Абхазская интернет-библиотека Apsnyteka

Алексей Гогуа

Об авторе

Гогуа Алексей Ночевич
(р. 15.03.1932)
Писатель, в 1988-1991 гг. - председатель Народного форума Абхазии «Аидгылара» («Единение»). Родился 15 марта 1932 г. в с. Гуп (поселок Аджампазра) Очамчирского района, в крестьянской семье. Абхаз. Единственный брат семи сестер.Учился в нескольких школах - в Аджампазре, г. Ткварчал и с. Поквеш. Окончив среднюю школу, попытался поступить в Сухумский государственный педагогический институт на факультет русского языка и литературы. Однако из-за незнания грузинского языка не был допущен к учебе. Затем работал на Ткварчальской шахте и на Центральной обогатительной фабрике г. Ткварчал. На следующий год стал студентом Сухумского пединститута. В 1955-1960 гг. - студент Московского литературного института им. А.М. Горького; учился у известных писателей и профессоров - В. Шкловского, В. Архипова, С. Бонди, Г. Поспелова, С. Артамонова и других. После окончания литинститута работал ответственным секретарем абхазского журнала Алашара (Свет), старшим редактором государственного издательства, главным редактором детского журнала Амцабз, председателем правления Союза писателей Абхазии, руководил общественно-политическим движением Народный форум Абхазии «Аидгылара», сыгравшим большую роль в национально-освободительной борьбе, был народным депутатом СССР (1988-1991). В настоящее время - председатель комиссии по государственным премиям им. Д.И. Гулиа. Стихи и рассказы писал с детства. Впервые напечатался в 1949 г. Автор более 10 книг прозы (рассказы, повести, романы), двух пьес, критических и публицистических статей и очерков. Лауреат премии им. Д.И. Гулиа по литературе. Переводился на русский и другие языки народов бывшего СССР. Отдельные рассказы переведены на французский, немецкий, польский, болгарский языки. Перевел на абхазский ряд произведений Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Платонова и других писателей. Женат, трое детей.
(Источник: C. Лакоба. После двух империй. 2004 г.)

Алексей Гогуа

Время оленьего зова

Рассказ

Вчера в это самое время Адамыр услышал журавлей. Забравшись в дальнюю комнату, ту, что в глубине их просторного крепкого дома, он собрался было спокойно почитать, и тут слух его поразили отдалённые клики. Отбросив книгу, с треском распахивая на бегу двери, он вылетел на крыльцо и увидел их, плывущих в небесном омуте. Они были очень высоко, еле заметные, однако он долго не отпускал, держал их взглядом: они размеренно взмахивали крыльями, будто вёслами загребали, и слушал, как в бездонной голубизне замирало и таяло их далёкое курлыканье.

А сегодня небо изнемогало в немом ожидании.

Как и всегда в эту осеннюю пору, солнце постепенно меняло свой обычный летний путь в небе на более низкий и уже не согревало днём ближние склоны большого хребта. И оттого всю осень и зиму обращённый к селу склон стыл в тени, и снег там держался дольше, чем на других склонах на той же высоте.

В окно Адамыр видел сейчас этот склон, оставшийся теперь без солнца до будущей весны.

Но над их-то двором солнце уже поднялось, и довольно высоко.

Что-то не слышно было братьев, они только что вышли из дома во двор.

И небо всё чего-то ждало, немо тосковало о чём-то. Адамыр сидел у камина рядом с матерью. В горах несколько дней назад выпал снег, и теперь тепло от камина притягивало, звало к себе, особенно по утрам и вечером. Адамыру сейчас не было холодно, нет, но странное оцепенение сковало его, он молчал, зачарованно глядя на огонь. Только лишь бегучие язычки пламени да потрескивание поленьев напоминало о том, что время не умерло, живёт полной жизнью. Все они — оба его брата, и сам Адамыр, и даже мать — какое-то время сидели утром у огня, охваченные этим непонятным оцепенением, сидели, пока со двора не донёсся, не позвал её голос: «Бектор! Нестор!»

Оба старших, чьи имена были названы, словно вываленные из долгого сна какой-то волшебной силой, встрепенулись, вскочили на ноги... Затворилась дверь за ними — и это было как рубеж между жизнью и неподвижностью. Они ушли, а он остался сидеть с матерью. Что было толку идти к той, которая не сочла нужным позвать его, пробудить к жизни.

Мать вязала, не поднимая головы.

— Сентябрь на дворе, а в горах уже снегу навалило, — словно бы из глубин иного мира донесся её потускневший, усталый голос.

Снег в горах выпадал и раньше, но не в том было дело: мать хотела так же ловко, как петли в своём вязании, завязать ставший уже привычным разговор...

Адамыр промолчал, не ответил, понимал: разговор затевается не ради него, ради другого, всё ещё незримо присутствующего в доме. Боль утраты, кажется, стала глуше, рассосалась словно бы в сердце Адамыра за минувшие два года. Но мать каждый раз, как садилась возле огня и брала своё вязание, погружалась в свой особый мир и тихонько начинала разговор с ушедшим, будто он, живой, плечистый, сидел у камина рядом. Адамыр безошибочно научился узнавать по голосу, когда она заводила привычный этот разговор. А особенное тёплое звучание её голоса он помнит с давних пор. С того далё­кого времени, когда он, как самый младший, долго спал возле матери. И бывало, его частенько будил спозаранку ласковый разговор: тихонько, наверное чтобы не мешать ему, перешёптывались мать и отец, каждый из своего угла. Спросонья он не мог разобрать, о чём они говорили, однако ясно чувствовал, что голоса их звучали не как обычно раздражённо, а спокойно и доброжелательно.

— Днём, работая от восхода и до заката, вечно не поспевая с делами, утомлённые, а то и уставшие до изнеможения, они забывали о жалости, иногда даже старались досадить друг другу, срывали злость. («Опять ты еле шевелишься, будто полумёртвая, чтоб совсем околеть тебе!» — взревёт, бывало, отец. «Кровь тебе в глотку!» — отвечала мать вполголоса, однако тоном старалась уязвить побольнее и ничуть не прибавляла шагу.)

Когда же утром Адамыр делался невольным свидетелем этой очень затаённой и неумелой нежности родителей друг к другу, он почему-то чувствовал неловкость и стыд, будто его самого вдруг уличили в воровстве, он с головой зарывался в одеяло, да ещё и затыкал уши.

— Хотя, может, не так уж и рано для снега! Цвыббын-сентябрь на исходе, олени сейчас ревут, зовут подругу... время оленьего зова... — снова заговорила мать, не поднимая головы от вязания. — Как сейчас помню, принёс однажды мой дед с охоты великолепного оленя. И до чего же замечательные были у него рога! ветвистые такие... Сам дед и то сказал: «Давно мне такой не попадался». А ведь был большой охотник, очень большой... И жил долго... До самой смерти ни одного зуба не лишился, так и помню: двумя ровными рядами белеют во рту... может, поэтому до сих пор не могу забыть его улыбку. Улыбку создают зубы, беззубая улыбка уже не улыбка. — Из глубины того мира, в котором жила сейчас мать, донёсся печальный вздох.

Исхудавшие и немощные натруженные её руки всё же на удивление проворны: вяжет она очень быстро, это как бы не работа для неё. И сами руки её подобны её вязанию; видна сквозь истончившуюся кожу сеточка со­судов, видны сухожилия, набухли-переплелись вены... Вены до того выступают наружу, что можно их пересчитать. И все голубые, будто течёт по ним уже не обыкновенная человеческая кровь. А может, вены её и вправду один из протоков голубого родника, который чистой, прозрачной струёй выбивается из-под скалы недалеко от дома Адамыра?

И братьев, вышедших во двор, не слышно что-то совсем.

И небо замерло в ожидании. Но ведь журавли не всякий раз курлычут именно здесь, над домом, им ведь всё небо — дорога.

Оцепенение...

Мать Адамыра как бы растворилась в полутьме комнаты. Молчит. Видно, сказала уже сколько хотела и теперь ждёт, чтобы заговорил он. Похоже, ей заранее известно всё то, что он хотел и не успел, не сумел высказать среди каждодневной суеты.

Она слушает, вслушивается в тишину и без устали вяжет.

И где она берёт столько шерсти? Братья Адамыра, старшие, тем же летом, когда умер отец, продали всех овец. Да и при отце овцы у них были одни только белые, а мать всё вяжет и вяжет из чёрной шерсти, и всё одно и то же — мужские носки. Для чего и для кого может их столько понадобиться, шерстяных носков? Словно предстоит им пережить какие-то необыкновенные морозные зимы. Правда, шахтерские сапоги старшего брата «съедают» за год не одну пару носков. Но зато в его выходном одеянии грубые шерстяные носки вовсе не предусмотрены: его щегольские выходные сапоги трудно натянуть и на самые тонкие. Брат нигде и ни в чём не соблю­дает привычной глазу нормы: его рабочая одежда уж очень мешковата, а праздничная до того тесна, что ему, бедняжке, трудно даже бывает поворачиваться.

Средний брат — спортсмен, занимается борьбой. Вот уже два года, как сделался городским жителем. За всё это время ему не понадобилось и пары шерстяных носков. И в дом он ничего из города не приносит, но и отсюда ничего с собой не берёт. Видно, находит особое удовольствие в том, чтобы ходить туда и сюда с пустыми руками.

Что же до самого Адамыра, так он за зиму изнашивает от силы две пары носков.

Но мать ещё каждый год вяжет носки и для того, с кем она ведёт каждодневно тихий свой тайный от всех разговор и, как и в прежние годы, привычно вяжет носки с широкой резинкой. Ведь ему нравились именно такие. И так вот вяжет мать каждый божий день, позабыв обо всём, словно дала некий обет вязания, словно хочет заново связать жизнь этому старому дому, их семейному очагу, или хотя бы продлить её, чтобы всегда было так: она сидит у огня, вяжет, и с нею сыновья и он...

— Раньше, во времена больших охотников... — тихо заговорила мать после долгого молчания, — раньше в эту пору, когда трубят олени, на охоту не выходили, знали, олень ищет себе олениху.

