промокли, продрогли, и не было надежды на тепло, на огонь очага. У нас с Хухуном больше никого не осталось близких. И ведь Хухун тогда был еще мальчишка. Женщины — в поношенном выцветшем траурном одеянии... и даже цветы были черные... а перед нами лежала мокрой и грязной кучей вынутая из могилы земля. И лишь когда я подняла голову, взгляд мой, просветленный слезами, коснулся громады снежных гор, подпиравших небо...
Но в это время открыли крышку гроба, и я рванулась к отцу. Меня не пускали, я с силой вырывалась, едва вытаскивая ноги из липкой грязи. Когда я нечаянно посмотрела вниз, я увидела, что дно могилы залито мутной водой. Я начала кричать: «Что вам мой отец сделал плохого, почему бросаете его в мутную воду?! Не отдам его, не отдам!..»
Я ухватилась за гроб...
«Для него теперь все одно...» — ответил мне кто-то из мужчин.
Меня оторвали от гроба.
«Это же дождевая вода, она просочится вниз, уйдет, на такой высоте это не опасно...» — уговаривали меня кругом.
«Ему все равно теперь...» — опять услышала я безразличный раздраженный и какой-то брезгливый голос. Я обернулась и увидела рослого гололицего мужчину в новой бурке. Только тогда я разглядела и Хухуна. Он молча стоял под дождем и зло смотрел на говорившего. Он не плакал. Тогда я поняла, что он остался за мужчину, за главу семьи.
А я все плакала и плакала и слушала обессиленно, как заколачивают гроб.
Почему-то мне снова захотелось увидеть те яркие, сверкающие снеговые вершины. Подняла голову, но ничего не могла разглядеть — то ли от слез, а может, вершины тоже, как и гроб отца, опустили в мутную воду...
По пути обратно все так же хлестал дождь. Я до того продрогла и устала, что еле держалась на ногах, часто поскальзывалась, но Хухун всегда успевал поддержать меня, и я не упала. На дороге лежали черные цветы, втоптанные в грязь. Некоторые плыли в ручейках дождевой воды. Только тогда я заметила, что дождь отмыл их, смыл краску, что они бумажные. И, глядя на эти расползшиеся грязные клочки бумаги, я вспомнила о мутной воде, куда опустили гроб отца, и снова заплакала, горько и неудержимо.
...Вот здесь, на шоссе, это все и случилось. Я была дома и оттуда услышала вой сирен на дороге, сигналы, скрежет тормозов. Я сразу почувствовала недоброе. А утром, когда отец выходил из дома, он был страшно не в духе, на нем лица не было. Когда я прибежала вниз, на дороге образовался уже затор сигналивших урчащих машин. Какие-то незнакомые водители несли отца на руках. Я сразу увидела, что его голова и руки как-то странно болтаются на ходу... безжизненно... И никто до сих пор не знает, то ли он упал замертво на свою кирку или же его сбили. И кровь была, и ужасные ссадины. Но нам сказали, что это все после смерти, что его уже умершего задела какая-то машина. Нашлись люди, объявили, что видели, как отец сам упал и больше уже не пошевельнулся. Милицию никто и не подумал вызвать.
Бедный отец!..
Вот и пришла я на свое привычное место. Поднимаю над головой свой поднос, стою, чуть подавшись вперед, — и улыбаюсь. И так ожидаю, пока не клюнет какая-нибудь машина, то есть ее пассажиры, конечно. Мои покупатели — все хорошие люди. У меня и постоянных много... Вот они ездят, работают, устают — и постепенно внутри у них иссякает, кончается солнышко. Тогда они останавливают свои машины и берут с моего подноса фрукты, а внутри у моих персиков и груш уже светится новое солнышко, берут большие кисти винограда, которых не касались ничьи руки, кроме моих.
...Что-то все сегодня проезжают мимо. Мелькают машины, мчатся туда и сюда, проносятся. Покажется знакомое лицо... многие улыбаются мне, машут рукой... От ветра платье мое совсем облепило тело. Оно уже мало мне, да и вылиняло заметно. Потом еще вырез спереди слишком большой. Мне уже неудобно носить такой глубокий вырез. Но это еще что. А вот когда платьице намокнет под дождем, тогда мне уж точно кажется, что на мне ничего не надето. Тогда я мучительно краснею под взглядами мужчин. Чего стоит один этот Таксист! Совсем без совести, не дает мне проходу, задевает своими грязными словечками.
Недавно я пришла сюда, на свое привычное место, в новом платье. Что-то необычное творилось в этот день. До того много машин останавливалось и так много было у меня покупателей, что я несколько раз поднималась домой, чтобы набрать еще фруктов. «До чего же идет тебе это новое платье!» — говорили мне знакомые покупатели. Потом начался дождь, я побежала домой. По дороге меня остановил этот противный Таксист, принялся меня рассматривать, а платье уже намокло. «Оказывается, барышней успела заделаться!» — сказал он. И какой-то странный был у него при этом голос, очень уж противный. А я — прямо сгорала со стыда, лицо полыхало, в мокром платье я чувствовала себя как бы другой. А он смотрел на меня как-то особенно, и маленькие его глазки противно мерцали. Я чуть не заехала по мерзкой его роже, но — повернулась и побежала. А он кричал мне вслед: «Продай мне свои яблоки, совсем уже поспели, не уноси обратно домой!» Яблоки свои я давно все распродала и держала в руке пустую корзинку, но я знаю, какие яблоки он имел в виду, бесстыдник... Как мне плохо было от стыда в этот день! С тех пор я стараюсь не появляться возле закусочной и новое платье не надеваю.
...Да что это с ними сегодня, ни одна машина не останавливается! Будто сговорились. А мне как никогда нужны деньги, все, что было, отдала Хунуну. Ведь завтра гость приезжает.
Надела бы это новое платье — тогда, конечно...
Слава богу, сегодня здесь пыли меньше, чем обычно. А летом, бывает, меня заносит, словно снегом, раскрою рот, чтобы сказать слово, а там все пересохло. Ночью сильный ветер поднимался, он и подмел дорогу. Сегодня тоже налетает порывами, правда, не такой уже резкий, срывает с деревьев желтеющие листья, разбрасывает по дороге; потом проезжающие автомобили вдавят их в сырую пыль, испачкают грязными отпечатками шин. Когда поток машин немного стихает, до меня доносится снизу, от скал, изъеденных морской водой, глухой шум моря.
Хоть бы погода не испортилась.
Нет, все же я чувствую, долго она не продержится, к вечеру, видимо, нужно ждать дождя, может и буря налететь. Обязательно нужно распродать до этого все фрукты.
Из-за поворота выскакивают машины — их словно кто-то выталкивает оттуда. Вот, наконец, и лесовозы. Я узнаю их по особенному тяжелому гулу, узнаю, даже еще не видя. Они все очень большие и сильно нагружены, поэтому и шум у них особенный. Движутся они колонной, один за другим. Но я уже понимаю, что на этот раз они не остановятся. Видать, зарплату водителям еще не дали. Это особые ребята, не такие, как Таксист и его дружки, — те свое выцарапают.
Вот н первая кабина, белозубая улыбка, дружеский взмах руки и — все: я угадала, один за одним проезжают, не останавливаясь. Почему-то запоминаются молодые их усы. А сколько вообще усов проносится за день по этой дороге — черных, светлых, рыжих, седых, крашеных... Так и стоят в глазах темные их вереницы, будто стаи перелетных птиц, испещривших черными точками серое небо.
Проехали лесовозы, унесли с собой гулкое урчанье сильных моторов. Они появляются здесь несколько раз в неделю, нагруженные огромными стволами со свежими, пахнущими смолой срезами — нагруженные убитыми деревьями...
Холодный, пронизывающий ветер! Пора уже, видно, надевать теплое платье.
Да, надо было все же надеть это, новое...
