Абхазская интернет-библиотека Apsnyteka

Алексей Гогуа

Об авторе

Гогуа Алексей Ночевич
(р. 15.03.1932)
Писатель, в 1988-1991 гг. - председатель Народного форума Абхазии «Аидгылара» («Единение»). Родился 15 марта 1932 г. в с. Гуп (поселок Аджампазра) Очамчирского района, в крестьянской семье. Абхаз. Единственный брат семи сестер.Учился в нескольких школах - в Аджампазре, г. Ткварчал и с. Поквеш. Окончив среднюю школу, попытался поступить в Сухумский государственный педагогический институт на факультет русского языка и литературы. Однако из-за незнания грузинского языка не был допущен к учебе. Затем работал на Ткварчальской шахте и на Центральной обогатительной фабрике г. Ткварчал. На следующий год стал студентом Сухумского пединститута. В 1955-1960 гг. - студент Московского литературного института им. А.М. Горького; учился у известных писателей и профессоров - В. Шкловского, В. Архипова, С. Бонди, Г. Поспелова, С. Артамонова и других. После окончания литинститута работал ответственным секретарем абхазского журнала Алашара (Свет), старшим редактором государственного издательства, главным редактором детского журнала Амцабз, председателем правления Союза писателей Абхазии, руководил общественно-политическим движением Народный форум Абхазии «Аидгылара», сыгравшим большую роль в национально-освободительной борьбе, был народным депутатом СССР (1988-1991). В настоящее время - председатель комиссии по государственным премиям им. Д.И. Гулиа. Стихи и рассказы писал с детства. Впервые напечатался в 1949 г. Автор более 10 книг прозы (рассказы, повести, романы), двух пьес, критических и публицистических статей и очерков. Лауреат премии им. Д.И. Гулиа по литературе. Переводился на русский и другие языки народов бывшего СССР. Отдельные рассказы переведены на французский, немецкий, польский, болгарский языки. Перевел на абхазский ряд произведений Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Платонова и других писателей. Женат, трое детей.
(Источник: C. Лакоба. После двух империй. 2004 г.)

Алексей Гогуа

Ягненок

Рассказ

Всё чаще по утрам стал слышать мальчик родной и внятный, живой голос отца и не мог понять — во сне это было или наяву. Отец что-то говорил маме, а она радостно смеялась.

— Тише, — просила она. — Не надо так громко, проснётся малыш.

Смех её, словно бы она его роняла в воду, захлёбывался и пропадал.

Сон или явь?

Мальчик никак не мог очнуться в счастливые те мгновения, когда до него доносился голос. Утренний сон дурманил его и, обеспокоенного, уносил, как река. Но всё-таки он просыпался и с отцовским голосом в ушах, во власти радостного сна вскакивал с постели, выбегал во двор, заглядывал в кухню — никого. Мама уходила на работу рано, когда сын её крепко ещё спал.

Значит — сон.

Но если сон, то почему же он только слышал отца и ни разу не увидел его? Впрочем, он уже перестал сомневаться в том, что голос он слышал во сне, хотя маме об этом ничего не рассказывал. Она и так была убита затянувшимся молчанием отца, от которого давно уже не было писем. Зачем напрасно волновать её.

...В этот день мальчик проснулся с ощущением тревоги и тяжести на душе. Ни капли прежней радости не принёс ему привычный уже сон. В этот раз он явственно слышал не только голос отца, но и какое-то конское ржание.

— Уж не Лаша ли это ржал?

Мальчик приложил ухо к стене, за которой была пристройка для Лаши на зимние холода, и прислушался. Он помнил, как раньше по утрам Лаша сочно хрупал за стеной кукурузными стеблями. Но было глухо теперь там, в опустевшей пристройке, тишину которой всегда наполнял собою Лаша.

Что же его так встревожило? Откуда такая тяжесть в груди?

Мальчик напряг память, стараясь опять услышать голос отца, которому всегда отдавался всей душой, и вдруг с удивлением припомнил, что на этот раз голос отца оборвался странным, чужим смехом. Отец никогда не смеялся так. И уж совсем непонятным казалось мальчику, что смех этот был чем-то похож на рычание волка.

Может, это и не сон? Может, его обмануло сердце? Он ведь однажды слышал, как рычал волк, пойманный в капкан, который поставил отец в зарослях рододендрона. Медвежий капкан захлопнул обе лапы. Волк, оцепенев в предсмертной муке, с трудом поднял отяжелевшие от боли глаза и устремил на отца взгляд, ужаснувший мальчика своей человечьей осмысленностью. А когда мальчик приблизился к волку, его потрясло глухое, странное рычание.

Наверное, волку легче было бы завыть и заглушить воем страдания, но он сдержался и не унизился перед людьми, не уронил своего достоинства жалким воем.

Мальчик похолодел от страха, таким жутким показалось ему это непокорное рычанье поверженного, но не смирившегося волка.

Нет, такое даже и во сне не может привидеться... Ему почудилось, наверно. Кто может знать, где его отец и что с ним, если уже целый год нет от него вестей. А Лаша — тот теперь никогда уже не вернётся, если даже и выживет. Ему нет возврата. Когда забирают на войну коня, значит, его уводят навсегда.

Мальчик нехотя поднялся и сел на кровати. Снял со стула рубашку и штаны, сшитые мамой из отцовского архалука. Таким большим и могучим был отец, что из его архалука получилось и матери платье, и сыну штаны с рубашкой. Когда-то архалук был тёплого, оранжевого цвета, но те его части, которые не покрыты были верхней одеждой, давно уже выгорели и выцвели на солнце. Из кусочков ткани, сохранивших былой свой цвет, мама сшила штаны и рубашку сыну, а из остального — себе платье. Впервые надев на себя это пятнистое платье, она рассмеялась. Мальчик тоже смеялся, увидев на маме такое пёстрое, разноцветное одеяние.

— Ничего, выкрашу, — сказала мама.

— Как?

— В небесный цвет.

Мальчик помнил, как однажды отец купил ей такое платье. Мама очень обрадовалась, надев новое, не знавшее ещё воды и солнца платье, и ласково обняла мальчика, запомнившего навсегда запах новой ткани и нежность материнских рук.

Как долго тянется война! Отец ушёл в первые же дни. А потом увели и Лаша. Это было зимой. Мальчик привёл коня с водопоя, а у него из рук чужие люди взяли поводья уздечки и увели коня. Почему-то именно в тот день он по-настоящему понял, что идёт война.

А сейчас единственным его утешением осталась мама, её ласка, доброта и нежность её рук. Правда, она редко теперь ласкала его — слишком много работала, да и не до него ей было теперь, когда печаль не оставляла её. Сам он тоже был виноват: играл весь день напролёт и приходил домой только вечером, еле держась на ногах от усталости.

Всю ночь сон врачевал его, заменяя материнскую ласку. Иной раз солнце уже поднималось над макушками деревьев, а сон всё ещё не мог излечить его от усталости. Мудрено тут рассчитывать на доброту и нежность материнских рук. Они порой бывали жёсткими, но в нём навсегда осталось ощущение бархатистой её ласки, и эта нежность бархата, оставшаяся в памяти, смягчала и заглушала обидную боль.

Своё платье, сшитое из архалука, мама окрасила. Мальчик сидел и с нетерпением ждал, когда она вытащит палкой из кипящей тёмной воды, в которую высыпала краску, платье небесного цвета. Но у него больно сжалось сердце при виде траурно-чёрного, мрачного платья. Небесный цвет не получился. А мама, чуть не плача, сказала: «Слишком частой гостьей стала теперь смерть. Платье небесного цвета могут позволить себе только те, у кого их много, а не как у меня...» Она замолчала, сдерживая слёзы. Но мальчик догадался, что мама готова заплакать вовсе не потому, что у неё нет другого платья.

Она работала далеко от дома и давно уже перестала приходить на обед.

Чайные кусты из-за сильной засухи дали редкие, скудные побеги. Приходилось теребить кусты, как коровьё вымя. Мать похудела, лицо её высохло, словно его специально сушили на солнце. Она уже целый год жила, прислушиваясь в страхе к каждому шёпоту, шороху — ежедневно, ежечасно ожидая ужасной вести...

Целый год не было писем от отца.

И всё-таки она оставалась самой красивой женщиной на селе. О ней и теперь говорили, что у того, кто заглянет ей в глаза, начинает кружиться голова, так глубоки и бездонны они были. Отец тоже был хорош собой. А вот о мальчике этого не скажешь — ни материнских глаз, ни статности отца. Так — неопределённый какой-то, средний.

Средне учился в школе...

И матери никак не мог стать помощником. В общем, как говорится, ни то ни сё...

Только и увлечён был по-настоящему своим сном. Сколько раз он решал для себя начать новую жизнь, стать помощником матери, но наступало утро, и вся его решительность рассеивалась и бесследно таяла.

Мальчик оделся. Оранжевая рубашка и штанишки успели уже тоже выгореть, но всё же он до сих пор чувствовал запах отцовского архалука. Он ещё раньше заметил, что резкий запах новой одежды терялся в родном и знакомом запахе отца. Он почти физически ощущал присутствие отца, когда слышал его запах, и был уверен, что нежность и доброта родного человека издают свой особый аромат, к которому можно прикоснуться. А запахи мальчик чувствовал остро, как охотничья собака.

Нынешняя весна и на весну-то непохожа. И засушливая, и холодная, и туманная. Вот и теперь густой туман, стелющийся по земле, клубами вползал в окно.

Выходить из дома не хотелось. Мальчик уселся за стол, достал из ящика связку давнишних отцовских писем, но развязать их не решился. Он хорошо знал каждое письмо. Читая их, он всякий раз слышал отцовскую речь. Крупные буквы, выведенные рукой отца, словно гонцы-вестники, скачущие по линейкам тетрадного листа, чтоб передать его слова, то срывались вниз, то неуклюже громоздились друг на друга, то валились набок. Но они приносили речь отца, его живой голос. Они, как застенчивые дети, задерживаясь, переминаясь с ноги на ногу в уголках листка, сумели отобрать у грохота и хаоса войны и донести до мальчика голос его отца, слова того человека, которого он так неустанно ждал. И не только его речь и голос доносили эти неловкие буквы, но и смех его, радость и печаль. Неуклюжие, робкие, одна больше другой, не решаясь ни присесть, ни стоять, они, эти буквы, как ни старались, не могли скрыть настроение того, кто вывел их на бумажном листке, кто вдохнул в них жизнь. Отец писал почти одно и то же в каждом письме, начиная обычно так: «Здравствуй, мой мальчик!» И те немногие буквы, составляющие первые слова, уже выдавали своим выражением, своим взволнованным и неровным строем содержание всего письма. Каждая из этих букв была неповторима и говорила своё, особенное. И когда из букв складывалось другое слово, расположенное по соседству, мальчику казалось, что отец располагает эти буквы в другом месте потому, что боится, как бы они не выдали всё, что он вынужден скрывать от маленького сына, как бы они не проболтались о всех тяготах военной жизни, осмелев от постоянного соседства.

Мальчик отложил говорящие письма и задумался. Человеку легче, если он может послать письмо.

В письме он выразит хоть частицу того, что волнует его. И может дождаться ответа. И тогда на минуту покажется ему, что он говорит с близкими, о которых тоскует, что нога его ступает по траве родного двора, а он видит своё село и горы... И на миг придёт к нему утешение, хоть на чуточку успокоится истосковавшееся сердце.

А как же конь? Если Лаша жив, он не может не помнить двор, в котором он, пританцовывая, переступал с ноги на ногу, в котором ему каждое утро приносили белодонный тазик с жёлтой кукурузой, а он, опуская в него белую морду, не спеша и с достоинством захватывал зёрна губами и сочно хрупал ими... Он не может забыть, как зимой водил его мальчик на водопой: стройные ноги жеребца, казалось, были белыми оттого, что они проваливались в белый снег. Когда Лаша ощущал тяжесть седла и вкус железа во рту, он напрягался всем телом, и по гладкой коже его пробегала мелкая дрожь. «В его сердце вошла дорога», — говорил в такие минуты отец. Лаша был очень капризен и строптив: сесть на него тому, кого он не хотел признавать, было очень опасно. Лаша оскорблялся, как девушка от грубого слова, ощутив на себе тяжесть чужого. Но мальчика он, даже будучи оседланным, признавал.

Конь позволял мальчику забираться в седло и проскакать недалеко. «Не торопись, ещё успеешь. Я ведь могу увлечься и забыть, что это ты на мне», — словно бы говорил он мальчику своей круто изогнутой шеей, настороженными, чуткими ушами.

Где теперь эти кони, встречавшие рассветы и закаты на дальних лугах, — сказочные, купающиеся, как в речных заводях, в пожарах вечерних и утренних зорь.

Жалко коней! Они ведь не напишут писем и ничего не расскажут о себе.

Солнце, закрытое плотным туманом, поднялось, должно быть, уже высоко, но мальчик всё сидел, поглощённый воспоминаниями, хотя дел по хозяйству было очень много. Земля, правда, не была вспахана даже у тех, в чьих семьях ещё оставались мужчины, а не только у них. Но мальчику казалось, что он совсем не умеет пахать. Он думал так, наверное, потому, что быстро уставал, идя за тяжёлым плугом, и бросал эту трудную работу, которая надоедала ему. Во всяком случае, даже часа он не пахал ещё без перерыва.

Многие укоряли мать. «Сын твой уже управляется с плугом, зря ты его совсем распрягла», — говорили люди, словно бы он рабочий вол, которого можно запрячь. Мать отчаянно защищала сына, будто и в самом деле боялась, что его запрягут. «Его ещё из-за плуга не видать, — отвечала она. — Что же мне, несчастной, загубить прикажете его детскую душу?»

Впрочем, в последнее время ему казалось, что мама и сама стала задумываться об этом. «Ты уже не малыш... Посмотри, что твои ровесники делают», — говорила она. А он отмалчивался. Но всё равно, хоть сама и говорила ему об этом, от нападок других она защищала его, как и прежде.

Скорей всего он смог бы, конечно, пахать. Но стоило ему только подумать о том, что ему надо будет целый день пахать, как в душу его закрадывался страх, и он, не начав ещё работать, уже чувствовал отвращение к этому однообразному и тяжкому труду. А что ещё в хозяйстве было под силу ему? За хворостом он ходил, тут уж никто не смог бы упрекнуть его, а пасти теперь некого. Когда ещё отец не уходил на войну, у них было двенадцать овечек. Но потом их стали продавать, чтоб уплатить налоги и кое-какие долги. За год овцы все перевелись, и осталась одна-единственная, которая почему-то в январе окотилась.

Её тоже пришлось продать, а ягнёнка они с мамой оставили.

С тех пор как началась война, цены на овец резко повысились. Овец становилось всё меньше и меньше. Сколько ягнят нужно было только на поминки тех, на кого приходили с фронта похоронки! А разве сосчитаешь, сколько было принесено жертв для спасения тех, кто ещё жив, но рядом со смертью сражается в огне войны: молодых и уже поживших на свете, братьев и отцов семейств, сыновей, с кем-то уже помолвленных, кем-то горячо любимых — всех их, чтоб они уцелели, вернулись невредимыми домой? Сколько! Сколько на всё это нужно белых ягнят?

Самой лучшей жертвой считалась белая овца без единой чёрной шерстинки.

Женщины молились:

«Всемогущий Бог! Если ты вернёшь его живым, обещаем тебе пролить кровь белой овцы, белой — без единой чёрной шерстинки, обещаем воздать тебе дымящиеся печень и сердце... Припав к ногам твоим, заклинаем тебя, дай взглянуть в глаза его, позволь нам увидеть его невредимым!»

Когда перевелись белые овцы, стали приносить в жертву чёрных, без единой белой шерстинки.

Ягнёнок, который остался от последней овцы, был самым ценным — белый, как пена, и ни одной чёрной шерстинки. Он сразу же чуть было не погиб. Не брал соски, а почуяв вкус коровьего молока, фыркал, брыкался, отказываясь от еды. Но голод заставил сосать коровье молоко из резиновой соски.

Ягнёнок не мог насытиться этим жидким коровьим молоком, которое не могло сравниться, конечно, с жирным и густым овечьим. Он мог тянуть это молоко до бесконечности, не насыщаясь при этом; он мог бы, наверное, лопнуть, если бы у него не отнимали соску. И всегда он был голоден, хоть и бегал с раздувшимся животом. Он поправился лишь тогда, когда научился есть мамалыгу, чурек и хлеб... Шерсть его стала белоснежной, словно его только что вынули из мыльной, взбитой пены.

Мальчик и его мама очень привязались к ягнёнку: если им не удавалось погладить его, то они весь день ходили с ощущением какой-то непонятной утраты. А когда прикасались ладонью или щекой к его шелковистой шерсти, они ощущали его тёплую нежность, и целый день берегли это чувство в себе, жили с ощущением тихой и тайной радости.

Когда мать с тёмным от усталости лицом, еле держась на ногах, возвращалась с работы домой, ягнёнок бежал к ней, ласкался — и у матери светлело лицо.

Если же мальчик утром долго не просыпался, ягнёнок, словно бы испытывая нетерпение, забегал в приоткрытую дверь, стуча копытцами, и обнюхивал лицо спящего, дыша запахом свежей травки, растёртой его зу­бами.

— Что тебе? — спрашивал мальчик, просыпаясь.

— Бе-е-е, — откликался ягнёнок.

«Ну как не стыдно так долго спать! Я уже успел истоптать весь наш двор, пощипать нежной травки, родившейся ночью... Мне этой травки хватит на весь день...» Ягнёнок глядел на мальчика своими глазами в белесых ободках, а мальчик никак не мог поймать его взгляд, ту невидимую точку, в которой скрещивался взгляд его глаз... Ягнёнок смотрел на него не как на малыша, которого придурковатый односельчанин-силач способен раз сорок подбросить на руках, а как на огромную глыбу, которую он хотел охватить одним взглядом. Можно было заметить, если разглядывать вблизи глаза ягнёнка, смутно угадываемый, фиолетово тлеющий в глубине страх и неопределённую грусть. Когда ягнёнок пугался, глаза его менялись: ободки исчезали, тонули в расширенных зрачках, глаза увеличивались, готовые вылезти на лоб. Вот тогда только и можно было поймать направление его взгляда, уловить, на что именно он смотрит и с каким выражением.

Когда же ягнёнок был беззаботно весел и доволен, глаза его ничего не выражали; он беспечно играл. И только так умел он выразить свою радость.

Мальчик, потянувшись, встал и вышел на крыльцо. Ему хотелось есть. Туман клубился над землёй. Изгородь тонула в тумане, и только над самой землёй видны были чёрные её колья, похожие на сапоги выстроившихся в шеренгу солдат. От сырости и холода стало зябко рукам, и тело всё покрылось гусиной кожей. Солнце, поднявшееся уже высоко, казалось, увязло в тумане и светилось там смутно угадываемым, белёсым шаром.

Мальчик пошёл на кухню. Огонь в очаге угасал.

Мать давно уже ушла на работу. Но было заметно, что она не одна была здесь перед уходом, кто-то ещё сидел у очага: высохшая земля была взрыхлена, а мать, наверное, не успела подмести пол.

Кто же это мог быть?

Скорей всего Мсыгуда. Случись пожар за её спиной, а в руках её полные ведра воды, она всё равно заглянет и начнёт выкладывать всё, что слышала и чего не слышала.

Наверное, мать торопилась, а Мсыгуда, не успевая выложить все сплетни, нервничала, вымещая злость свою на земляном полу.

Видно, мать очень спешила, если не успела подмести пол.

Но где же ягнёнок? Всегда он путался под ногами, а сейчас его не видно.

Мальчик вышел во двор и огляделся: нет ли его там.

Ягнёнок каждое утро щипал травку, а потом залезал на крыльцо и жевал там свою жвачку. Обычно корова, когда её загоняли на дойку, успевала, идя по двору, ухватить несколько клочьев травы, растущей на дворе. Ягнёнок же брезговал этой истоптанной травой, ему хватало и той, что росла между кольями изгороди, если он мог до неё дотянуться. (А между кольями забора, поставленного руками отца, только ягнёнок и мог просунуть свою головёнку. Вот и получалось, что нежная травка, растущая между кольями, была предназначена словно бы ему одному.) Изгородь, поставленная отцом, до сих пор, как крепость, защищала их дом, посевы и их самих.

Мальчик позвал ягнёнка, но было тихо вокруг. Не веря своим глазам, он ещё раз огляделся. Двор был пуст.

Сердце вдруг оступилось, будто кто-то сильно ударил ему в грудь. Мальчик выбежал на середину двора. Туман уже поднимался, обнажая верхушки отсыревших кольев ограды. Колья стояли, как солдаты по команде «смирно». Но ягнёнка нигде не было видно. Мальчик обежал весь двор, обежал дом — везде было пусто и уныло. И его удивило, как мог такой крохотный ягнёнок ещё вчера занимать собой весь этот огромный двор! Как пустынно было теперь без него!