Она снова умолкла, кажется, слушая того, кто свершил уже свои земные дела, и вязала, вязала. Проворные спицы собирали петли — маленькие арканы; один, ещё один, ещё... десяток... сотня... Тонкие слабые женские пальцы привычными ловкими движениями накидывают петли-арканы... одни за другими... одни за другими... Словно надеясь ещё набросить их на лучших скакунов из быстроногого стада времени, остановить, связать ещё кусочек жизни...

Такими же вот узелками-петлями она некогда связала, скрепила и семью. Пространство меж пустовавшим холодным клочком земли и далёким небом она согрела сладким дымом ею зажжённого очага. А потом, словно два рукава рубашки, были связаны-завязаны узелки двух новых жизней. И напоследок ещё дана была жизнь Адамыру... как третьему рукаву.

...Третьему рукаву... но зачем он нужен, третий-то рукав? Известно: третий всегда лишний.

Мать Адамыра продолжала нанизывать одну за одной петли из чёрных шерстяных ниток, чёрные петли-арканы. Привычка, освящённая и утверждённая всей жизнью. Так ветка на поваленном дереве качается ещё по инерции какое-то время, хотя буря уже промчалась.

Что же не слышно голосов вышедших во двор братьев, взрывов их веселья? Уже пора бы им...

Сегодня воскресенье, но свободен в этот выходной день чаще всего один только он, Адамыр: в школе нет занятий. Старший брат — шахтер: как выпадет, у него сменная работа. А спортсмен, похоже, сам устраивает себе выходные, когда только пожелает. Раньше, например, он вообще мог заявиться в будние дни, посреди недели («ма, я соскучился по твоему лобио, по мамалыге»). Только сейчас, привыкнув, видно, к городу, стал приезжать регулярно по субботам.

...А соседская девушка, уехавшая в Сухуми сразу после школы — там у неё давно уже обосновался старший брат, — до нынешней весны вообще ни разу не наведывалась в родное село, словно дорогу за ней занесло глубоким снегом и не было ей пути назад. Правда, с этой весны она приезжает сюда каждое воскресенье... Сюда, в посёлочек, что, словно бы убегая от моря и от равнины, перевалил по пути бессчетное множество холмов, больших и малых, пока не уткнулся наконец в горный склон и там будто нашёл успокоение. В посёлочек, где она родилась, росла, училась в школе. (Но ведь, поднявшись так высоко, село это ещё лучше открывалось морю. И море отсюда, с высоты, так хорошо было видно. Потому, наверное, и прижался посёлочек к скалам. Если бы можно было пройти, протиснуться где-нибудь меж ними или перевалить через них. И бежать, бежать — всё выше, открываясь морю всё больше!..)

— Когда так рано выпадает в горах снег, — очнувшись, подала голос мать, — до чего же бывает жалко всяких животных, всё это зверье. Во время течки и гона они теряют всякую осторожность... кажется, иногда просто забывают спуститься с горы в ущелье, в лес, забывают о еде, теряют силы. Преследуя самку, самцы часто срываются в пропасть, поскользнувшись на обледенелых скалах. Так рассказывал мой дед...

Конечно, гораздо лучше, когда человек занят своим делом. Так оно спокойнее для всех. Шахтёр бы добывал уголь, борец потел на своих тренировках, да и девушка была бы озабочена в выходной чем-нибудь своим, тоже неотложным, ну, хоть по хозяйству. И Адамыр тоже был бы сейчас занят чем-нибудь необходимым. В селе ведь всегда дел по горло. И тогда все они были бы по-своему свободны.

— Настоящий охотник во время гона не станет стрелять в оленя... так говорил мой дед. — Мать на этот раз очнулась быстро: видно, тот, кому теперь уже некуда торопиться, заскучал и сделался немногословен, потому— то мать всё чаще вступала в разговор сама.

— Где теперь сыщешь такого охотника, да и оленей вовсе не стало. Я вот как тогда, в детстве ещё, увидела убитого дедом оленя, так с тех пор не то чтобы увидеть, а ни от кого и не слыхала даже об оленях в наших горах. А рога того, убитого моим дедом, ветвистые эти рога прибили к стене в нашем доме. Помню — долго они красовались там. А уже после... теперь никто и не скажет, куда их дели, когда сносили старый наш дом из каштана, чтобы поставить на том же месте новый... Всё равно ведь — к каменной стене ничего не прибьёшь... Да, теперь никому и дела нет до того, время ли сейчас, можно ли охотиться. Толкутся с ружьями кому ни вздумается и бухают; не разбираясь.

У Адамыра затекли ноги от долгого сидения. Язычки пламени в камине приувяли, их сделалось меньше, и перебегали они по поленьям лениво. Сегодня огонь, не пожрав и половины дров в очаге, торопился сгинуть в золе.

И братья, вышедшие из дома, не торопятся, ленятся подать голос, позвать, вызволить.

Непростая сейчас пора. Поспел урожай и ждёт человеческих рук. Земля получит наконец передышку до весны. И крестьянину тоже, как и земле, время от времени необходима передышка, особенно перед завершением долгого труда, перед уборкой. Завершение ведь всегда требует особенных усилий. А крестьянин похож на колодец, из которого нельзя выбирать воду быстрее, чем она накапливается...

Но у братьев Адамыра в новой их жизни нарушены старинные чередования труда и передышки, поэтому, он думает, куда лучше, когда у них есть какое-нибудь занятие. Безделье опьяняет их, как крепкое вино.

Адамыр потому и старается втянуть их в работу, когда они приезжают домой. Одно плохо: не поспевает он, тонкий, ещё не налившийся взрослой устоявшейся силой, не поспевает в работе за братьями, выдыхается. К тому ж ещё братья вечно прут напролом, пытаясь взять силой там, где не хватает сноровки. Если уж Адамыру выпадает распиливать с ними брёвна, так он рта не закрывает: «Ровнее держи пилу, не нажимай, влево давай, теперь правее возьми...» А когда приходится вместе запрягать быков, Адамыр начинает даже побаиваться скотины. Велев ему подержать быка за остроконечный гладкий рог, кто-нибудь из братьев принимается так старательно мучить быка, подталкивать, загоняя его под ярмо, что, кажется, ещё немного — и бык не выдержит, ринется прямо на Адамыра. Быку ничего не стоит своими гладенькими жемчужно-серыми рогами выпотрошить человека... И потом ещё... загнать-то быков под ярмо братья могли, да только после них всё равно приходилось запрягать наново. То слишком свободно упряжь лежит, только потянется бык — ярмо лезет на спину, а то так туго, что у быка аж глаза лезут на лоб. Да, без указчика им с делом не управиться. Отец, вот кто знал толк в хозяйстве! И руки у него были золотые, и охотник он был редкостный. Как же это братья Адамыра ухитрились ничего не перенять у него, ничему не научиться?

А всё оттого, Адамыр понимает, что они с детства поглядывали в сторону города, с нетерпением дожидались дня, когда наконец покинут родительский кров...

Но как бы там ни было, а оставаться совсем уж без всякого эанятия, чтобы вот так праздно болтались их большие и сильные руки, братья не умели — начинали томиться. Часами высматривали случайного прохожего, чтобы затащить в дом, устроить выпивку и угощать его, пока тот уже лыка не вяжет. Тоже занятие.

Правда, сегодня есть кому их развлечь...

Адамыр знает о братьях всё, знает, что они сказали и сделали с той минуты, как вышли из дому. Эти взрослые, здоровенные парни, не умеющие сделать важного шага без постороннего совета да указки, не умеющие пользоваться отпущенной им свободой, сейчас скованы властным взглядом девушки. Старший брат, шахтёр, неприкаянно топчется вокруг составленных пирамидкой досок. (Девушка, похоже, даже и не замечает его, но он всё равно не в силах освободиться от власти её взгляда.) А составленные для просушки доски эти напоминают укрытия, которые разбивали когда-то в своих лагерях древние воины. Не зря, значит, окрестил Адамыр их двор «военным лагерем».

Правда, оба парня и девушка, оказавшиеся нынче в этом «лагере», толком ещё не разобрались что к чему. ни о какой единой тактике или стратегии говорить не приходится.

Да, с досками-то всё ясно — как и для чего. С человеком вот посложнеё. За рекой, на окраине шахтёрского посёлка в распрекрасном удивительном месте, куда, правда, с ранней осени и до самой до весны не заглядывает солнце, строит себе дом старший брат. Отсюда, со двора, если вглядеться попристальнее, можно увидеть разбежавшиеся, как овцы в предгорье, крохотные на таком расстоянии домишки посёлка.

Надо же было брату начать строиться за рекой, втискиваться меж чужих дворов, будто здесь ему места не нашлось! Конечно, земли достаточно, на всех хватает, так почему бы и не пожить человеку там, где ему приглянулось. Дело ведь вовсе не в том, далеко ли он поселится от родительского дома, — нет, важно найти своё собственное место, своё единственное. А ведь куда легче вбить кол на новом месте, чем потом вытащить его из политой твоим потом земли, если даже та земля окажется не по тебе...

Другому брату, спортсмену, борцу, своей земли, двора, хозяйства не нужно. В городе всегда найдётся, с кем потягаться силой — чего ему ещё...

Адамыр знает: будущим летом, когда он окончит школу, братья подсядут к нему и заведут: «Испокон веку так уж повелось: младшие братья всегда остаются на земле, что приняла отцов наших, дедов, прадедов, пра­прадедов. прапрапра... и не в этом ли счастье...»

Так он им и поверил. Конечно, они желают скорее почувствовать себя ничем не связанными... Свалить на него заботу о доме... Но напрасно они думают, что так легко заполучить свободу... Что это — свобода ...

Однако он понимает всё же, что возможностей вырваться отсюда больше не у него — у братьев. Ему, младшему, «третьему рукаву», видите ли, по праву, по существующим чуть ли не с сотворения мира законам, достаётся отцовский дом и вся ответственность, связанная с ним. Другие, успевшие унести ноги, свободны, могут выбирать... А он как тот пассажир, которого оставили сторожить вещи и места разбредшиеся по вагонам спутники, захватившие с собой и его и свои билеты.

...Но ведь и та свобода, которой они жаждут, она ведь тоже не приносит, уже не принесла им покоя. Например, шахтёра на новом месте настигла обида. На самом берегу реки, которая разделяет село и новый шахтёрский посёлок, бросившийся в ноги сумрачной горе, начал строиться какой-то человек. Обычный, ничем не примечательный человек, если не считать его огненно-рыжих усов. И вот этому самому человеку шахтёр ни в чём никогда не уступал — и перебороть переборет, и перепить перепьёт, да ещё и без особого труда. Однако вот же — тот взял да и выстроил завидный этакий домище у самой реки, на прекрасном солнечном месте. А шахтеру, — несмотря на то что он и на еду почти ничего не тратит, завтракает да ужинает обычно в родительском доме, и зарабатывает неплохо, и который год всю почти что зарплату вкладывает в постройку, — до новоселья ему ещё очень далеко.

А тот рыжеусый, захотел — и хватило мгновения.

Адамыр замечал не раз, что Бектор частенько останавливается посреди двора, поглядывал на дом рыжеусого, красующийся на высоком берегу реки, задумчиво переводил взгляд выше, к скалистой вершине, возвышающейся над посёлочком. Адамыру казалось, что брат мечтает бездумно: хорошо бы жить там, наверху, в доме-дворце, и с высоты поглядывать пренебрежительно на поверженного, раздавленного, потерявшего всегдашнюю невозмутимость рыжеусого...

И второй брат, спортсмен, наверняка рассматривает сейчас эту вершину, стоит рядом с девушкой и рассматривает. Стараясь освободиться от власти её взгляда, важничает, пытается прихвастнуть, но всё без толку — в её присутствии некая странная сила парализует его волю. Поэтому Адамыр и уверен: брат не ушёл далеко; выйдя из дома, молча остановился возле девушки, делая вид, что старательно разглядывает эту злополучную скалу. А вот девушка действительно любит смотреть на неё (да и откуда ещё и смотреть-любоваться, с их двора вид на гору самый лучший). Адамыр не раз замечал: смотрит она с жадностью, с некоторым даже вызовом, взгляд её, обычно томный, рассеянный, делается сосредоточенным, острым, в лице появляется решительность и сила, она как бы тянется туда, к горам, она волнуется, даже дышит чаще — раздувая ноздри... совсем как у чистокровных скакунов перед стартом... и резче обозначается красивый изгиб спины. И сама вершина, чувствуя, что девушка тянется к ней, кажется, в гордости, в щегольской уверенности готова подняться на цыпочки, вознестись ещё выше в небо, в самый сгусток сини. Она возвышается горделивым повелителем над укутавшимися в снег округлыми и низкорослыми окрестными горами, как пастух над стадом тонкорунных овец. Снег на ней почти не держится, и её суровость и холодность ещё больше подчеркивают мягкие очертания округлых заснеженных вершин у её подножья.

Адамыр чувствует — уже время: сейчас она должна подать голос... позвать его...

...Видимо, спортсмену уже худо, ему, бедняге, трудно так вот просто молча глазеть на эту проклятую вершину. Зевнуть — неудобно, отвести взгляд — тоже, а она может вглядываться в гору долго и безотрывно, и тогда её лицо делается каким-то непонятно-сосредоточенным и отчуждённым. Эта отчуждённость совсем уже лишает воли здоровенного крепкого парня, не однажды пригвождавшего к помосту многопудовые туши соперников. Что ему теперь остаётся делать? Он может ещё, конечно, попытаться вспомнить, как школьником он вовсе вот ни столечко не боялся её, и ни взгляд, ни что иное ни капли не действовали на него, и никакая такая непонятная власть на него не распространялась... может, конечно, собраться с духом и попробовать прихвастнуть. («Того я как кину через себя!.. а на этого даже время не стану тратить... стоит мне пошевелить мизинцем...») Обычно такое невинное бахвальство как-то поддерживает его, хоть немного, но поднимает в собственных глазах, но навряд ли он сейчас решится заговорить о себе, и если даже решится, вряд ли ему это поможет: брат как-то жаловался, что при ней не может даже заговорить о своей, как он выражается, «законной» борьбе: она его тут же на смех поднимает...

«Недавно мы ездили на соревнования в Тбилиси... — попытается он использовать последний шанс (не говорить о борьбе, о спорте он не может, откуда ему взять другую тему?), — выступили удачно, настроение при­поднятое... Вот и решили пойти смотреть работы художников... Выставку то есть... И горы нарисовали многие... Разные горы... и смешные какие-то были среди них. Но что я заметил — небо в этих картинах синее обычного, а снег, который на горах лежит, — он чего-то грязный, несвежий какой-то...»

Услышав... получив этот неожиданный искусствоведческий довесок к обычной теме соревнований и тренировок, она, даже не попытавшись его остановить, зальётся весёлым беспощадным хохотом. Глаза у неё при этом необычайно красивые, томные и какие-то безразличные... стоит — хохочет. И брату ничего не остается делать — сам тоже начнет смеяться. Ещё бы не смеяться, если понимаешь, что совсем не туда тебя занесло, — здесь, среди непривычных слов об искусстве, нечего и думать защищаться. И старший брат, шахтёр, тоже заулыбается, совсем, правда, не понимая, чего они заливаются, эти двое.

Но сегодня и этого смеха не слышно. Что-то там такое сегодня нарушилось.

Адамыр поднял глаза: матери на месте уже не было. Вязанье её лежало на стуле меж двух чёрных клубков. Она исчезла неслышно, словно растаяла лёгким дымком.

Адамыр знал, где она сейчас. Каждый день в это время она отправлялась на кладбище. Она не плакала там, не причитала. Осторожно, будто опасаясь потревожить покой отца, наклонялась над его могилой, шептала о чём-то своём и так же осторожно, неслышно, будто затаив дыхание, возвращалась домой.

— Адамыр! — послышался со двора голос девушки.

Наконец-то! Поняла, что пора протянуть ему руку, вывести из оцепенения, в котором, уходя, оставили его братья. Позвать, вызвать к жизни.

Яркий дневной свет обжёг глаза. Только тогда Адамыр заметил, что он уже на крыльце. Зажмурился, потом осторожно открыл глаза — и заново увидел двор, как бы в сумерках.

Он сразу заметил, что происходит необычное. Братья стояли в свободных позах, уверенные, никакого напряжения не чувствовалось в них... А девушка — она словно бы неуверенно сопротивлялась... Адамыр понял: сегодня властный взгляд девушки больше уже не имел всегдашней силы.

Девушка не обернулась, будто и позабыла вовсе, что сама позвала его. Шахтёр явно скучал и всё чаще поглядывал в сторону сумрачной скалы, в сторону посёлочка с недостроенным своим домом и достроенным — соперника. Спортсмен стоял твёрдо и вольно, медленно, словно любуясь на себя в зеркале, поворачивая то так, то эдак свою красиво вылепленную голову (посмотрите, оцените, я ничего не имею против).

Что-то произошло...

Адамыр направился было к братьям, но, заметив, что он для них ещё не существует, они не готовы ещё принять его, остановился не доходя — сделался невольным слушателем.

— В том доме, где снимаю квартиру...

— Комнату... — холодно, но как-то неуверенно, с замешательством даже, пожалуй, каким-то вставила девушка.

— Ладно, комнату, — невозмутимо согласился спортсмен.

А девушка, продолжая слушать, слегка откинула голову, словно испугалась, ожидая отпора.

— Женщины там все — домохозяйки. И как им в платьях их тесно, так и в комнатах — тоже. Всю стряпню свою во двор выносят. Одна жарит толстых таких, привозных, что ли, рыб. Кто знает, сколько они времени каменели в морозильнике. А чешуя-то, чешуя у этих рыб — прямо точно как у ископаемых каких-то. Другая варит борщ — так в кастрюле сверху на вершок жира. Под ногами у этих очаровательных моих соседок всегда скрипит шелуха от семечек, ореховые скорлупки... И сами они еле шевелятся, кажется, с трудом передвигают ноги. Не на ком даже взгляд остановить, если только так, мимоходом...

...Что-то произошло, определённо что-то случилось... Иначе не осмелился бы при девушке так распоясаться. — И вот как-то возвращаюсь я из спортзала, только прилёг отдохнуть, стучат со двора.

— Да нет, что ты, с чего бы это им стучать, когда можно ведь просто нажать кнопку твоего звонка, такого, знаешь, с музыкой... Уж признайся, не скромничай... — засмеялась было девушка и тотчас осеклась.

— Я, как тебе известно, не в «Сырмаслопроме» работаю, даже родственников у меня там нет! Ничего удивительного, если не обзавелся ещё музыкальным звонком, — небрежно ответил спортсмен, лениво переминаясь с ноги на ногу.

Девушка смолчала, но ещё чуть дальше отодвинулась от него, будто и впрямь чего-то опасаясь.

— Ну и вот, значит, открываю дверь, и что же вы думаете: на пороге одна из моих соседок. Запыхалась, испугана, лица на ней нет. «Среди бела дня на наших глазах девушку убивают! Из мужчин никого дома нет. Да если б даже и были, что могут сделать мужчины из нашего двора? Сами знаете... На вас вся надежда...» Выскакиваю я во двор, а там уже женщины шумят, вол­нуются. В глубине двора вижу: какие-то типы девушку треплют.

— Тогда ты одного мизинцем поддел, другого ногой отшвырнул... — вставила было девушка, но уже не засмеялась.

— Не всё ли равно как. Главное, что они в наш двор больше не сунутся, как осёл на место, где его кастрировали. А что за девушку я отбил! Нежная, тонкая. Её, как шёлковый платок, сложить да и носить у груди. Ну, я её проводил, конечно, познакомились. Возвращаюсь домой — соседки окружили меня и уж не знают, как и похвалить, слов не находят...

— Как же они догадаться сумели, что ты такой скромник у нас, похвал не выносишь... — не выдержал теперь уже шахтёр и, не ожидая ответа, отвернулся, думая о своём: там, вдалеке, дом рыжеусого на высоком берегу реки сиял всеми окнами, отражая весёлое утреннее солнышко.

Взгляд девушки не имел сегодня власти даже над шахтёром. Как только спортсмен справился с ним, освободился от гипноза, он потерял всякую силу и для старшего брата, для шахтёра. А он, Адамыр?