Сколько машин проходит здесь за день! И каких только не увидишь! Среди легковых особенно много «Волг». Они проплывают уверенно, их словно держат на весу невидимые крылья. А «Москвичи» смешно сигналят голосом откормленного барашка. Огромные черные «ЗИМы» очень красивы, они проносятся быстро, их блестящие дверцы, словно зеркало, отражают скалы у дороги. Редко, но иногда все же появляются и «Чайки». Эти движутся степенно, не слишком быстро и не слишком медленно, заняв самую середину дороги.
...Ходят здесь и рейсовые автобусы — их я знаю назубок.
До недавнего времени здесь проезжал один на какой- то развалюхе... Спускался сверху, со стороны гор, из недалеко расположенного села. Обычно он появлялся к девяти утра. Иногда запаздывал, как проспавший крестьянин, проходил в десять, а то и в одиннадцать. Шоферы почему-то называли его «торпеда», может быть в насмешку, — ведь он был старый-престарый. Когда проезжал мимо, все в нем дребезжало, скрежетало, скрипело. Старый дырявый брезент крыши выцвел от дождя и солнца. «Торпеда» опускалась к шоссе по той самой дороге, неухоженной, разбитой, изрезанной рытвинами, как шрамами, по которой несли когда-то хоронить отца.
Завидев «торпеду», Таксист свистел по-разбойничьи, заложив два пальца в рот. Все обитатели закусочной вываливались наружу. «Динозавр!» — кричал Таксист благим матом, собирая и растягивая гармошкой кожу на лбу. Говорят, это сын Святого так окрестил старую машину. Он как-то заезжал сюда проведать отца, возле Святой поляны до сих пор не устают рассказывать о нем и о торжествах встречи с ним. На глаза ему попалась эта ползущая по шоссе странная машина, и он так спокойно, с усмешечкой заметил: «Динозавр». До сих пор не знаю, что означает это слово. Я даже не знаю, почему шоферы называют ее «торпедой». Вообще я не знаю очень многого. Жалко, но что поделаешь.
— Динозавр! — радостно кричали хором выбежавшие из закусочной люди в нейлоновых сорочках, изрядно разгоряченные вином. Вообще-то в закусочной на Святой поляне бывают очень солидные и состоятельные посетители. Сюда обычно приезжают те, кто имеет право распоряжаться служебной машиной.
— Динозавр! — кричали они и смеялись. А «динозавр» медленно проползал мимо, дребезжа, скрипя и стуча своим стареньким мотором — словно мельничное колесо в засуху...
Видавший виды автобус все же исправно продолжал перевозить людей и их немудреную поклажу. Как сейчас вижу: едет, а по бокам торчат руки, локти — стекол-то ведь не было, зато в жару хорошо. Ветер надувает рукава платьев и рубашек, треплет концы башлыков, играет женскими платками... А вечером, старательно стуча стареньким мотором, бедный «динозавр» показывался со стороны города. Если выдавался ясный солнечный день или спокойный закат, его тусклое, все в трещинах ветровое стекло начинало задорно блестеть, но вот подъедет поближе... в хорошую погоду, среди ярких красок, он казался еще более жалким. Я знала почти всех, кого возил «динозавр». Знала и тех, кто ездил более или менее постоянно, помнила и таких, которые лишь один-два раза в году поднимались по изуродованным, изогнутым ступенькам старого автобуса. Почти всегда на одном из тех мест, которые в теперешних автобусах предназначены для стариков, детей и инвалидов, сидел длиннолицый худощавый мужчина с густыми, обкуренными до желтизны усами. Мне они почему-то казались специально окрашенными бузиной... С утра он бывал подтянут, даже, похоже, старался не прикасаться к пыльным бокам «динозавра»; на нем была неизменная, уже пожелтевшая от времени шелковая рубашка с просторными рукавами.. Я так и запомнила: тащится автобус, и ветер равномерно надувает высунутый наружу рукав шелковой рубашки. А вечером- вечером голова этого человека моталась, как у сломанной куклы, рубашка бывала вся в фиолетовых винных пятнах, одна рука бессильно болталась, свешивалась по пыльному боку «динозавра».
Так он ездил все лето, до самых холодов, и всегда в своей неизменной рубашке, а потом на зиму куда-то исчезал.
Два-три раза в месяц я видела в автобусе красивое смуглое лицо молодой женщины. Мне до сих пор помнится, как она мельком взглядывала в мою сторону. Глаза ее как иссиня-черные заводи Бзыби — какая-то тяжелая грусть жила в них. И всегда она была в черном. Встретив ее взгляд, я почему-то убегала домой и смотрела на фотографию мамы. Я помню таким лицо мамы или, может быть, не помню, а только представляю, что именно так она смотрела на меня незадолго до смерти... А осенью, начиная с сентября, я видела эту женщину с девочкой в опрятной ученической форме. Несколько раз девочка, заметив меня, махала мне рукой, улыбалась, что-то говорила своей матери. Мать тоже смотрела — и светлым лучом пробивалась сквозь тяжелую заводь грусти добрая улыбка. А я всегда улыбалась им в ответ. Вообще-то я не всем так отвечаю, ведь бывают улыбки недобрые, насмешливые, издевательские. Но эти люди, я знаю, были добрые и участливые.
Иногда я представляла себя на месте этой девочки- школьницы. Разве нашелся бы в мире человек счастливее меня, если бы жива была мама...
«Динозавр» водил всегда один и тот же человек. Худой очень был — кожа да кости. Помню, я еще боялась, смешная, как бы он не помер на ходу... И ни разу не видела я и не слышала, чтобы шофер этот сказал хоть слово или просто хотя бы открыл рот. Всегда окруженный, задвинутый, заваленный разнообразным скарбом, корзинками, мешками, всевозможными сумками и ящиками, он лишь иногда поворачивал голову, смотрел тоскливо на шумных своих пассажиров, и глаза его загорались бессильной злостью затравленного существа.
Но никакая самая красивая, самая новенькая, самая блестящая машина или автобус не могли сравниться с «динозавром» в одном: он приносил чудесные запахи. Начиная с первых дней лета и до самой поздней осени от старенького автобуса пахло разнообразными фруктами, овощами, травами, виноградом (груши-скороспелки, яблоки-скороспелки, персики, дыни, арбузы, укроп, домашние вина) — сколько сладких запахов приносил он на рынок и оставлял там!
...Два года уже минуло, как нет несчастного «динозавра», нет и его пассажиров. В тот день я продавала яблоки недалеко от поворота, и я услышала... Не увидела, нет — услышала... Скрежет, душераздирающие крики... Услышала крик девочки, да, да, я знаю, это была она. До сих пор в ушах у меня стоит этот крик...
...Все же лучше поставлю-ка я поднос на камень. Если кто хочет купить — и так заметит. Что-то устала я, не могу так долго держать его в руках...
...А потом я увидела бегущих к повороту людей. Я сразу поняла, что там произошло. Но я не побежала со всеми. Стояла и плакала, стояла и плакала...
Одни говорили, что старенький мотор отказал, а другие — будто кто-то летел с бешеной скоростью прямо ему в лоб... А там поворот знаете какой... Говорят, это самый паршивый поворот на всей дороге. Недаром кто-то прозвал его «прощай, родина». А прямо под поворотом обрыв метров в двадцать... До сих пор там лежат на дне ржавые останки «динозавра».
...Надо бы и мне сегодня подальше держаться от этого проклятого поворота. Но тогда получится слишком близко к закусочной. Будут выходить пьяные, станут задевать. Отец мой всегда повторял, что когда-нибудь за этот поворот, за «удешевленный» этот участок шоссе дорого поплатятся. Но существует поворот до сих пор, а я еще не слышала, чтобы кто-нибудь из строивших поплатился. Аварий здесь было много, но самая страшная — с этим «динозавром». Все до единого погибли.
Отвернуться надо, а то еще кто-нибудь из знакомых покупателей увидит мои слезы и остановится, к чему мне это.
Есть еще один автобус, его я тоже хорошо знаю. Современный, новый, с сильным ревущим мотором, только всегда грязный, покрытый толстым слоем известковой пыли. Этот ходит от рабочего поселка в двадцати километрах отсюда до известкового завода. Утром, когда отправляется на завод, и вечером, когда возвращается в поселок, его заполняют мужчины и женщины в пыльных, измазанных спецовках. А днем он возит обыкновенных пассажиров. Вот по воскресеньям, ближе к вечеру, пассажиры у него необычные. То есть это те же самые рабочие, что и всегда, только разодетые для праздника. Отец любил поговорку, что корова бывает пестрой снаружи, а человек внутри. И этот автобус в воскресные дни делается изнутри пестрым: пестрые платья, желтые рубашки, красные, как у дятла, шапочки, белые брюки, синие блузки — каких только цветов и каких смешных сочетаний там не увидишь! Все это означает, что рабочие направляются в клуб известкового завода. Рыдает, иначе не скажешь, гармошка. Хухун говорил, что стены этого клуба тоже пестрят — плакатами, и на всю катушку крутят там крикливые пластинки... И танцуют допоздна — до упаду. Не жалея свои намявшиеся на работе ноги, обнимая натруженными руками шелковые и атласные спины своих подруг... Скажет же Хухун!
Уже и солнце поднялось — висит меж двумя хребтами по сторонам нашего дома. И ни одна машина не остановилась. Никто не поинтересовался даже хотя бы, сколько стоят мои фрукты. И небо над морем все мрачнее... хоть бы гость наш не приезжал завтра... Мы бы с Хухуном как-нибудь обошлись... нам не впервой...
Знать бы заранее — все же надела бы это новое платье!..
...Да, здесь проходит много машин. Но есть один автобус. Есть один, я всегда его жду. Увидеть, хоть одним глазком посмотреть, как плавно, как величественно он проплывает, весь сияя отмытыми окнами, сверкая боками. Автобус большой, длинный и красивый. И в нем всегда сидят особенные пассажиры: хорошо и красиво одетые, с умными и добрыми лицами. Кажется, они не просто едут куда-нибудь, а обязательно на прекрасный праздник. И водитель не похож на всех других водителей. Сидит он крепкий, надежный, сосредоточенный — и ведет свою машину, даже по нашим ухабам, словно по городскому асфальту. Раньше этот автобус проходил здесь на закате. Облитый светом заходящего солнца, сияя и светясь, он проплывал, стройный, сильный, стремительный, не похожий ни на один из множества других автобусов, курсирующих здесь. Только что-то давно я его не видела. Так соскучилась по нему, что даже решилась было ночью тайком выйти и покараулить: мне кажется, он стал проезжать позже. Уже несколько ночей я ложусь с этой мыслью, но, думая о сияющих его окнах, я засыпаю.
Погода портится... Что же мне делать?!
Что это они сегодня, сговорились, что ли? Или фруктами объелись?
Но вот остановилась наконец черная новенькая «Волга», вышел молодой человек, почти еще совсем мальчик.
И красивый даже, но какой-то не мужской, смазливой, девчачьей красотой. А рубашка у него до того белоснежная — прямо глазам больно, волосы аккуратно расчесаны на пробор. Я взяла с камня свой поднос, протянула ему навстречу. Он даже не посмотрел на меня, взял две груши и повернулся к машине. Там его ждала молоденькая девушка: золотистые волосы красиво ниспадают на плечи, низкая челка чуть не закрывает глаза. До чего хороша — как с обложки журнала.
— Да брось ты, — крикнула она, — на что тебе эти чесоточные груши!
Голос ее чем-то походил на мужской.
— Может, мандарины вам больше нравятся? — сказала я почему-то робко.
— Во... вот эти... зел-зел... зеленые? — еле выговорил он. Сильно он заикался, и голос его напоминал женский.
«Катился бы ты отсюда...» — подумала я обиженно. Он так и сделал, повернулся, сел в свою новенькую машину, и через минуту она исчезла за поворотом, словно и не было ее.
А ветер все крепчает. Рвет уже не только желтые, но и зеленые еще листья, забрасывает меня.
Да, такого неудачного дня я даже и не помню! Вот не повезло! И главное, когда очень нужны деньги — ведь гость завтра приедет!
Надела бы я это свое новое платье!
Ах, вот, вот еще тормозит машина! Это «ЗИМ», и довольно потрепанный. А почему он остановился на той стороне дороги? Но, как бы там ни было, упускать его нельзя... Вот и водитель машет мне из кабины. Я срываюсь с места, но попадаю — до чего некстати — в самый водоворот машин. Разноголосо вопят сигналы, скрежещут тормоза. И на меня сыплются ругательства, как скатывающиеся с горы камушки... потом они сливаются в одну смешную фразу, — так иногда дети балуются, дразня друг друга:
— Дураротозейкаглухонемая...
Я все же не останавливаюсь, миную запыленные дверцы и урчащие моторы множества машин, теснящих, нацелившихся, готовых прижать, задавить, размолотить... пробираюсь, лавирую — и оказываюсь перед «ЗИМом». Вижу в нем множество гогочущих людей — мужчин, женщин, пожилых, молодых. Сколько же этот «ЗИМ» может вместить! Но для меня-то это хорошо, что народу много: если на всех купят, выручат меня, не зря, значит, стояла. Все, сколько их было в машине, протянули руки, и я стала раздавать свои фрукты так, чтобы никого не обидеть: каждому досталось по нескольку груш, персиков и мандаринов. Опорожнив поднос, я распрямила уставшую спину — и не успела еще раз нагнуться к оконцу, посмотреть в их лица, как машина рванулась с места, обдав меня густой пылью (здесь, под скалой, было сухо и пыльно, не то что на середине шоссе), завернула за поворот и исчезла. Я опешила: такого со мной еще никогда не случалось.
Ошеломленная, переждала, пропустила поток машин, перебежала через дорогу... Но куда, к кому бежать... Я почувствовала, что у меня горят щеки. Провела рукой по лицу — и вдруг из глаз моих как-то сами собой неожиданно полились слезы. И с неба тоже закапало. Вот уж некстати! А я все не могла забыть эти гогочущие лица, все представляла, как они едят теперь мои несчастные груши и персики и огрызки бросают из окошек на дорогу. А может быть, вовсе и не бросают, а съедают все целиком, вместе с косточками, такие люди, видимо, ничего не упустят и не выбросят.
Неужели они теперь могут смотреть друг другу в глаза? Неужели способны?! А я, если вдруг сейчас встречу, увижу их, так убегу со стыда.
Слезы все льются. И дождь начался...
Я стояла на обочине дороги и просто не знала, что делать, это было как кошмарный сон. И тут я услышала пронзительный звук сирены, словно где-то поблизости случился пожар или же кому-то плохо, с кем-то беда и врачи спешат спасти человека. Что за страшный день сегодня!
Все ближе, ближе сирена. Я узнала... Звук ее известен здесь всем, его и боятся, и почитают. А сигналит так обыкновенная новенькая черная «Волга». Хозяин ее, говорят, один из начальников Святого. Обычно эта «Волга» пулей проносится по шоссе, оставив после себя лишь замирающие звуки сирены да клубы пыли. И всегда при первом же ее завывании из закусочной выскакивают все тамошние обитатели. Однажды я видела: услышав приближающийся воющий звук, все, как обычно, выбежали из закусочной, а сам Святой в мгновение ока оказался у шоссе. Черная «Волга» с сиреной на сумасшедшей скорости устремилась прямо на него. Святой шарахнулся, отпрыгнул, но там далеко не отпрыгнешь, еще шаг, и такой обрыв, что если оступишься — костей не соберешь... Так что все мясо, которым его кормят в закусочной целый день в жареном, вареном и пареном виде, пропало бы даром... Но заскрежетали, взвизгнули тормоза, машина круто повернула и умчалась, обдав его ветром, пылью и издевательским хохотом. Святой, бледный как полотно, ковылял обратно... Попробовал было засмеяться, сделать вид, будто ничего такого не случилось, но губы не слушались, дрожали.
«И пошутить может по-особому, и человек он особый, — выдавил он наконец, криво улыбаясь встретившим его. — Мужик что надо!..»
Этот звук сирены всех здесь, в поселке, приводит в волнение. Навстречу ему открываются окна, обычно всегда закрытые от пыли и шума. Все эти дома, в течение нескольких лет выросшие у Святой поляны, обращены лицом к закату. Чтобы защититься от неумолчного близкого гула машин, хозяева сделали такие толстые стены, что их, кажется, даже из пушки не прошибешь. Но звуки этой сирены пробивают все... Других звуков здесь не любят, даже шума моря. Мне кажется, эти люди, построившиеся у закусочной, были бы рады увидеть море мертвым, и чтобы волны были мертвы, как убитые рыбы, и чтобы сыто и лениво кричали над ними пузатые чайки... И еще — чтобы дорога замерла и все остановилось, будто заколдованное... От таких всего можно ожидать...
А вот и черная «Волга» мчится, словно «скорая помощь» везет тяжелобольного. Почему-то тормозит, остановилась. Надо было мне уйти отсюда, да уж поздно. Он вышел из машины, громко хлопнул дверцей и направился прямо ко мне. Я повернулась и пошла прочь.
— Чего ты плачешь, барышня? — услышала я за спиной.
Я остановилась и прямо посмотрела на него. Он был холеный, белолицый, с седеющими аккуратно подстриженными усами. В насмешливых сытых глазах — противный блеск, точно такой, какой я видела недавно в глазах Таксиста. Гнев поднялся во мне, я стала вся как стальная пружина.
— Это тебя не касается, почему я плачу! — крикнула я ему, не скрывая презрения.
— Что?! — он вздрогнул, словно его ударили.
— То, что слышал!
— Обезьяна! — бросил он брезгливо. — Недочеловек, обезьянье отродье, вся в подонка отца!
— Мой отец стоил тысячи таких, как ты! — выкрикнула я ему в лицо, не чувствуя никакого страха.
Я слышала, как оглушительно хлопнула опять дверца, обиженно взревел мотор. От злости у меня даже слезы высохли. Между тем дождь уже по-настоящему хлестал меня по щекам.
Возвращаться домой мне надо было мимо закусочной. Приблизившись к ней, я заметила черную «Волгу» у входа. Из помещения вышли какие-то люди, я сперва не обратила на них внимания, но вдруг вспомнила, что ведь Хухун должен быть сегодня здесь... Должен был угощать новых своих «друзей»... Я подняла голову — и увидела его: он явно не мог стоять на ногах, шатался и был смертельно бледен. За ним шли Нашим-вашим, Таксист и еще какие-то завсегдатаи этого треклятого заведения. Сердце у меня оборвалось.
— Хухун, Хухун!!! — закричала я и побежала к нему.
Все остальные держались вроде нормально, один он был так пьян.
— Хухун! — заплакала я. — Что с тобой?!
— Прочь! — оттолкнул меня брат: он еле ворочал языком. — Катись отсюда куда глаза глядят!
— Помогите... — умоляла я вышедших с ним людей, — он ведь никогда не пил, ему плохо, помогите отвести его домой, прошу вас!
— А Хухун и не пойдет домой, чего ему там делать. — Нашим-вашим картинно подбоченился. — Ты лучше скажи, девчонка, как ты смела дерзить, как смела говорить грубости, обидеть такого уважаемого человека...
Я поняла, кого он имел в виду.
— Ты просто заживо похоронила этого парня, — пьяно взмахнул рукой Нашим-вашим, указывая на Хухуна. — Раньше отец твой занимался этим, а теперь ты начала...
— Из-за тебя он не может при людях рот открыть, слово сказать, — добавил Таксист.
— Нет, нет... — повторяла я, — это меня другие обидели, я просто со злости... я не хотела, не хотела.
— Уходи, тебе говорят! — шатаясь, ко мне подошел Хухун. — Все сделала, что могла... хочешь, чтобы люди от меня шарахались... сделала свое черное дело, а теперь катись...
— Они и отца угробили, и тебя угробят! — я вцепилась в его мокрую рубашку.
Он размахнулся...
Когда я пришла в себя, я лежала в грязи, в лужице дождевой воды. Я села. Из носу еще капала кровь и, попадая в грязную воду, на мгновение становилась черным пятнышком, а потом расплывалась. Я сразу вспомнила, как дождь смывал краску с черных бумажных цветов в день похорон отца.
Я поднялась, отыскала свой поднос и пошла, не разбирая дороги. Шла и знала, что в спину мне смотрят из закусочной сытые, подвыпившие, довольные...
5. ХУХУН
Я проснулся от холода. Продрог, зуб на зуб не попадает. Голова трещит, во рту до того пересохло, что боюсь пошевелить языком. Весь мокрый... Ну да, ведь был же дождь... А сейчас небо в звездах... Вот и та яркая звезда, которую я вижу обычно за полночь. Я осмотрелся, но все не мог понять, где же нахожусь. Лежу под каким-то деревом, хорошо хоть под ним сухо. Справа от меня чей-то большой кирпичный дом, светится окошко. Что это, сон? Может, во сне все это вижу? Я встал, пошатнулся, но удержался, ухватившись за ствол дерева. И только сейчас почувствовал, что у меня словно заноза в сердце... какая-то боль, сожаление о чем-то... Что же все это означает?
Я протер глаза и еще раз посмотрел на дом. Господи, так ведь это же дом Мады!
Так вот куда меня принесло. Да. Я сегодня выпил... то есть вчера. Ужасно разобрало с непривычки. Припоминаю, припоминаю, да... там еще были со мной. Но для них то, что я выпил, — с наперсток, они не пьянеют, привычные. Да, понимаю — еще не совсем протрезвел. Помню, потом я не пошел с ними, и они не очень-то настаивали. А вот я бы не успокоился, пока не отвел бы домой выпившего товарища, пусть даже и незнакомого человека — все равно. Но бог с ними, каждый сам знает, что ему делать. Так... значит, когда я откололся от них, видимо, и забрёл сюда. Чего же мне скрывать, хотя бы от самого себя, — я люблю Маду, очень люблю! И я уже не маленький, не мальчишка... что ж из того, что я немного младше ее. Она ведь тоже молодая... выглядит моложе и нежнее всех окрестных девчонок. Разве не бывало такого, что младший берет девушку старше себя. Это даже лучше, особенно в моем положении. Уж она-то научит меня уму-разуму!
Мада, если б ты знала, как я тебя люблю! Стыдно было, не желал признаться даже самому себе. Но сейчас я не протрезвел еще — могу воспользоваться этим, могу осмелиться. Святая правда — не будь тебя, ни одного дня бы не остался здесь. Если бы ты знала, сколько бессонных ночей подарила ты мне! Ты освещаешь Святую поляну, как эта поздняя звезда над головой, яркая большая звезда. Но без тебя наш поселочек перестал бы существовать для меня. А знаешь, сколько раз я тайком приходил ночью к священной липе, сколько раз молил бога, чтобы не обделил меня твоею любовью. Знаю, конечно, что это ничего не дает, не меняет, но я просто успокаиваю себя, мне приятно еще и еще раз произнести твое имя. Да я и не богу вовсе молюсь, все мои слова, все мои мысли обращены к тебе! Узнай об этом кто-нибудь посторонний — так небось сразу сказал бы, что я не в тебя влюблен — в дом твой, в твое добро. Это они все здесь такие, возле закусочной, все на свой аршин мерят. Типун им на поганый их язык. Но ты, ты-то поймешь, я уверен, твое родниковое сердце не способно на зло, даже самое малое. Твой дом принадлежит твоим братьям. Дай бог, чтобы ты порадовалась скорее их возвращению. Может, хоть один вернется из них хоть когда-нибудь... И я тоже один, со своей сестричкой. Она будет тебе служить верой и правдой. Она словно ягненок...
Вдруг обожгло сердце, будто заноза вошла: где она, Заира? Как сквозь туман. Эта сволочь, Нашим-вашим, обругал ее, потом... потом она о чем-то их просила, они отвернулись. Потом... я ударил ее, она упала.
Я глухо вскрикнул — от боли. Ведь даже не помню, как расстался с «приятелями», как оказался здесь, на поляне. Но теперь все уже было неважно, все, кроме Заиры, она одна для меня во всем мире... Пропади пропадом вся эта Святая поляна, лишь бы увидеть скорее Заиру, увидеть целой и невредимой!
Я добежал до шоссе, пересек его, чуть не попав под грузовую машину, выскочившую из-за поворота. Водитель резко, аж покрышки взвизгнули, затормозил, потом, уже тронувшись, высунул голову из кабины и обругал меня. Мне было не до него. Я бегом поднялся к дому — Заиры нигде не было, и не видно даже было, что она приходила сюда вечером, никаких примет.
— Заира! — во всю запыхавшуюся глотку закричал я. — Заира-а-а!
«Ра-раа-раа-ра!» — перекликнулись несколько раз оба хребта справа и слева, и все умолкло.
Хоть бы кто был поблизости, хоть один какой-нибудь сосед, пускай даже людоед поселится... Здесь так страшно, пострашнее людоеда...
Где похороню себя, если с Заирой что-нибудь случилось?!
Я помчался вниз.
— Заира-а-а!!! — кричал я.
«Ра-аа-раа-аа!» — отзывались скалы.
Снова пересек шоссе, выбежал на поляну прямо к закусочной. В будке сторожа дверь была приоткрыта, сам сторож похрапывал, зажав меж колен двустволку.
Я окликнул его, он с трудом поднял голову. Увидев меня, все ж проснулся, вскочил и в страхе схватился за ружье.
— Кто?! — испуганно выдохнул он.
— Это я, Хухун, ты не видел здесь Заиру?
— Что?! — взревел он вдруг, опомнившись. — Какой еще там Хухун, что за черт, никого не знаю и знать не хочу! Я на посту! Застрелю! Не слыхал, что ли, — нельзя сюда ночью подходить? Или хочешь заработать... горяченькую!
Он выпаливал все это с таким напором, словно давно мечтал высказаться, да возможности не было.
— Ты не бойся, — попробовал остановить его я. — Просто хочу спросить, ц,е видел ли ты Заиру... Я ее обидел...
— Это я-то боюсь?! — снова завелся он. — Никого я не видел! А теперь не задерживайся, проходи! И не советую в другой раз появляться здесь ночью.
Что с ним было разговаривать. Я побежал к Сократу. Он вчера тоже выпивал на мои деньги, если кто-нибудь и скажет мне, где искать Заиру, так это он. Подбегая к его воротам, я увидел посреди двора ту самую грузовую машину, под которую давеча чуть было не попал. Борта были опущены, и какие-то люди в полутьме двора сгружали тяжелые ящики. Другие относили эти ящики в сарай. Сам хозяин стоял возле машины, опираясь о посох, и громко зевал.
— Сократ! — позвал я громко. Моментально все — и на машине и у сарая — застыли как вкопанные, словно над головой у них сверкнула молния.
— Кто эго?.. — выдержав долгую паузу, встревоженно спросил Сократ и сделал несколько шагов к воротам.
— Это я... Хухун. Я потерял Заиру. Вы не видели ее?..
Услышав мой голос, все опять зашевелились, зашушукались.
— А ну-ка погоди! — совсем близко из темноты появился вдруг Нашим-вашим, воинственно выпятил грудь. — Ты чего здесь вынюхиваешь?
Я плохо различал в темноте выражение его лица, но в голосе чувствовалась угроза.
— А ну-ка подойди поближе!
Я подошел.
— Пройдем дальше.
Мы прошли дальше.
— Ты что ж, тоже взялся шпионить... ночами подкрадываться к чужим дворам и подглядывать?! — спросил он, не меняя тона.
— Кто же еще этим занимался, кроме меня, кого имеешь в виду? — не удержался я. Давно он издевается надо мной, сколько можно терпеть!
— Отец твой распрекрасный шпионил за нами, да ничего вроде не выгадал... — выдавил он и крепко взялся за воротник моей рубашки.
— Отца не трогай. Он уже больше никому не мешает. Я сказал, кажется, ясно, зачем пришел: ищу девочку, ее нет нигде. — Я не старался освободиться от его хватки, надеясь услышать что-нибудь о Заире.
— А я, по-твоему, сторож ей! Брось финтить! Вижу, вижу, чего это ты все терся возле нас, честных ребят, все эти дни в доверие втирался! Но теперь никуда не денешься, попался!..
— А чего ж ты себя сам выдаешь? Я тебя ни о чем не спрашивал и знать ничего о ваших делах не хочу...
— Я себя выдаю? В чем это я себя выдаю?! Эй, ребята, вы только послушайте, какие он тут речи толкает! — Нашим-вашим все сильнее сжимал ворот моей рубахи, становилось трудно дышать.
В школе я учился неважно, зато любил спорт. В спортзале я увидел как-то боксерские перчатки и попросил преподавателя физкультуры дать мне их — захотелось попробовать себя. Заметив, что я интересуюсь боксом, преподаватель решил подзаняться со мной. Потом я еще целый год боксировал с ребятами, моими товарищами, и всех побеждал. Но все же страшно поднять руку на этого мерзавца.
— Что ты пристал ко мне... — попробовал я смягчить его, — видит бог, мне до вас дела нет. Ты же знаешь, я девочку обидел. Теперь найти ее хочу. Мало ли что может случиться с нею, она ведь еще совсем ребенок.
— Ах, ребеночек, вы только послушайте, совсем ребеночек, — заржал Нашим-вашим, — конечно, вчера только вылупилась. А сегодня уже, как бездомная сучка, побежала за кем-то. Сейчас небось обнимает чью-то немытую шею и знать больше ничего не хочет.
...Он повалился с первого же моего удара, однако сразу же поднялся и пошел на меня. Я ударил левой, потом правой в челюсть, он рухнул в темноту и больше не шевелился. Думаю, что не столько был оглушен, сколько просто не видел смысла еще раз подставлять физиономию под мои кулаки. Я повернулся и опять помчался к шоссе. Со двора Сократа донесся приглушенный шум мотора, видимо, приехавшие с машиной торопились обратно.
— Я покажу, я вам покажу! — бормотал я на бегу, сам еще отчетливо не сознавая, кому и что я хочу показать. — Ах, сволочи!..
Три удара, нанесенные негодяю, придали мне силы, меня обуревала непривычная решимость.
Я вдруг понял, словно глаза открылись. Ведь почему я так унижался, лебезил перед этими подонками: все из- за работы. Да провались они к черту в преисподнюю! Если даже и устроили бы, как обещали, на хорошее место, так ведь потом живьем бы съели. И раньше или позже, а точно, пришлось бы мне горько раскаяться, что связался с ними. Эх, если бы не боль, не страх потерять Заиру, уже сейчас чувствовал бы себя легко и свободно. Я уже способен был даже поверить, что сейчас найду ее, что ничего с ней не случилось. Только... никогда себе не прощу, что смог ударить ее. Вспомнил об этом — и меня стали душить рыдания.
К кому бежать? Кто поможет мне сейчас? Господи — Мада! Надо мне было сразу к ней обратиться, ее спросить о Заире! Как же я сразу не сообразил! Заира ведь знает, что здесь приласкать, приютить, сказать слова утешения может одна только Мада, и, конечно, отправилась к ней. Заира ведь умница у меня... И правда — почему я не обратился сразу к Маде? Сколько же можно скрываться, стесняться своих чувств? Скорее всего, я, когда выпил, решил пойти к ней и объясниться. Видно, дожидался ее — и заснул незаметно. Конечно, если кто-нибудь видел меня возле ее дома, завтра же все разнесут по поселочку... не дай бог, пойдет сплетня. Мне-то все равно, мне уже ничего не страшно, но Мада...
Я все же не решился прямо войти во двор, обошел кругом, перелез через забор и оказался под тем самым деревом, где проснулся недавно. Одно окошко все еще было освещено. Я долго прислушивался, но не уловил ни звука. Да... сюда-то я летел расхрабрившийся, а долетел — и оробел. Под утро... постучаться к Маде... А если она обидится, примет за оскорбление... Куда мне тогда деваться? Однако отступать невозможно — Заира. Заноза снова больно шевельнулась в сердце, и я решительно направился к светящемуся окну. Приблизился к дому, остановился, замер в нерешительности. Гулко колотилось сердце. Чтобы потянуть как-то время и дать себе успокоиться, я занялся привычным делом: стал разглядывать ночное небо. Звезды светились ярко, не побледнели еще, хотя близилось утро, а эта поздняя звезда, моя знакомая, — она, как всегда, выделялась среди подруг, притягивала взгляд. Но ей было все равно, она оставалась холодна и равнодушна — что ей до моего горя, которое, как соломинку, принесло меня сюда...
Неожиданно — даже вздрогнул — я услышал чьи-то голоса. Затаил дыхание.
— Всю ночь, видно, лампочка горела, — близко раздался мужской голос. Голос мне показался знакомым.
Нет, не может этого быть! Нынче мне все мерещится что-то... Может, гость какой-нибудь, родственник... Нет, не то, не то... У меня даже дыхание перехватило. В комнате послышались шаги. Я прижался к стене. Задняя дверь отворилась, и кто-то вышел. Я чуть отодвинулся от стены и увидел человека в рубашке и кальсонах: он стоял на лестнице и мочился. Не спеша закончил свое дело, посмотрел на небо, смачно зевнул, почесался и повернулся обратно к двери. Только тогда я разглядел его длинные обезьяньи руки до самых колен...
Святой!
Видно, о таком состоянии говорят: хоть бей ножом — и капли крови не вытечет. Застыл я. И сердца своего не слышал, и вообще ничего не слышал, словно умер.
— Опять ты свет не погасил?
Это ее, Мады, голос!
— Забыл, ну да ладно... — отвечал Святой сонным голосом.
— Нет, уж очень заметно... Еще заглянет кто от нечего делать...
— Лень вставать... отстань...
— Ну и лентяй! — засмеялась Мада. — О таких одна бабка здесь говорила, что от лени на них вши дохнут.
Теперь засмеялись оба.
Я еще больше отодвинулся от стены, желая увидеть ее через окно. И увидел... Сперва — ее взъерошенные волосы, опухшее лицо... Потом, вдруг, — всю, нагую... Молочно-белое тело отливало мрамором. Она протянула руку — и исчезла, осталась лишь чернота неосвещенной комнаты за окном.
Я брел по ее саду, натыкаясь на деревья, по лицу мне хлестали мокрые ветви с еще не опавшими листьями.
Выйдя на шоссе, я пошел по нему куда глаза глядят. Шел и ни о чем не думал, лишь чувствовал тупую боль во всем теле, да свербила в сердце тоска по Заире. Шагал я так, шагал... и вдруг услышал пронзительный сигнал. Подняв голову, я увидел большой современный автобус, плывущий навстречу в сиянии фар и ярко освещенных окон. Он приближался, стремительный и сильный, и люди в нем сидели, как на горячих скакунах, подтянутые, гордые. Обдав меня ветерком, он величаво проплыл мимо и долго еще светился всеми своими огнями в сырых предутренних сумерках.
Опять стало тихо. Надвинулся желтый рассвет. Почему-то и автобус этот оставил в душе непонятную боль. Сколько автобусов я видел, живя при дороге, но ничего подобного никогда не чувствовал. Вдруг поймал себя на мысли, что завидую йюдям, которые ехали в этом красавце... Другая жизнь...
Так я шел и шел, все дальше и дальше, и вдруг за поворотом я заметил чью-то тень. Остановился, пригляделся...
Заира!
— Видел автобус? Кажется, он теперь стал проезжать на рассвете...
Голос ее дрожал, и слова ломались на мелкие куски, она сильно продрогла.
— Ты вся дрожишь... — я обнял ее и постарался проглотить комок в горле. — Где ты была... Я искал тебя...
— Ия тоже тебя искала... — она опять грустно улыбнулась и снизу вверх глянула на меня. — Я боялась, очень боялась... за тебя. — Глаза ее опухли от слез.
— Заира, — сказал я, — забудь... Я сам себя буду всю жизнь казнить...
— Дурачок какой...
Будто из долгого кошмарного сна выбирался я, все больше и больше раскрывались мои глаза. Боль этого состояния напоминала ту, когда снимают швы с заживающей раны. Я всегда боготворил свою сестренку. Дороже ее никого не было для меня на свете, но я привык думать, что она пока толком не знает жизни, не разбирается ни в чем. Оказалось, разбирается получше меня, безошибочно. Ведь всегда, словно незамутненное чистое зеркало, хорошее отражала как хорошее, плохое — как плохое. А я решил, что, если выгодно, можно и приукрасить плохое.
Мы поднимались по шоссе, туда, куда ушел автобус. Это та самая дорога, которую строил наш отец; строил ее и вчерашний наш гость. Я знаю, что оба они были против того, чтобы шоссе пробивали здесь, через скалы, но ничего у них не вышло. Я слышал, как отец говорил как-то, полушутя-полусерьезно: «Мои раны — как раны этого хребта, по которому прорубили дорогу». Тогда меня раздражали эти громкие слова. Но сейчас я начинаю понимать, что отец никогда не говорил неправды.
Мы шли быстро, стараясь согреться. Заира повеселела наконец, и настроение ее все улучшалось. Светало. Снизу доносился глухой шум моря. На шоссе — признак утра — появилось больше машин. Я чувствовал себя как-то необычно, словно бы обновленным — и в то же время это был я, именно я, настоящий. Опять и опять вспоминал все, что произошло со мной вчера и сегодня. Что-то уходило, что-то приходило... Это, видимо, Абрскил воевал во мне. Похоже, он был мне под стать: еще недостаточно уверенный в своих силах, но все же это был он. И мне кажется, что я слышал звон распадающихся цепей... Выпадали проклятые звенья... Но сколько боли оставляли они! Да, видно, так оно и бывает: рана на сердце — как дорога, вырубленная в скале.
Хорошо бы, день сегодня выдался ясный.
Я поднял голову и посмотрел на небо. Откуда-то появились тучи, но там и тут еще виднелись прогалины. И как камушки, брошенные в море, тонули в этих прогалинах последние звездочки... Но знакомая мне крупная поздняя звезда, хоть и побледнела к утру, еще светилась.
Мы повернули и пошли обратно.
— Пока поднимемся домой, я совсем согреюсь, — сказала Заира, когда мы пересекли шоссе и перед нами, извиваясь, устремилась в гору наша тропинка.
Заира выпустила мою руку, легко побежала по тропинке вверх, вскочила по дороге на большой островерхий камень и стала там — совсем как козочка. Вдруг лицо ее просияло.
— Гость, наш гость! — радостно крикнула она мне.
Он уже увидел нас и спешил навстречу.
6. ГДЕ ТЫ БЫЛ, ДАДА, ТАК РАНО РОСОЮ УМЫТЫЙ? [5]
Он торопился и даже запыхался, но выражение лица у него было спокойное, уверенное. Казалось, он собирается нам сказать что-то важное. Хорошо бы — не назидательное нравоучение. Чего не люблю, того не люблю. В этом я неисправим. Хотя вчера он вроде не навязывался с советами.
Только сейчас я сообразил, что вчера-то, оказывается, я видел не столько его самого, сколько городскую одежду на нем. Теперь я мог разглядеть его. Волосы уже поседели, но лицо молодое, глаза умные и задумчивые. Из местных его просто не с кем было сравнить, он был какой-то другой. Здесь, возле Святой поляны, или смеются, или издеваются друг над другом, или поучают один другого, долбя все то же: «Надо выйти в люди, надо стать человеком!» Будто сами они наконец познали, что это такое — стать человеком. А по-моему, говоря так, они разумеют вовсе не то, что обычно принято считать достойным человека, — скорее обратное...
— Где это вы были так рано, — спросил гость, переведя дух, и улыбнулся — «росою умытые»?
— «Красивая, аккуратная, сияющая... — продолжил я, — ночи темные светом озаряя...»
— Да, да, именно, — подтвердил он, уже смеясь, — такая она и была; красивая, аккуратная, сияющая — и обманула меня, как того абазина-путника.
— Про что это вы? — с интересом спросила Заира.
— А это звезда такая есть, зовут ее звездой абазина.
— Расскажите!
— Абазин должен был через горы прийти в Абхазию. Путь предстоял опасный, над страшными пропастями. По дороге пришлось ему заночевать. Он и рассчитал, что если встанет с утренней звездой, то к самому рассвету как раз окажется в опасных местах, минует их при свете дня. Однако проснулся он слишком рано, глянул на небо и увидел звезду, очень похожую на утреннюю. Он и решил, что пора ему выходить, и пустился в путь. Поверил, что это и есть утренняя звезда, поверил, что опасные места далеко. Смело пошел вперед — и сорвался в пропасть. С тех пор эту обманувшую путника звезду и зовут звездой абазина.
«Обманувшая звезда», — повторил я про себя и вспомнил свою, полуночную, наверняка это она и есть...
— А что.... и с вами случилось что-нибудь нехорошее?.. — спросила испуганно Заира.
— Нет, не совсем так... — засмеялся гость. — Просто я торопился к вам, чтобы наверняка застать дома, сел в автобус, который прошел здесь час назад... Но оказалось, я слишком рано приехал. Вот видите — и меня звезда подвела.
— Да, это тот автобус, я его видела! — обрадовалась Заира, не слушая уже про звезду.
Гость внимательно, изучающе оглядел нас.
— Пошли! — сказал он наконец и двинулся вниз, к шоссе.
Мы не спросили даже, куда он нас зовет, просто пошли следом. Он молчал, молчали и мы с Заирой, но, кажется, думали все об одном: нас ожидали серьезные перемены. Хорошие перемены.
Когда мы приблизились к закусочной, оттуда высыпали завсегдатаи, те, что успели явиться спозаранку.
Я увидел Маду. Она стояла как-то боком, выставив будто напоказ свои массивные бедра, рассеянно теребила белоснежный передник.
Неприятно засосало под ложечкой.
Я почему-то оглянулся, посмотрел на гостя. Он, конечно, тоже увидел Маду, и во взгляде его я прочел жалость и, да, и презрение еще было в этом взгляде. Господи, как я был сейчас с ним согласен! Как ясно понимал, что чувства эти могут соседствовать... уже понимал.
Туг же я лицом к лицу столкнулся с Нашим-вашим. Он отвел меня на несколько шагов в сторону. То ли злость одолевала его, то ли вчерашний страх еще не оставил, только лицо его было очень бледно.
— Заруби на своем сопливом носу, — яростно выплеснул он задыхающимся шепотом, — недалек тот день, когда я заставлю тебя лакать твою же собственную кровь, оборванец паршивый!
— Не пугай меня, Нашим-вашим, — сказал я спокойно, — поживем — увидим!
— Надеешься, здесь, при людях, я не стану пачкаться? — процедил он угрожающе.
— Почему же, можно и здесь, — улыбнулся я, — да ведь ты сам не торопишься, сообразил уже, что это не такое уж сладкое удовольствие.
От злости у него язык отнялся.
Ничего, подумал я, ничего, это только начало.
Я оставил потерявшего дар речи Нашим-вашим и как ни в чем не бывало подошел к гостю и Заире. Они остановились возле закусочной.
— Доброе утро! — поздоровался гость.
— Доброе... доброе... — нехотя ответили два-три человека.
— Это же инженер... — услыхал я чей-то шепот.
— Что еще за инженер такой? — брезгливо осведомился Нашим-вашим.
— Да, да... это он строил дорогу, — объявил Сократ своему соседу, воткнув наконечник посоха в землю.
— Да, да, да...
— Так это вы, кажется, добивались тогда, чтобы шоссе проложили не здесь, не у нас? — спросил Сократ с явным злорадством в голосе.
— Да, я, — подтвердил гость, — и оказался прав.
— Это почему же? — спросил еще кто-то.
— Потому, что сейчас дорогу придется переносить за хребет. А можно было не мучиться, сразу провести ее там, не потратили бы зря столько труда, времени и денег. И аварий бы не было.
— Кто ж это мучился, вы, что ли?
— Видишь, и других еще мучеников нашел, — услышал я шепот Нашим-вашим, — достойная компания. Шелудивую лошадь должна чесать такая же шелудивая.
Он шептал, и я чувствовал, что ему не хочется, чтобы я услышал. Такие всегда настолько же трусливы, насколько подлы.
Гость слушал молча, словно решил дать всем высказаться.
— Как жизнь? — спросил он их затем. — Все ли хорошо?
— Не жалуемся, дад, — ответил за всех Сократ, — а что?..
— Да ничего особенного, — улыбнулся гость, — только вот что я хочу вам сказать: на следующей неделе начнутся работы по спрямлению дороги... Перенесем ее за скалы. Мест на строительстве достаточно, кто хочет, можете устраиваться.
Некоторое время люди у закусочной молчали, враждебно смотрели на инженера.
— А здесь что же?
— Здесь ничего не будет, станет тихо, — сказал гость.
— Оттого, что выпрямишь дорогу, от аварий не избавишься... Надо, чтобы светлой она была для человека, благоприятствовала ему, — грустно вымолвил Сократ.
— Мое дело предложить вам, а там как хотите, — объявил гость.
— Эту работу мы уж, так и быть, вам предоставляем, вот с этими вашими дружками вместе, а для себя мы что-нибудь получше найдем, — съязвил один из завсегдатаев, скучая по выпивке.
— Лучшей вы не найдете, — возразил гость.
— В чем же дело, чем мы не угодили тебе, молодой человек, — спросил с подковыркой Сократ, — ты ведешь себя так, словно обидели мы тебя, съели твой кусок.
А я-то думал, что он способен лишь провозглашать тосты!
— От кого другого, но от тебя, Сократ, не ожидал... думал, ты видишь глубже, — сказал гость и повернулся, чтобы идти.
В это время из закусочной выглянул Святой и непривычно раздраженно и грубо окликнул Маду:
— Чего ты там торчишь, тебя работа ждет!
Мада, торопясь на место, грубо оттолкнула меня
и, покачивая массивными бедрами, скрылась за дверью.
Гость и Заира отошли уже от закусочной, я двинулся следом.
— Достойную подобрал себе компанию, — послышалось мне вслед, это Нашим-вашим набрался наконец смелости. — И работу по себе нашли, ничего не скажешь, кто ж еще здесь согласится месить грязь! Так что можете проваливать! Не задерживаем!
— Отец их тоже месил тут грязь, месил-доносил, а потом вдруг взял да и среди бела дня на самой дороге окочурился, — услышал я голос Таксиста.
Я даже остановился, не столько разгневанный, сколько пораженный, ошеломленный той жестокостью, которую выплеснули нам вслед: отцу и всем нам. Неужели так было всегда? Бедный отец! А Таксист, я знал, конечно, про него, что подонок, но все ж не думал, что до такой степени. Тут еще одна мысль ударила — я задохнулся. Смерть отца — на дороге... а потом говорили, кто- то задел... какая-то машина... Уж не Таксист ли?!
— Я еще доберусь до тебя, ублюдок, дай только срок! — вырвалось у меня.
— А я до тебя хоть сейчас могу добраться, — рванулся было ко мне Таксист, но когда его никто не остановил и я не двинулся навстречу, он растерялся.
— Ну, что же ты? Давай! Попробуй!
— Не хочется людям настроение портить, как-нибудь в другой раз, — попытался он вывернуться.
— Этот другой раз я тебе устрою... и скорее, чем ты думаешь.
Я не двинулся навстречу Таксисту, остановленный той простой мыслью, что кулаков для него недостаточно, тут нужно что-то покрепче... не мои силы тут нужны. Но об этом пришлось бы спрашивать совета у инженера — обстановка же была неподходящая.
— Не связывайся, — сказал инженер, вернувшись ко мне, — пойдем отсюда!
Мы двинулись прочь.
— Ого-о, какие!
— Видали мы таких!
— Не больно-то напугали! — неслось вслед нам.
Когда мы отошли от закусочной подальше и уже не слышно было их голосов, я понял, что они не смогли отнять у меня надежду... Не смогли испортить утро. Мне казалось, что я очнулся от какого-то кошмарного сна. Небывалая, неизведанная радость ожидания лучшего медленно разливалась во мне, и голова моя, и без того немного еще хмельная, чуть заметно кружилась. Немного похожее состояние я испытал в тот день, когда впервые пошел в шкоду. С тех пор и помню. Я о школе слышал, конечно, много, но не представлял, что она может быть такой, что можно войти внутрь, сесть за парту, услышать запах свежей краски... Когда же я увидел, пощупал, убедился... когда сам сел за парту, — помню этот радостный туман в голове.
— Куда мы сейчас идем? — спросила Заира.
Как она радуется сегодня, бедная моя сестренка! Ходит за инженером по пятам, словно бы ожил наш отец.
— Хочу показать вам, где будет проложена новая дорога, — объяснил он. — Во-от на тот хребет поднимемся, оттуда все и увидим.
— А-ах! — восхищенно выдохнула Заира. Глаза ее сияли, казалось, что она знает вдобавок ко всему еще о каком-то готовящемся для нас сюрпризе.
— За сегодняшний и завтрашний день нужно приготовить все бумаги, которые необходимы тебе, чтобы оформиться на работу, — сказал мне гость. — Через три- четыре дня ты и приступишь. Я попрошу, чтобы тебя на каком-нибудь из проходящих здесь автобусов подвозили к конторе. А когда вперед продвинемся, прямо отсюда будешь ходить, недалеко.
— Спасибо... — только и мог сказать я.
— Хухун, а вдруг тебе попадется тот самый автобус, на нем будешь ездить, как это было бы здорово! — защебетала Заира.
— Нет, тот проходит слишком рано, — сказал гость, понимающе улыбнувшись. — К тому же ему трудно останавливаться здесь, на подъеме перед поворотом, а потом снова набирать скорость. Для таких машин и нужна наша новая дорога.
Мы пересекли шоссе и стали подниматься в гору.
Я шел и думал о звезде, обманувшей путника. Да, конечно, звезда виновата. Виновата, что похожа на утреннюю. Но если бы путник сам безошибочно различал их... Видно, он не знал как следует ни утреннюю звезду, ни обманную. Хотя как же можно знать все звезды?.. Такое множество... Или же просто надо точно выбрать то, что ты хочешь, что нужно тебе, — и не терять? Для звезды ведь все равно, смотришь ты на нее или нет, это ты сам должен знать, которая из них тебе нужна, которая твоя. А звезде-то, ей все равно....
Нет, пока что я не в силах разобраться во всем этом. Нет, это только кажется, будто все так просто. А на деле получается, что вроде простая с виду вещь — она же и самая сложная... Для начала устроюсь на строительство, буду работать, а там видно будет.
На полпути мы остановились передохнуть.
— Только имей в виду, — сначала тебе придется нелегко, — сказал гость, отдышавшись. — Ты столько времени не работал... Я тебе прямо скажу, мне ведь тоже иногда приходится нелегко, но тебе на первых порах может быть особенно трудно. Но без этого, без начала, без втягивания, нельзя полюбить труд, а вот полюбишь, тогда уже пойдет легко.
Я молча улыбнулся.
— Не думай, что пугаю заранее, нет, это не по мне. Я просто предупреждаю о том, как может получиться, — сказал инженер, — и главное, чтобы ты сам не испугался.
Похоже, ему кажется, что я из пугливых? А может, во мне и вправду говорил страх... еще тогда... когда я предавал отца?..
Я вдруг словно обрел второе зрение: стал видеть свое недавнее прошлое как бы другими глазами. Словно бы я нашел некий волшебный потерянный ключ, которым сумел наконец отомкнуть заветную дверь, и мне открылась жизнь, о существовании которой я догадывался, но, не увидев, не почувствовав ее, старался уверить себя, что ее нигде нет.
Да, видно, мне и вправду было страшно, и похоже, что пока еще это до конца не прошло...
Мы уже поднялись на самую высокую точку нашего хребта, когда Заира вскрикнула радостно:
— Смотрите, солнышко!
Я поднял голову: ослепительный луч солнца ударил из-за далекой вершины, усеянной белыми отметинами вечных льдов.
— Ка-а-ак далеко встает оно! — протянула Заира разочарованно. В голосе ее послышалась досада, и сама она вдруг сделалась немного печальной. Она-то думала, я знаю, что солнце встает прямо у нас над домом, из-за наших хребтов-карапузов. Разумеется, она слышала, что это совсем не так, но все же ей бы очень-очень хотелось... Конечно, ей теперь жаль наших хребтов, которые приютили нас, которые и днем и ночью стоят над нами, сторожат, будто живые...
Ниже вершины, куда мы взобрались, тянулась неширокая и ровная долина. Сейчас она еще пряталась в тени.
— Вот здесь и пройдет дорога, — гость повел рукой по воздуху, показывая направление.
Я посмотрел на него. Вид у него сейчас был какой-то отсутствующий, его уже словно бы и не было с нами. Конечно, он сейчас не видел ни далекой вершины с белыми отметинами ледников, немного чужой и даже пугающей в своей величавости, ни румяного осеннего солнца. Он силился разглядеть будущую дорогу, которая ровной лентой протянется по этой спящей долине.
Долину заполняла сейчас утренняя тишина, у меня даже зазвенело в ушах.
Больше всего я удивлялся в эту минуту тому, что видел и хорошо понимал состояние души и мысли нашего гостя, инженера. Словно разрушилась стена, загораживавшая от меня жизнь. Но страх еще, видно, не оставил меня — не способен был заговорить, высказать свое.
— Для меня, — сказал инженер, словно очнувшись, — эта долина пуста и мертва, пока там не зашумит дорога. Я вот старался сейчас мысленно оживить ее... Пока что удается с трудом... Но мы ведь не отступим? — он улыбнулся нам.
— Нет, — сказал я.
— Не отступим! — добавила Заира. __________________________
[1] Абрскил — герой абхазского народного эпоса. [2] Слова из абхазской народной песни «Песнь ранения». [3] Ухацкы — вежливое обращение: умереть мне вместо тебя. [4] Одна из вершин Абхазского хребта. [5] Из стихотворения Д. Гулиа.
Перевод с абхазского С. Шевелева
__________________________
(Печатается по изданию: А. Гогуа. Дикая азалия. Повести и рассказы. — Москва, 1989. С. 423-496.)
(OCR — Абхазская интернет-библиотека.)
|
|
|
|
|
|