Ворота закрыты. Как же он мог уйти со двора? «Видит Бог, мы не выпускали его», — говорили колья-солдаты. Всякое, конечно, бывает, он мог, конечно, выскочить, когда открывали ворота. Правда, такого никогда ещё не было. Ведь не пойдёт же он за чужим человеком! Да и со двора он не уходил ещё ни разу.

А может... вдруг вздумалось ему уйти?..

И мальчик выбежал за ворота, помчался к ахкааре — загону для телят.

Человек спокоен, когда всё, что ему нужно и дорого, находится на своих привычных местах, когда он настолько уверен в незыблемости всего этого, что может с закрытыми глазами протянуть руку и сразу найти то, что ему понадобилось. И сердце его тоже всегда на месте. Но может случиться и так: протянул руку и ощутил пустоту... Когда вдруг исчезнет то, что человек привык постоянно видеть, привык не задумываться, будет ли так завтра, будет ли всегда, тогда начинает ему вдруг казаться, будто бы он только что родился на свет и впервые познает незнакомый мир вокруг себя. Или, словно бы пробудившись, очнувшись от забытья, как бы заново открывает огромность и бесконечность мира. И видит: нет конца миру, есть в нём бесчисленное множество потаённых, неведомых мест, где могут скрыться от него по своей или чужой воле близкие ему и дорогие существа, которых он привык всегда обнаруживать рядом с собой. Когда человек понимает вдруг это, он теряет спокойствие и в нём поселяется страх и тревога за любимых и близких. Он начинает сознавать, что они могут уйти, отдалиться от него и что сам он тоже может стать далёким для них. И не так уж крепки узы, которые связывали их вместе, как думал он раньше.

Ушёл отец. Правда, он не мог не уйти. Ибо кому ж, как не отцу, было защищать мальчика и его мать, их дом и двор, и колхозное поле, где работала мать, и школу, где учился мальчик, и таких же ребят и матерей по всей огромной стране. И белого ягнёнка тоже... Так что если бы даже была возможность не уходить, отец всё равно не остался бы. Теперь его нет. Сегодня нет и завтра не будет.

Ушёл и Лаша. Слыша когда-то сочное его хрумканье по утрам, мальчик и подумать не смел, что может когда-нибудь не услышать Лашу. Он считал извечным и непреложным, что может каждое утро глядеть в умные глаза коня. И вот он ушёл.

Лаша, конечно, не хотел уходить, но нашлись люди, которым он стал нужен, и они увели его на войну. Он унёс с собой свой запах, своё ржанье, утреннее хрупанье, стремительность свою, спорящую с ураганом, унёс так же, как и умные глаза свои и стройные, тонкие ноги...

Но он не один ушёл. Не только своё унёс, но и часть мальчика. С той поры мальчик уже совсем иначе стал относиться к ушедшему навсегда коню. Он уже не любил его, а тосковал о нём. Уже не любовь, а тоска наполняла его сердце.

И отец тоже унёс с собой очень много того, что принадлежало мальчику.

Если так много будет уходить от него, ему совсем не останется радости для себя. Почему-то у радости больше всего путей и тропинок для бегства... А когда уходит радость, её не схватишь и не удержишь.

Мальчик, подбежав к загону, увидел одинокого телёнка, отгоняющего в полудрёме мух. Телёнок слышал его шаги, но даже не обернулся. А загон был маленький, и мальчик сразу увидел, что там больше не было никого.

Может быть, Мсыгуда забыла закрыть ворота? Или, может, она что-то знает о ягнёнке?

Раз уж ягнёнка не было на дворе, теперь его можно найти только в самом неожиданном и неподходящем месте. И мальчик поспешил от загона к Мсыгуде. Он ещё не совсем потерял надежду найти ягнёнка, но сердечко его, как споткнулось тогда, так и не оправилось ещё, ныло в тревоге. Когда он вбежал во двор Мсыгуды, собака, хоть и узнала его, затявкала, не поднимаясь, словно подавилась вдруг костью.

— Цыц! Дура! — закричала из кухни Мсыгуда. А потом долго и, как показалось мальчику, притворно кашляла.

Он проскользнул на кухню.

Мсыгуда, с любопытством прислушиваясь, лежала, высунув из-под одеяла обвязанную голову с красным носом.

— Ах, это ты, — протянула она кисло, потеряв всякий интерес к мальчику.

— Что с вами? — спросил мальчик, боясь начать с главного.

— Простуда, чтоб ей! — раздражённо отозвалась Мсыгуда. — Посиди, посиди, видишь — одна я в доме.

— Я спешу, — упавшим голосом сказал мальчик.

— Куда тебе спешить, проказник?

— Ягнёнка никак не могу найти, — ещё тише промолвил он, боясь услышать что-либо в ответ.

— Говоришь, ягнёнок потерялся? — Мсыгуда резко приподнялась, словно прислушиваясь к далёкому голосу. Заглянула в двери, будто увидела что-то не замеченное мальчиком. Одеяло соскользнуло, и он увидел, что она была одета.

— Он никогда не уходил со двора. Если он случай-но вышёл, то, наверное, заблудился.

— Давно его нет?

— Когда я встал, его уже не было.

— Кто же спит до такой поры? Ну и лошадь же ты! — Мсыгуда натянула на себя одеяло, будто не была одета. — Ты ведь уже не маленький.

— Не мог проснуться. Сон одолел.

— Как ты думаешь, почему я простудилась? Подумай-ка...

Мальчик молчал.

— Я ваш родник расчищала, вот и простыла. А ты даже и не думаешь об этом.

Она ещё смеет говорить — «ваш родник». Затемно встаёт, чтобы первой взять воду. А в сильную засуху родник мелеет, и стоит зачерпнуть кувшин, как вода взбаламучивается. Потом же пристаёт ко всем со своими сплетнями, набрав уже воды.

— Я не упрекаю твою мать. Она, бедная, с утра до вечера на плантации, работает так, что кровь из носу.

Мальчик вздрогнул, услышав это сочетание слов — мать и кровь.

— Нет чтобы встать, взять самому ведро, мотыгу... Эх ты, лодырь! — И она глухо рассмеялась.

Когда же она кончит! Он ведь не за этим пришёл к ней...

— И что за воду вы пили! Сколько пиявок убила я в вашем роднике! Жирных, блестящих.

Мать очень часто сама чистила родник, а эта расчистит раз в год, а разговоров!

— Как мы только живы ещё! Эти пиявки, не приведи господь, могут присосаться, влезть под кожу и дойти до сердца. Тогда человек погибнет!

Да что она в самом-то деле! Он ведь очень спешит! — Может, вы о ягнёнке что-нибудь знаете? — жалобно спросил мальчик.

— А мать тебе ничего не сказала? — Мсыгуда подставила ухо, словно боялась не расслышать ответа.

— Ничего. А что она должна была сказать?

— Куда он мог задеваться. Мать-то, наверное, знает. — Она опять словно бы прислушалась к чему-то. — Я просила ее продать ягнёнка.

— Мы его не продаём.

— Ты-то не продаёшь, но... — Ей стало смешно, и синие её губы дрогнули в улыбке.

— И что же? Она продала?

— Нет, нет, я ничего не знаю, — холодно ответила Мсыгуда.

— Знаешь, — сказал мальчик упавшим голосом.

— Что я знаю?! — опять засмеялась Мсыгуда. — Посиди, я хочу тебе что-то сказать.

Мальчик нехотя присел на табуретку, готовый в любую минуту вскочить и убежать. Она, видимо, что-то знала и теперь раздумывала: сказать или не говорить. А может, просто хотела его самого разговорить, чтобы было потом о чём сплетничать.

— Лучше выслушай меня. Я тебе расскажу о чуде, и ты всё забудешь, — сказала она.

— Это правда?

— Клянусь своими покойными.

Мальчик знал, что Мсыгуда клялась так по любому поводу, и у него упало сердце.

— Так вот слушай. Родился ребёнок, а когда его, выкупав, положили в люльку, он заговорил. Клянусь Всевышним! И вот что он сказал: «Если на этой неделе не будет дождя, война продлится ещё пять лет». Люди, которые стояли вокруг люльки, упали на колени и стали просить Бога о помощи. «Если же на этой неделе пойдёт дождь, — сказал ребёнок, — война кончится будущей весной, когда пробьются подснежники. Пойдите и принесите подснежники этой весны, один с запада, другой с востока, третий с севера, а четвёртый с юга». Люди так и сделали. Подснежники, принесённые с запада, севера и юга, вскоре совсем увяли, а те, что были с восточной стороны — росли еле живые и слабенькие, уродливые... «Значит, — сказал ребёнок, — между этими вёснами война будет такой жестокой, что мало кто выживет, а те, что уцелеют, все будут искалечены». Ах, горе какое! Что ждёт бедных мальчиков! Несчастные они! Несчастны и родившие их на свет! Чтоб разорвало женщин, плачущих, что у них нет детей. Слава Богу, нет у меня никого!

Мальчик с досадой встал.

— Сейчас забирают на фронт и пожилых, — сердито сказал он.

«Знай же, — подумал он, — последнее слово не всегда за тобой».

— Кто тебе сказал, негодник? — Мсыгуда растерялась от неожиданности и никак не могла опомниться.

— Мама говорила. Она даже пожалела, что единственного мужчину в нашем селе — вашего мужа, тоже могут забрать.

— Это почему?! Что ж, молодые перевелись? — с раздражением бросила Мсыгуда, спохватившись, спросила: — А кто сказал твоей матери?

Глаза её блестели, словно она собиралась ругаться с соседками из-за родника. Мальчик видел, как что-то тёмное, злое рвалось из глубины к её губам, уже готовым раскрыться и выпалить какую-то страшную новость. Но она сдержалась и не посмела сделать этого.

— Об этом все говорят, разве вы не слышали? — поддразнил её мальчик.

— Но кто? Кто именно?

— Я же сказал — все...

— Не Качия ли? — спросила Мсыгуда и посмотрела на мальчика, надеясь увидеть, как дрогнет его лицо.

— Что ещё за Качия? — сердито спросил мальчик и направился к двери.

— Ага! Так и есть... Попала! Так ты не знаешь Качию... — закричала Мсыгуда, словно натравливая собаку.

При чём тут Качия? Что общего у нас и Качии? И он с неприязнью и злостью подумал об этой здоровой женщине, которая нарочно не убирает на день постель, чтобы при случае успеть изобразить из себя больную и не выйти на работу. При этом она ещё и его же стыдит и совестит, обвиняя в безделье. А мать его в то время, как муж сражается в огне войны и от него уже целый год нет никаких известий, — мать его работает с рассвета до темна так, что и в самом деле кровь может пойти из носа.

Неужели и на войне есть такие люди?

Мальчик вернулся домой, ещё раз обошёл весь двор, громко звал ягнёнка, но его снова встретила тишина и пустынность. Бессмысленно торчали выстроившиеся в шеренгу колья изгороди, а туман уже поднялся до вершин деревьев и запутался в их ветвях.

Сердце мальчика ныло. Всё вокруг хранило равнодушное молчание. Он опять вышел на дорогу, но и дорога тоже была пустынна. Мальчик не знал, куда ещё бежать ему, где искать пропавшего ягнёнка — село было тоже безлюдно, все дома закрыты; кто на фронте, кто на работе. А если в каком доме и остались старики, то они ничем не смогут помочь: глаза их не видят, а уши не слышат — сидят они, понурив головы, и думают неведомо о чём...

Мальчик пересёк дорогу и побрёл по засохшей грязи переулка.

Качия... Качия. Почему она вспомнила о нём? Что нас может связывать с ним? Если только придёт за налогом каким-нибудь. Но уже месяц, наверное, как его не видно не только в нашем доме, но и в селе. А что если вдруг мама отдала ему ягнёнка за какой-нибудь долг? Нет! Этого не может быть. Она не могла отдать ягнёнка! Да и что можно выручить за маленького ягнёнка? Не может этого быть!

В переулке, в этой заводи молчания, стояла тишина, нарушаемая только редким лаем собак. Но вдруг он увидел корову, которая выбежала из-за поворота и с громким мычанием помчалась навстречу ему.

Мальчик испуганно попятился, но корова, не добежав до него, остановилась у чьих-то ворот и ещё громче замычала. А из-за ворот раздалось в ответ обиженное и тихое мычание телёнка. Видимо, корова недавно отелилась, и ей не терпелось скорее облизать шершавым языком своего проголодавшегося малыша.

— А ну иди, иди отсюда! — услышал мальчик надтреснутый старческий голос, отгонявший корову. И увидел старика, который, размахивая посохом, ковылял к воротам, выйдя из-за молодых яблонь. Он не был очень стар, но так одряхлел, что острые лопатки, выпиравшие из-под рубахи, были похожи на коньки провалившейся крыши.

Мальчик, осмелев, отогнал корову, которая, закинув голову, пошла прочь, оборачиваясь и взмыкивая.

Старик догадался, что кто-то помог ему, и спросил:

— Кто ты, дад (1)?

Мальчик назвал себя.

— Заходи,дад.

Мальчик подошёл к старику.

— Как вы там управляетесь с матерью?

— Да так, — неопределённо ответил мальчик. — От отца есть что-нибудь?

— Нет.

— Э-э... видно, туго приходится нашей Матери-покровительнице. — Старик крепче ухватился дрожащими пальцами за посох, его глаза, почти не различавшие света, покраснели, он с трудом глотнул воздуха, кадык на тощей, жилистой шее мучительно задвигался. И от моего тоже нет ничего. Что там такое стряслось с ними, если даже весточки не могут прислать! Видно, судьба уж такая, против неё не пойдёшь... Тут уж одно только утешение: что Бог ни делает — всё к лучшему. О нас-то, стариках, и говорить не приходится, лишь бы вы со своими отцами встретились.

Мальчик не смел прервать старика, хотя ему и не стоялось на месте, словно бы земля горела у него под ногами.

И здесь его тоже нет. Пропал. Но как? Где? Знай старик об этом, он бы, конечно, сказал.

— Иди сюда, дад, — позвал его старик и сам побрёл к яблоням. — Погляди, нет ли цветов на них?

Яблоньки вытянулись, и молодые ветви уже требовали подрезки. А цветов не было. И даже листья сморщились от засухи. Впрочем, этой весной все деревья были такими.

— Эти яблоньки прививал мой сын.

— Видно, не пришла ещё пора им цвести, — сказал мальчик, но тут же спохватился, подумав, что зря он это сказал.

— Нет, это ранний сорт. Просто погода не даёт им зацвести. — Старик ласково погладил ствол яблоньки. — Даже природа, и та стала к нам равнодушной. Видны ли тебе горы? Мои глаза дальше шага ничего не различают.

— Их давно уже не видно из-за тумана.

Мальчик, не решаясь спросить об ягнёнке, уже с нетерпением ждал, когда старик отпустит его.

— Увидишь, побывай на них, дад! — Старик повернулся к горам. Он смотрел в ту сторону, где были горы, потеряв всякую надежду когда-нибудь увидеть их, смотрел с отчаянием, как охотник, заметивший ценную добычу в недоступном месте.

— Вы не знаете, где мой ягнёнок? — неожиданно громко спросил мальчик.

— Нет, дад, — ответил старик. — Не знаю.

Мальчик выбежал на дорогу, еле сдерживая слёзы, а старик, неловко переминаясь с ноги на ногу, остался стоять во дворе, с тоскою глядя на закрытые туманом горы, будто бы с ними стряслась беда.

Куда идти? Кто ещё ему может помочь? Где искать ягнёнка?

Вышел он на дорогу и тут же встретил всадников. Слёзы, застлавшие глаза, помешали разглядеть их. Но когда всадники подъехали, обдав его острым запахом конского пота, он увидел коней, которые, изгибая шеи, грызли удила. Коней было четыре, крепких и ещё молодых, статных, но один из них, как показалось мальчику, взглянул на него усталым и печальным глазом и, словно бы досадуя, что не в силах освободиться от железа во рту, закусил удила и отвернул морду.

— Где тебя носит в такую горячую пору?

И только теперь, подняв голову, мальчик увидел смуглого, тонкогубого всадника.

— Чей это сын?

Другой ответил:

— Его отец — фронтовик. Ты его знал? — спросил он, назвав имя отца.

— Да, мы только что говорили о его матери. Мальчик догадался, что это были люди из сельского Совета, но все они были новые, и он ещё не успел узнать никого из них. Мальчик растерянно сказал:

— А я за домом смотрю.

— Слышали? Он за домом смотрит! — воскликнул поджарый с шутейным удивлением. — Посмотрите-ка на него. Бродит по дорогам, а говорит, что смотрит за домом.

Двое всадников засмеялись.

— Или завтра на работу выйдешь, или я тебя запру в конторском подвале вместе с крысами. Вот тогда узнаешь, как за домом смотреть!

И всадник, только что смеявшийся вместе с другими, на этот раз даже не улыбнулся. Мальчик сам попытался перевести всё это в шутку и улыбнулся.

— Зря смеёшься! — сказал ему всадник.

А другой, который был с винтовкой за плечами, толстый и краснощёкий, видимо из истребительного батальона, спросил:

— А что тебе здесь надо, на дороге? Раз тебя оставили сторожить дом, дома бы и сидел.

— Я ягнёнка потерял, — сказал мальчик, почувствовав себя очень одиноким. — Я ягнёнка ищу.

— Ладно, оставьте вы его, — сказал наконец молчавший до сих пор всадник на пегом коне. Усталое и бледное его лицо отражало внутреннюю какую-то боль, и был страдальческим его взгляд; одет всадник был в поношенный китель, а на голове — зимняя шапка.

— Зачем же оставлять? — буркнул поджарый.

— Говоришь, ягнёнка потерял? — На этот раз всадник, угрожавший крысами, опять засмеялся. Но мальчик уже не решился ответить ему улыбкой. — А я скажу тебе, где твой ягнёнок.

— Где?! — воскликнул мальчик, хотя и почувствовал, что ничего доброго он не услышит.

— У Хилканы, должно быть, если она не успела его съесть, — ответил всадник и, сдерживая смех, подмигнул спутникам.

— Это правда? — Глаза мальчика опять заволокли слёзы.

— Что же, я врать тебе буду!

Мальчик повернулся и припустился бегом к дому Хилканы. Всадники пришпорили коней и, обогнав мальчика, окутали его клубами пыли.

— Сейчас нам некогда, а будет время, загляну к вам, — бросил на ходу поджарый. — Люди трудятся, не жалея себя, а он тут шатается без дела!

Мужчина в потертом кителе придержал своего пегого коня:

— Что слышно об отце?

— Ничего.

— Ты не бойся, всё будет хорошо.

— А вы знаете моего отца?

— Знаю, знаю... Вот ты на меня погляди, видишь, какой я хилый да тощий, а и то живым вернулся. А твой отец богатырь — он обязательно вернётся! Кости мои, как плетень, пули в щели пролетели, вот я и остался в живых.

Они понимающе улыбнулись друг другу: мальчик и не молодой этот всадник.

— Вы были на фронте? — спросил мальчик, повеселев.

— Был. Да вот слишком много дырок сделали во мне, слишком дырявым стал — вернули домой. А теперь вот к вам сюда прислали на помощь. Ну будь здоров, до свидания! — он тронул коня.

— До свидания, счастливого пути!

Всадник обернулся и, засмеявшись, обнажил бледные, худосочные дёсны. А мальчик заспешил к Хилкане.

Мальчик слышал, как мать говорила, что у некоторых людей имеется бронь. Что это такое, он не мог понять. Брони не было у израненного всадника на пегом коне, не было её и у отца. А вот у этих троих, которые смеялись над ним и которые угрожали ему, наверняка была бронь, если они не на войне, как все мужчины. Но почему именно у них? Или они были достойные люди? А может, у них есть какой-то скрытый изъян, незаметный внешне, как у кляч, которых не забирают на войну? Или, может быть, про таких людей говорят, что у них «рябое нутро»? Мальчику казалось, когда он думал об этом, что всё это гораздо проще; они скорее всего не хотели воевать, умудрясь всеми правдами и неправдами достать спасительную эту бронь.

Мальчик торопился, но обида не давала ему покоя. Конечно, он бы не удивился, если бы вместо них оставили руководить колхозом всадника на пегом коне. Он заслужил это право своими ранами. Но какое право имели трое других, откуда у них такая самоуверенность и наглость? Они просто трусливы и боятся идти на фронт. Нет, тут что-то не так, что-то есть... Но что?

Почти бегом миновав два переулка, он устал и пошёл шагом. Утомлённые его ноги горели, набитые на засохшей, окаменевшей, комковатой грязи.

Его, наверное, обманули. Ну зачем Хилкане его ягнёнок? Правда, он мог бы ей пригодиться, потому что сын её на фронте. Но разве могла бы мать отдать кому-нибудь ягнёнка? Нет, это невозможно! Если у Хилканы. то скорей всего заблудился и случайно попал к ней. А иначе как же? Хотя, впрочем, какое ему до этого дело! Лишь бы найти ягнёнка! Уж тогда он никому, никогда не отдал бы его!