— Но самое удивительное ещё не это, — спортсмен картинно повернул свою красивую голову, как перед зеркалом, на мгновение задерживаясь перед каждым взглядом, словно бы проверяя впечатление... — Самое удивительное то, что назавтра, увидев меня в нашем же дворе с той очаровательной девушкой, тучные мои соседи помрачнели и отвернулись. И до сих пор отворачиваются, встретившись со мной...

Никто не ответил спортсмену, все промолчали.

— Ну, чего приуныли, завтрак, что ли, не можете переварить? — сказал Адамыр и подошёл ближе. Глаза у него горели.

Он чувствовал, что рассказ, услышанный им, и весь тон разговора, а главное-то, что взгляд и присутствие девушки потеряли вдруг силу и всегдашнее значение, всё это, не совсем понятное, странное в своей непривычности, каким-то образом захватило и его тоже. Непонятное раздражение, росшее в нём, искало выхода, и, хотя он не понимал ещё, отчего или на кого он злится, а может, и на всех троих, ему хотелось говорить что-то резкое...

— О, кто это, вы не знаете? — сделал удивлённое лицо спортсмен.

— Как ты можешь так говорить, Нестор! — поддразнила его девушка.

— А что, он и вправду существует?

— Не говори так, пожалуйста, Бектор!

— Нет, ну что, он уже вылупился из яйца?

— Перестань, пожалуйста, Нестор!

— И оперился?

— Даже и крылышки прорезались!

— Нестор!.. Ну, Вектор!..

— Ты посмотри, он так часто и подолгу сидит у камина, что даже подрумянился, как чурек.

— Слышал небось: тем, кто копается в золе, непременно предназначена удивительная красавица.

— Да что вы говорите!.. — Девушке очень не шло это поддразнивание.

— Копайся, голубчик, копайся в золе, авось докопаешься до чего-нибудь красивенького!..

Шахтёр смеялся словно бы нехотя, но у борца легко обнажались крепкие зубы и рот открывался так широко, что казалось: надумай он, здоровенный, зареветь сейчас подобно оленю-самцу, сотряс бы рёвом всю округу.

— Ну, конечно, спозаранку садятся за стол и веселятся — пьют, лопают до полудня, а потом мучаются, сердятся, переваривая съеденное.

— Без воздуха птице не летать, без воды рыбе не плавать! — изрёк шахтёр, пуская вдруг в оборот свой резерв, золотой, так сказать, запас.

Этими словами он начинал каждый свой тост. Если бы за день ему пришлось двадцать раз поднять стакан, он двадцать раз повторил бы эти слова. Девушка, растерянная и напряжённая, с облегчением звонко рассмея­лась и подошла к Адамыру. На щеках её проступил румянец.

— Подумать только, что за птицы, что за рыбки тут водятся и как они здорово плавают — и в воздухе и в воде... — она кивком указала на братьев и, как бы приглашая принять участие в игре, задорно взглянула на него.

И он не отвёл взгляда. Обычно взгляд девушки не был властен над ним, как над братьями, наверное, оттого, что им троим в их игре словно бы не было дела до его существования, его как бы оставляли по ту сторону их отдельной, особенной увлекательной жизни. Тем не менее он решился взглянуть ей прямо в глаза. Обычно он опасливо отводил взгляд и если и смотрел в лицо девушки, то не в глаза, а скорее куда-то на нос... Туда можно было смотреть без стеснения, и поэтому он очень хорошо изучил её нос. Нос как нельзя лучше подходил к лицу девушки, хорошенький такой, только вот с одной стороны ноздря немного западала. От этого носик становился, правда, ещё милее, но, глядя на одну раздувающуюся, как у породистой лошади, крупную ноздрю и на другую, немного западавшую, он не мог избавиться от мысли, что запавшая ноздря куда как больше подходит не породистому скакуну, а обычной рабочей лошади, привычной к поклаже, экономно расходующей даже вдыхаемый воздух.

Как бы близко от Адамыра ни стояла девушка, он никогда не мог, и не пытался даже, разглядеть её всю, поэтому как только он отворачивался от неё, тут же не то что забывал, не мог восстановить зрительно её облик, будто некий луч, некий свет, исходившие от неё, были болезненны для его глаз, ослепляли, не давая увидеть её ясно, открыто. Он даже не знал про себя, хочется ли ему по-настоящему увидеть её или нет.

Но сегодня — сегодня что-то произошло, сдвинулось...

И он попал в то поле, в настроение, которое сделало бессильной власть девушки и которое само властвовало вокруг.

— Ты свободен? — спросила его девушка, скрываясь где-то за тем лучом, который всегда мешал ему разглядеть её.

— О, что ты, он очень занятой человек! Если даже на голове у него вдруг загорятся волосы, ему некогда будет тушить.

— Да неужто, Нестор? — насмешливо бросила спортсмену девушка. — По— моему, он-то человек — не вам чета, — она ступила ещё ближе к Адамыру. — Помнишь, ты однажды рассказывал мне про первобытную общину. Ох, уж эта мне история, если б не она, я уже была бы на втором курсе. Вы в школе недавно это проходили, у тебя ещё, наверное, не выветрилось из головы. Про первобытное общество, про первобытный коммунизм и о том, как всё это стало распадаться, а потом переходить... Куда?

— На участок вдовы Уардахан, это единственное незанятое место здесь у села, вся остальная земля распахана.

— Не смеши, пожалуйста, Нестор...

Тут все одновременно увидели мать. Она уже шла по двору, и её слегка покачивало на ходу, будто земля уходила у неё из-под ног. Адамыр кинулся навстречу, поддержал под локоть. Рука под глухим рукавом платья была тоненькая, как прутик. У Адамыра сжалось сердце.

— Ты что, испугалась, чего-то?!

Она подняла на него глаза, но заговорить не могла.

— Что случилось?!

— Медведь...

— Где?

— В лощине, в кукурузном поле...

— И ты так испугалась какого-то медведя, сан (матушка)? — степенно удивился шахтёр, как и полагалось старшему мужчине в семье.

— Всего-то медведь? — улыбнулся спортсмен. — Тут достаточно и твоего младшего. Поймаю мишку и связанного брошу к твоим ногам.

— Мне показалось, там не один, несколько их...

— Ну прямо! — засмеялся спортсмен. — С каждой минутой их становится всё больше и больше. А может, просто показалось, может, там просто кто-то шуршал в листьях, а, сан?

Думает, раз в нём силы как у быка, так этого всегда должно быть достаточно, для любого дела... Действительно, почему б ему и не попробовать поймать медведя живьём...

Если братья возьмутся, не ровен час, медведь их слопает, откуда же им знать, как надо идти на медведя. Медведь, пока он не ранен, обычно старается унести ноги, но раненный — сам не даст никому унести ноги. Тем более таким горе-охотникам.

Адамыр не стал долго раздумывать, повернулся и быстро пошёл к дому. Пока братья переливают из пустого в порожнее, медведь погубит всю кукурузу. Если не показать им пример, как должен действовать мужчина, так и будут топтаться на месте.

Да и вообще их помощь ему не понадобится, он один пойдёт. Наверняка этот медведь, эта удача предназначены ему!

Что-то произошло... совершается что-то... куда делось привычное ощущение себя, на всех словно бы действует-распространяется какая-то необычная, неведомая сила.

Что ж...

Для чего ему учить их, как брать медведя. Слава им, шкура — ему? Нет, лучше иначе: не отделять одно от другого — славу от шкуры.

У крыльца его догнала девушка.

— Подожди, Адамыр, — остановила она его, — послушай, что я придумала. У меня счастливая рука, об этом все знают. Оставайся здесь. Я сама каждому из вас дам ружьё. Значит, у всех будут равные шансы. И тот, кому достанется медведь, тот и есть самый меткий стрелок!

— Откуда тебе знать, где наши ружья! — возразил Адамыр.

— Я всё знаю! Тебе — отцовское ружьё. Бектору ружьё, с которым он пришёл вчера. Нестору — ружьё, которое он у кого-то одолжил. Я же знаю, они приехали вооружённые до зубов, как на большую охоту. А здесь ещё и случай такой подвернулся... целый медведь...

Девушка ненадолго задержалась в доме. Потом, лукаво улыбаясь, с повеселевшими глазами, появилась у окна и прямо оттуда стала передавать ружья.

— Да благословит нас всемогущий Ажвейпшаа! — вскрикнул борец, получив ружьё. Он переломил ствол и, убедившись, что ружье заряжено, небрежно добавил: — Вектор, ты можешь захватить полный патронташ. А мне больше двух патронов и не понадобится. Если там два медведя, парой выстрелов уложу. А уж если больше, тогда, конечно, не стану вас обижать, оставлю и на вашу долю.

Последним получил ружьё Адамыр, затем, опершись о подоконник ладонями, девушка легко спрыгнула на землю.

— Патроны у меня, пошли! — сказала она Адамыру так, словно они были вдвоём, а кругом ни живой души.

— Ты куда, негодница, — запротестовала беззлобно мать, — не девичье это дело. А если случится что-нибудь с тобой? На них-то я имею право, а на тебя?

— Там, где я нахожусь, никаких «что-нибудь» не бывает. У меня рука счастливая! И если счастливая, ничто помешать не может! Тут уж всё бессильно.

Мать посмотрела на девушку и срывающимся шёпотом начала про износить какое-то заклинание.

Оглянувшись, Адамыр увидел мощные спины братьев, оба уже быстро карабкались по крутому склону; он рванулся следом за ними.

Он знал, что девушка не отстаёт от него, но не оглядывался. Однако мысль о ней, ощущение её присутствия за спиной связывали, мешали, и чем дальше, тем иди становилось труднее. Он слышал, что так обычно случается, если человек убегает от места убийства. Тогда, чтобы преодолеть это состояние, оставляют, бросают что-нибудь: газырь, кисет, мало ли что попадётся в кармане.

Адамыр решил пройти к лощине, о которой говорила мать, напрямик; для этого надо было подняться к вершине горы по крутому, почти отвесному склону. Он обернулся. Девушка была совсем рядом.

— Вернись! — бросил он сурово. — Здесь ты не поднимешься, тропы тут нет, да и...

— Ты не оглядывайся! Пройду я или не пройду — не твоя забота! Давай поторапливайся, не теряй времени!

Подстёгнутый её словами, он рванулся вперёд, твёрдо решив не думать больше о ней и ни за что не оглядываться. Не раз Адамыр видел, как отец его поднимался по этому опасному склону, чтобы кратчайшим путём попасть в лощину, — там было небольшое поле, засеянное кукурузой. Адамыру же отец говорил, что напрямик дороги нет, не доберёшься, — чтобы он и не вздумал лезть на крутизну. Видимо, отец боялся, как бы Адамыра во время подъёма не занесло налево, к пропасти.

Склон, по которому карабкался сейчас Адамыр, как и подножие горы, где строился шахтёр, почти всю зиму не знал солнца. В этом году заморозков здесь ещё не было, но земля, которая промерзала каждой зимой и потом оттаивала, сделалась рыхлой, сыпучей. Если бы не старые низкорослые кусты и колючий поддубок, растущие на этих камнях, невозможно было бы и шагу сделать: зыбкая, сыпучая земля уходила из-под ног.

— Ой, рука!.. — не выдержав, жалобно закричала девушка за спиной. — Я уже все руки ободрала!

Она, видно, не отличает простой кустарник от колючего поддубка. Конечно, легче подниматься, цепляясь за кусты, если ладонь в мозолях. С такими руками, как у него, и колючка не страшна.

Адамыр не оглянулся. Если он станет оглядываться каждый раз, когда она оцарапает руку или споткнётся, так и до самой ночи не поднимется на вершину. Этим медведя не убить, это ясно, но спугнуть можно.

Это его добыча... и ничья больше...

Здесь даже камни крошатся то ли от старости, то ли оттого, что промерзают зимой. Надо спешить — и в то же время быть предельно осторожным; надеяться на кусты, которые растут из-под таких вот камней, нельзя: их легко вырвать из земли вместе с камнем, и тогда уже не удержишься.

— Чтоб ты сгнил под корень! Так кусаться ..

Она ведь сама напросилась... объявила, что ей непременно надо подняться на гору... так пусть поднимается, пусть лезет, пусть терпит!

И всё-таки ощущение тяжести не проходило. Он по-прежнему ощущал на плечах ношу, которую словно бы и нести не было сил, и бросить не решался. Когда девушка подавала голос, Адамыру казалось, что ноша становится ещё тяжелее.

Но он не мог оглянуться, он должен был подниматься, карабкаться, торопиться.

Подниматься.

Подниматься.

Подниматься... не оборачиваясь.

От колючих листьев поддубка горят даже его загрубевшие руки, но он должен спешить, он должен быть там раньше всех...

Младший брат... младший... с ним можно говорить как угодно, с ним можно поступать как заблагорассудится. Он младший. Но сам он в ответ на это должен душу свою держать наготове — должен быть способен отдать её, когда понадобится. Должен лезть из кожи вон, отказаться от себя самого, но поступить так, как положено. Всё преодолеть: и отвесные горы, и непрохо­димые пропасти. Если надо — отправиться на край света, поймать огненную кобылу, что пасётся за сотней гор и никогда никому ещё не давалась в руки, подоить её и успеть вернуться, пока молоко парное. И всё это — чтобы спасти чьи-то жизни, чтобы отвести от кого-то неминуемую беду, от того, кто его самого и в грош не ставил. Должен сразиться с великаном людоедом. Брошенный в яму предательской рукой своих же, должен провалиться в преисподнюю. И там не видать ему мира и покоя как своих ушей: надо спасать жителей этой проклятой преисподней от огнедышащего дракона. И если бы ещё дракон этот соизволил скопытиться сразу после того, как снесут одну его отвратительную голову. Так нет, у него будут вырастать новые головы: вторая, третья, четвёртая... И никто не додумается подать младшему горящую головешку, чтобы, снеся голову этой дряни, сразу же головешкой и прижечь — так, чтобы больше не вырастало... Всё это герой должен успеть, пока жители преисподней, сгрудившись подобно стаду овец, будут волноваться да ждать, когда же всё кончится и они смогут наконец-то свободно вздохнуть...

А затем ещё ему надо выбраться из этой преисподней наружу. Найдут ему там какого-нибудь доисторического орла, такого прожорливого, что ему не хватит мяса тех четырёх сотен быков, что приготовили благодарные жители преисподней на дорогу до земли... и в конце концов придётся кормить его собственным мясом, чтобы дотянул до света, до родных краёв, до дома...

Всё время нужно не уставая стоять между жизнью и смертью, чтобы спасти, выкупить душу братьев, для которых он попросту не существует. Ради этого он должен совершить невозможное, найти несуществующее. Всё потому, что он младший...

Младший брат...

Младший...

А когда он сделает всё это, всё невероятное, всё невозможное, когда и тем, кто слушает сказку, наскучит слушать, тогда сказочник на своё усмотрение выберет награду младшему, скорее всего — бессчётное богатство, а в жёны — самую прекраснейшую из принцесс. Это ведь нетрудно — что им стоит: от пустых слов ни голова, ни сердце не заболят...

— Ой, колено разбила! Ой, ой...

Смотри-ка, оказывается, уже полпути одолели. Здесь прямо из камней сочится вода, камни от этого скользкие, вот и поскользнулась... Как теперь она с разодранным коленом покажется в городе? Городские ведь по вечерам не сидят дома, как деревенские. Выходят на проспект — себя показать, других посмотреть. Словно боятся, что позабудут о них и не примут снова в свою среду, как, к примеру, табун гонит от себя коня, который долгое время был отделён от него.

Приезжая в родное село, она одевается и ведёт себя нормально, как и принято здесь, в селе, но и сюда донеслась молва о мини-юбках, которые носит она там в городе. Правда, теперь ей хоть на время да придётся надеть юбку другую, тоже модной длины — как её там называют?

Сидела бы себе дома, вдоволь бы наслушалась речей своего отца, директора местной школы. Всем читает лекции, всех учит уму-разуму, поучил бы родную дочь! И в школе читает, и на колхозных собраниях, и случайным прохожим, и своим гостям, и тем, к кому приходит в гости.

Хвалит село (где его всё же, к сожалению, никто так и не «заметил», не оценил по достоинству), уверяет, что молодежь обязана (так он и говорит — «обязана») оставаться в деревне. «Молодеж», — говорит он часто и внушительно, упирая на вторую букву «о», лишая «ё» двух полагающихся точек и совершенно огрубляя букву «ж». По словам директора, первейший долг тех, кого объединяет это слово — «молодеж», — всех без исключения, — служить деревне. Правда, на его собственных детей это правило не распространяется: как только они заканчивают среднюю школу, директор переправляет их в город. А сам всё «молодеж» да «молодеж», «должны», «обязаны», «долг перед предками»...

Не сыскать человека бесполезнее этого говоруна. Более того, способен в общем-то хорошую идею похоронить, испохабить, разглагольствуя о ней везде, где надо и где не надо.

Есть люди, привыкшие греть руки у чужого огня, но есть и такие, что пытаются развести огонь там, где он совсем не нужен... Всё равно что повторять и повторять какую-нибудь расхожую истину, например, что если скотине нужно дать соль, не надо, мол, ради этого загонять её на чердак.

— Ах, чтоб всё сгорело, чтоб...

Она, видать, совсем уже обессилела. Да и не одна только она, он и сам карабкается из последних сил. Но сейчас никак ему нельзя остановиться, передохнуть: потом подниматься будет труднее...

...Делал бы каждый всё, на что способен, что по силам ему, только без всякой трескотни, без шумихи — была бы настоящая польза. Если дело будет сделано по-настоящему, оно само же за себя и скажет. Отец вот, он делал всё, что мог. Всегда торопился, всё надо было успеть, наверно, не пришлось даже ему всласть посмеяться... некогда было... Адамыр слышал от матери, что в первый же день по возвращении с войны отец пахал. Утром приехал, в полдень вышел в поле. Он уже и тогда не молод был, когда уходил на фронт, да три года ещё провёл в самом пекле. Война была неотложным делом, как и то дело, за которое он принялся сразу же после возвращения, не давая отдыха своему израненному телу.

Ещё немного, ещё... и они окажутся на гребне. Камень, который ложится сейчас под ноги, он сухой и шершавый, хорошо держит, на нём не поскользнешься.

Но... ведь такой камень... такой камень должен быть у самого края пропасти!..

Подогнулись колени, ослабли, на лбу выступила холодная испарина, и холодок пробежал по спине — словно с ледника дохнуло на него, разгорячённого. словно смерть дохнула... Он застыл как вкопанный. Поднял голову — взгляд его упал на змеящийся внизу поток, что мерцал в полутьме на дне ущелья, схоронившего, заглушившего в своей глубине далекий шум воды... И эта глубина, достав его на такой высоте, сжала Адамыру сердце. У него перехватило дыхание. Он медленно-медленно отступил назад, оглянулся — опять ноги сделались ватными: девушка, карабкаясь вверх, всё больше, не замечая того, подвигалась к краю пропасти. Подниматься ей стало легче: камень пошёл уже сухой, и теперь из пожелтевших на скудной каменистой почве кустов поддубка выглядывало то и дело её раскрасневшееся, но довольное, с победным выражением лицо.

— Обожди! — тихо сказал он, стараясь не испугать её. — Обожди!

— Скоро же ты про меня вспомнил! — зло бросила она.

Лицо её горело, она остервенело карабкалась кверху, и её всё больше и больше относило к обрыву.

— Остановись! — закричал Адамыр, не выдержав, закричал что есть силы. Она глянула на него недоуменно, но остановилась.

— Говорила же тебе: не оглядывайся! — начала она насмешливо, но осеклась, побледнела: оттого ли, что он изменился в лице, или сама почувствовала опасность.

— Сюда... ко мне! — взмолился он. — Там — пропасть.

Чуть повернув голову, она глянула — заглянула в бездну — и еле слышно охнула...

Но он уже овладел собой, ещё немного, и он ухватил её за руку, осторожно подтянул к себе, поставил рядом на надёжный камень.

— Сидела бы дома... дома... дома...

Слова обжигали его, и он спешил избавиться от них. Девушка, взъерошенная, испуганная, измотанная, молчала и не поднимала глаз.

Он отпустил её руку, не оглядываясь, поднялся на гребень горы, миновал кладбище, вошёл в заросли репейника и, яростно разрывая их, двинулся в сторону кукурузного поля. После злых слов, что бросил он в лицо девушке, он почувствовал облегчение и наконец смог распрямить плечи.

Её не слышно было, но он знал: она идёт следом. Неожиданно вспомнилось, что он никогда не называл её по имени. И не только он один — даже братья не очень-то решались. В её отсутствие и то ухитрялись как-то го­ворить о ней, обходя её имя.

Алиса... удивительное... самое лучшее имя. Ему казалось, что он слышит это имя откуда-то... что прилетает оно откуда-то из дальнего далёка. Словно оно устремилось сюда из каких-то сказочных стран, устремилось, как только они начали подниматься в гору — вместе, — и этот подъём объединил их, и он чувствовал, что имя сейчас настигает... настигает, рвётся: произнеси, назови... Кто знает, где родилось впервые такое имя. Вспорхнуло где-то за тридевять земель и вот долетело до этих предгорий.

«Алиса из страны чудес» — так говаривал иногда её отец-директор. Сам, конечно, толком не знал, откуда это, просто услышал когда-то краем уха — и запомнилось. Запомнилось, вот и назвал свою дочь. Похоже, он иногда всё же позволял себе отложить на время свою тяжкую ношу наставителя «молодежи» И сразу же обращался к другой воспитательной мере: пригреть своих, поощрить, так сказать... Вот тогда, видно, он и обращался к ней торжественно: «Алиса из страны чудес»... Кто знает, сколько раз за год он вспоминал эти возвышенные слова... может быть, потому братья Адамыра и не решались так вот запросто произнести её имя.

А может, всё сложилось-получилось иначе, и причина была другая...

Но как бы там ни было — это хорошее имя. Когда-то Адамыр, мальчишкой ещё, спросил директора, нет ли книги или, скажем, фильма с таким назва­нием. «Что здесь непонятного, — притворно удивился тот. — Алиса — вот она, — он показал на свою дочь, а страна чудес — вот...» — он рукой изобразил круг, обнимавший всё их село и окрестности. Потом Адамыр как-то задал этот же вопрос учительнице по литературе. Она не без раздражения посоветовала ему заниматься лучше уроками. Когда же однажды утром, слушая передачу для школьников по радио, он услыхал имя «Алиса», ему показалось, что кто-то специально для него произнёс это волшебное имя и послал ему как подарок — из далёкого далёка. Он даже вскочил и так и остался стоять, весь обратившись в слух. Из передачи он узнал, что сказку «Алиса в стране чудес» написал английский писатель и математик Льюис Кэрролл. Кепропа... И это имя тоже доносилось откуда-то, как название той чудесной страны...

За спиной опять послышалось прерывистое дыхание Алисы «из страны чудес». И тут Адамыр увидел наконец камень, к которому шёл. Камень был огромный, весь покрыт мхом, а из трещин тянулся кизил. Адамыр знал, что в такое время, когда поспевала кукуруза, отец с этого камня обычно осматривал поле. Он взобрался на камень и, хоронясь за выступом, осторожно глянул вниз: там, заполняя лощину, поднималась созревшая кукуруза. Поле было спокойно, только сухие листья кукурузы звонко шелестели на ветру. Солнце уже поднялась высоко над каштанами, которые кольцом окружали поле, и теперь ярко освещало кукурузные стебли. По ту сторону лощины, у противоположного склона, сверкал поток, и шум его, поднимаясь с ветром кверху, доносился как шум низко летящего самолёта.

Адамыр лёг в широкую, удобную вмятину на камне и положил рядом с собой ружьё. Чувствуя разгорячённым телом приятную прохладу мха, расслабился, перевёл дух. Репейники, густо облепившие одежду, покалы­вали, но он так удобно устроился, что уже не хотелось двигаться. Вскоре он почувствовал, что подошла Алиса. Он не повернул головы и не знал, присела ли она отдохнуть на край камня или, обессилев, просто привалилась к нему. Постепенно Адамыр успокоился, напряжение подъёма и опасности отступило, и тогда он вспомнил о братьях, прикинул, на много ли он сократил путь, поднявшись напрямик, и решил, что братья ещё на полпути.

Пока он немного передохнёт, а уж потом решит, как действовать дальше. Предчувствие подсказывало ему, что медведя он сразу не увидит, как бы ни старался. Адамыр верил своему предчувствию. Он давно заметил, что в таких случаях, когда неясно заранее, как сложится, всё, что должно было произойти, происходило как бы само собой, независимо от его воли, а его самого будто некая сила, некое течение загоняло в назначенный для него угол и заставляло участвовать в происходящем в заранее определённой роли. Отсюда он делал вывод: значит, всё происходило не по его желанию (не так, как ему хотелось бы), а так, как должно было происходить...

Но если он захочет, вмешается, постарается, если очень нужно ему, чтобы в какой-то важной для него ситуации всё произошло так, всё так повернулось бы, как он хочет? Как тогда — если очень важно? Или у этих определяющих ситуации, создающих случаи, такая мощь, что его слабых сил недостаточно, чтобы дать хоть в какой-то мере почувствовать их... повлиять?.. Нет пока от­вета на его вопрос, не давала ему жизнь возможности употребить все свои способности для исключительно важного. А может, так и надо, и пусть пока всё остается как есть? Ибо если он осилит, подчинит себе поток событий он ведь должен будет нести за них ответственность, всё одно, будут ли они благополучные или скверные, и потому, верно, лучше, чтобы они пока оставались не зависящими от него. Наоборот — пусть он пока что остаётся в их власти, тех сил, от которых зависит обычный ход событий, — они мудрее.

Перед его глазами над цветком глухой крапивы, поднявшейся в небольшой замшелой вмятине на камне, мирно трудилась пчела, развлекая себя тонким, чуть дребезжащим жужжанием: «вз-вз... вз-зз-з». И явно не было для пчелы во всём мироздании ничего выше этого её неторопливого и важного дела. А потом закончит она дневной сбор — и перенесётся к цели своего труда, к солнечным янтарным сотам, покоящимся в улье на берегу какой-нибудь прозрачной речушки, со столь же мудрым и неторопливым журчанием, как мудро и неторопливо мирное жужжание пчелы. До этого же мгновения всё её время туго-натуго заполнено жизненно важным делом и скромненькой, нестройной, чуть дребезжащей песенкой.

Жужжание пчелы почему-то напомнило ему о вчерашних журавлях, сердце замерло больно и сладко. Кто знает, сколько тысяч километров одолели они уже за это время... Да, они уже за тридевять земель отсюда, но оставили в его душе какую-то маленькую отметину... Никогда прежде он или совсем не поднимал головы, или же видел, но не обращал внимания на журавлей, не задумывался над их жизнью. Может, не замечал их с тех пор, когда сам ещё был составной органической частью мироздания, вместе с журавлями, с медведем, с этой пчелой, когда вместе со всеми его несло быстрое течение времени? И может, сейчас его что-то выбило из этого единства — и потому он со стороны смотрит, смотрит со стороны, видит и думает о них? Не оттого ли, что время оторвало его от них, и память о минувшем единстве, оборачиваясь непонятным зовом, наполняет сердце чувством одиночества и печалью?

А пчела всё хлопотала и хлопотала, прикладывалась со всех сторон к бледно-розовому сморщенному цветку глухой крапивы, и, как всякий трудяга, не дающий себе отдыха, чуть раздражённо тянула своё «вз-зз-взз— взз...».

Вдруг, неожиданно для себя, Адамыр осознал, что для него уже не имеет значения, увидит он сегодня медведя или нет, — словно страх за девушку, испытанный у края пропасти, выбил из него это желание.

Адамыр резко повернулся к Алисе. Она сидела притихшая и отдирала с подола репейники. Её головка, изгиб шеи, спины, юные округлости бёдер — всё рисовалось столь прекрасным его взгляду в боковом свете неяркого солнца, в прозрачном осеннем воздухе, что он сразу подумал: если здесь до сих пор и не хватало чего-нибудь, чтобы жизнь была полна и мир совершенен, так это её, Алисы...

Впервые Адамыр окинул всю её взглядом, впервые увидел её. Вдруг где— то совсем рядом прозвучало — он словно бы со стороны услышал — её имя... оно пробежало по жилам, приоткрыло плотно сжатые губы и прозвучало снова:

— Алиса...

Она удивлённо подняла на него глаза. И впервые он почувствовал, увидел, что она не сможет скрыться за тем лучом, который всегда мешал ему увидеть её ясно, открыто. Сейчас этот луч — наоборот — раскрыл её, осветил её, оставил незащищённой. И Адамыр увидел слипшиеся от пота волосы, розовые на солнце мочки маленьких ушей и растерянные, окончательно потерявшие на этот раз властность медовые глаза...

— И эти забери! — сказала она торопливо — словно призывая на помощь луч, которым прежде отводила его взгляд. — Забери эти патроны.

Она поспешно принялась вытаскивать их из кармана. От резкого движения отлетел крючок тесно облегавшего платья, распахнулся ворот. Шея и грудь, обнажившаяся до самой кромки пёстрого лифчика, золотились от загара. Видно, обычно она не прятала их, носила платья с глубоким вырезом, но сейчас необычайно смутилась, одной рукой стянула платье у горла, другой положила на камень патроны.

— Смотрел бы лучше на поле! Не развлекаться же сюда явился! — бросила она, едва сдерживая раздражение.

Он открыл было рот, чтобы сказать ей... чтобы успокоить её... но имени её рядом больше уж не слышалось. Где-то далеко летело оно уже, всё дальше и дальше — замирало...

Он собрал патроны, сунул в карман, взял ружьё и во весь рост поднялся на камне. Теперь ему снова захотелось хотя бы увидеть медведя, ради которого он так рвался сюда. Окинул взглядом поле — если медведь и вправду здесь, значит, скрывается в кукурузе. Адамыр чувствовал себя сейчас опустошённым, как после долгой изнурительной дороги, только взгляд его не знал усталости и как бы стал зорче. Вдруг что-то, он не успел даже сообразить, что именно, заставило его посмотреть на середину поля. Сперва было показалось, что там просто островки незасеянной чёрной земли в светлых пятнах камней, но тотчас понял: это он! Медведь бугрился меж поваленных кукурузных стеблей: зажав в передних лапах, грыз початок кукурузы. Адамыр оглянулся: девушка свечечкой стояла на камне и не сводила расширившихся глаз с поля. Видно, она надеялась сейчас вот, совсем рядом, увидеть наконец всамделишного медведя.

— Пригнись!

Оба упали на колени и теперь уже осторожно выглянули из-за выступа камня. Адамыр никогда не видел медведя так близко, хотя всю жизнь прожил у гор, можно сказать, по соседству с косолапым. Сейчас его поразило, что, оказавшись рядом, он разглядел, узнал в медведе нечто знакомое, даже, можно сказать, привычное...

Медведь вроде бы казался спокойным, но тем не менее угадывалась в нём настороженность, явно продиктованная не только инстинктом самосохранения, что-то тут ещё было... что-то большее... И как во всех живых существах, кого грызёт забота о других, боль за других, в медведе ощущалось сердитое беспокойство.

— И долго ты будешь глазеть на него? — прошептала девушка с нескрываемым раздражением.

— Ничего, теперь никуда не денется.

— Где же твои братья запропастились?

— Не заблудятся.

И в это время Адамыр вспомнил, что ещё ни разу в жизни не стрелял в живое существо. Никто бы, конечно, не поверил, если б сказать, но это было правдой. Разве что палил иногда, не целясь, в коршуна, чтобы отпугнуть. А так — просто некогда было бродить с ружьём. Дом, хозяйство, уроки — мало ли у него забот, до ружья ли. Вот братья, те любили при кинуться бывалыми охотниками. В доме на самом деле был когда-то настоящий охотник — отец. Но отец никогда не охотился поблизости, возле села, всегда уходил далеко в лес, в горы.

— Медвежата!.. — тихо вскрикнула девушка.

И действительно, из зарослей кукурузы на незасеянный островок выкатились трое медвежат, все уже крупные. Подбежали к матери, отняли у неё початок кукурузы и принялись шумно делить.

Медведица, до того словно не замечавшая их, вдруг подняла голову: выгнулась сероватая полоса, тянувшаяся от шеи по всей спине; повернула голову в одну, в другую сторону. Медвежата испуганно притихли, перестали возиться, но недовольная мать всё же потрепала одного-другого за холку — в наказание за поднятый шум.

И тут Адамыр понял: знакомое, угаданное им в звере с самого начала, было материнство, наложившее отпечаток на облик и поведение медведицы. И хотя дороги человека, лесного зверя или домашней животины не могут сойтись, есть всё же нечто незыблемое, общее для всех...

И велика и не велика эта лощина меж двумя хребтами, засеянная кукурузой. Здесь ищут пропитания и медведь, и человек, и пчела. Для земли все её дети равны. Нет неродных. И, однако, несмотря на это, перед челове­ком всё расступилось, на многое дано ему разрешение. Но он, почти всемогущий, как бы ни возвышался над всеми другими живыми существами, не должен забывать о том, что они тоже от земли, и что они не чужие ему, и что он без них не может.

Адамыр сразу почувствовал себя спокойнее. Подумал, что вполне стоило, выбиваясь из сил, взбираться на эту гору — ради того, чтобы хоть раз в жизни увидеть такое.

— Кажется, они идут! Я слышу голоса, — испуганно встрепенулась девушка. — Стреляй же скорее! Или отдай ружьё мне!

— Чего ты так злишься на медведицу, ведь не на твоём — на моём поле кукурузу топчет.

Но в голосе его была досада: братья, как всегда, явилась не ко времени, могли только помешать.

— Задерёт ведь... задерёт его... — приглушённо вскрикнула девушка.

Адамыр глянул в сторону, куда расширившимися глазами смотрела

девушка, и увидел: спортсмен, раздвигая стебли кукурузы, решительно двигался от края поля прямо к медведице — похоже, ещё не заметил её.

— Отдай ружьё, отдай!

Девушка вцепилась в приклад. Адамыр сердито потянул ружьё к себе.

— Из-за нескольких початков? Бездельники от нечего делать съедают и топчут в десять раз больше. Если выстрелю, так вверх. И сам не убью, и другим не дам. Слышала о собаке на сене — ни себе, ни другим? Так и я! Вот теперь, можешь обругать меня как хочешь, сразу успокоишься.

— Задерёт его, ведь задерёт! Слышишь? У Нестора не заряжены патроны! Это всё я. Я подсунула и ему, и Бектору незаряженные гильзы. Помнишь — это ведь я подавала вам ружья!

Адамыр недоверчиво смотрел на неё, потом быстро глянул на поле: брат был уже близко.

Медведица на глазах переменилась, спокойствия её как не бывало. Сперва застыла, нагнув голову, — прислушивалась, потом поднялась на задние лапы, огляделась. Медвежата попрятались в кукурузе.

Как часто видел Адамыр подобную настороженность, такую же вот тревогу — не за себя, нет, за малых. Как знакома ему была беззвучная эта мольба, кроющаяся в обеспокоенном облике, движении, прислушивании (Бо­же, сохрани детей, благослови детей!.. Минуйте их все несчастья!.. Пусть будет с ними благословение сил Воды и Дорог... Сил жизни... Случайности...).

И тут медведица рванулась — сминая кукурузу, стала огромными прыжками уходить к противоположному склону. За ней, как в водоворот, отчаянно ринулись медвежата.

Нестор приближался, ещё не видя ...

Девушка закричала что есть мочи.

Адамыр опустился на одно колено, положил ствол ружья на выступ на камне и в то мгновение, когда медведица приподнялась в прыжке над кукурузой, спустил курок. Резко отдало в плечо. Медведица повалилась на бегу, но тотчас поднялась снова...

— Не упускай, не упускай! — донёсся издали весёлый голос Бектора.

А спортсмен, услышав выстрел, остановился было, но потом двинулся сквозь заросли кукурузы ещё торопливее.

— Назад! Назад! — не своим голосом кричала девушка.

Раненый зверь изменил направление. Повернулся и, сокрушая кукурузу, двинулся прямо навстречу Нестору.

Девушка, онемев от ужаса, тяжело опустилась на камень.

Адамыр переломил ствол, выбросил стреляную гильзу, зарядил, прицелился, но рука у него дрогнула: теперь на мушку попадал то бегущий брат, то разъярённая болью и страхом медведица. Медлить больше было нельзя. Улучив мгновение, когда медведица снова показалась над кукурузой, он выстрелил. Отдача на этот раз была вроде ещё сильнее, плечо онемело.

Медведица перевернулась несколько раз по инерции и застыла неподвижно, будто наслаждаясь обретённым наконец-то покоем.

Горы не успели ещё передать друг другу первый выстрел, ранивший медведицу, как эхом ударил вдогонку второй — Адамыра оглушило их сдвоенное долгое звучание. А потом, когда гром выстрелов угас, словно гро­хот каменной глыбы, которую скатили в пропасть, затих наконец за дальними горами, каштаны вокруг поля, горы, и поток у склона напротив, и ущелье — все застыло в немом мёртвом молчании, оставленное звуками.

И в это мгновение ещё не пришедший в себя Адамыр услышал жужжание пчелы. Она всё это время не прекращала работы, и жужжание её было, как и прежде, то ровным, то несколько раздражённым...

...Но безмолвие длилось лишь минуту. Вся онемевшая на мгновение от ужаса убийства жизнь, всё живое вновь встрепенулось: словно вырываясь из объятий ветра, зашевелили ветвями, зашумели каштаны; шум потока, доносившийся от подножья противоположного склона, сделался протяжно низким, будто вой пикирующего самолёта, он всё снижался и снижался и наконец, словно обдав кукурузное поле градом пуль, опять взмывал вверх... а лощина помрачнела и как бы сжалась, меньше сделалась, будто силясь, словно занозу, выбросить из себя кукурузное поле — виновника случивше­гося.

Адамыр издали увидел осунувшееся лицо брата, это красивое лицо, которое Нестор привык горделиво обращать к посторонним, будто одаривая их (смотрите, любуйтесь, вглядывайтесь...).

— Упустили? Упустили? — разочарованно выкрикивал откуда-то сверху Бектор.

Девушка сидела, съёжившись, закрыв ладонями лицо, и плакала. Слёзы капали сквозь пальцы. Смешиваясь с пылью и кровью, что запеклась у неё на руках, они теряли свою прозрачность.

Адамыр, оставив ружьё на камне, сполз с него вниз и, едва держась на дрожащих ногах, направился через густой репейник обратно к склону.

Шёл он, наверное, уже давно.

Миновал кладбище; знал это, ибо его ступни сохранили ощущение упругой мягкости прелого папоротника — его на кладбище всегда много. Позади остался и крутой мрачный склон; горели ладони: торопливо спу­скаясь вниз, он, видно, цеплялся за жёсткие кустарники, горели больше и резче, чем когда поднимался.

Вдруг что-то прохладное, остужая, коснулось его разгорячённого лица. Он поднял голову, огляделся. Вокруг сушилось бельё, развешанное на толстых витых шёлковых верёвках, протянутых крест-накрест. Значит, он оказался во дворе директора школы, только там развешивали так много белья, простынь, полотенец. Под прикрытием простынь сушились лифчики, их белые чашечки напоминали жемчужные раковины — рапаны. Те самые рапаны, что добывают в кинофильмах отважные ловцы жемчуга... потом они под остриём ножа раскрываются на две половинки — и отдают сияющие тёплые жемчужины.

У директора полно дочерей. И одна краше другой. Как только они подрастают, отец отправляет их учиться в город, прекрасных, с неохотой оставляющих тепло родного гнезда...

Осторожно, стараясь, чтобы никто не заметил его, Адамыр выбрался из глубины развешанного белья.

Ещё долго мерещились ему, то вспыхивая, то угасая -

жемчужины,

жемчужины,

жемчужины...

От них кружилась голова, и, отыскав наконец укромный уголок, он прилёг на потемневший сухой папоротник.

Жемчужины то гасли, словно уголья, залитые водой, то вновь вспыхивали нестерпимым сиянием. Адамыр не прилагал усилий, чтобы погасить их, понимал: это бесполезно, жемчужины должны исчезнуть сами. И правда — через некоторое время они пропали. Но спокойствие не возвращалось. В ушах стоял звон, а сердце замирало так, словно с кручи заглядывал в пропасть. Пропасть не обретших ещё голоса, не нашедших для себя слова, но жаждущих уже ответа всевозможных, неведомых ему доныне, но сделавшихся вдруг неотвязными вопросов... И тут он ощутил боль в плече от недавней отдачи после выстрела. Сначала боль жила в одном месте, потом она раздвоилась. Вскоре ему стало казаться, что боль выступает на плече и сбоку груди буграми, как выступают из-под земли корни деревьев.

Лежал он долго. Солнце, что согревало папоротник, стало уже остывать. Совсем близко он услышал шаги, но не шевельнулся.

— Мать тревожится, что тебя нет. Брат сел рядом на папоротник.

— Послушай... — начал он и замолчал. Потом собравшись с духом, добавил тихонько: — Я не шучу сейчас. Выслушай. Если ты не останешься в доме отца, поверь, от нас тут польза небольшая. Помни это.

Тихо издали проникал в сознание Адамыра гул тех тысяч ещё не заданных, но уже существующих, приготовившихся к атаке вопросов.

— Никакого толку, если я или Бектор останемся здесь. Ты моложе нас, но ты больше понимаешь и лучше чувствуешь. Может, и есть такие люди — погасят за собой все огни, а потом сумеют выбраться к другому свету. Но мы с Бектором не умеем. Если один из нас вздумает погасить, словно папиросный окурок, огонь своего очага, старый свой светильник, и отправиться искать новый огонь, какой-то иной свет, то он разделит участь мошкары; бросающейся на любой огонь... Но если мы оставим за спиной какую-то силу, огонь, свет, то сила эта будет нас защищать везде, везде будет настигать, направлять... прочищать глаза...

Адамыр не ожидал, что этот взрослый человек, не нашедший себе серьёзного занятия (он не считал спорт, борьбу — делом), может так глубоко чувствовать и та к говорить о сокровенном...

...И по-прежнему доносился отзвук тех не перебродивших ещё вопросов, с которыми он ещё не столкнулся, но которые уже отнимали покой.

— Конечно, так проще, — сказал Адамыр и приподнялся, сел. Одним — свобода без обязанностей, другим удобрять им корни, чтобы они везде и всегда ощущали их, надежную страховку на случай житейских неудач.

— Я не шучу.

— И я не шучу.

— Во всём остальном мы готовы помочь тебе. Мы, старшие, теперь твои помощники. И выучишься. Если даже не на очном, всё равно закончишь. Ты сумеешь... И я определюсь, не всегда же так будет...

Некоторое время они молчали.

— Видишь, как получилось... — с трудом заговорил опять Нестор. — Вроде загорится, посветит, поманит, кажется, вот-вот руку протяни — и достанешь... а через минуту видишь: нет, обманулся. Пройдет время — и опять замерцает где-то вдали... Хоть бы уж лучше погасла для меня навсегда, что ли, так нет же... Забавляется... будто дано ей кем-то право играть чужой жизнью. Пытаюсь сам загасить её огонёк — опять нет: всё, как сегодня утром, оборачивается против меня. Ту девушку я и на самом деле отбил, защитил от хулиганов. Скажу тебе откровенно, если врукопашную, мне и десять человек нипочем («не удержался, прихвастнул-таки»), но перед ножом — я пас... Когда видят, что им не под силу, эти подонки сразу за ножи хватаются... Так что если я скажу — с большой охотой влез в эту заваруху, значит, совру. Но, с другой стороны, и не вмешаться нельзя было, её бы насмерть избили. И меня отделали будь здоров! Неделю на людях не мог показаться. Они и ножи достали, но отступать мне было некуда. Так девушку я отбил, это правда. Всё остальное — сочинил.

А она в городе — совсем иная. Здесь она ангел. А там знаешь как. Разодетая идёт во всё модное. Захочет — заметит тебя, захочет — пройдёт мимо, только голову выше вздёрнет. И всегда вокруг неё подружки, а она шествует среди них, задрав нос, будто князь средь своих стременных... Что там крутится в запрокинутой её головке, где витают её мысли, одному Богу ведомо.

Опять помолчали.

— Теперь вот сидит плачет, — усмехнулся Нестор. Никогда раньше не видел её плачущей. Может, что-то и оттаяло в ней...

В сердце Адамыра настойчиво стучали ещё не нашедшие своих слов, ещё только народившиеся, но уже дающие о себе знать, отнимающие покой вопросы...

— Не задерживайся тут, — попросил брат, поднялся и пошёл, тяжело ступая.

Короток осенний день. Вот уже снеговые вершины гор заалели в закатных лучах солнца. А склоны охватила синеватая тень.

Адамыр опять растянулся на папоротнике, глядел в небо. Небо было чистое, но дышало холодком, как ущелье, прячущее ледяную речку.

Долго он лежал так, всматривался в небо.

Вдруг почувствовал странное. Будто земля, оставив его над собой, между собой и небом, поплыла куда-то вниз. Нет, он никуда не провалился, только необычно замирала спина, словно бы потерявшая твёрдую опору. Ему казалось, что пространство, отделившее его от земли, вдруг начало медленно смещаться, тихо потекло куда-то, словно спокойная и могучая в своей многоводности река. И тут он снова почувствовал боль от отдачи после выстрелов, и ему опять показалось, что в этой невесомости ушибленные ружейным прикладом места стали выпирать сбоку груди твёрдыми, как камень, буграми. И всё же, несмотря на боль, ему хотелось подольше остаться во власти этого странного состояния, качаться и плыть на волнах непонятной могучей реки...

В это время он отчётливо услышал далёкое курлыканье — и сразу ощутил спиной неподвижную твёрдость земли. Взгляд его искал — и нашёл их.

Этот клин летел выше вчерашнего. Небо то словно бы расступалось, пропуская журавлиные клики к земле, а потом снова смыкалось, отгораживало, убирало курлыканье в далёкую недосягаемую голубизну.

Что они там, на лету, без умолку говорят друг другу?..

Журавли... Видно, это самое важное для них в жизни — подняться высоко в небо, отдаться небу в дальнем и долгом полёте. Наверное, это и есть самое высокое испытание, самое строгое, отбирающее лучшее, достойное жить. (Жизнь ведь штука строгая. И если получить её можно легко, даром, то продолжить дано только достойным. Если она случайно заглянула туда, куда не следовало, всё исправляет сама: недостойное её предаёт небытию, которое всегда рядом с ней.)

Журавли последний раз сверкающей цепочкой блеснули в лучах уходящего солнца и погасли, растаяли в небе.

Велик подвиг летящих впереди, тех, что разрезают воздух, следом за ними легче лететь молодым, с неокрепшими ещё, слабыми крыльями. Но не меньшего достойны и замыкающие: клики их замирают в преследующей, не отступающей пустоте неба. Передним даже, может быть, легче — они ведь слышат за собой дружные взмахи множества крыльев.

Когда журавлиный клик растаял в небе, Адамыр ещё некоторое время лежал, зажмурив глаза, и улыбался.

...Должно быть, действительно, для земли все равно... все равны... всем она мать. И каждый, рождённый на земле, знает место, где нога его лучше чувствует земную твердь, где он лучше видит и слышит. Место, откуда от­правляются в полёт, место, где рождается влечение к подруге. Люди называют такое место апсадгил, то есть земля души, родина души. Никто не знает, как называют на своём языке землю души журавлей, но несомненно: и у них есть чувство родины. Они улетают, потом возвращаются, стремятся на родину. Кому-то из них суждено вернуться, кому-то — нет, и всё решает великое испытание — перелёт. И если кому суждено вернуться обратно, он возвращается для любви, рождения, жизни... Чтобы не было конца тем, кого снова и снова будет испытывать дальний перелёт.

Адамыр открыл глаза, поднялся на ноги. С этого места отчётливо видно было море — стояло вдалеке темнеющей стеной. И, словно сказочный дракон, проглотило уже наполовину огромный красный диск солнца. Адамыр подумал, что всё это похоже на рисунок ребёнка, где краски хотя и сгущены чрезмерно, однако сгущены-то со всё примиряющей незлобивостью.

...И может быть, село их так далеко ушло, так высоко взобралось в предгорьё вовсе не потому, что испугалось моря, просто, чтобы отсюда, с высоты, разглядеть его получше...

Он вздохнул глубоко и свободно. И вдруг почувствовал, что вся природа: горы, небо, море, сама земля и всё живое на ней, то, что час назад, казалось, отбросило его в сторону, как ненужный червивый плод, — сейчас начинает поворачиваться лицом к нему, тихо вливается в него, живёт в его крови. Только, видимо, жизнь уже заменила его прежнее место в ней, ибо он чувствовал сейчас, как обдаёт то и дело холодком неизведанная пропасть. Пропасть, где роятся тысячи невысказанных вопросов. Нет, он ещё не столкнулся с ними, не нашёл для них слов, но они живут, тревожат, напоминают о себе... о предстоящем дальнем перелёте — выдержит ли...

Адамыр направился было к дому, но вспомнил и вернулся. Папоротники хранили след: отчётливо видна была вмятина от его тела. Звонко гикнув, он вдруг поднялся на носки, пустился в пляс, топча примятый папоротник. Он кружился, и с ним кружились деревья, и горы, и заснеженные вершины, освещённые последними лучами уходящего солнца, и море, синева которого прорезана была золотым следом заката, — всё кружилось с ним, плясало, подпрыгивало... ему казалось, что горы, деревья и море вздрагивают в такт его прыжкам, словно в испуге, словно боясь, что улетит, но нет, они крепко — он это чувствовал — держали его, не допускали, чтобы хоть на миг вырвался он из их объятий...

Наконец Адамыр остановился, тяжело дыша, посмотрел на переворошённый папоротник. Теперь ни за что нельзя было угадать, что недавно здесь лежал человек.

— А то кто его знает: вдруг и вправду ещё чёрт поплясал бы на моём ложе... не зря ведь мама предупреждала... — он улыбнулся и быстрым шагом пошёл прочь.

Перевод С. Шевелёва

_____________________

(Печатается по изданию: А. Гогуа. Произведения в двух томах. Том первый. Рассказы и повести. — Сухум: 2009.)

Некоммерческое распространение материалов приветствуется; при перепечатке и цитировании текстов указывайте, пожалуйста, источник:
Абхазская интернет-библиотека, с гиперссылкой.

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика