Алексей Гогуа
Дурная кровь
Рассказ
Можно было начать работу до прихода мужа, но она выбрала ожидание, а вместе с ним и укромное место. Примяла высокую, ещё не тронутою косой, но уже сухую траву и села. Терпкий, кисловатый запах чуть переспевшей бузины сразу же ударил в нос. Он был так равномерен и вездесущ, что трудно было угадать, откуда он идёт. Недалеко от неё соцветия девясила, крапивы, коровяка, стольника висели поникшие и обугленные. Буйно и лихорадочно прошла по травостою жизнь, положенная ему, заполняя пору роста, цветения и спелости. Сильный дух бузины поглощал запахи даже мелких, ещё живых цветов, а может быть, они просто не пахли. Чуткими ноздрями она пыталась уловить дыхание этих мелких жителей травы — красных и белых было меньше, а жёлтые и лилово-сизые составляли заметное большинство, но даже дух тления и умирания, который должен идти от вянущего травостоя, отступал под напором бузины. Весь воздух был пропитан терпким запахом.
Наконец она увидела и сами кустики бузины. Её розовые, очень высокие стебли тянулись под старыми засыхающими стволами ольхи, жёлтые листья которой были съедены древесной молью. Бузина была усыпана чёрными, ещё упругими гроздьями, но своим обострённым обонянием она уловила их переспелость, и здесь рождался ещё очень слабый запах умирания.
Пока ещё ни одна птица не оцарапала своим клювом чёрные зёрна бузины, а внизу, в долине, уже не найти ни одного целого кустика.
Как хорошо они поступили, с удовольствием подумала она, что отказались бросить или продать свой старый дом, свою землю, на которой выращивают табак и кукурузу.
Недалеко от неё, в прогревшемся разнотравье, совсем по-летнему пел кузнечик. Его пение сквозь этот тихий прозрачный осенний день проникло в глубины жизни и разворошило детство. И теперь её немолодое, тронутое морщинами тело жгло, обдавало жаром, как в те времена, когда негодные мальчишки, нет, нет, милые озорники, догнав их, совали им крапиву в трусики, если, конечно, на них были трусики.
Она вынула зеркальце из кармана старенького фланелевого халата, закапанного табачным клеем, пропахшего сырым табаком и грубым чайным листом, который срезают уже в самом конце, когда гонят план. Шершавой ладонью она провела по зеркальцу, потом вывернула подол и остатками фланелевой мягкости тщательно протёрла. И глянула в него.
— Пф-фф... — прыснула она. Не шедшая её возрасту упрямая девичья беспечность изменила лицо: глаза стали больше, утончив разрез под усталыми обвисшими веками, ноздри раздувались, словно переполненные знойным воздухом лёгкие работали по-молодому. И только губы отставали от общего оживления, глубокие складки над их уголками не исчезли. Но она не сетовала на это, потому что их образовала полнота жизни, это были следы света, улыбки, смеха, любовь постепенно изнашивала тело, и душу, и лицо, но это было в хорошем порядке вещей.
— Пф-фф-фф! — опять прыснула она. Губы сложились в смешок, складки стали ещё глубже, и пушок на них стал ощутимее и грубее.
В молодости, когда она предчувствовала радость, в глазах её появлялся блеск, заставлявший окружающих коситься на неё. Но она знала, что это природа её существа, свет её характера, такой же естественный, как дыхание, даже если бы она захотела скрыть его, она не смогла бы, и в этом не было ничего нечистого, порочного.
Она спрятала зеркальце в карман, отодвинула корзину с припасами, отложила подальше серп и легла. Когда прямо в лицо попало солнце, всё ещё одолевающее прохладу, она закрыла глаза. Закрытыми глазами она видела сплошное красное, но это красное не полыхало невыносимо жарко, как летом, оно было спокойное, ровное, даже матовое. На красном две скачущие чёрные точки, отстоящие друг от друга на расстоянии глаз. Это и есть её глаза. В детстве, да и потом тоже, у неё была привычка смотреть на солнце прямо, широко открытыми глазами. Сразу после этого опуская веки, она видела в полыхающе-огненной красноте эти качающиеся две точки — её глаза. Когда она тут же начинала двигать глазными яблоками, появлялось много точек, причудливо окрашенных, такое никогда не увидишь открытыми глазами.
Когда она рассказывала об этом своим подругам, они смотрели замкнуто, с недоверием и иногда шушукались в стороне от неё. Уже взрослой она как— то поинтересовалась, о чём же они шептались. Оказывается, неизвестно с каких пор, но поговаривали, что в их роду у всех женщин дурная кровь. Непонятно, правда, как это может быть, чтобы в одном и том же роду у женщин была дурная кровь, а у мужчин — обыкновенная. Но, видимо, эта молва следует за их родом давно, потому что никто не помнит, какая же женщина их рода была первой носительницей дурной крови.
Всё это шушуканье не помешало ей вырасти здоровой и крепкой, но мужчины их семьи очень переживали из-за этих слухов. Хотя разве был у них в селе хоть один род, о котором бы ничего не говорили. Об одних шла молва, что они чуть ли не всей семьёй ездят верхом на волках, другим приписывали связь с сатаной, у третьих был дурной глаз, у четвёртых — плохая нога. Попадались, конечно, и такие, встретить которых, считалось счастливой приметой, некоторые обладали хорошим глазом или ногой. И совсем было мало таких, о которых не говорили совсем ничего, ни плохого, ни хорошего.
Но время идёт и меняет всё. Когда мужчина из рода ездящих верхом на волке купил новенькую блестящую машину и гордо проехался по селу, что можно было говорить о нём после этого; или когда из семьи с дурным глазом вышли влиятельные люди, разве другим их глаза не показались самыми желанными, если раньше их обходили стороной, то сейчас просто мечтают попасться им на глаза. А вот её род так ничем и не отличился, потому и не хотят им ничего простить...
Да и сегодня все те, о ком говорят с плохим умыслом, в основном люди беззащитные, незаметные. И какую силу тогда может иметь дурной глаз или плохая нога, если их обладатель жалок и бессилен? Просто такой человек терпелив, и перед ним не бывает неудобно.
В далёком селе, в отцовском доме, её братья до сих пор здорово переживают. Но сама она и тогда не переживала, а сейчас — и подавно. Её муж, заметив её равнодушие к слухам, иногда говорил ей об этом, шутя или бранясь, потом привык, и все эти бредни о дурной крови потеряли смысл.
Вдруг она ощутила, что солнечное тепло, нежарко гревшее её, исчезло. Она открыла глаза: ольха заслоняла поднявшееся солнце. Старое дерево наслаждалось своим минутным могуществом, задерживая лучи в редких ветвях.
На горизонте темнели высокие холмы, по-осеннему прозрачное небо чутко отражало шум протекающей внизу реки. У неё было хорошо и спокойно на душе, и увядающий травостой, и твердь земная, на которой она возлежала, дерево с редкою листвою и куст бузины, обвешанный переспевшими гроздьями, все приняли её как равную среди равных, она не терялась среди них и не возвышалась над ними, так же как они, проходила она свой срок цветения и созревания, чтобы следующей весною начать всё сначала...
Слабое движение воздуха шло по её лицу, как по живой ряби пруда... Но был ли это обычный ветерок, который, появившись, срывает несколько жёлтых листьев и исчезает, пока они падают на землю? Нет, нет, это было дыхание её жизни. Всегда, когда обыденная суета оставляла её, появлялось это движение воздуха, и она знала, что это Его дыхание. Чем больше она уставала от набегающих лет, чем большее количество людей, когда-то связанных с её жизнью, отступало в прошлое, тем более свежим и желанным становился Его образ. Вот так человек, которого долго-долго не видишь, но встреча с которым свежа, как ссадина, становится как бы божеством.
Ты неисправимая, Агра, в голове которой гуляет ветер, улыбаясь, думала она о себе, растянувшись на подмятой траве и жадно вдыхая, как во времена беременности, терпкий запах переспелой бузины.
Где уж ей молодиться, когда дочери повыскакивали замуж, а один сын этой весной ушёл в армию... Правда, последний, который и на свет появился лишь по её воле, он ещё только в пятом классе.
Она потянулась, и стало ещё спокойнее, словно она ещё глубже погрузилась в траву и тишину. Солнце опять стало ласково пригревать её, и она закрыла глаза. Такое состояние она называла «всё-всё», и самое приятное, что ей хотелось всё глубже погружаться в этот колодец спокойствия, чтобы ощутить себя свободной до мельчайших капилляров. В это время она услышала шаги, шелестящие по сухой траве. Она не шевельнулась, но блаженство начало расплываться, и её выбросило на поверхность, как рыбу из воды. Шаги смолкли в метре от неё, но она не открыла глаза.
Да, муж уже не тот, думала она неторопливо, и походка не та.
Раздалось шуршание, такое скучное, он уже переминался с ноги на ногу. Если бы тогда, когда они были молоды, он увидел её в таком положении... Даже его короткие пальцы оживали, каждый из них оживал, и они в мгновение ока успевали везде... А теперь эти пальцы, просто короткие, с несмываемой грязью в трещинах, с просвечивающими, как янтарь, мозолями, сжимают рукоять плуга, водят трактор, держат мотыгу, отламывают кусок за
куском мамалыгу, пока он не насытится — и все дела...
— Ты что, спишь? — решился он наконец.
Что-то дрогнуло в его голосе, значит, он ещё не совсем конченый человек, посмеялась она в душе.
Она открыла глаза, но не шевельнулась, не сделала попытки прикрыть голые ноги.
— Как... как ты валяешься... — наконец его горло отпустило, и голос стал ровным, как всегда, когда его не тянуло к её телу. Так же, как вытекает из чашки вода, если надавить на её край, так он сказанным выпустил из себя то, что заставляло дрожать его голос при первом вопросе.
— А если кто увидит? Стыд и срам... Ты же не молодка уже...
— Не знаю, как ты, я старой себя не считаю, — сказала она беззлобно, кроткая, словно только что видела прекрасный сон. — У меня сердце ещё молодое, я ещё не сдаюсь. А кое-кто и в молодости не отличался и сейчас похвалиться не может...
— Вставай, вставай, что ты, что твои слова — одно! — сказал он с лёгким раздражением. — Недаром говорят...
— И что же это говорят? — она быстро присела. — Ну-ну, не медли, открой свой рот, свой ларчик, который ты захлопнул так быстро.
— Вставай, не видишь, время прошло, — он уже старался смягчить сказанное.
— Бедняжка, ты и вправду стал стареть, — глядя на него снизу вверх, она покачала головой, — и непривычная трусость появилась. «Недаром говорят, что у вас дурная кровь» — это ты хотел сказать, правда?
Он молча нагнулся и поднял свой серп.
От того, что она видела его снизу, он не смотрелся лучше, чем есть, скорее, даже хуже: голова стала меньше, а торс тяжелее, и рот, который она только что сравнивала с захлопнувшимся ларчиком, не закрывался полностью, мешали расшатавшиеся зубы, часть из которых стала выдаваться, жёсткие стриженные усы поседели и обвисли, и снизу хорошо было видно, что покрасневшие ноздри тронуты насморком.
Она встала и застегнула свой старый фланелевый халат, который одевала сверху при пыльных работах, как панцирь древнего воина, защищавший от вражеских стрел. Потом посмотрела на мужа, улыбнулась ему, склонив голову, и почти кокетливо пожала плечами, мол, всё понимаю, но ничем помочь не могу. И он, как бы мимоходом, быстро обвёл её не то влюблённым, не то ревнующим взглядом: недаром говорят... недаром...
— Не знаю, как ты, милый мой, но я должна перекусить, — она приподняла полотенце, брошенное на корзинку с едой.
— Совсем же недавно завтракали и так плотно... — он провёл по лезвию мотыги мозолистыми пальцами, словно решил сыграть на нём, потом косолапо двинулся к кукурузному участку, где початки уже были собраны и увезены, а стебли надо было срезать, связать снопами и повесить стогами на дерево до зимы.
— Утро, это утро... — сказала она нараспев, как будто готовилась петь. — А вот ты не говоришь о том, как высоко поднялось солнце... А у меня аппетит отменный, зачем же себе отказывать... — она засмеялась звонким девичьим смехом и с удовольствием стала есть амгиал[1] и молодой сыр, густо намазанный аджикой. Он ещё раз посмотрел на неё с тем же выражением, потом взмахнул серпом и срезал первый стебель.
Ей нравилось, когда он работал, это состояние шло ему: и руки, и плечи, и ноги — всё становилось заметнее, выпуклее, значительнее и к месту. Работа сразу же срывала с него всю деланность, которая появлялась в праздные моменты, когда он старался казаться важным. Сейчас это был не тот человек, которого знали соседи, его и её родственники, разбросанные по всему району, обосновавшиеся даже в Сухуме, — человек, который носил вполне приличное имя Леуарсан. Конечно, нельзя сказать, что это был уж совсем не он, но во время работы слетало всё то, что под этим именем он обычно выносил в люди. И когда после работы, после такого долгого натурального состояния, он отдыхал, исчезал особый блеск в его глазах, тяжело обвисали руки, и весь он начинал походить на топорную деревянную куклу. В такие минуты она его жалела, давала ему побрюзжать, даже выругаться, делала вид, что подчиняется ему, угождала, чтобы в очередной раз он поверил, что имеет беспрекословную власть над женой. Он быстро забывал про усталость и, довольный, начинал пыжиться, как муж, который при желании может настоять на своём.
Конечно, в глубине души он догадывался, что это далеко не так, но даже в этих моментах притворства он черпал достаточную уверенность и счастье. Она вообще была уверена в том, что он и не хотел, чтобы она находилась под его башмаком, потому что он жалел её больше, чем она его.
Перекусив, она опять хорошо прикрыла корзину полотенцем и приспособила её между ветвями молодой, ещё совсем зелёной ольхи.
— Теперь я буду резать, — сказала она, взяв серп, — пока ты свяжешь всё это, я успею сделать много.
Кукурузные стебли были не очень сухие и легко срезались. Когда её привезли сюда совсем молоденькой невесткой, они жили здесь, в небольшой лощине под холмом, на котором кладбища двух-трёх родов. Пока жива была свекровь, она не разрешала им переселиться в долину. Здесь не было большого хозяйства, всё было предельно скромно, но сделано её руками и полито её потом. Изредка, когда им надоедало пахать и сеять на этих крутых, не очень плодородных склонах, они начинали роптать на неудобства и тесноту, на бездорожье... Старушка соглашалась со всем этим, но спрашивала, могут ли они найти что-нибудь равное этим великанам, и указывала на огромные ореховые деревья, которые, впрочем, несмотря на свои размеры, давали урожай раз в два года. И, правда была зарыта в другом, старушку держали здесь могилы мужа и дочери, умершей в малолетстве. Сама-то она, Агра-кокетка, прозвище которой пришло сюда вместе с ней, про себя думала о том, что стоит ли держаться за косточки, которые зарыты в землю. Она никому не признавалась в этих мыслях и не была уверена в своей правоте, но всё же продолжала думать по-своему.
Как только свекровь тоже обрела покой возле дорогих ей могил, они обнесли кладбище скромной железной оградой и через годик спустились жить в долину. Выстроили дом, разбили хороший сад и виноградник, вырастили детей, и для детей именно этот очаг — родной. Но самой ей тоже трудно было распрощаться со старым очагом, и она согласилась с желанием мужа не передавать и не продавать его. Ей казалось, что муж после смерти хочет лежать рядом с родными. А о своей смерти она никогда не задумывалась и не размышляла, где будут лежать её кости. Потом они убедились, что поступили очень верно: внизу у них земли было мало, почти вся ушла под сад и виноградник, а здесь они для колхоза выращивали кукурузу и табак. И после уборки надолго пригоняли сюда свой скот.
Здесь же стоял и домик на высоких каштановых сваях, в котором они провели свою первую ночь, о чём она могла вспоминать открыто, вслух, а он вспоминал молча, не выдавая себя.
Она работала легко и скоро. Не переставая работать, посмотрела на мужа: он поднимал сноп, обнимая его обеими руками, как живое существо, время и ритм подгоняли его, управляли им, и он сразу же обвязывал сноп пучком длинностебельных трав и надевал на обрезанный кукурузный стебель, чтобы не свалил ветер.
— Не делай снопы громоздкими, — крикнул он. — Слишком высоко срезаешь... — и опять что-то сердито пробормотал, видимо, ту же присказку, что и всегда.
— А ты не любишь, когда есть что обнимать, что ощутить, — засмеялась она.
— У тебе в голове только это, — сказал он почти добродушно. Замолчали. И каждый ушёл в свою работу.
С самого утра его образ так и увивается вокруг неё, всё время витает где— то совсем рядом, обдаёт её лёгким своим дыханием. И всё не может найти нужный момент, чтобы целиком завладеть ею. А вот сейчас уже, пожалуй, не отвертеться. Она жалобно посмотрела на мужа, будто действительно вздумала ему изменить. Ей уже не под силу отогнать воспоминание, но пока она хоть скажет мужу что-нибудь ласковое. Она подумала, какой же частью его имени к нему обратиться. Она делила его имя на части и в зависимости от его настроения и своих желаний выбирала какую-нибудь часть. Когда ей хотелось ему угодить, она называла его «Ле... », когда, хотела немного подразнить — «...уар», а когда хотела пококетничать, заставить его расчувствоваться, вкрадчиво произносила окончание его имени — «...са», и оставляла губы чуть приоткрытыми, словно держала в них драгоценный камень. Она понимала, что он уже не тот, устал, постарел, даже перестал пыжиться, на это у него уже не хватало терпения, поэтому перед тем, как обратиться к нему, надо хорошенько подумать.
-Ле-уар... — произнесла она в меру кокетливо, приостановив серп в воздухе.
Он чуть дольше продержал сноп в обнимку, затем, чтобы не сбить ритм, остервенело рванул пучок кручёной травы и, крепко-накрепко обвязав сноп, резким взмахом насадил его на стебель.
— Ле-уар. — чуть кокетливее и решительнее повторила она. — Не надрывайся. Мы же везде уже убрали. Повернуться не успеем, как одолеем и это... Погода хорошая, куда нам спешить...
— А что у нас, других дел что ли нет, — сказал он примирительно. -Зятей наших пригласить надо... Ты же знаешь, как спешили твои дочки замуж, боялись, что в девках останутся.
— Это же хорошо, — обрадовалась она.
— Если устала, отдохни, — он так и не освоил ласковый тон и избегал его. — Поднимись домой, пройдись по двору, освежись у родника...
Если бы она уже не была охвачена сладостным ощущением предстоящих воспоминаний, она бы так и сделала, но как можно было сейчас оставить его за работой одного.
— Нет, нет, я ещё не успела устать, — сказала она. — А если даже устала, не могу же я одного тебя оставить, это случалось со мной, когда я была молодой, ветреной, глупой, но теперь... Ай, ай, Лиау.., Лиау.., за кого ты меня принимаешь, — кокетливо засмеялась она.
И он засмеялся, обмякнув, но сразу же спохватился и быстро поднял большой сноп, чтобы прижать к себе, как живого. И она снова начала орудовать серпом, срезанные стебли так и падали друг на друга, а сама постепенно углублялась в воспоминания, нет, скорее, в свою вторую жизнь.
Зачем начинать издалека, если вот он стоит перед её глазами: высокий, хорошо сложен, чёрный костюм и белоснежная сорочка, а галстук похож на чёрную бабочку и прикреплён к вороту рубашки. Даже этот странный галстук не смутил её. В тот день на соседской свадьбе он был одет, как никто другой. Видимо, это и определило отношение к нему свадебной публики: в таком одеянии, особенно с чёрной бабочкой на шее, человек не мог быть серьёзным, и потому для них он уже не существовал. Лицо удлинённое, бледное; несмотря на молодость, густые, красиво лежащие волосы были с сильной проседью. «Видимо, в детстве он потёр волосы рыбой.» — подумала она, когда чудесным случаем её взгляд выхватил его из плотной толпы, где он стоял одиноко. Она слышала от старух, что ранняя седина бывает именно от этого. Одновременно его взгляд нашёл её. Хотя расстояние было порядочным. Нет, его взгляд нашёл её раньше. Она, как всегда, самозабвенно участвовала в обслуживании свадьбы. Никого не видела, ничего не замечала и вихрем носилась по двору. Она одна успевала делать то, что не успевали несколько её подруг вместе. Делала вовсе не потому, чтобы её приметили и похвалили, а просто она любила делать всё быстро и с полной отдачей. Подруги опять начали шушукаться в её сторону, видимо, всё о том же чешут языки, посмеялась она в душе, скоро чесотка будет у них на языках. Она не обращала на них внимание, и это злило их ещё больше. Вот они-то и заметили, как он смотрит на неё. И она, почувствовав это, метнула взгляд и увидела, как он заворожено смотрит на неё, на её действительно ни с чем не сравнимую проворность. А сплетницы побледнели и стали вслух говорить то, о чём шептались, так что все вокруг услышали и начали на ходу переиначивать. «Чешем, чешем язычки?..» — она тоже стала вслух говорить подругам, то и дело проскакивая мимо них. Он вышел из толпы и подошёл ближе, не скрывая своего восхищённого взгляда. И она, проносясь стрелой, бросала на него взгляды. И всё-таки всем своим трепещущим существом она не желала, чтобы они столкнулись лицом к лицу так, чтобы пришлось обменяться словами, всё должно было происходить на расстоянии взаимной симпатии и взглядов. Даже от обмена взглядами сердце так замирало, что она боялась упасть. Не то что эта окружность, этот двор, но и те долины и холмы, которые достигал её зоркий глаз, едва ли вместят их стремление друг к другу. Поэтому лучше всего на расстоянии — взглядом, сердцем.
Головой она, может, и не додумалась бы до такого, но всё её цветущее здоровое существо, молодая горячая кровь оказались разумнее, а эти ещё языки чешут, что у неё дурная кровь.
Он, видимо, хотел познакомиться, она заметила, как несколько раз он порывался подойти, но она старалась сохранить расстояние. Может быть, она перестаралась, страдала она втихомолку, но чувствовала, что близость может всё испортить. Разве кто-нибудь освободит для них поля, холмы и долины, всё это пространство её зоркого взгляда, необходимое для их чувства. Если божество хотя бы однажды стало доступно твоему взору, надо принять это как великую благость, какая близость может быть больше этого?
Но тут, когда она в очередной раз выскочила из ащапы[2], его вдруг не оказалось на привычном месте. Она даже не стала искать его в шумной свадебной толпе, сразу поняла, что его здесь нет, потому что она никогда не видела такого пустого места. Она повернулась к сплетницам, бросила им ненависть своего побледневшего лица и поднос с бутылками и сладостями и убежала. Через мгновение она была уже далека от свадебного двора. Она безошибочно угадывала дорогу, по которой он уходил. Потому что после него она была невыносимо пуста. Когда она подбежала к высокому берегу речушки, отделявшей их село от остального мира, он уже ступил на висячий мост и даже сделал несколько шагов. Вдруг балансирующие его плечи, спина замерли, и он приостановился. И на миг попал в положение птицы, опустившей крылья в глубине неба. Под ним бурлила меж больших камней речушка, и высота была достаточной, чтобы сильно разбиться... Она вскрикнула. Надо было сдержаться, но и голос её был быстрым, как она сама, его ничем нельзя было удержать в тесноте гортани. И когда он обернулся на крик, его сильно качнуло в сторону, но он тут же вытянул руки, и они удержали его. Быстро перейдя на тот берег, он обернулся и посмотрел в её сторону. Бледное лицо его осветилось бледным огнём.
Нет, он не божество... Но он явился из бесконечности её мечты, откуда ещё никто не делал шагов. Поэтому на свадьбе его никто и не знал, и потом никто не вспомнит, кто он такой, откуда пришёл и кто его пригласил... Его и не провожал никто, его даже не догадались пригласить за стол, его вообще могли бы не заметить, если бы не их взгляды, вызвавшие любопытство сплетниц.
И берег, на котором он сейчас стоял, до этого тоже не существовал, это было другое место, другая территория. Она сразу поняла, что ей туда нельзя, но не упала духом. Ведь она его видит и созерцает. И он знал, что путь ей туда заказан, поэтому был таким печальным. И он уже не мог вернуться назад... Вокруг него было свечение, которое отделяло его от других.
В это время до неё донеслись голоса, режущие слух, и она обернулась: на склоне, откуда, как на ладони, виден весь речной берег, по колено в папоротнике стояли те самые сплетницы и ещё человека четыре, и все указывали друг другу на неё. Видимо, они с самого начала крались за ней. Догнать её они, конечно, не могли, но старались не упустить из виду. И, наверняка, надеялись застукать её в тот момент, когда она прыгнет и кинется ему на шею. Она представила себе их разочарование — увидеть между двоими реку и мост. Всё же они подали голос, чтобы она знала об их присутствии, о том, что они свидетели увиденного. Они, конечно, не догадываются, почему она не переходит на тот берег или он на этот. Они рабы того, что видят их неострые глаза и слышит их неострый слух.
Когда она вновь повернулась к тому берегу, он был пуст. Он был ещё более пуст, чем то место на свадебном дворе. Но так же, как остаётся на какое-то время след солнца после его заката, так же на том берегу держался слабый светлый след. Она уже не слышала, что ей кричали сверху, только всё явственнее становился шум речушки, как будто она бурлила всё сильнее. Неизвестно, какой силы достигли бы эти звуки, если бы кто-то вдруг не схватил её кисть, словно железным обручем. Это был её старший брат. После этого она целую неделю не могла показаться на улице...
Вдруг до неё дошёл голос мужа из обыденного мира. Прислушиваться надо было осторожно, чтобы не разрушить строй тех воспоминаний, той жизни. Она остановилась. На миг ощутила, как рука, держащая серп, онемела. Удивительно, но, когда её тело живёт в одной жизни, а душа и сердце — в другой, она устаёт гораздо быстрее.
Она не сразу вышла из своего состояния. Ей казалось, что пощёчины, которые надавал ей брат, всё ещё горят на щеках, а красные ссадины на запястьях ещё не превратились в синяки. Потом она заметила тень мужа, его силуэт, который одной рукой прижимал к себе сноп, а другой размахивал. Сначала она разглядела, что муж открывает и закрывает рот, видимо, что-то говорит, и лишь потом, как гром после сверкнувшей молнии, услышала его голос:
— Не срезай слишком высоко, слишком...
Неужели только из-за этого он потратил столько энергии, подумала она беззлобно, бедняга. Только сейчас она заметила, что, захватив узкую полосу, ушла далеко вперёд. А намного удобнее было захватить полосу пошире.
— П-ф-ф-фф — прыснула она.
— Начинается похихикивание... Начинается! — последнее слово он почти выкрикнул, словно застал её с кем-нибудь. Он уже давно заметил, что иногда она умудряется физически быть здесь, а душой проваливается куда-то. Это он неспроста сейчас крикнул, хочет её вернуть. Он ревнует её к этому