Вместе с внучкой Хилканы ходил мальчик в школу. Они ровесники, но девочка чуть повыше его ростом. У неё добрые и ясные, хорошие глаза. Она, как и все, загорела на солнце, но загар у неё был особенным: её лицо и тело стали янтарного цвета. И только белые пятна сверкали, когда она шла босиком... Её отец тоже был на фронте, получил два ранения в боях, но письма от него приходили регулярно. Мальчик не сомневался, что если ягнёнок попал в этот дом, то он там был в безопасности.

Но вдруг он резко остановился, поняв смысл насмешливых слов одного из всадников. Он и раньше слышал про тот случай, о котором вспомнил теперь, но смеялся над суеверными людьми. Случилось это давно. На дерево, росшее у дома соседей Хилканы, стала прилетать по ночам и зловеще кричать серая сова. Соседи в страхе ждали ночи и совиного крика во тьме, приносившего беду. Однажды хозяину удалось подкрасться ночью к дереву, на котором кричала сова, и сделать отметку на стволе. По народному поверью, на следующее утро к ним должен был прийти человек, прилетавший в образе совы и накликавший на их дом беду. Шла уже война. А наутро у Хилканы, как нарочно, не оказалось спичек в доме, и она, не подозревая ничего, пришла к соседям за огнём, чтобы разжечь свой очаг. Она долго пыталась раздуть еле тлеющие угольки, но ничего не вышло из этой затеи, и она только перепачкалась в саже. Сосед, увидев её, измазанную в чёрной саже, обомлел. «Так вот кто прилетал к нам по ночам! Вот кто носился над нами, как ветер, приносящий снег. Вот кто повергал нас в ужас, накликал на нас горе!»

— Не подходи к моему порогу! — закричал сосед, загораживая собою дверь. — И огня не дам! Чтоб ты сгорела в огне!

Поражённая Хилкана спросила:

— Что случилось? — Но, увидев взбешённый взгляд соседа и поняв, что ничего он ей не объяснит, попятилась в страхе и ушла.

С тех пор и поползли по селу слухи, что Хилкана спуталась с нечистыми силами. И без этого робкая и застенчивая, Хилкана теперь ходила в постоянном страхе, боясь услышать злое о себе и недоброе. Она боялась по­смотреть людям в глаза, заточив себя в своём доме, как в темнице. А старухи стали говорить, что она потому не выходит из дома, что её сына не могут убить на войне, потому что и в нём тоже сидит нечистая сила, перешедшая в него с кровью матери.

Мальчик так напугал себя этими воспоминаниями, так ему страшно стало, что он с трудом пересилил себя, чтобы не убежать. Ему показалось странным, что у ворот Хилканы никого не было. Но всё-таки он открыл во­рота и вошёл в пустынный двор. За изгородью он увидел козу с козлёнком, и вдруг из-за козы, пасшейся на травке, выросли перед мальчиком буйвол с буйволицей, запряжённые в пару. Они словно бы возникли из пустоты. Но, поборов свой страх, он заметил, что земля была вспахана. Но как? И кем?

Такую окаменевшую от засухи землю можно было вспахать только с помощью сверхъестественной силы!

И опять страх обуял мальчика.

Может, эта старуха и вправду ведьма?

Он уже хотел было убежать, глядя в ужасе на буйволов, но тут вдруг увидел свою одноклассницу, внучку Хилканы. Он не мог поверить своим глазам! Еле доставая до рукоятки плуга, напрягаясь изо всех сил, раско­рячивая ноги, девочка старалась провести прямую борозду... Неужели это она вспахала землю? Но девочка тоже заметила его, и ему пришлось в смущении и робости подойти к ней. И тут он вдруг увидел самое старуху: согнувшись в три погибели, словно галка, подбирающая зёрна, она брела по участку, собирая стебли прошлогодней кукурузы. Девочка остановила буйволов, выпрямилась, став опять стройной и высокой. Её большие, ясные глаза улыбались.

Но теперь, когда страх ещё не успел уйти из сердца мальчика, эта улыбка милой девочки показалась ему очень странной, словно бы не улыбка, а гримаса зла и вражды исказила её лицо.

Мальчик содрогнулся.

«Ведь не станут же люди зря говорить, — подумал он. — Видно, и правда они все одним миром мазаны... »

И, не чуя земли под ногами, он успел подумать ещё, что всё увиденное им

— просто странный сон, а не явь. Ведь говорят же, что если кто-то попадёт на их дурной глаз и они захотят вынуть живое сердце и сожрать его, то обязательно заманят своими колдовскими чарами к себе. А несчастный и не заметит этого. Может, потому он и слышал в последнее время голос отца по утрам?

Может, они специально подстроили всё это, чтобы заворожить его? Может быть, он сейчас вовсе и не стоит у них во дворе, а лежит бездыханный, ни живой, ни мёртвый, в своём доме, а всё, что он видит теперь -странное наваждение?

Мальчик, озябнув от страха, невольно ощупал себя, почувствовав под рукой мурашки.

А старуха тем временем приблизилась к нему, на лице её торчал большущий нос. Козы, поджидавшие как будто бы своего часа, тоже подошли ближе, посматривая то на него, то на девочку, то на старуху. Взгляды козлиных глаз были такими выразительными, что казалось, вот-вот заговорят козы человеческими голосами.

«Тут, наверное, и козы заколдованные, — пронеслось у мальчика в голове.

— Захотят — и могут обернуться в волка. Может, это и есть то место, где собираются все нечистые, скрытые от глаз простых людей? Но где же яг­нёнок? Почему его не видно здесь?»

— Что-нибудь случилось? — услышал он встревоженный голос девочки.

И тут мальчик как будто бы очнулся, увидев её изменившееся лицо, услышав её знакомый голос. С глаз его спала какая-то пелена, и стало светлее вокруг: он увидел клочья тумана, застрявшие в ветвях деревьев, а земля опять обрела свою твёрдость и уже не уходила из-под ног, упершись своей твердью в его ступни.

Дрогнувшим голосом старуха спросила:

— Несчастье?

Мальчик метнул взгляд в её сторону, и ему почудилось опять, что она похожа на козу и глаза её так же быстро и боязливо мигали, как и у козы.

— Ничего не случилось, — выдавил он глухо и услышал себя как бы издалека, таким чужим показался ему собственный свой голос.

А старуха и внучка вздохнули облегченно.

— Я пашу уже второй раз, — с гордостью сказала девочка, и было заметно, что ей не терпелось похвастаться.

— Земля-то не очень жесткая? — мальчик постепенно приходил в себя.

— Здесь она не бывает жёсткой. Рассыпчатая, как песок, — ответила Хилкана. — Кому ж ещё пахать? Разве я бы позволила такой маленькой, если бы было кому.

— А это не так уж и трудно. Вот кабы не руки, девочка показала свои узенькие покрасневшие, стёртые ладони. — И буйволицу жалко! Вот-вот должна отелиться. Ей нельзя сейчас.

До мальчика дошло наконец, что он стоит на обыкновенной земле, видит знакомых и тоже обыкновенных людей и что не себя самого, перепугавшегося до смерти, надо искать, а пропавшего ягнёнка.

— Ягнёнок наш исчез, — сказал он доверчиво. — Я думал, вы что-нибудь знаете.

Старуха и девочка переглянулись.

— Какой шерсти? — спросила Хилкана.

— Разве ты не знаешь? — грустно сказала внучка. — Он у них белый-белый, без единой чёрной шерстинки... Я ж тебе говорила, что это ихний ягнёнок.

— А где ты его видела?

— Качия вез его рано утром, привязал к седельной луке.

— Видно, мать отдала за какие-нибудь долги. Что ей, одинокой, оставалось делать, — вздохнула Хилкана. — А этот, как ворон, чует, где можно поживиться! Мужчины-то все ушли, а иначе кто бы ему дал такую власть!

— Он весной всегда болеет, кости его кривые болят, двигаться не может. Вот и молится каждую весну за себя. Жертву приносит. Помнишь, бабушка, он и у нас прошлой весной забрал ягнёнка.

— Да. И ничего не заплатил за него.

Мальчик, не сказав ни слова, опрометью выбежал со двора.

Не мог же этот Качия сегодня увезти ягнёнка и сегодня же зарезать его! Мальчик, не раздумывая, побежал к реке.

Незаметный и скромный до войны, Качия теперь стал большим человеком. Раньше о нём и не слышно было, никто и не вспоминал его имени. Вот разве только те, кому нужна была плётка. Качия делал хорошие плётки, и никто не знал, где и когда он научился этому ремеслу. Его родители никогда не были наездниками и даже не держали коня. Жили в каком-то ущелье, возделывали кукурузу, варили мамалыгу, а многие люди, вспоминая о Качни, жалели его. Когда узнавали о каком-нибудь недостойном его поступке, прощали ему это. «Ну что с калеки спросишь! Он и так Богом обижен», — говорили люди. Его хорошо знали дети, всё лето проводившие на реке. Нередко в речной заводи, заполненной детворой, неизвестно откуда возникал голый Качия и кидался в гущу детей, пытаясь поймать кого-нибудь из них. Плавал он, как собака с перебитой спиной. Острые локти торчком, как у саранчи, высовывались из воды. Дети с визгом бросались от него врассыпную: они знали, что если Качия поймает, то обязательно вопьётся в тело негнущимися своими пальцами и, окунув с головой, заорёт победно на всю реку. Дети боялись его.

А как началась война, стал Качия сельским милиционером. Теперь только и разговору что о Качии. Не было в селе такого двора, который он не посещал хотя бы раз в неделю.

Кляча его, под стать хозяину, тяжёлая и неуклюжая, опустив свою шею, похожую на дышло, ходила так не только на подъёме, но и на ровном месте, и хозяину никогда не удавалось поднять понурую голову своей кобылы. Качия обычно разваливался в седле, опустив поводья, но, приближаясь к дому или въезжая во двор, обязательно хлестал свою клячу. Плётка его словно стреляла, но кляча не прибавляла ходу от ударов, пошатнувшись, она прижимала уши, будто бы собираясь укусить, и взмахивала своим нечесаным, в репьях хвостом. У паршивой кобылы, как говорится, хоть грива густая, а у этой даже грива росла редкими и тощими клочьями, и шея ка­залась оттого лысой.

Но, невзирая на свою худобу и загнанный вид, она исправно таскала на себе Качию по этой земле, точно платила свой долг тем сильным и стройным коням, которых увели на войну.

«Какая нелёгкая принесла его в наш дом, поломай он себе ноги!» — ворчал каждый, видя Качию у ворот своего дома. А ноги его и в самом деле были не лучше переломанных. Он припадал в ходьбе, раскачиваясь на ходу и казалось, его ноги не приспособлены были к твёрдой земле, и лишь по недоразумению приходилось ему ступать по суше, перебираясь, как утка, от одного водоема к другому. Шеи у Качии почти не было, но квадратная, массивная голова его, воткнутая как будто бы прямо в плечи, легко и проворно вертелась в своём углублении. Порой даже чудилось, что она, эта голова, может вращаться, как у совы. На этой голове странно было видеть копну чёрных вьющихся волос, похожих на папаху. Пальцы на его отвисших, длинных руках не гнулись.

...Мальчик между тем спустился уже в долину и шёл вдоль реки, безумно усталый и встревоженный. До войны эта долина была полна жизни. Сюда приходили разыскивать своего коня или буйволицу, сюда спускались люди скликать своих детей, увлечённых купаньем.

Человек, нашедший своего коня в вольном табуне, начинал трясти тазик с кукурузой или солью. Звук этот далеко разносился по долине, приманивая привыкших к нему коней.

Молодые, необъезженные, горячие скакуны испуганно вставали на дыбы и с громким трубным ржаньем уносились прочь, наблюдая издали. А те, которые не раз уже слышали этот знакомый и характерный звук встря­хиваемой соли, останавливались и в нерешительности топтались на месте, вытягивая шеи и пытаясь разглядеть, что в тазике. Подманив коня, хозяин опускал тазик на траву, и кони, столпившись возле этого вкусного тазика, старались просунуться к нему мордой и лизнуть соль... А в тёмных лужах полуденной долины, пока не спадёт жара, чёрными глыбами лежали буйволы, словно камни, рухнувшие со скал...

Мальчик помнил, сколько веселья было здесь в летние дни, сколько ребят собиралось в долине. Чем только не занимались они! Плаванье, скачки, джигитовка, бег, игры — всё это помнила долина. Посреди долины раскинул ветвистую свою крону огромный граб, который был чуть ли не домом для всех: в жару было прохладно в его тени, а в ливень, который, как быстрый и резвый скакун, приносился вдруг с небес на землю, было сухо под ним.

Каких только сказок не слышал мальчик под этим грабом! Сколько разных и интересных людей встречал он здесь!

А сейчас, подходя к молчаливому грабу, он думал, что в этот день, пока бегал по улицам и переулкам большого села, он уже растерял по частям свои воспоминания, которые совсем недавно казались ему такими важными и ценными. И вот теперь, у старого граба, оставит всё, что у него ещё сохранилось, и уйдёт совсем другим человеком, а новый путь, по которому он пойдёт дальше, будет таинственным путём в неизвестное.

«Неужели мама могла отдать Качии ягнёнка? Нет! Он сам, конечно, забрал».

Шатаясь по дворам, увидел белого ягнёнка, положил его на седельную луку и увез. Кто ему станет перечить! Он теперь важный человек. Хочешь не хочешь, а веди себя с ним так, как если бы это был самый уважаемый человек. Кого он невзлюбит — замучает всякими придирками, не даст жизни. Вот ведь в чём проявлялась мелкая его душонка — в злобной мстительности. И такому человеку дали в руки власть.

Мальчик пытался вспомнить, когда в последний раз видел Качию в своём доме, но не вспомнил. Может, Качия приходил, когда он спал, а мама собиралась на работу? Для Качии всегда найдутся дела в любом доме, он и каждый день может приходить. Но у них в доме он был, кажется, месяц тому назад. Сначала мальчик увидел его клячу, которая еле-еле тащилась к воротам. Качия, как всегда, развалился в седле, держа в руках плеть собственной работы — с длинным и широким, как подошва, языком на конце.

Не доезжая ворот, Качия размахнулся плетью и хлестнул молодую ольху. Листья, сбитые резким ударом, закружились в воздухе, как клочья бумажного пыжа после выстрела. Подъехав ближе, он хлестнул по инжиру — полетели и его широкие листья. И уже у самых ворот он ударил свою клячу, которая, пошатнувшись и ощерив зубы, грудью растворила ворота, а войдя во двор, остановилась как вкопанная.

Ягнёнок был тогда совсем ещё маленький. Увидев Качию и его клячу, он фыркнул, словно учуял хищного зверя, забился в дальний угол двора и настороженно, испуганно следил за пришельцами.

— Добрый день, парень! — прогундосил Качия.

— Сходите с коня и милости просим в дом, — пригласила мать, выйдя из кухни и заспешив к незваному гостю.

«Как увижу его — жить не хочется», — говорила она о Качии. Но в тот раз была очень приветлива.

— Нет, нет, я спешу. — На квадратном лице Качии возникло подобие улыбки. — Где взять время? Скажу по правде, мы очень устали... Очень...

— Бедные наши мужчины — для всех сейчас везде фронт. Будь проклят Гитлер — он разжёг огонь этой войны!

Качия хлестнул плетью по сапогу и сказал с важностью на лице:

— Мы сотрём его с лица земли!

— Дай-то вам Бог удачи! — сказала мать, как будто Качия был генералом, отправлявшимся сейчас же громить врага.

— Хорошая животинка, — неожиданно произнёс Качия, взглянув на ягнёнка, который испуганно следил за ним из дальнего угла.

Выжил вот с Божьей помощью, — промолвила мать.

А Качия, выдержав паузу, съёжился от боли и сказал:

— Что бы там ни говорили, а дождю всё-таки быть.

Люди верили его предсказаниям погоды: искривлённые, больные кости служили ему лучше всякого барометра.

— Хоть бы сбылось, — вздохнула мать. — Ни одной борозды ещё не вспахано.

— Пойдёт, пойдёт дождь, — простонал Качия, и было так много уверенности в его словах, будто он сейчас же мог, протянув руку, повернуть какой-то ему одному известный краник в небе и пустить на землю долгожданный дождь.

Видимо, тело его пронизывала сильная боль: он весь скрючился, по массивному лицу его разбежалось множество морщин, словно его изрезали ножами.

— Я поговорю, чтоб тебе дали волов, чтоб ты свой участок вовремя успела вспахать, — продолжал, постанывая и гундося, Качия.

— Спасибо, Качия, чтоб мне умереть за тебя! Чем я отплачу за твою доброту? — обрадованно сказала мать. — Зачем ты так говоришь, — ответил Качия, и снова подобие улыбки появилось на его лице. — Почему бы мне не помочь тебе? Тяжело в хозяйстве без мужской руки.

А дождь и в самом деле пошёл в ту ночь. Но волов им так и не дали вовремя. А с той ночи ни одной капли не упало на землю, и участок остался невспаханным.

Неужели ягнёнок попал в его руки? Как же это могло случиться? Мать не могла сделать этого.

Вдруг мальчик услышал какие-то причитания и увидел группу малышей под грабом. Подойдя ближе, он остановился и прислушался. Все столпились над мальчиком, лежавшим под грабом.

— Ты мёртвый, не должен шевелиться, — говорила, склоняясь над ним, самая большая среди малышей девочка.

— Не открывай глаз! Разве ты видел покойника с открытыми глазами? — наказывал другой.

— Пропадут мои козы, меня домой не пустят! — плаксиво тянул «покойник», пытаясь привстать.

— Почему ты вспомнил об этом только сейчас?

— Вы же знаете, где я был. Кого бы вы оплакивали, если б в меня не попал камень.

— Ничего, ничего! Ты только не шевелись, — уговаривала его девочка, — ты молчи, потерпи. Твои останки привезли с войны, и мы тебя оплакиваем.

— Побыстрее плачьте! — потребовал «покойник». Девочка, подражая плакальщицам, распустила волосы и затянула плач. Остальные подхватили.

— Где вы видели, чтобы так долго оплакивали! — опять заныл «покойник». — Вы же не пойдёте со мной искать коз!

— Что это вы здесь делаете? — Мальчик подошёл к ним.

— Играем, — ответила девочка. Остальные расступились.

— Кто так играет! Разойдитесь, а то я скажу обо всём вашим родителям.

Мальчишка, которого оплакивали, встал. На его лоб был приклеен

ольховый лист, из-под которого сочилась кровь.

— Что с тобой?

— Ранили на войне, — уверенно сообщил он.

— На какой ещё войне?

На войне с другим берегом, — пояснили остальные.

— На нашем берегу много раненых, — вмешался бывший «покойник».

Оплакивающие рассмеялись.

— А где теперь ваши враги?

— Собирают боеприпасы. — И вдруг жалобно спросил: — Ты не видел моих коз по дороге?

— Коз не видел, а ты не видел моего ягнёнка?

Мальчик задумался:

— Качия вёз на седле белого ягнёнка, не твоего ли?

— Давно?

— Не очень. Он переехал реку и смотрел с того берега, пока меня не ранили. Меня ранили, и он уехал.

Мальчик побежал к реке.

— Туда не ходи, — закричал вслед бывший «покойник», — убьют!

Но мальчик ничего не хотел слышать. Обязательно надо догнать, обязательно.

Когда он спустился к реке, никого на берегу не было.

У ольховой рощи кучками лежали собранные камни. Знакомая заводь простиралась перед ним. Вода в ней была спокойна и недвижна, и только посередине белопенный волнистый след напоминал о бурном течении быстрой реки, о бурунах, рождавших эту пену, затянутую в тихую заводь. Это была самая большая заводь на реке. И дети окрестных сёл почти одновременно учились ходить по земле и плавать в тихой этой заводи. И когда кто-нибудь из них впервые переплывал заводь — на него уже смотрели как на взрослого и многие завидовали этому гордому счастливчику.

Мальчик до сих пор помнил, как долго не решался он отважиться на это, ему даже порой казалось, что вообще невозможно переплыть эту заводь. А сверстники, уже переплывшие заводь, даже и не смотрели на него, купавшегося на мели, словно и знать не хотели.

Бывало, он приходил сюда с восходом солнца, раздевался, влезал на камень, но, взглянув на широкую заводь, никак не мог побороть в себе нерешительность, не мог броситься в этот пугающий, холодный и таинственный мир.

Однажды отец пошёл купать Лашу, и мальчик спустился к заводи вместе с ним. Солнце уже садилось, и в воде никого не было. Отец вычистил коня скребницей, искупал его и, усевшись верхом, заставил Лашу идти на глубину и плыть... А на самом глубоком месте отец даже голову Лаши окунул, и конь громко отфыркивался... Всё это мальчик видел, стоя на камне и завидуя Лаше.

— Прыгай, плыви ко мне, — крикнул отец, выведя коня на мелкое место.

И мальчик, позабыв обо всех своих страхах, прыгнул, зажмурил глаза. Сначала ему показалось, что вода, обхватив его, затягивала его на дно, но, открыв глаза, он увидел улыбающегося отца и, пересилив страх, поплыл к отцу, а вода словно бы понесла его на своих ладонях. Всем телом, потерявшим вдруг земную тяжесть, лёгкими ногами, животом мальчик ощущал опасную и враждебную глубину под собой, но улыбка отца придавала ему силы, звала его к себе, и казалось, сама вода несла его к этой тёплой улыбке.

Как хорошо ему было в тот вечер! На следующее утро он прибежал сюда на восходе солнца, словно бы здесь давно уже ждал его лучший друг.

Усмирённая летней жарой заводь устало волновалась, еле заметный пар поднимался над её поверхностью. Лучи солнца, выглянувшего из-за холма, пронизывая воду и осветив дно, заиграли всеми цветами радуги, а в этих волнующих лучах посверкивали рыбы, которые выпрыгивали вдруг из воды, взблёскивая серебром. Серые камни на мелководье, освещённые утренним солнцем, пестрели сказочной россыпью и казались драгоценными самоцве­тами. Такой сказочной и прекрасной предстала перед ним в то далёкое утро большая заводь, которую он вчера ещё боялся, считая враждебной и опасной. И уже без страха плыл он по её поверхности, отдавшись этой упругой и сверкающей брызгами, ласковой воде.

Теперь он замешкался, не решаясь ступить на бревно, перекинутое через реку. Идти вброд он тоже опасался: таяли горные снега и вода в реке поднялась — стала мутной и холодной. Но мешкать было некогда. Может, Качия уже точил в эти минуты нож.

Только он ступил на лесенку к мосту, как с того берега посыпался град камней. Некоторые просвистели совсем рядом.

На берег высыпала орава мальчишек, среди которых выделялся один, крепкий и рослый, лет четырнадцати. Его-то мальчик и боялся. Отец этого крепыша служил в городе; как началась война, он отправил сына в деревню к своим родителям. Теперь этого городского все хорошо знали, он всё делал по-своему, никто не мог с ним справиться — ни учителя, ни старшие, ни его собственный дедушка. И почему-то всё сходило ему с рук, из-за уважения к его отцу, наверное...

— Я не играю с вами! — крикнул мальчик. И снова хотел взойти на мост.

— Уходи, пропади с глаз, а то не пожалею! — пригрозил камнем рослый предводитель оравы.

— Я тороплюсь. Что я вам сделал?

— Я ничего не знаю. Ты с того берега, ты наш враг!

— Что вам надо от меня? — В голосе мальчика слышались слёзы. — Я же сказал, что очень спешу.

— Огонь! — крикнул предводитель. — Огонь по врагу!

Мальчик заметил мелькнувший белый камень, но не успел уклониться; ему показалось, что он в темноте ударился головой об утёс, сорвался в бездну и долго падает.

Очнулся он мокрым на холодных камнях у заводи. Своя же голова казалась ему яйцом-болтуном, которые подкладывают в гнёзда несушек. Глухо доносился речной гул. С трудом открыв глаза, мальчик приподнялся, сел. Мрачная заводь дышала на него холодом тающих снегов, снова таинственная и чужая. Мальчик вспомнил всё, что случилось, потрогал голову, нащупал большую шишку в волосах, запёкшуюся кровь. Он не знал, сколько прошло времени. Встал и, даже не смыв кровь, побрёл к мосту. Мальчишек на другом берегу не было, только лежали камни, собранные в кучи. Он ещё раз взглянул на реку, на потемневшую заводь, над которой стлался туман, и пошёл к дому Качии.

Одолев наконец крутой подъём, он остановился на вершине холма и увидел внизу котловину, в которой стоял дом Качии. Сердце его больно сжалось, и весь он напрягся. Как далеко ему ещё идти! Как далеки отсюда были крыши из новой дранки, которые, казалось, плавали в зелёной заводи двора. Он попытался отсюда, с вершины, разглядеть среди этой зелени белую точку, но увидел лишь до смешного маленькие, кукольные фигурки людей.

Сердце его ёкнуло от предчувствия беды, и он снова обрёл себя: в уши ему кольнул гул реки, прорвав как будто плотину глухоты, донёсся шум ветра из каштановой рощи внизу и гомон птиц. Глаза его снова обрели зоркость, и он увидел вдруг отсюда, как маленькая и хромающая куколка в образе Качии пересекла двор. И это словно бы лезвием полоснуло ему по глазам. Мальчик стремглав ринулся вниз.

Он не решился войти во двор и никак не мог отдышаться от быстрого бега, прислонившись к одинокому каштану у ворот. Во дворе никого не было. Оба дома были деревянные, приземистые. Большой весь почернел от копоти и дыма. В обоих домах были распахнуты двери, словно разинутые рты. Собака настороженно притаилась у двери почерневшего дома, готовая в любой момент броситься на врага или трусливо убежать.

Из дверей вышла мать Качии — худая, сутулая старуха. Казалось, всем своим телом обхватила она деревянное блюдо, вцепилась в него руками. А на блюде что-то дымилось. Собака отпрянула, пропуская её, и заискивающе вильнула хвостом. Следом показался отец Качии, невысокий и как будто бы грубо высеченный из целой глыбы старик с такой же глубоко посаженной, как у сына, головой. Он шёл за своей «ненаглядной», дымя самодельной трубкой.

И вдруг у мальчика подкосились ноги. Он увидел во дворе стройного старика с тщательно закрученными усами, весь облик которого словно бы напоминал людям о воплощённой святости и благолепии. Старик этот был известен всему селу, потому что именно он вершил все молитвы при жертвоприношениях. Особенно он прославился во время войны. С тех пор как началась война, он больше ничем и не занимался и, видимо, доволен был своею судьбой. Лишь по ночам его нож покоился в ножнах, а остальное время был занят мясом.

Последним из дверей вышел сам Качия, неся в руке табуретку. Переступив порог, он непонятно каким образом и откуда выхватил палку и запустил ею в собаку. Взвизгнув и заскулив от боли, собака убежала за дом и оттуда долго ещё доносилось её повизгивание. Никто даже не оглянулся на жалобный вопль собаки. Видимо, эти люди знали, что Качия обязательно должен ударить кого-то, причинить кому-то боль, и давно уже привыкли к забавам мрачного человечка.

Все они остановились посреди двора. Мать Качии взяла с блюда деревянную палочку с нанизанными на неё дымящимися кусками мяса и протянула «святому» старику.

Наверное, это были сердце и печень.

Мальчик ещё на что-то надеялся, но в глазах его уже закипали слёзы. Он не мог себе даже представить, не хотел поверить в ту страшную гнусность, которую творили на его глазах люди...

Мать Качии опустила блюдо на траву, достала из-за пазухи длинную, свёрнутую восковую свечу, расправила её, примерила к росту сына, который съёжившись стоял рядом, прикрепила её к табуретке и зажгла. Старик взял Качию за плечи, повернул его лицом к востоку, над головой его вознёс деревянный шампур с кусками печени и сердца и стал произносить слова молитвы, которые не мог расслышать мальчик. Качия, пошатываясь на кри­вых ногах, стоял перед ним, и чудилось мальчику, что земля и небо сдавливали его с двух сторон, сгибали, желая раздавить это ничтожество.

Каштановые деревья толпились вокруг двора, и мальчику показалось, что эти кряжистые деревья тоже готовы были ринуться во двор, заполонить собою всё, уничтожить эти мрачные дома, превратить всё это в сон, в не­бытие — и только колья ограды не пускали их. На каждом колу сушилась заготовленная для плети рукоятка, вырезанная из дикой лавровишни.

И мальчик вспомнил, что в сказках на частоколах, окружавших жилища нечистой силы, всегда висят черепа, и лишь один кол пустует, дожидаясь своей жертвы сказочного богатыря.

Вдруг он заметил повисшую на колу у самого дома окровавленную шкурку белого ягнёнка.

Мальчик обмер, и сердце его оборвалось, слёзы, набегавшие на глаза, высохли. Исчезли все звуки. И сам он оцепенел от ужаса и горя.

Знакомый какой-то голос донёсся вдруг издалека...

— Если вы не дадите нам испробовать печени, услышал он, — не будет силы в вашем молении.

Он машинально оглянулся на этот голос и увидел всадника, который смеялся над ним сегодня, тот спустился с крыльца и шёл навстречу Качии, а Качия, пережёвывая что-то на ходу, поспешно ковылял к говорившему с куском печени в руках.

— Ну кто выиграл? — спросил он краснощёкого человека, стоявшего ещё на крыльце дома.

— У меня никто не выигрывает, — ответил с усмешкой краснощёкий.

— Да идите же сюда, чтоб все ваши напасти постигли меня, — загундосила мать Качии, обращаясь к краснощёкому гостю, который, важничая, неторопливо спускался с крыльца.

А отец Качии, глядя на первого гостя снизу вверх, словно тот стоял на возвышении, подобострастно сказал:

— Что же вы друзей своих не взяли с собой?

— Не захотели, — ответил тот, пережёвывая печень.

— Ничего! Нам больше достанется. — И, не успев прожевать, он засунул в рот другой большой кусок, словно испугался, что вырвут из рук. — Женить его надо! — радостно посмеиваясь, будто только что отелилась его корова, сказал он, заглотав мясо. — Тогда никаких молитв не понадобится! А то вдовушек сейчас хватает... Как бы не пришлось вам каждый месяц замаливать его грехи!

Он побагровел, сотрясаемый смехом. А Качия смущённо мялся и стоял потупившись, как невинная девушка. Старик поглаживал тыльной стороной ладони холёные свои усы, которые он на ночь, наверное, накручивал, и всем своим видом говорил — Бог простит, Бог не будет гневаться на греховодника.

Весёлые и сытые, они ушли в почерневший дом, голоса их затихли, будто бы дом проглотил их.

Потрясённый мальчик никак не мог прийти в себя и всё ещё стоял в оцепенении. Горло его пересохло. Слова, рвущиеся из его груди, застревали комом в горле.

В этом дворе, радуясь, жадно рвут сердце и печень маленького ягнёнка... Может, они заглатывают и весь воздух, и чужой им человек задохнётся, ступив в этот двор? Может, потому, боясь попасть в страшный двор, жмутся друг к другу могучие каштаны?

Мальчик погладил ствол дерева, около которого стоял, и вздрогнул. Кора была искромсана, изрублена топором. Казалось, кто-то в яростной злобе изгрыз ствол зубами.

Взглянув на прощанье на окровавленную шкурку ягнёнка, мальчик повернулся и пошёл прочь.

Вдоль дороги, по которой он уходил от этого страшного места, росли деревья. Стволы их были изувечены и кора искромсана.

Что тут поделаешь! Пальцы его окостеневшие обрубить, так кусаться Качия будет, зубами грызть.

Мальчик шёл медленно: ему уже некуда было спешить. И он вдруг подумал о том, о чём никогда не приходилось ему задумываться прежде: «А что будет со мной завтра? Что я буду делать в этом загадочном завтра?»

Раньше он думал об этом так, словно бы видел сон, и сознавал при этом, что видит всего лишь сон, а не явь. Вопрос о завтрашнем дне приходил в его сознание лёгким и приятным сном. Он никогда не боялся этого «завтра» и всегда знал, что всё пойдёт своим привычным чередом.

Но сейчас этот вопрос глыбой навис над ним, и мальчик даже остановился. Да, конечно, он призадумался, когда ушёл на войну отец, когда забрали коня. Но тогда ничто не зависело от него. Ему пришлось привыкнуть, что их не стало рядом, а вернутся ли они домой или погибнут — тут он был бессилен что-либо сделать. И чтобы не мучить себя понапрасну, он перенёс это «завтра» на неопределённое будущее.

Теперь иное дело. Теперь ему самому надо ответить на этот вопрос и самому всё решить, хотя он не знал ещё, как ответить и что решить.

...Домой он вернулся поздно, когда уже близился вечер. Туман рассеялся, а небо плотно укутали тучи, затмив собою краски заката. Вокруг опустевшего двора всё так же стояли шеренгой колья изгороди, словно бы безмолвно спрашивая пароль у входящего. В забытьи мальчик уселся на крыльце, и усталая мать, придя поздно вечером с работы, застала его в этой позе.

— Разведи огонь, — попросила она, ни о чём не спрашивая.

За весь вечер они больше не проронили ни слова, и лишь перед сном, выйдя из кухни на двор, мать промолвила, взглянув на небо:

— Если ночью не пойдёт дождь, тогда конец... Господи, вся надежда на тебя. — Она это сказала так, словно не к Богу обращалась, а к соседу.

Мальчик молча следил за ней. И уже в постели мать снова сказала:

— Если ночью пойдёт дождь, нам обещали дать волов. Качия приведёт волов и сам поможет пахать.

Она умолкла, напряжённо вслушиваясь, что скажет на это сын. А мальчик и сам удивился тому, что промолчал. При имени Качии он содрогнулся, слов­но к нему прикоснулось холодное и скользкое тело змеи.

Ночью его разбудил гром. Он проснулся от первого же раската, будто в нём кто-то сидел настороже и ждал грозы. Деревянные стены вздрагивали от порывов ветра. Комната осветилась внезапной вспышкой молнии: ему показалось, что доски треснули и всё рухнуло, так оглушительно и резко ударил гром. И хлынул ливень. Мальчик не мог уснуть, слушая неутихающий дождь. Этот дождь своим шумом подчёркивал полную, никем не нарушаемую теперь тишину дома и пристройки для Лаши, и мальчик остро чувствовал в эту ночь отсутствие коня. Он физически ощущал непрочность и хрупкость их маленького дома, под крышей которого притаились они с матерью, спрятавшись от небесных грохочущих обвалов. Но эта тоненькая крыша, настеленная отцом, всё-таки не давала ливню погасить их очаг. Как никогда раньше тосковал он в эту ночь об отце, всем своим существом чувствуя его одинокую постель. Две кровати были тёплыми: одну согревала мать своим телом, а другую — мальчик. Третья же кровать была пустой, и от неё веяло каким-то смертельным холодом.

Может быть, человек, укрывший когда-то их очаг, уже утратил тепло своего тела? Может, вражеская пуля уже погасила это тепло? И никакой огонь уже не в силах согреть отца?

Именно в эту дождливую ночь мальчик впервые пронзительно вдруг осознал, что его отца могут убить на войне, что он беззащитен перед свинцовыми пулями. И по щекам его потекли слёзы, щекоча горло.

Дождь не стихал до рассвета, который робко и несмело заглянул наконец в окна. Но с крыши и с деревьев ещё долго падали тяжёлые капли...

И вдруг где-то неподалеку раздались женские крики, возвестившие о смерти. Мать, которая крепко спала всю ночь, вскочила, будто и не было сна.

— Где же это кричат, слышишь? — сказала она в тревоге, пытаясь скрыть перед сыном свой страх.

Много плачей слышала она по покойникам, но не могла к ним привыкнуть и очень боялась, хотя всё чаще и чаще приходили похоронки в село.

Мальчик вышел на крыльцо и прислушался. Тоскливые и монотонные крики словно бы застыли в тихом воздухе, вознесшись, как кипарисы на холме у могил. Они доносились из того самого дома, во дворе которого он только ещё вчера разговаривал со стариком у молодых яблонь.

— Бедный старик, — вздохнула мать. — Вечером мне говорили, что ему стало худо. А вот и успокоился, не услышал плохого о сыне. Пока глаза видят, можно надеяться. А вот когда год никаких известий... — она умолкла, словно ей заткнули рот.

Это признание показалось странным мальчику, но он промолчал и сделал вид, что ничего не заметил:

А мать неожиданно ласково сказала:

— Иди в постель, простудишься, — и, как будто опасаясь услышать от сына какие-то слова, быстро вышла.

Раньше мама не могла уйти на работу, не обласкав и не утешив сына. А утешать она умела, особенно если перед этим бранила мальчика за лень. Но в это утро она как будто забыла о нём, и мальчику казалось, что между ним и мамой пробежала какая-то тень, что-то встало между ними.

Ох, уж это «что-то»! Откуда берётся и где начинается? Докопаться до этого невозможно.

Сегодня перед мальчиком, как и вчера, стоял всё тот же упрямый вопрос: что будет завтра? Ещё тяжелее и тревожнее навис он над ним.

Мальчик подошёл к постели и лег. Всё ещё слышен был плач по усопшему, и мальчику вспомнилось, как он разговаривал вчера со стариком, смотрел на яблони, посаженные его сыном... Вспомнил он и невидящий взгляд старика в сторону затуманившихся гор, и ему стало не по себе.

Человек незаметно стареет: сначала не может подняться в горы, а потом и разглядеть их уже не в силах — постепенно умирает.

Постель согрела мальчика, и он опять уснул. И пришли к нему привычные его сны. Но на этот раз он не только слышал отца, но и видел его. Отец стоял во дворе, чистил скребницей Лаша и шутил с матерью, которая беззаботно и весело смеялась. Мальчика охватило блаженство, будто сбылись наконец-то все его мечты... Но что-то толкнуло его в бок, и он мгновенно проснулся, услышав вдруг гундосый голос Качии, доносившийся с кухни. Точно так же говорил и посмеивался он вчера. Но что больше всего его поразило, так это робкий и заискивающий смех матери, которым она отвечала на слова Качии.

 

— Помощь моя будет стоить гораздо больше, чем твой ягнёнок, — развязно гундосил Качия.

— Да что ягнёнок! — отвечала мать. — Стоит ли говорить...

Мальчик не мог слушать этого и, поспешно встав, вышел во двор. Насытившаяся влагой земля уже не могла впитать в себя распластанные дождевые лужи. Сбитые ветром листья, пожелтевшие в засуху, пестрели на дворе. Тучи хмуро неслись по небу в сторону моря, сгущаясь мраком над горизонтом.

Шеренга мокрых, почерневших кольев безмолвно, как всегда, держала равнение на мальчика, словно бы говоря ему: «Кто-то предал тебя. Выдал пароль. И во двор пришёл тот, кому не место здесь. Мы ничего не могли сделать. Мы не виноваты».

Расседланная кобыла Качии паслась во дворе, пощипывая травку, а над растёртыми в кровь боками её и спиной кружились мухи. У самых дверей кухни стояли запряжённые волы. Они были такие тощие, что их рога казались непомерно большими и тяжёлыми.

— А-а! Проснулся, герой! — сказал Качия, увидев мальчика, и ковырнул ногой земляной пол, который уже был весь искрошен под ним. — Придётся нам с тобой поработать сегодня.

А мама с приторной ласковостью сказала Качии, склонившись к самому его лицу:

— Если бы не ты, дорогой Качия, что бы мы делали! Видно, на счастье привели тебя к нам твои ноги. Дай Бог радости тебе!

И мальчик понял, что мать это говорила не для Качии, а для него, чтобы он понял, какую важную услугу оказал Качия, приведя волов.

— П-по правде г-говоря, — заикаясь от самодовольства, сказал Качия, — м— м-мне было н-н-н-нелегко. Н-начал с председателя и дошёл до б-бригадира. Ты же знаешь, к-какой у вас б-бригадир. Он в-всегда найдёт уловку отказать, д-даже, когда видит, что отказывать н-никак нельзя. Его п-пушкой не прошибёшь, с-сидит перед т-тобой как с-слепой и глухой.

— Я хочу сам идти за плугом, — сказал мальчик, когда приступили к делу.

— Разве ты сумеешь? — робко спросила мать.

— Пусть привыкает. Я ему помогу, — вмешался Качия, морщась от боли в костях, которая ещё не утихла после ночного ливня.

Лемех плуга истерся за долгую службу и был маленький, чуть ли не с ладошку величиной, и оттого плуг не казался тяжёлым. Но мальчик, взявшись за него, растерялся. Он не раз уже ходил за плугом, но раньше он знал, что в любую минуту может бросить эту нелёгкую работу и отдать плуг другому. Теперь же ему предстояло самому вспахать весь свой участок, который показался ему таким огромным, что он даже испугался. Но он не хотел показывать свою растерянность Качии и матери. Он старался не испортить борозды, всё время думая с тоской о нескончаемом участке.

Туда...

И обратно...

И опять туда.

Раньше ему всё было интересно, и он замечал какие-то мелкие подробности: скрип дряхлого ярма, истёртого цепью, крепившей плуг; он видел потёртые до крови шеи волов, слышал, как всхрапывает один из волов, и замечал, как сочится кровь у него из ноги, пораненной неловко занесённым лемехом.

«И как можно есть пищу, добытую с помощью такого тяжкого труда животных?» — думал он, с жалостью поглядывая на волов...

Опять туда.

И снова обратно...

Какая надоедливая и нудная работа!

И как тяжело ворочать плуг на поворотах и нажимать при этом рычаг. Иной раз и забудешь нажать рычаг. Лемех, скользя по поверхности земли, не даёт сопротивления волам, и они убыстряют шаг, бегут, вырывая плуг... Волы становятся неузнаваемы и бегут, как лошади! Ах, какая глупая скотина! Неужели не понимают, что им всё равно не убежать, и напрасно они тратят силы на это. Вот уже и остановились в борозде, а ты, обозлённый на них, лупишь их по чём зря хворостиной.

И опять борозда в дальний конец участка... Потом снова назад.

И опять туда...

Всё это он живо вспомнил сейчас, приступая к работе, и вдруг почувствовал, что всё это было давным-давно. А теперь надо во что бы то ни стало не испортить первой борозды. Иначе у него обязательно отберут плуг.

Мальчик крепко впился в рукоятки. Качия, по-прежнему припадая на ноги, пошёл впереди волов. Плуг легко вспорол размякшую под дождём, потемневшую, пахучую землю.

— Да ты, оказывается, умеешь пахать! — всплеснула руками мама. — Пусть все твои напасти падут на мою голову! — воскликнула она радостно, но на этот раз мальчику почудилось, что она не очень-то рада.

Когда уже много борозд темнело ровными рядами на участке, мать ушла на кухню готовить завтрак. А мальчик, сделав ещё несколько концов, криком остановил волов.

Качия обернулся, его губы дрогнули, изображая улыбку:

— Устал, что ли? — спросил он.

Мальчик поймал его взгляд и, не опуская глаз, твёрдо смотрел на Качию. А тот удивлённо уставился на мальчика, морщась от непроходящей боли в костях. Но удивление быстро сменилось злобой.

— Ну что? — спросил он. — Чего ты смотришь?

Всю злость, которая скопилась в сердце, мальчик выплеснул одним словом, крикнув с презрением:

— Колченогий!

— К-как ты сказал?

Качия даже посинел от негодования, и, взмахнув, как палкой, длинной своей рукой с негнущимися, подагрическими пальцами, кинулся на мальчика, будто решил, забыв, что он не на речной заводи, утопить его.

А мальчик ещё крепче сжал хворостину в руке и не дрогнул. «Уходи, откуда пришёл. Не тебе здесь пахать, колченогий», — говорил его твёрдый и хмурый взгляд. Качия, в бессилии опустив руку, яростно заковылял к кухне. Едва он переступил порог, как из кухни вылетела побледневшая от гнева мать. Мальчик никогда ещё не видел её такой, словно бы это была не мама, а чужая какая-то женщина.

— Как ты посмел! — крикнула она. — Чтоб я вырвала тебя из своего сердца! — Она схватила сына за худенькие плечи, словно бы злость толкнула её так сильно, что ей надо было удержаться за эти плечи и не упасть.

— Так надо! — твёрдо ответил мальчик.

— Вот что тебе надо! Вот тебе, вот тебе! — Она хлестала его по щекам, пока руки её не устали.

А мальчик молча терпел побои, закрыв глаза, чтоб не видеть её искажённого гневом лица.

— Весь участок вспашешь один! Вернусь с работы, и если увижу, что не вспахал, учти — твоя смерть в моих руках! Мне нечего терять... — Словно поперхнувшись, замолчала, плечи её дрогнули, и она, сутулясь, пошла к кухне.

С горящим лицом мальчик прикрикнул на волов и начал пахать, налегая на рукоятки плуга. Земля была влажная. Тёплый и сырой запах ударял в ноздри, когда лемех отворачивал пласт земли... Но снова страх прокрался к нему в душу: он поднял голову и увидел опять нескончаемо огромный участок, который ему предстояло вспахать сегодня.

Вперёд...

И назад.

И снова вперёд, к дальнему концу участка...

Мальчик вспомнил, как он впервые поплыл в заводи и как отец улыбался ему, придавая своей подбадривающей улыбкой силы и смелости. А теперь он под тем же огромным небом пашет с усталыми и тощими волами отцовскую землю, царапает её в горе, как женщина свои щёки, получив похоронку на мужа или сына... Но... Это отчая Земля! Это его земля. Она тоже, как вода с заводи, держит его на своих ладонях и ведёт...

В один конец...

И обратно...

И нет у него другого пути.

Вот и пришёл к мальчику ответ на тот вопрос, который мучил его со вчерашнего дня.

Солнце показалось из-за горы, и, когда он повернулся, закончив борозду, яркие лучи ослепили его, и он закрыл глаза. Ему вдруг представилось на миг, что это двуглавая гора, из-за которой поднялось солнце, посмотрела на него через сверкающие очки.

И чего только не взбредёт в голову!

Он вспомнил своего очень доброго и очень худого одноклассника, который носил очки. Здороваясь с ним, мальчик всегда с осторожностью пожимал его хрупкую руку, словно боясь раздавить её. А ноги у него были такие тонкие, что было странно видеть их не подломившимися под тяжестью тела. Этот худенький одноклассник любил мальчика и всегда радовался и сиял своими очками при встрече. Сам мальчик тоже чувствовал к нему симпатию.

Одноклассник этот носил непомерно большие очки с толстыми стёклами, и на его переносице всегда оставался красный след от дужки.

Приступ неудержимого и странного, удушливого, как кашель, смеха обрушился вдруг на мальчика при этом воспоминании. Глаза наполнились слезами. Слёзы заполняли его, как капли влаги наполняют новый, только что вырытый колодец. Он с усилием глотнул воздуха, избавляясь от этого необычного и пугающего смеха, и, прикрикнув на волов, повёл новую борозду, стараясь не испортить её...

____________

1 Дад (абх.) — обращение старшего мужчины к младшему.


Перевод Г. Семёнова

______________________

(Печатается по изданию: А. Гогуа. Произведения в двух томах. Том первый. Рассказы и повести. — Сухум: 2009.)

 

ПРИЛОЖЕНИЕ

Ниже приводим этот рассказ в переводе автора:

Агнец

В последнее время по утрам мальчик слышал голос отца и не мог понять — во сне или наяву. Будто отец что-то говорит матери, которая радостно смеется.

— Не так громко, мальчик проснется... — такой внятный, живой, незабытый голос отца, а мaмин смех резко исчезает, словно она уронила его в воду и он захлебнулся.

Сон или явь? Мальчик никак не мог очнуться именно тогда, когда слышал голос. Утренний сон дурманом обволакивал его, уносил обессиленного с собой как река. Мальчик просыпался с голосом отца в ушах, еще весь во власти радостного сна. Он вскакивал, выбегал во двор, заглядывал в кухню — никого. Мать уходила на работу рано, он еще спал.

Видимо, сон... Уж если сон, то хоть бы отца увидеть, а то слышит один голос. Уверившись, что отца слышал во сне, мальчик ничего не рассказал маме. Зачем ее напрасно расстраивать? Она и так убита тем, что давно нет никаких писем.

...Сегодня мальчик проснулся с неприятным осадком, тяжестью на душе, совсем не похожим на прежнее ощущение радости. Он очень ясно слышал голос отца, но еще и конское ржание... Уж не Лаша ли? Мальчик приложил ухо к стене: за нею была пристройка для Лаша на зимние холода; прислушался. Он помнит, как раньше по утрам Лаша сочно хрупал кукурузными стеблями, пережевывая их. Тишина, которую Лаша наполнял своим присутствием, сейчас стояла за стеной до звона в ушах.

Все, все сон...

Что его так встревожило, что за тяжесть на сердце? Мальчик стал вспоминать. Он, как всегда, восторженно отдавался власти отцовского голоса, вдруг оборвавшегося странным, чужим смехом. Отец так никогда не смеялся. И что удивительно — этот смех напомнил ему волчье рычание. Наверное, это и не сон... Просто его обмануло сердце.

Он и в самом деле однажды слышал рычание волка. Он попал в капкан, поставленный отцом в зарослях рододендрона. Волк застыл в мертвой неподвижности, медвежий капкан захлопнул обе лапы. С трудом он поднял отяжелевшие от боли глаза, устремил на отца и сына ужасающий человеческий взгляд. Подойдя ближе, мальчик был потрясен странным, глухим рычанием. Наверное, волк хотел завыть, чтобы заглушить воем стpaдaния, но сдерживался, чтобы не унизиться перед людьми, не ypoнить своего достоинства. Мальчик похолодел, таким жутким, непокоренным, несмиряющимся было его рычание.

Да нет, такое и во сне не может привидеться, ему просто почудилось. Кто может знать, где его отец, если уже целый год нет от него известий? А Лаша, даже если и выживет, не вернется домой — все уцелевшие с войны не возвратятся. Если коня забирают на войну, значит, уводят его навсегда, ему нет возврата...

Мальчик неохотно поднялся и сел на кровати. Снял со стула рубашку и штаны, сшитые матерью из отцовского архалука. Отец такой большой и могучий, что из его архалука получилось и платье матери, и штаны с рубашкой сыну. Новый архалук был мягкого, оранжевого цвета, не укрытая верхней одеждой часть выцвела, выгорела на солнце. Из невыгоревшего мать сшила ему одежду, а из остального — себе платье. Примерив платье, она, как и мальчик, громко рассмеялась — такое пестрое, разноцветное оно получилось.

— Выкрашу! — сказала она.

— Как?

— В цвет неба.

Мальчик помнил, как однажды отец купил ей такое платье. Мать, одев новенькое, не знавшее еще воды платье, обрадовалась, обняла мальчика, запомнившего навсегда запах новой материи и доброту, нежность материнских рук.

Как долго длится война! Отца забрали, как только она началась. А потом и Лаша увели. Зимой, он только что привел его с водопоя, взяли из его рук узду и увели коня. Почему-то только тогда мальчик по-настоящему понял, что идет война...

И сейчас, где бы он ни был — в доме, за домом, во дворе — единственным утешением была мать, ласковая, с добрыми, нежными руками. Правда, она уже давно не обнимала его, не гладила — слишком много работала, да и печаль не оставляла ее. И сам он в этом виноват. Играл весь день, часто приходил домой только вечером, еле держась на ногах от усталости. Всю ночь сон врачевал его, чтобы он отдохнул. Иногда лечил его усталость до тех пор, пока солнце не подымется на высоту деревьев. Конечно, из-за всех его проказ руки матери не были такими — добрыми, мягкими. И все же в нем осталось ощущение бархата ее ласки, а когда рука матери становилась жесткой, теплая нежность бархата смягчала, заглушала боль.

Мальчик помнит, как мать красила свое платье. Он сидел и нетерпеливо ждал, когда она вытащит палкой из кипящей воды, в которую высыпала краску, платье цветa неба. Но платье оказалось траурно-черным. У мальчика больно сжалось сердце. «Смерть сейчас стала такой частой! Могут себе позволить платье цвета неба те, у кого их несколько, но мне...» — она замолчала, сдерживая слезы. Мальчик знал, что мать готова заплакать не потому, что у нее нет второго платья.

Далеко до ее работы, мать давно уже не приходит домой на обед. Чайные кусты из-за сильной засухи дали редкие, скупые побеги. В сезон сбора приходилось теребить кусты, словно вымя коровы, у которой без теленка перегорает молоко. Мать похудела, лицо высохло, будто его нарочно сушили на солнце. К тому же целый год она живет, мучительно прислушиваясь всякий день, каждый час к любому шороху, к шепоту, — постоянно ожидая страшной вести...

Вот уже год, как нет никаких писем от отца...

И все же она осталась самой красивой в селе женщиной. И сейчас говорили, что у заглянувшего в ее глаза кружится голова, так они глубоки, бездонны. И отец был хорош собой.. А о мальчике этого не скажешь — нет у него ни материнских глаз, ни статности отца... Неопределенный какой-то, средний... И во всем он половинчатый какой-то... И в учебе... И матери не может стать помощником. Только и ладит со своим сном. Иногда он твердо решает измениться, стать настоящим помощником, но утром его решительность тает, рассеивается. А ведь давно пора...

 

Мальчик оделся. Рубашка и штанишки выцвели, но это не главное. Ведь до сих пор он чувствует запах отца. Он еще раньше заметил, что даже особый запах новенькой одежды растворялся, терялся в родном и знакомом запахе отца. Чувствуя этот запах, он просто физически ощущал присутствие отца. Ему казалось, что нежность и доброта родного человека издают свой аромат, к ним можно даже прикоснуться. Он вообще остро чуял запахи, как охотничья собака.

Густой туман, стелющийся по земле, клубами вползал в окно. Нынешняя весна и на весну непохожа. И засушливая, и холодная, и окутанная туманами. Не хотелось выходить. Он уселся за стол, достал из него связку отцовских писем, но не решился их развязать. Он хорошо знал каждое письмо. Читая полученное письмо, он всякий раз слышал отцовскую речь. Крупные буквы, выведенные рукою отца, словно гонцы-вестники, передающие его слово, то срываясь вниз, то неуклюже громоздясь друг на друга, то валясь на бок, шагали по линейкам тетрадного листка. Они в самом деле приносили речь отца, его голос. Как стеснительные дети, одна буква больше другой, задерживаясь в уголках листка, робко переступая, сумев отобрать у голоса войны, ее грохота, доносили до него отцовский голос, слова того, кого он здесь неустанно ждал. И не только его речь, его голос, но и смех, и радость, и печаль... Как бы они ни старались, не могли скрыть настроение пославшего их. Неуклюжие, робкие, не решаясь ни сидеть, ни стоять, эти буквы-вестники выдавали того, кто вдохнул в них жизнь. Отец писал почти одно и то же, а начинал письмо одними и теми же словами: «Здравствуй, мой мальчик!» И эти немногие буквы, составлявшие первые слова, уже выдавали своим выражением, своим расположением содержание остального. Каждая из этих букв говорила свое, особенное. И когда отец составлял из них другое слово, мальчику казалось, что отец расставляет их в другие места потому, что боится, как бы они не выдали все, что он скрывает, набравшись смелости из своего долгого сoceдствa.

Мальчик положил письма на место и задумался. Человеку не так уж и плохо, он может послать письмо... пока может... Он в письме выразит хоть частицу того, что его волнует. И может получить ответ. Хоть на минуту ему покажется, что он говорит с близкими, о которых тоскует, что прошелся по траве своего двора, поглядел на свое село, увидел горы... Хоть немного успокоит, утешит свое сердце.

Это человек, а конь?.. Если Лаша жив, не может не помнить двор, в котором он, танцуя, переступал с ноги на ногу. В котором ему каждое утро приносили белодонный тазик с желтой кукурузой, и он опускал в него белую морду, не спеша, с достоинством захватывал зерна и сочно хрустел ими. Как мальчик зимой водил его на водопой: казалось, его стройные ноги белы потому, что проваливаются в белый снег. Лаша признавал мальчика, даже оседланный. Когда Лаша ощущал тяжесть седла и вкус железа во рту, он напрягался всем телом, его колотила мелкая дрожь. «В его сердце вошла дорога»,— говорил в такие минуты отец. Лаша был очень придирчив, капризен: сесть на него тому, кого он не признавал, было очень опасно. Лаша оскорблялся, как девушка от грубого слова, ощутив на себе тяжесть чужого. Конь позволял мальчику проскакать на нем, но недалеко. «Если увлекусь, могу забыть, что это ты на мне. Не торопись, еще успеешь...», казалось, хотел он сказать мальчику своей круто изогнутой шеей; настороженными, чуткими ушами.

Где теперь эти кони, встречавшие рассветы и закаты на дальних лугах, сказочные, купающиеся как в заводи в пожарах зари. Жаль коней... Письма не напишут, ничего о себе не расскажут...

 

Солнце, должно быть, уже высоко поднялось, но оно плотно закрыто туманом. А мальчик все сидит. Ведь надо что-то делать. Правда, не только у них, земля не вспахана даже у тех, в чьих семьях еще остались мужчины. Мальчику казалось, что он не умеет пахать. Может потому, что он быстро уставал, ему просто надоедало. Во всяком случае он еще не пахал безостановочно хотя бы час. Многие укоряли мать ("твой сын уже может управлять плугом, а ты его совсем распрягла») — словно он рабочий вол, которого можно запрячь. Мать отчаянно возражала, будто и в самом деле боялась, что его запрягут. ("Его еще из-за плуга не видно, что мне, несчастной, делать, в детстве загубить его живую душу?»).

Правда: в последнее время ему кажется, что мать сама задумывается над этим («Ты уже не малыш. Разве не видишь, что твои сверстники делают?»). Он отмалчивался. Хоть ему она и говорила так, но от остальных защищала, как прежде. Вероятно, он уже смог бы пахать. Но только подумав, что надо будет целый день пахать, он проникался страхом, ему, и не начинавшему, уже надоедало. Что еще в хозяйстве было по его силам? Сухой хворост он приносил, в этом ему не откажешь. А пасти теперь некого. До ухода отца на войну у них было 12 овец. Но потом их стали продавать, чтобы уплатить налоги и какие-то долги. За год овцы перевелись, осталась одна, которая почему-то окотилась в январе. И ее пришлось продать, остался ягненок...

Как началась война, овцы очень подорожали. Их стало очень мало. Сколько ягнят нужно только на поминки по душам тех, на кого с фронта приходили похоронки! Сколько овечьего приплода требовалось на жертвы для спасения тех, кто еще жив, но рядом со смертью сражается в огне; пожилых, молодых, отцов, братьев, сыновей, с кем-то помолвленных, кем-то любимых, чтобы они уцелели; вернулись невредимыми! Сколько, сколько на все это нужно! Самой лучшей жертвой считалась белая овца, без единой черной шерстинки.

Молились: «Всемогущий бог! Если ты вернешь его живым, обещаем тебе пролить кровь белой овцы, белой — без единой черной шерстинки, обещаем воздать тебе дымящиеся печень и сердце... Припав к твоим ногам, заклинаем тебя — дай посмотреть в его глаза, поз воль нам увидеться невредимыми!..» Когда перевелись белые овцы, стали приносить в жертву черных.

«...Черной овцы, черной — без единой белой шерстинки...» Ягненок, который остался от последней овцы, был самым ценным — белый как пена, ни единой темной шерстинки. В начале он чуть не погиб. Не брал соски: учуяв вкус коровьего молока фыркает, брыкается, отбивается. Но голод заставил его сосать. Ягненок недоедал, не мог насытиться жидким в отличие от густого и жирного овечьего коровьим молоком. Он мог тянуть молоко без конца, пока не лопнет, если не отнять соску. Хоть и бегал с надутым животом, но всегда был голоден. Он поправился, когда научился есть мамалыгу, чурек, хлеб; шерсть стала белоснежной, словно его в мыльной пене купали. Мальчик и мать очень привязались к ягненку: если не погладят его хоть раз в день, ходят с ощущением утраты чего-то. Прикосновение ладонью или щекой к его шелковистой шерсти весь день чувствуешь теплую нежность его, целый день в тебе живет это ощущение. Когда мать, с потемневшим от усталости лицом, еле держась на ногах, возвращалась с работы, ягненок бежал к ней, ласкался, и у матери светлело лицо.

Иной раз, когда мальчик долго не вставал, ягненок, словно не дождавшись, забегал в приоткрытую дверь, стуча копытцами.

Обнюхивал лицо спящего, дыша запахом свежей травки, размолотой его зубами.

— Что тебе? — просыпался мальчик.

— Бе-бе, бе-е-е, — откликался ягненок. («Как тебе не стыдно так долго спать! Я уже успел истоптать весь двор, пощипать нежную травку, пробившуюся сегодня ночью, мне хватит ее до полудня»). Ягненок глядел на мальчика своими глазами в белесоватых ободках и мальчик никак не мог уловить точку, на которую тот смотрит. Ягненок смотрел на него не как на малыша, которого придурковатый односельчанин-силач может 40 раз подряд под бросить на руке, а как на огромную глыбу, которую он хочет охватить одним взглядом. Если разглядывать вблизи глаза ягненка, заметишь смутно угадываемый, фиолетово тлевший в глубине глаз страх и неопределенную грусть. У испуганного ягненка глаза менялись. Ободки исчезали, тонули в расширенных зрачках, глаза увеличивались, готовые вылезти на лоб. Тогда можно было пой мать направление его взгляда, уловить — на что он смотрит и с каким выражением.

Когда ягненок был беззаботно весел и доволен, в глазах ничего не отражалось, он беспечно прыгал. Только так он умел выразить свою радость.

Мальчик, потянувшись, встал и вышел на крыльцо. Ему хоте лось есть. Туман клубился над землей. Колья изгороди виднелись только снизу, похожие на сапоги выстроившихся в шеренгу солдат. От сырости, прилипавшей к рукам, лицу, они покрылись гусиной кожей, стало зябко. Угадываемое солнце, поднявшееся уже высоко, бледным пятном светилось в тумане.

Мальчик вошел в кухню, — огонь В очаге угасал. Мать уже давно ушла. Но видно, что еще кто-то сидел у очага: высохшая земля была разрыхлена, а мать, наверное, не успeла подмести.

Кто же это мог быть? Видимо, Мсыгуда. Идя по воду, даже если за ее спиной пожар, все равно заглянет. И начинается... Долго выкладывает все, что слышала и не слышала... Наверное, мать торопилась, а Мсыгуда нервничала, что не успеет все сплетни рассказать, поэтому не счастье и постигло земляной пол.

Видно, мать очень спешила, раз не подметала пол.

А где же ягненок? Всегда он путается под ногами, а сейчас его не видно, Мальчик вышел из кухни, осмотрел двор — не видно его.

Каждое утро он щипал травку, а потом залезал на крыльцо жевал. Обычно корова, когда ее загоняли подоить, успевала пройтись по двору, похватать травы, а ягненок брезговал этой тра вой, ему хватало той, что росла между кольями изгороди, куда он мог дотянуться. (Между кольями забора, сделанного руками отца, только ягненок и мог просунуть головку. И нежная травка, растущая у забора, казалось, росла для него). Изгородь, поставленная отцом, до сих пор крепостью защищала их дом, их посевы, их самих.

Он позвал ягненка — тихо. Не веря своим глазам, еще раз огляделся. Двор был пуст. Будто кто-то сильно ударил в сердце оно замерло, отступило. Мальчик побежал к середине двора. Тумaн поднимался быстрее, уже достиг верхушки забора. Колья стояли, как выпрямившиеся солдаты, около них пусто. Мальчик оббежал дом и двор, везде пусто. Удивительно, неужели такой oгромный двор заполнял крохотный ягненок? Как сейчас пустынно! Ворота закрыты. Kaк он мог уйти со двора? «Видит бог, мы не выпускали его», — говорили колья изгороди, выстроившись солдатами. Всякое бывает, всякое бывает, может, он выскочил, когда открывали ворота. Такого никогда не было. Он не пойдет за чужим человеком и ни разу не уходил со двора.

Может, вдруг вздумалось ему? Мальчик выбежал за ворота и побежал к ахкаара — загону для телят.

Человек спокойно живет; все, что ему дорого, нужно, он привык видеть на постоянных местах. Настолько знает их обычное место, что может, протянув руку, с закрытыми глазами их найти; сердце его всегда на месте. Но может случиться и так: протянул руку и ощутил пустоту... Когда вдруг исчезает то, что он привык постоянно видеть и не задумывался, будет ли так завтра, будет ли так всегда, человеку кажется, что он только что родился, начинает узнавать мир. Словно очнувшись, заново открывает огромность и бесконечность мира. И видит, как нет конца миру, так нет конца бесконечному числу мест, куда могут попасть близкие ему, дoрогие, которых он привык находить рядом с собой. Поняв это, человек теряет спокойствие, появляется страх за любимых и близких. Он понимает, что они могут уйти, отдалиться от него, что сам он может стать далеким для них. Не так уж они принадлежат ему, как он думал.

Отец ушел. Правда, он не мог не уйти. Если б и можно было не уходить, он все равно не остался бы. Нет его, сегодня нет, и завтра нет.

Ушел и Лаша... Слыша сочное хрупание Лаша по утрам из-под навеса, мальчику в голову не приходило, что он может его не слышать. Он считал неизменным, непреложным, что каждое утро глядит в умные глаза коня, и вот он ушел. Лаша, безусловно, не хо тел уходить, но нашлись такие, которым он нужен, и увели его.

Он унес с собой свой запах, свое ржание, утреннее хрупанье, свою быстроту, спорящую с ветром, унес так же умные глаза и стройные ноги.

Но он ушел не один. Не только свое унес, но и часть мальчика. С тех пор и отношение мальчика к коню изменилось, он уже не любит его, а тоскует по нем.

И отец унес с собой очень много от мальчика.

Если столько будет от него уходить, может исчезнуть вся радость. Почему-то у радости больше всего путей для ухода, а когда она уходит, ее не схватишь, не удержишь.

Мальчик, подбежав к загону, увидал одинокого теленка, в полудреме отгонявшего мух. Теленок слышал его шаги, но даже не повернулся. Загон был маленький, больше в нем никого не было.

Может, Мсыгуда забыла закрыть ворота, а может, просто знает что-либо о ягненке.

Раз уж не нашел ягненка на обычном месте, во дворе, теперь может найти его в самом неожиданном месте. От загона мальчик поспешил к Мсыгуде. Он еще не совсем потерял надежду, но сердечко, как замерло тогда, так еще и не оправилось, ныло. Ког да он вбежал во двор Мсыгуды, собака, хоть и узнала его, не вставая с места, затявкала, словно давилась костью.

— Пошла, пошла, дура! — закричала из кухни Мсыгуда. Потом долго и, как показалось мальчику, притворно, кашляла.

Он проскользнул в кухню.

Мсыгуда, прислушиваясь, лежала, высунув из одеял обвязанную голову с красным носом.

— Это ты? — протянула она, потеряв всякую заинтересованность.

— Что с вами? — спросил мальчик, боясь начать с главного.

— Простуда, чтоб ей! — раздраженно буркнула она. — Посиди, посиди, видишь — одна я в доме!

Спешу, — упавшим голосом сказал мальчик.

— Куда тебе спешить, проказник?

— Не могу ягненка найти, — еще тише промолвил он, боясь услышать ответ.

— Говоришь, ягненок потерялся? — Мсыгуда резко приподнялась, словно прислушиваясь к далекому голосу. Заглянула в двери, будто увидев что-то, незамеченное мальчиком. Одеяло со скользнуло и он увидел, что она одета.

— Он никогда не уходил со двора, если случайно вышел — мог заблудиться.

— Давно его нет?

— Когда я встал, его уже не было.

— Кто спит до сих пор! Ну и баловник же ты! — Мсыгуда на тянула на себя одеяло, будто не была одетой. — Ты уже не маленький.

— Не мог проснуться, сон одолел.

— Как ты думаешь, почему я простудилась? Подумай, ответь!

Мальчик молчал.

— Я ваш родник расчищала, вот и простыла. Ты об этом знаешь?

Она еще смеет говорить — «ваш родник»! Затемно встает, что бы первой взять воду. В сильную засуху родник мелеет и стоит зачерпнуть кувшин, как вода взбаламучивается. А со своими сплетнями пристает, уже набрав воды.

— Я не упрекаю твою мать. Она, бедная, с утра до вечера на плантации, работает так, что кровь из носу.

Мальчик вздрогнул от такого сочетания — мать и кровь.

— Ты бы встал, взял ведро, мотыгу... Эх ты, лодырь! — она глухо рассмеялась.

Когда она кончит! Сказала бы, если что знает...

— Что за воду вы пили! Сколько пьявок я убила! Жирных, блестящих.

Сколько раз чистила родник мать, а эта раз в год чистит, а разговоров!

— Как мы только выжили! Эти пьявки, не приведи господь, могут присосаться, влезть под кожу и дойти до сердца. Тогда человек погибнет!

Что же это она, он же спешит!

— Может, вы знаете, что о ягнeнкe? — жалобно спросил мальчик.

— Мать ничего не сказала? — Мсыгуда подставила ухо, словно боялась не расслышать ответа.

— Ничего. А что она должна была сказать?

— Куда он мог деться. Наверно, мать знает, — опять она слов но прислушалась к чему-то, — я просила ее продать ягненка.

— Мы его не продаем.

— Ты-то не продаешь, но... — губы, синие, дрогнули в улыбке, словно услышала смешное.

— А что, она продала?

— Нет, нет, я ничего не знаю, — холодно ответила Мсыгуда.

— Знаешь, — погасшим голосом сказал мальчик.

— Что я знаю! — опять засмеялась Мсыгуда. — Посиди, я хочу тебе что-то сказать.

— ...?

— Посиди, посиди.

Мальчик нехотя присел на табуретку, готовый в любую минуту вскочить.

Она, видно, что-то знает. Может сказать, а может и не сказать... Просто хочет его разговорить, чтобы было о чем толковать в своих бесконечных сплетнях.

— Лучше выслушай. Я тебе расскажу о чуде и ты все забудешь, —  продолжала она.

— Правду скажешь?

— Клянусь своими покойными.

У мальчика упало сердце: он знал, что Мсыгуда так клянется по любому поводу.

— ...Слушай, родился ребенок, а когда его, выкупав, положи ли в люльку, он заговорил. Клянусь всевышним! Оказывается, он сказал: «Если на этой неделе не будет дождя, война протянется еще 5 лет». Все, что там были, упали на колени, просили у бога помощи. «Если на этой неделе пойдет дождь, война кончится весной, когда пробьются подснежники, — сказал еще ребенок. — Пой дите и принесите подснежники этой весны, один — с запада, другой — с востока, третий — с севера, четвертый — с юга». Они сделали так. Подснежники, принесенные с запада, севера и юга уже совсем увяли, а с восточной стороны — еле живые, слабенькие, уродливые. «Значит, между этими веснами война будет такой жестокой, что мало кто выживет, а большинство уцелевших будет искалечено», — сказал ребенок. Горе, горе, что ждет бедных мальчиков! Несчастные они, несчастны и родившие их. Чтоб разорвало женщин, плачущих, что у них нет детей! Слава господу, у меня нет никого!

Мальчик с досадой встал.

— Оказывается, сейчас забирают на фронт и пожилых, — сердито сказал он. («Не думай, что последнее слово всегда за тобой!»)

— Кто тебе сказал, негодник!? — Мсыгуда растерялась от неожиданности.

— Мать говорила. Она жалела, что единственного мужчину в нашем селе — вашего мужа — могут забрать.

— Почему?! Что, молодые перевелись? — с раздражением бросила Мсыгуда и, спохватившись, спросила: — А кто сказал твоей матери?

Глаза ее зло блестели, словно она собирается ругаться с соседками из-за родника. Мальчик видел, как что-то темное, злое рвалось из глубины К ее губам, уже готовым выпалить, но она не посмела, сдержалась.

— Все говорят, разве вы не слышали? — поддразнил ее мальчик.

— Кто, кто именно?

— Я же сказал.

— Не Качия ли? — пронзительно глядела Мсыгуда, может, дрогнет его лицо.

— Что еще за Качия! — мальчик сердито направился к двери.

— Ах, ты не знаешь Качию?! — Мсыгуда словно собаку натравливала ему вслед.

При чем Качия? Что общего у нас и Качии? Его она стыдит, совестит, а сама здоровая женщина, не убирает постель, чтобы успеть изобразить больную и не идти на работу. А мать его, хоть ее муж сражается в огне и она целый год о нем ничего не знает, работает днем и ночью так, что в самом деле кровь из носу.

Неужели и на войне так?..

Мальчик вернулся домой, еще раз обошел двор, звал ягненка, но встретил пустынность, тишину. Бессмысленно выстроились шеренгой солдат колья изгороди, туман уже поднялся до вершин деревьев и запутался в их ветвях.

Сердце мальчика ныло. Все кругом хранило равнодушное молчание. Он опять вышел на дорогу. Дорога была пустынна. Мальчик не знал, куда еще бежать — все дома закрыты, кто на фронте, кто на работе. Если в каком доме и оставались старики, ничем не могут помочь: глаза их не видят, уши не слышат, сидят, понурив голову, И неведомо о чем думают. Мальчик пересек дорогу и побрел по засохшей грязи переулка.

Качия... Качия, почему она вспомнила о нем? Что нас может с ним связать? Если только он не пришел за налогом или каким долгом. Уже месяц, как его не видно не только в доме, но и в селе.

Может, мать отдала ему ягненка за какой-то долг? Этого не может быть, не могла она отдать ягненка! Да и что можно выручить за ягненка! Не может этого быть! В переулке стояла тишина, если не считать редкого лая собак в этой заводи молчания. Вдруг он увидел корову, выбежавшую из за поворота с громким мычанием навстречу ему. Мальчик испу ганно попятился, но корова близ него остановилась у чьих то ворот и замычала громче. Из-за ворот донеслось протяжное мычание теленка. Наверно, корова недавно отелилась и хотела облизать его своим шершавым языком.

— Иди, иди отсюда! — мальчик услышал надтреснутый старческий голос, отгонявший корову. Он подошел к воротам. Под молодыми яблонями ковылял старик, размахивая посохом. Он и не так уж стар был, просто сильно одряхлел: под его рубахой вы пирали острые лопатки, словно коньки провалившейся крыши.

Мальчик отогнал корову, которая, задрав голову, побежала обратно, обернулась и замычала.

— Кто ты, дад? — старик догадался, что ему кто-то помог.

Мальчик назвал себя.

— Заходи, дад.

Мальчик подошел к старику.

— Как вы там?

— Так.

— От отца есть что-нибудь?

— Нет.

— Э-э, видно, плохо приходится нашей Матери-покровительнице, — старик крепче ухватился дрожащими пальцами за посох, его глаза, почти не различавшие света, покраснели, он с трудом глотнул воздуха, кадык на тощей жилистой шее мучительно за двигался. — И от моего ничего нет. Что же там с ними стряслось, что не могут весточки прислать! А что мы можем сделать? Это уж судьба, что она ни сделает, все хорошо. Да о нас, стариках, и думать не стоит. Лишь бы вы встретились со своими отцами.

Мальчику не стоялось на месте, сама земля его подталкивала, но он не смел прервать говорившего старика.

— Его нет, потерялся. Но как? Если б старик что знал, уже сказал бы.

— Иди сюда, дад, — старик побрел к яблоням. — Погляди, нет ли цветов на них.

Мальчик осмотрел деревья. Яблоньки вытянулись, но молодые ветки требовали подрезки. Цветов не было, да и листья сморщились от засухи. Этой весной все деревья были такими.

— Эти яблоньки прививал мой сын.

— Видно, не пришла еще пора им цвести, — мальчик тут же спохватился, что не надо было так говорить.

— Нет, это ранний сорт. Просто в этом году погода не дает цвести,— старик погладил ствол яблоньки. — Сама природа стала к нам равнодушной.

Мальчик все колебался — спросить ли старика о ягненке.

— Видишь ли горы? Мои глаза дальше шага ничего не раз глядят.

— Я давно уже не видел гор! — мальчик нетерпеливо ждал, когда старик его отпустит.

— Еще не раз увидишь, и побываешь на них, дад! — старик повернулся к горам, глаза его были лишены всякой надежды, словно у охотника, заметившего ценную дичь в недоступном месте.

— Вы не видели моего ягненка? — неожиданно громко спросил мальчик.

— Нет, не видел, дад.

Мальчик не мог больше оставаться; бросив неловко топтавшегося во дворе старика, выбежал на дорогу. Обернулся — старик все стоял и смотрел на закрытые туманом горы, словно ему сказали, что с ними стряслось несчастье. У мальчика навернулись на глаза слезы.

К чему все это, что ему поможет? Куда сейчас идти?  

 

Только он вышел на дорогу, как встретил всадников. Сначала он их не узнал, в глазах стояли слезы. Подъехав к нему, они остановились, обдав его запахом конского пота. Подняв голову, он увидел коней. Их было четверо, еще крепких, — изогнув шеи, они грызли удила. Еще послужат своим хозяевам. Один из них по глядел на мальчика полным грусти и усталости взглядом. С досадой, что не может избавиться от железа во рту, закусил удила и отвернул морду.

— Где тебя носит в такую горячую пору?

Мальчик выше поднял голову и увидел сухощавого, смуглого, тонкогубого мужчину.

Один из всадников спросил:
— Чей он сын?

Другой: ответил:
— Его отец в армии.

— Ты его знал? — спросил он, назвав отца.

Третий:
— Мы только что говорили о его матери...

...Мальчик догадался, что это из руководства села, но все они были новые и никого лично не знал.

Мальчик растерялся и не сразу сообразил, что сказать:

— Я дом смотрю.

— Он смотрит дом! Видите, он дом смотрит! — сухощавый, притворяясь удивленным, словно услышал несуразицу, посмотрел на спутников. — Бродит по дорогам, а говорит, что смотрит за домом! Двое всадников засмеялись.

— Или придешь завтра утром на работу, или я тебя запру в подвале конторы вместе с крысами, так и знай! — пригрозил другой, который все улыбался.

Мальчик попытался улыбнуться.

— Напрасно смеешься.

— Раз тебя оставили сторожить дом, дома и сидел бы! Что тебе делать здесь на дороге? — поинтересовался толстый, краснощекий, с винтовкой за плечами (видимо, из истребительного батальона).

— Потерял ягненка, ищу его,— сказал мальчик, чувствуя себя очень одиноким.

— Оставьте вы его! — всадник на пегом коне стоял несколько в стороне от остальных. Его нельзя было назвать худым, но по бледному лицу и страдающим глазам было видно, что его грызет какая-то боль. Он был в поношенном кителе и в зимней шапке.

— Не оставим,— буркнул сухощавый.

— Потерял ягненка, говоришь? — на этот раз другой (который всегда улыбался) засмеялся.

Мальчик, боясь упрека, не улыбнулся в ответ.

--- ...Я скажу, где твой ягненок.

— Где, где? — мальчик чувствовал, что не услышит ничего доброго.

— У Хилканы, должно быть, если она не успела его съесть.

Он, сдерживая смех, подмигнул спутникам.

— Скажите правду,— глаза мальчика заволокли слезы.

— Я что, вру?!

Мальчик повернулся и заспешил к дому Хилканы. Всадники пришпорили коней и, обгоняя мальчика, окутали его клубами пыли.

— Сейчас мы в пути, а будет время — загляну к вам, — бросил сухощавый. — Люди трудятся, не зная отдыха, а он шатается без дела.

Мужчина в кителе задержал своего пегого коня:
— Что слышно об отце?

— Ничего.

— Не бойся, все будет хорошо.

— А вы знаете моего отца?

— Знаю, знаю. Я и то живым вернулся, что и говорить о твоем отце-богатыре! Мои кости, как плетень из прутьев, пули в щели пролетели, а я остался жив.

Мальчик, глядя на него, улыбнулся, улыбался и говоривший.

— Вы были на войне? — повеселев, спросил мальчик.

— Был. Только мне сказали, что слишком много дырок во мне, вернули. Пытаюсь теперь здесь помочь. Вот сейчас прикрепили меня к вам. До свидания, — он тронул коня, отъезжая.

— До свидания, счастливой дороги! У

езжавший обернулся, засмеялся, показав бледные десна, и по ехал шагом. Мальчик продолжал идти к Хилкане.

Он слышал, как мать говорила, что у этих людей есть бронь.

Что же это такое? Не было ее у всадника на пегом коне, нет у отца, почему же она у этих людей, они больше ее достойны? А может, у них какой-то скрытый изъян, не заметный внешне, как у кляч, которых не берут на войну? Может, про таких и говорят, что они «рябые внутри»? Нет, не так, наверное, они просто не хотят идти на фронт.

Мальчик ускорил шаг.

Конечно, не так. Он бы поверил, если бы вместо них оставили руководить всадника на пегом коне. Они не такие, они боятся, трусят больше всех. Что им дает такую уверенность в себе, наглость? Почему они так себя ведут? Наверно, что-то есть... Что же это? Что-то есть...

Пробежав два переулка, он устал и пошел шагом. Ноги горе ли, набегавшись по засохшей в комья грязи.

Для чего Хилкане его ягненок? Наверное, он обманул. Правда, у нее сын в армии, ей может понадобиться, но мать не могла ни кому отдать ягненка! Он мог заблудиться и так попасть к ней.

Все это неважно, лишь бы найти его.

 

Вместе с внучкой Хилканы он ходил в школу. Они — ровесники, но девочка повыше его. У нее хорошие, ясные и добрые глаза.

За лето она, как и все, загорела, но не обычная кожа ее лица становилась янтарной. Когда она шагала, то при каждом шаге мель кали белые ее ступни — единственное, что не покрывалось загаром. Ее отец тоже на фронте, уже дважды ранен, но он все время пишет домой. Мальчик был уверен, что если ягненок попал к ним, то в безопасности.

Вдруг он вспомнил и резко остановился.

Только сейчас он понял смысл слов председателя сельсовета.

Он и раньше знал об этом, но смеялся над верившими в нелепые слухи. Это случилось давно. На дерево у дома соседей Хилканы стала по ночам прилетать и зловеще кричать сова. Соседи со страхом ждали ее крика, приносившего несчастье. Однажды хозяину удалось подкрасться и сделать отметину на дереве с совой. По старинному поверью, на следующее утро к ним должен был прийти человек, который по ночам прилетал к ним в образе совы, накликая несчастье на их дом. Уже шла война. У Хилканы не оказалось спичек, чтобы разжечь погасший очаг, и она пришла утром к соседям за огнем. До этого она пыталась раздуть тлеющие угли и перепачкалась сажей. Сосед, увидев ее, измазанную сажей, обомлел. («Так это она по ночам, повергая людей в ужас, носится над ними, как ветер, приносящий снег, и посылает горе, не счастье!»)

— И огня не дам, и не подходи к моему порогу! Чтоб ты сгорела в огне! — сосед загородил собою дверь.

— Что случилось? — поразилась Хилкана. Посмотрев в угрожающее лицо соседа и догадавшись, что он ничего не объяснит, она попятилась и ушла.

С тех пор и поползли по селу слухи, что Хилкана спуталась с нечистыми силами. И прежде робкая и застенчивая Хилкана, теперь ходила в постоянном страхе, боясь услышать недоброе, злое о себе. Она перестала появляться на людях, заперла себя в своем доме. А люди стали говорить, что она загнала до смерти своего волка и поэтому перестала выходить. Говорили даже, что и сын ее не может погибнуть на войне, так как в нем есть ее нечистая кровь.

Мальчик, пересилив себя, пошел к ее дому. Если б он еще думал, испуганно убежал бы. У ворот никого не было. что еще больше его напугало. Все-таки он открыл ворота и вошел во двор, тоже пустынный. Только за изгородью паслись коза и козленок. Внезапно за козой выросли запряженные бык с буйволицей, словно возникли из воздуха. Только сейчас мальчик заметил, что земля частично вспахана.

Kто может в такую засуху вспахать затвердевшую землю, если только у него не особая кость!? Мальчик перепугался.

Может, это злополучная старуха? Он уже хотел убежать, как увидел одноклассницу, внучку Хилканы. Это она пахала. Еле доставая до ручек плуга, некрасиво рас ставив ноги, она напряженно старалась провести прямую борозду.

Девочка его заметила. Мальчик смущенно, неловко пошел к ней и обнаружил ее бабку, Хилкану; согнувшись в три погибели, слов но галка, подбирающая зерна, она брела по участку, собирая стеб ли прошлогодней кукурузы. Девочка остановила животных, выпрямилась, опять стала тоненькой, высокой. Ее большие, ясные глаза улыбались. Но сейчас улыбка этой милой девочки представилась ему иной, искаженной.

Говорят, они все такие... А зря не будут говорить, наверно...

Мальчик содрогнулся.

Может, и земля под его ногами совсем иная? И все, что он ceгодня увидел, просто дурной сон? Ведь говорят же: когда кто-то попадется им на злой глаз и они захотят вынуть из живого cepдце, сожрать его, то незаметно заманивают несчастного на свою землю. Может, из-за этого он и слышит в последнее время по утрам голос отца — наверно, они подстроили это, чтобы приманить его к себе. Может, дома сейчас лежит его тело, ни живое, ни мepтвое...

Мальчик невольно ощупал себя, кожа стала «гусиной».

Вот приближается старуха, на ее лице торчит большущий нос.

Даже козы, словно поджидали его, подошли ближе, посматривают то на него, то на девочку, то на старуху. Кажется, стоит им пожелать — и они заговорят; такой у них странный взгляд.

Наверное, и козы не обыкновенные. Если захотят — могут пpeвратиться в волков. И место какое-то странное, необычное, может, это и есть место нечистых, скрытое от глаз простых людей. Но почему-то здесь не видно ягненка.

— Что-нибудь случилось? — спросила девочка.

Мальчик опомнился, увидев изменившееся лицо девочки, услышал ее голос. Наверно, перед этим у него потемнело в глазах, потому что сейчас стало светлее; он увидел туман, запутавшийся в ветвях деревьев; земля, уходившая из-под ног, остановилась, уперлась в его ступни.

— Случилось несчастье?! — дрогнул голос у Хилканы.

Мальчик метнул взгляд в ее сторону, она была очень похожа на козу, глазевшую на него, и глаза у нее так же быстро, боязливо мигали.

— Ничего не случилось, — ответил он чужим голосом, глухим, словно издалека.

Старуха и внучка вздохнули с облегчением.

— Я уже второй раз пашу, — гордо сказала девочка.
Было видно, что она уже давно хотела похвастаться.

— Земля не очень твердая? — мальчик потихоньку приходил в себя.

— Здесь она не бывает твердой, рассыпается, почти песок, ответила Хилкана. — Только потому, что некому больше пахать.

А то кто бы заставил трудиться такую маленькую!

— Мнe не очень трудно. Если б не руки! — девочка показала узкие покрасневшие ладошки. — И буйволицу жаль, она вот-вот должна отелиться, ей трудно.

До мальчика дошло, что он стоит на обыкновенной земле, видит знакомых людей, что не он потерялся, а ягненок.

— Наш ягненок исчез, я надеялся, что вы что-нибудь знаете.

Старуха и девочка переглянулись.

— Какой шерсти?

— Ты разве не знаешь, белый-белый, без черной шерстинки, — грустно сказала внучка. — Я же говорила, что это его ягненок.

— А где он?

— Качия вез его рано утром, держа на седельной луке.

— Наверно, мать отдала за какие-нибудь долги. Что ей делать, одинокой, — вздохнула Хилкана. — А он, как ворон, чует, где можно поживиться! Ушли все наши мужчины, а то кто бы ему дал такую власть! — Ему весной всегда становится плохо, болят его кривые кости, двигаться не может. И каждый год в это время молится за себя, жертву приносит. Помнишь, бабушка, прошлой весной он у нас забрал ягненка...

— И ничего не заплатил за него.

Мальчик, не сказав ни слова, повернулся и выбежал со двора.

Не может быть, чтобы сегодня взял его и сегодня же зарезал! Мальчик выбежал на дорогу и, повернув, поспешил к реке.

 

Качия теперь был большим человеком. А до войны никто им не интересовался. Разве только тот, кому понадобится плетка. Качия делал плетки и никто не знал, где и когда он этому научился.

Его родители никогда не были наездниками и даже не держали коня. Жили в каком-то ущелье, возделывали кукурузу, варили мамалыгу, так и существовали. Если кто вспоминал о Качии, то жалел его. Когда Качия что-нибудь недостойное сотворит, его прощали: «Он богом обижен, что спрашивать с калеки!» Дети, все лето торчавшие на реке, хорошо его знали. Нередко в гуще детишек, заполнивших речную заводь, неизвестно откуда возникший Качия, голый, неожиданно кидался и начинал их ловить. Он плавал, как собака с перебитым хвостом. Острые локти торчком, как у кузнечика-богомола, высовывались из воды. Дети кидались от него врассыпную: если схватит кого негнущимися пальцами, толчком погружает с головой в воду и победно орет.

Мальчик спустился в долину и заспешил...

Сейчас Качия на видном месте. С начала воины он — сельский милиционер: не было в селе такого двора, который он не посетит хотя бы раз в неделю. Eго кляча постоянно держала опущенной свою дышлообразную шею, ему не удавалось поднять ей голову даже на ровном месте, не то что на подъеме. Качия обычно разваливался в седле, поводья свободно провисали. Но приближаясь к дому или подъехав ко двору, он обязательно так хлестнет клячу, что плетка словно выстрелит. Кляча не прибавляет шагу от уда ров; пошатнется, прижмет уши, словно собирается укусить, и взмахнет нечесанным, в репьях, хвостом. Говорят, что у паршивой кобылы хоть грива густая, а у этой клячи шея почти лысая, грива — редкими пучками.

Невзирая на свою худобу и вид одра, она таскала на себе Качию по этой земле, словно платила свой долг: ведь всех крепких коней увели на войну.

«Что привело его в наш дом, чтоб сломал себе ноги!» — каждый увидевший Качию у своего дома, возмущался. А его ноги и в самом деле ходили не лучше перебитых. Как люлька без при вязи он раскачивался на ходу, словно хромал на обе ноги. Кто бы ни видел шагающего Качию, сравнивал его с уткой, ноги которой не приспособлены для твердой земли, но нужда заставила ее добираться по суше от одного водоема к другому. Шеи у Качии почти не было: квадратная, массивная его голова, казалось, воткнута прямо в плечи, но она легко поворачивалась в этом углублении: можно было подумать, что она может вращаться кругом. Пальцы на болтающихся длинных руках не гнулись. А на голове внезапно, словно чужая папаха, масса вьющихся черных волос.

Мальчик быстро шел по широкой ложбине у реки, он очень устал. До войны эта поляна у реки никогда не пустовала. Сюда приходили разыскивать своего коня или буйволицу, сюда являлись в поисках пропадавших на реке детей родители. Человек, искавший своего коня и разглядевший его в гуще табуна, начинал трясти тазик с солью или кукурузой, чтобы подманить коня характерным звуком. Необъезженные, горячие скакуны вставали на дыбы, с громким, трубным ржанием, вихрем уносились подальше и наблюдали издали. Остальные нерешительно топтались на месте, вытягивая шеи, пытаясь разглядеть, что в тазике. Подманив свое го коня, хозяин ставил тазик на траву; всегда вокруг него толпилось несколько коней, старающихся сунуть в него морду. А в лужах целыми днями, пока не спадет жара, черными глыбами валялись буйволы, словно камни, рухнувшие со скал.

Мальчик помнит, какое множество людей собиралось здесь в летние дни, какие ребята! Что только здесь не затевалось: плавание, скачки, джигитовка, бег, игра в аймцакиача*! Посреди этой поляны раскинул ветвистую крону огромный граб, его считали чуть ли не домом; в жару под ним прохладно, в ливень, сильный и быстрый как скакун, под ним сухо. Мальчик встречал здесь замечательных людей, интересных путников, каких только сказок не слышал у граба! Сейчас он подходит к этому грабу и думает: бегая весь день по улицам и переулкам села, мимо разных домов и дворов, он по частям оставлял свои воспоминания, которые казались ему такими важными, ценными, а у этого граба оставит все остальное и станет совсем другим, пойдет по новому, еще неизвестному ему пути.

Неужели мать могла отдать Качии ягненка? Не она отдала, он сам забрал. Он все время шатается по дворам, заметил белого ягненка, положил его на седельную луку и увез. Что ему, он теперь большой человек! Хочешь, не хочешь, а обходись с ним, как с caмым уважаемым человеком. Если невзлюбит кого — замучает всякими придирками, жизни не даст.

Мальчик пытался вспомнить, когда он последний раз видел в доме Качию, но не смог. Может, Качия приходил, когда мать еще не успевала уйти на работу, а он спал? Сельскому милиционеру есть что сказать, он и каждый день может пpиходить. Мальчик припомнил только, как Качия был у них месяц тому назад. Сна чала он заметил клячу, которая еле тащилась к их воротам. Качия, как всегда, развалился в седле, держа особенную плеть — с длинным и широким как подошва обуви языком на конце. Не доезжая ворот, Качия размахнулся плетью и хлестнул молодую ольху.

Сорванные ударом листья, словно пыж после выстрела, закружились в воздухе. Подъехав ближе, он хлестнул по инжиру, полете ли его разодранные в клочья листья. У ворот уже он ударил плетью клячу, которая, пошатнувшись и ощерив зубы, толчком открыла ворота и, войдя во двор, резка остановилась.

Ягненок был тогда еще меньше. Увидев Качию и его клячу, он фыркнул, словно зверя учуял, забился в дальний угол двора и настороженно, испуганно следил за ними.

— Добрый день, парень! — прогундосил Качия.

— Сойдите с коня, заходите в дом, — пригласила мать, выйдя из кухни и заспешив к нему. «Как увижу его — жить не хочется», — говорила она о Качии. Но в тот раз была очень приветлива.

— Нет, нет, я спешу, — на квадратном лице Качии возникло подобие улыбки. — Откуда взять время? Правду скажу, мы очень устали, очень.

— Бедные наши мальчики, всем приходится трудно. Чтоб не видеть счастья тому, кто бросил нас в такой кромешный огонь!

— Мы сотрем его с лица земли! — Качия хлестнул плетью по сапогам.

— Дай бог удачи вам! — мать говорила так, словно Качия генерал и сейчас отправляется громить врага.

— Хорошая скотинка, — неожиданно произнес Качия, глядя на ягненка, испуганно следившего за ним из дальнего угла.

— Выжил вот, бог помог, — промолвила мать.

— Что бы ни говорили, на этот раз пойдет дождь, — съежившись от боли, но выдержав паузу, сказал Качия.

Слова Качии о погоде всегда были вескими: его искривленные кости служили верным барометром. Люди верили ему, когда он говорил о перемене погоды.

— Хоть бы пошел! Еще ни одной борозды не вспахали, вздохнула мать.

— Пойдет, пойдет! — Качия простонал, не так уверенно, слов но может, протянуть руку, повернуть рычаг на небе — и хлынет дождь.

И действительно, стоило на него посмотреть: скрючило всего, на квадратном лице возникло множество морщин, словно его изрезали ножом.

— Я скажу, чтобы тебе вовремя дали волов, сможешь вспахать свой участок, — продолжал гундосить Качия.

— Спасибо, Качия, чтоб мне умереть за тебя! Чем я отплачу тебе, — обрадовалась мать.

— Почему ты так говоришь? — словно на его лице появилось подобие улыбки. — Почему бы мне и не помочь тебе!? Трудно дому без мужской руки.

И правда, в ту же ночь пошел дождь. Но им не досталось во лов. С тех пор на землю не упала и капля, участок оставался не тронутым. Неужели ягненок попал в его руки? Как это могло случиться? Мaть не могла сделать этого.

Приблизившись к грабу, мальчик услышал какие-то причитания. Он увидел малышей под грабом, остановился, но они его не замечали. Все столпились над мальчиком, лежавшим под грабом.

— Ты мертвый, не должен шевелиться, — над ним склонялась самая большая среди малышей девочка, с распущенными волосами.

— Не открывай глаз! Разве ты видел покойника с открыты ми глазами! — один из малышей пригрозил палкой мальчишке.

— Пропадут мои козы, меня домой не пустят! — плаксиво тянул «покойник», пытаясь привстать.

— Почему ты вспомнил об этом только сейчас?

— Вы же знаете, где я был! Кого бы вы оплакивали, если б в меня не попал камень!?

— Ничего, ничего! Ты только не шевелись, — уговаривала его девочка с распущенными волосами. — Ты молчи, потерпи. Твои останки привезли с войны и мы тебя оплакиваем.

— Побыстрее плачьте! — потребовал «покойник».

Девочка, подражая плакальщицам, стала царапать свое лицо и кричать. Остальные подхватили. Потом она заставила их за молчать, выстроила всех у головы мальчика и торопливо запричитала, боясь, что «покойник» не выдержит и убежит.

— Сынок мой! Увидеть бы хоть раз, как ты верхом на коне проезжаешь по селу! Твои светлые глаза были радостью для друзей, надеждой для близких, жизнью для твоей матери, сынок! Как выехал со двора — попал на дорогу, съехал с дороги — попал в огонь! Ни один не думал, кроме твоей матери, что огонь может тебя сжечь, сынок! Мне нe суждено было взглянуть в твои светлые глаза, горе мне! Тебя, чья жизнь могла вместить целый мир, смогла одолеть одна ничтожная пуля...

— Где вы видели, чтобы так долго оплакивали! — попытался вскочить «покойник». — Вы же не пойдете со мной искать коз!

— А мы тебя еще не оплакивали, — малыши не дали ему встать.

— Что это вы здесь делаете? — Мальчик подошел к ним. Мaлыши расступились.

— Играем, — ответила девочка.

— Кто так играет!? Разойдитесь, а то я скажу вашим родителям.

Мальчик, которого оплакивали, встал; из-под листка ольхи, наклеенного на его лбу, сочилась кровь.

— Что с тобой?

— На войне ранили, — уверенно сказал он.

— На какой еще войне?

— На войне с другим берегом,— пояснили остальные.

— На нашем берегу много раненых, — вмешался бывший «покойник». Оплакивающие рассмеялись.

— А где теперь ваши враги?

— Собирают боеприпасы, — и вдруг жалобно спросил: — Ты не видел моих коз по дороге?

— Коз не видел, а ты не видел моего ягненка?

Мальчик задумался.

— Качия вез на седле белого ягненка, не твоего ли?

— Давно?

— Не очень. Он переехал реку и смотрел с того берега, пока меня не ранили. Меня ранили, и он уехал.

Мальчик побежал к реке.

— Туда не ходи! — закричал вслед бывший «покойник». — Убьют!

Но мальчик ничего не хотел слушать. Обязательно надо догнать, обязательно.

Когда он спустился к реке, никого на берегу не было. У ольховой рощи кучками лежали собранные камни. Перед ним спокойно распростерлась знакомая заводь. Середину прорезала белая волнистая линия — след быстрого течения от водоворота наверху.

Это самая большая заводь на реке. Детвора соседних сел почти одновременно училась и ходить и плавать. Переплывший впервые эту заводь, гордился — на него теперь не смотрели как на малыша.

Мальчик помнит, как долго он страдал из-за того, что не решался ее переплыть. Ему казалось, что это вообще для него не возможно. Сверстники, сумевшие ее переплыть, гордо проходили мимо него, стоявшего на мелком месте, не глядя, не замечая его.

Бывало, он приходил сюда с восходом солнца, раздевался, влезал на камень, стоявший у начала заводи. Взглянув на широкую заводь, на ее волнующуюся поверхность, он не мог решиться броситься в этот незнакомый, пугающий его таинственностью мир.

Однажды он спустился к заводи вместе с отцом, хотевшим искупать Лаша. Солнце клонилось к западу, купающихся не было. Отец вычистил коня скребницей, искупал его, сев верхом, заставил Лаша плыть и несколько раз на глубоком месте окунул его голову в воду. Все это время мальчик стоял на камне, не в силах прыгнуть в заводь.

— Прыгай, плыви ко мне, — крикнул отец, оставив коня на мелком месте у конца заводи.

Мальчик, не задумавшись, прыгнул с закрытыми глазами. Сначала ему показалось, что вода враждебна к нему, тянет его на дно. Открыв глаза, он увидел улыбающегося отца, пересилив страх, поплыл к нему, а вода словно несла его на своих ладонях. Животом, ногами он физически чувствовал глубину под собой, но улыбка отца грела, звала его, а вода сама несла к этой улыбке.

Как ему тогда было хорошо! На другое утро он прибежал к заводи с солнцем, словно накануне оставил здесь своего лучшего друга.

Усмиренная летней жарой заводь устало волновалась, еле заметный глазу пар струйками подымался над ее поверхностью. Внезапно на темную, непроницаемую, скрывшую дно воду, упали лучи выглянувшего из-за холмов солнца. Заводь мгновенно преобразилась, заиграла радугой, ярко сверкали освещенные солнцем рыбы, выпрыгивающие из воды. Обычно темные, одноцветные камни на мелком дне заиграли красками, запестрели, стали казаться драгоценностями. Заводь, которую он считал чуждым и враждебным миром, открыла себя, показалась сказочной. Он, ничего больше не опасаясь, отдался ее власти и спокойно поплыл...

Мальчик замешкался, не решаясь подняться на мост — связанные бревна, перекинутые через реку. Обойти мост и идти вброд он тоже опасался — тающие снега прибавили реке много холодной и быстрой воды. Надо было торопиться. Может Качия уже точит свой нож. Только он ступил на лесенку к мосту, как на него посыпался град камней. Некоторые просвистели совсем рядом.

К мосту на другом берегу высыпала орава мальчишек, среди которых один, лет 13-14, выделялся ростом и крепостью. Его-то он и боялся. Он знал, что этот крепыш не даст ему пройти, обязательно задержит. Отец этого мальчика служил в городе: как началась война, он отправил сына в деревню к своим родителям.

Теперь этого мальчика хорошо знали, он все делал по-своему, ни кто не мог с ним справиться — ни учитель, ни старшие, ни его де душка. И почему-то ему все сходило с рук, наверно, из-за уважения к его отцу. Мальчик однажды видел и отца.

— Я не играю с вами! — крикнул сейчас мальчик. И снова хотел взойти на мост.

— Уходи, пропади с глаз, а то не пожалею! — пригрозил камнем рослый предводитель оравы. Он сердито таращил глаза, но еще не научился, как отец, наводить страх таким взглядом и подкреплял его камнем.

— Я тороплюсь. Что я вам сделал?

— Я ничего не знаю. Ты с того берега, ты — наш враг, он все таращил глаза, словно видел настоящего врага.

Мальчик все-таки поднялся на мост.

— Не хочешь слушать, получай! — со всей силы он запустил в него камнем, но промахнулся; камень ударился о глыбу в реке и разбился на осколки.

— Что вам надо от меня?! — в голосе мальчика слышались слезы. — Я же сказал, что очень спешу.

— Огонь! — крикнул предводитель мальчишек. — Огонь по врагу!

Мальчик заметил мелькнувший белый камень, но не успел уклониться; ему показалось, что он в темноте ударился головой об утес, сорвался в бездну и долго падает.

 

Очнулся он мокрым на холодных камнях у заводи. Своя же голова казалась ему пустым яйцом-болтуном, которые подкладывают в гнезда несушек. С трудом открыл глаза, увидел туман. Глухо доносился речной гул, других звуков не слышно. Мальчик приподнялся, сел. Перед ним темнеет поверхность заводи, дышит на него холодом тающих снегов, снова таинственная, чужая. Мальчик вспомнил все, что случилось, потрогал голову — нащупал большую шишку в волосах, запекшихся от крови. Он не знал, сколько прошло времени. Встал, и даже не смыв кровь, побрел к мосту. Мальчиков на другом берегу не было, только камни лежа ли, собранные в кучи. Он еще раз взглянул на реку, на потемневшую заводь, над которой стелился туман, и пошел наугад к дому Качии, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, кроме боли в голове. Не останавливаясь, как в забытьи, он поднимался по крутому склону. Поднявшийся ветер стал разгонять туман. Солнца не вид но, но в нескольких местах его лучи прорезали клубы тумана.

Одежда мальчика стала просыхать, утихла головная боль. Ему казалось, что он во власти тяжелого сна. Острая боль, терзавшая его из-за пропажи ягненка, притупилась, стала странно тяжелее, ему чудилось, что и нести ее трудно, как непосильный груз. Он даже не знал, что будет делать, если и увидит во дворе Качии пасущегося ягненка.

Там видно будет, там он решит, лучше там, на месте...

Лишь бы он был жив!.

Одолев крутой подъем, он взобрался на высокий холм. И сразу увидел впадину, в которой расположился дом Качии. Сердце больно сжалось, он весь напрягся. Еще идти далеко, крыши из новой драни, казалось, плавали в зеленой заводи двора. Он старался разглядеть во дворе белую точку, но видел лишь фигурки людей, до смешного маленьких, как куклы. В сердце кольнуло, он пришел в себя: в уши, словно закупоренные до сих пор, ворвались шум реки, гул ветра в каштановой роще внизу, гомон птиц.

И глаза стали зорче; он отсюда заметил, как двор пересек хромающий Качия, словно полоснул по глазам лезвием. Мальчик стремглав ринулся вниз.

Он не решился войти во двор, прислонился к одинокому каштановому дереву у ворот. Он несколько раз оглядел двор, но сей час там никого не было. Оба дома во дворе были деревянные, низ кие. Ближайший весь почернел от копоти и дыма. У обоих домов распахнуты двери, словно одряхлевшие старик и старуха тупо сидят у очага, разинув глупые рты. Собака стояла у двери почерневшего дома и виляла хвостом, будто видела добычу, на которую хочет прыгнуть. Заметно, что она настороже и в любую минуту готова отпрянуть.

Из дверей вышла мать Качии, худая, сутулая старуха. Она, казалось, охватив всем своим кривым телом, несла обеими руками большое деревянное блюдо, на котором что-то дымилось. Собака, отступила, пропуская ее и неуверенно помахивая хвостом. Следом показался отец Качии, невысокий квадратный старик, словно грубо вытесанный из цельной глыбы — нельзя было отличить, вы делить голову от туловища. Дымя самодельной трубкой, он неотступно шел за своей «ненаглядной». В дверях появился стройный старик с тщательно закрученными усами (наверное, он их на ночь специально подвязывал), умело изображающий всем своим обликом святость. У мальчика, увидевшего его, подкосились ноги.

Старик был известен всему селу как свершающий молитвы при жертвоприношениях. Особенно прославился во время войны, ничем другим он и не занимался теперь. Только по ночам его нож покоится в ножнах, остальное время резал мясо.

Последним из дверей вышел Качия, неся в одной руке табуретку. Переступив порог, он непонятно откуда выхватив палку, запустил ею в собаку. Скуля от боли, собака убежала за дом, от куда долго неслись ее повизгивания. Шедшие впереди даже не обернулись. Они видно знают, что Качия обязательно должен ко го-то ударить.

Все остановились в центре двора. Мать Качни взяла с блюда деревянный шест с нанизанными на него дымящимися кусками мяса и протянула его старику-святоше.

Наверное, это сердце и печень. Здесь какое-то предательство.

Они сделали что-то гнусное.

Мальчик еще пытался надеяться, но на глазах закипали слезы.

Мать Качии положила блюдо на траву, достала из-за пазухи длинную свернутую свечу, растянула ее, примерила. К росту сына, стоявшего рядом съежившись, прикрепила ее к табуретке и зажгла. Стройный старик, взял Качию за плечи, повернул его лицом к востоку, над его головой воздел шест с кусками мяса и стал про износить молитвы, которые мальчик не мог расслышать. Качия, пошатываясь на кривых норах, стоял перед ним и казалось, что земля и небо с двух сторон давят на него, желая стереть, уничтожить.

Мальчик отвернулся и еще раз осмотрел двор. Вокруг двора толпились каштановые деревья с большими, кряжистыми ствола ми. Казалось, если б не ограда, они хлынули бы во двор, сравняли с землей дома, затесавшиеся между ними, и заполнили бы собой этот двор.

Мальчик стал разглядывать каждый кол в изгороди и заметил, что почти на каждом сушилась готовая ручка для плеток, сделанная из дикой лавровишни.

В сказках на частоколах, окружающих жилища нечистых, злых сил, всегда висят черепа, только на одном колу оставлено место для сказочного героя.

 

Вдруг он заметил повисшую на колу у самого дома окровавленную шкурку белого ягненка. Мальчик остолбенел, все в нем замерло, оборвалось, покатилось вниз. И набегавшие на глаза слезы остановились, словно перегоревшее молоко. Исчезли все звуки, будто самолет, в котором он летит, резко набрал высоту. Он стоял в немом оцепенении.

— Если нe дадите нам испробовать печени, не будет силы в вашем моленье, — издали глухо донесся до мальчика знакомый голос.

Он невольно взглянул — это был тот, смеющийся человек, которого уже сегодня встречал. Возвращаясь с моленья его участники что-то жевали, вероятно — сердце и печень. Качия поспешно заковылял к говорившему, чтобы дать ему кусок печени.

— Кто из вас выиграл? — спросил он краснощекого человека (видимо, из истребительного батальона), стоявшего на крыльце.

— Когда ты видел, чтобы кто-либо выиграл у меня? — вмешался смеющийся с набитым ртом.

— Идите сюда, чтоб все ваши напасти постигли меня, — загундосила, как и сын, мать Качии, обращаясь к важничающему краснощекому, который неторопливо спускался с крыльца.

— Надо было вам всех своих друзей взять с собой, — отец Качии глядел на смеющегося снизу вверх, словно стоял не рядом, а гораздо ниже.

— Не пришли, — ответил тот, разжевав печень и хоть немного освободив рот. — А что, нам больше достанется!

Краснощекий засунул в рот большой кусок мяса, словно боялся, что из рук выронит.

— Жените его, — смеясь, словно его корова только что отелилась, сказал смеющийся, проглотив мясо, — и не понадобится за него молиться! А то сейчас слишком много вдов, вам придется каждый месяц, а не год, приносить за него жертвы.

Смеющийся побагровел, его сотрясал сдерживаемый смех. Качия ежился, мялся, пытаясь изобразить невинного. Старик-святоша тыльной стороной ладони разглаживал свои холенные усы, всем видом говоря — бог все простит. Гурьбой вошли в почерневший дом, голоса затихли, словно дом проглотил их. Потрясенный, мальчик все стоял. Пересохло горло, слова, рвущиеся из него, застряли комом.

Может именно сейчас попал в другой, странный мир? В этом дворе, радуясь, жадно рвут зубами сердце и печень его ягненка, а кто знает, кто не делит с ними их игру, кого они не любят? Может они заглатывают весь воздух в других местах, чтобы там не мог никто жить. Может. чужой им человек задохнется, попав к ним. И поэтому боятся толпящиеся вокруг каштановые деревья заполнить их двор? Мальчик погладил ствол дерева, у которого стоял, и вздрогнул: кора была искромсана, словно изрублена тупым топором. Будто кто-то в яростной злобе изгрыз ствол. Еще раз взглянув на окровавленную шкуру ягненка, он повернулся и пошел прочь. Вдоль всей дороги стволы деревьев были изувечены, кора искромсана. Отрубить бы его негнущиеся пальцы! Но тогда он будет кусаться, грызть зубами.

Мальчик шел медленно. Он вдруг задался вопросом, которым раньше не интересовался: «А что с ним будет завтра? Что он завтра будет делать?» Обычно он и не задумывался над этим. Но сейчас этот вопрос навис глыбой над ним и мальчик даже остановился. Прежде он не боялся «завтра» и знал, что пойдет своим привычным чередом. Правда, он задумался, когда ушел на войну отец, когда забрали коня. Но все было по-другому. От него не зависело, вернутся ли они, уцелеют или нет. И ему пришлось привыкнуть к тому, что их нет рядом с ним. А чтобы дать себе свободу, он «завтра» перенес на неопределенное будущее. Теперь иное дело. Теперь ему самому надо ответить, самому решить. Но он не знал, как ответить, что решить.

Он вернулся домой, когда день клонился к вечеру. И не заметил, как рассеялся туман, а небо плотно окуталось тучами, даже ни малейшего отблеска заката. Вокруг опустевшего двора все также, выстроившись шеренгой солдат, стояли колья изгороди, говоря всем строем, что без пароля никого не пропустит. Забыв о голоде, об усталости, мальчик уселся на крыльце и сидел так до вечера. Он был в той же позе, когда вернулась усталая мать.

— Разведи огонь, — велела она, ни о чем его не расспрашивая.

Они так и не обмолвились словом, пока не стали укладываться. Вышли из кухни — во дворе темная, непроницаемая ночь.

— На тебя одна надежда, господи,— мать нарушила молчание, но говорила так, словно обращалась к соседу, а не Богу. — Если ночью не пойдет дождь, тогда все...

Мальчик молча следовал за нею.

— Если ночью будет дождь, нам обещали дать волов, — улегшись, мать зевнула. — Качия приведет волов, и сам поможет пахать.

Она резка умолкла и напряженно ждала, что скажет сын. Мальчик сам удивлялся тому, что промолчал. Только при имени Качии его передернуло, как от прикосновения холодного и скользкого тела змеи...

Ночью его разбудил гром. Он проснулся сразу, будто в нем кто-то сидел настороже и ждал грома. Деревянные стены вздрогнули под напором ветра. Комната осветилась внезапной вспышкой; ему показалось, что доски треснули, так оглушительно загрохотало. И хлынул ливень.

Дождь не ослабевал, лил и лил. Мальчик не засыпал... Завеса ливня, окружив пристройку для Лаша, еще больше подчеркивала полную, ничем не нарушаемую тишину; мальчик острее чувствовал отсутствие коня. Защищенный только тонкими досками, он физически ощущал хрупкость их маленького дома с непрочной крышей, отделявшего их от огромного, рушившегося неба. Настеленная pyками отца крыша все-таки не давала ливню залить их очаг. Как никогда ясно он ощущал отсутствие отца, всем существом чувствуя его пустующую постель. Его кровать, кровать матери были теплы, согреты их телами, их сердцами, а третья — была холодной, пустой, вымершей. Может быть, человек, старавшийся укрыть их очаг, уже утpaтил тепло своего тела, дающее ему жизнь; тепло, погашенное вpaжеской пулей, никакой огонь не сможет вернуть. А кровь живет теплом, без тепла умирает... Только сейчас мальчишку пронзило сознание, что отца могут убить на войне, что он беззащитен под пулями. По щекам мальчика потекли теплые слезы, скатывались к горлу.

Не утихая, шел дождь до рассвета, робко глянувшего на землю. С неба больше не лило, но с крыш и деревьев долго еще кaпало. Гдe-то рядом внезапно раздались крики, извещающие о смерти. Мать, которая крепко спала всю ночь, вскочила, будто и не спала.

— Слышишь, гдe-то кричат?! — встревоженная, она сказала сыну, пытаясь скрыть страх. Мать, хоть и бывала на оплакиваниях почти каждый день, так часто приходили с фронта черные вести, не могла к ним привыкнуть.

Мальчик вышел на крыльцо и прислушался. Крики, не усиливаясь, не слабея, неслись монотонно и тоскливо. Они словно застыли в воздухе, как кипарисы на холме у могил. Раздавались они из дома того старика, с которым он вчера разговаривал у молодых яблонь.

— Бедный старик, — вздохнула мать. — Вечером мне говорили, что ему худо. Успокоился, не услышит плохого о сыне. Человек надеется, пока его глаза открыты. А если нет никаких известий целый год... — она замолчала, словно ей заткнули рот.

Мальчик сделал вид, что ничего не заметил.

— Иди, ложись, еще простынешь, — неожиданно ласково сказала она и быстро, как будто опасалась его слов, вышла.

Обычно обидев или побранив сына, она не могла уйти на работу, не успокоив, не утешив его. Она умела его утешить. Teперь она будто забыла об этом, и мальчику казалось, что между ними встало что-то разделяющее их. Везде это «что-то»... Где они, эти «что-то», начинаются, откуда берутся... Невозможно докопаться... И сегодня стоит вчерашний вопрос: «А что же будет завтра?» — Он еще тяжелее и тревожнее повис над ним.

Мальчик подошел к постели, лег. Крики по усопшему продолжались. Мальчику вспомнилось, как он вчера говорил со стариком, смотрел на яблони, посаженные его сыном, взгляд старика в сторону гор — и ему стало не по себе. Человек потихоньку стареет, сначала не может подняться в горы, потом и разглядеть их — умирает постепенно.

Согревшись в постели, давно не спавший, мальчик незаметно уснул. И вернулись к нему обычные сны; только теперь он не только слышал отца, но и видел его. Отец стоит во дворе, чистит скребницей Лаша и шутит с матерью, которая беззаботно и вeceло смеется. Мальчишку охватило блаженство: будто сбылись все его мечты. Вдруг его что-то изнутри толкнуло, он проснулся. Вслушался: из кухни доносился гундосый голос Качии. Он говорил и смеялся точно так же, как и вчера. Мать отвечала ему боязливым, робким смехом.

— Я тебе окажу помощь подороже, чем ягненок, — развязно прогундосил Качия.

— Стоит ли говорить? Что ягненок? — кaк-то неуверенно отвечала мать.

Мальчик поспешно встал, оделся и вышел. Во дворе лужами стояла не впитанная землей вода. Вялые, сморщенные от засухи листья, сорванные ненастьем, были разбросаны по всему двору. Тучи хмуро неслись по небу, а со стороны моря сплошь закрыли горизонт темной, мрачной завесой. Двор ограждали, словно шеренга солдат, мокрые колья. Они будто говорили: «Чем мы виноваты? Что можем сделать? Kто-то предал, выдал пароль».

Кляча Качии щипала траву во дворе, расседланная, с paстертыми боками и спиной, над которыми кружились мухи. Волы, такие тощие, что их рога казались непомерно большими, стояли в упряжи, но без плуга, у самых дверей кухни.

— Ты уже встал, герой! — привстал Качия, увидев мальчика. Весь пол под его сапогами был искрошен. — Мы с тобой сегодня должны поработать!

— Дорогой Качия, — говорила мать с притворной ласковостью, смеясь чуть ли не в лицо ему. — Если бы не ты, чтобы мы делали! Нам на счастье привели тебя ноги, чтоб всегда ты радовался.

— П-п-р-равду г-г-говоря,— (Качия начинал заикаться, когда был очень доволен или сердит) — м-м-мне б-б-было т-т-трудно н-начал с п-п-председателя и д-д-дошел д-до б-б-бригадира. T-ты же з-знаешь, к-как-кой у вас б-бригадир? K-кoгдa он в-ви-дит, что-то в-вынужден с-сделать что-то, н-начинает оп-правдываться, чт-то и c-caм х-хотел. А д-до т-тех п-пор д-делает в-вид, будто н-ничего н-не з-знает и н-не с-слышит.

 

— Я хочу сам идти за плугом,— сказал мальчик, когда они запрягли волов.

— Разве ты сможешь? — спросила мать робко, без нажима.

— Пусть, пусть! Я ему помогу, — вмешался Качия, морщась от боли из-за ночного ливня.

Лемех плуга был маленький, чуть ли не с ладонь, истерся за долгую службу, и плуг был не очень тяжелый. Но мальчик, взявшись за ручки, растерялся, хоть и силился не показать этого. Он не раз уже ходил за плугом, но знал, что в любую минуту может бросить, отдать плуг другому. Брался за плуг он охотно, но поглядев на неторопливых волов, лениво тащивших плуг, представлял, что весь этот нескончаемый участок надо пропахать верными бороздами, одна за одной, он расстраивался, руки опускались.

В один конец...
Обратно...
Опять в тот конец...

Раньше он остро замечал мельчайшие подробности: как скрипит дряхлое ярмо, как оно истерлось у цепи, крепившей плуг, как шеи волов натерты ярмом. Как время от времени один из волов кряхтит и как сочится кровь у копыта из пораненной лемехом, при неловком повороте, ноги. Ему казалось грешным есть то, что выращено при таком тяжелом труде животных.

В один конец...
Обратно...
Опять в тот конец...

Как ему это надоедало!.. И как тяжело ворочать плуг на поворотах и вовремя нажимать рычаг! Один раз нажмешь, а два раза — забудешь или не успеешь! Лемех, не погружаясь в землю, дает волам легкость, волы убыстряют шаг, бегут, выpвaв у тебя плуг. Эти тощие волы становятся узнаваемы, бегут как лошадки. Глупая скотина, они же знают, что им не убежать, напрасно тратят силы. Немного погодя они стоят, тяжело дыша, на борозде, а ты, рассердившись, нещадно лупишь их хворостиной.

В один конец...
Обратно...
Опять в тот конец...

Все это он сейчас вспомнил. Но так было прежде... Теперь надо постараться не испортить первой борозды, чтобы не отняли плуг. Мальчик крепко вцепился в рукоятки плуга, Качия, яростно прихрамывая, пошел впереди волов; плуг легко вспарывал размякшую от дождя землю.

— Оказывается, он умеет пахать, чтоб все его напасти упали на его мать! — всплеснула руками мать, а мальчику показалось, что это не очень-то ее радует.

Когда они вспахали несколько борозд, мать ушла на кухню готовить завтрак. Сделав еще несколько концов, мальчик остановил волов.

— Устал, что ли? — Качия обернулся, его губы дрогнули, изображая улыбку.

Мальчик, вскинув голову, твердо смотрел ему в глаза. Качия удивленно таращил страдальческие из-за боли в непогоду глаза, словно сова, не спавшая всю ночь. Удивление быстро сменилось вызывающей наглостью.

— Колченогий! — мальчик выплеснул всю свою злость в этом крике, — Колченогий!

— К-к-как т-т-ты с-с-сказал? — посинел Качия. Он кинулся к мальчику, взмахнул длинной рукой с негнущимися пальцами, будто на земле решил утопить его.

Мальчик не дрогнул, только крепче сжал хворостину в руке. «Уходи, откуда пришел! Не тебе здесь пахать!» — говорил твердый взгляд мальчика.

Качия, опустив руку, яростно заковылял к кухне. Мальчик ждал, не начинал пахать. Едва Качия успел переступить порог, как из кухни вылетела побледневшая от гнева мать. Мальчик никогда ее не видел такой чужой.

— Как ты посмел, чтоб я вырвала тебя из моего сердца! — она схватила его за худенькие плечи, словно ее кто-то толкнул и ей надо удержаться.

— Что следовало! — твердо ответил мальчик.

— Вот что следует тебе, вот тебе, вот тебе!!! — она хлестала его по щекам, пока не устали руки. Мальчик молча терпел, только закрыл глаза, чтобы не видеть ее лица.

— Весь участок вспашешь, один! Если не вспашешь, когда вернусь с работы, твоя смерть в моих руках! Что я потеряю... — она, словно поперхнулась, замолчала, отвернулась и пошла прочь.

Лицо у мальчика горело. Он прикрикнул на волов и начал пахать, крепко налегая на рукоятки. Земля была мокрая, из вывернутых плугом пластов в ноздри ему ударял теплый и влажный запах свежевспаханной земли. Вдруг к нему вернулся прежний страх. Он поднял голову, оглядел все, что надо было вспахать.

В один конец...
Обратно...
Опять в тот конец...

Мальчик вспомнил, как он впервые плыл по заводи и отец улыбался, придавал ему силы и смелость улыбкой. Сейчас он под этим огромным небом царапает с усталыми волами землю. И земля эта, как щека женщины, получившей похоронку, но... это земля отца, это его земля... Она держит его на своих ладонях и ведет его.

В один конец...
Обратно...
И другого пути нет.

Вот и нашел он ответ на мучивший со вчерашнего дня вопрос. Закончив борозду, он повернулся, и показавшееся из-за гор солнце ослепило его. Мальчик невольно закрыл глаза. Отсюда ему показалось, что это двуглавая гора смотрит на него в сверкающие очки.

Что только не взбредет в голову! Он вспомнил своего одноклассника, ходившего в очках. Очень худой и очень добрый. Здороваясь с ним, мальчик быстро отдергивал руку, боясь сломать его тонкую и хрупкую кисть. У него были такие тонкие ноги, что удивительно, как они выдерживают его тяжесть, носят на себе. А к нему этот худенький мальчик относился особенно, увидев его — сиял. И сам он, забывая его худобу, хрупкость, испытывал к нему теплую симпатию. Этот мальчик носил большие, с толстыми стеклами очки и когда он их снимал, на его переносице ярко краснел след от дужки.

На мальчика накатился приступ смеха, необычного, неудержимого, душившего его как кашель. Глаза наполнились слезами, он еле смог вздохнуть. Слезы наполняли его, как в вырытый с трудом колодец потихоньку прибывает вода. Он прикрикнул на волов и, стараясь не уйти в сторону от борозды, начал пахать.

В один конец...

Обратно...
__________________

* Аймцакиача — игра в мяч, напоминающая гандбол.

Перевел с абхазского автор.

____________________________

(Публикуется по изданию: Абхазские рассказы. Сухум, 1980. С. 139-169.)

(OСR — Абхазская интернет-библиотека.)

Некоммерческое распространение материалов приветствуется; при перепечатке и цитировании текстов указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика